1884 год, Российская империя
Наверное, мне стоило бежать из негостеприимной усадьбы господ Эйвазовых еще после того памятного завтрака, когда Людмила Петровна заявила, что недурно было бы просватать меня за Васеньку, братца моей дорогой Натали. И уж точно следовало убираться восвояси, когда папенька Натали упал замертво на глазах у домочадцев, собственными руками едва не задушив перед тем законную свою жену.
А впрочем… я ведь с самого начала знала, что добром эта история не кончится: от пришедших поздним вечером писем ждать можно лишь беды. Усвоила я эту истину еще в детстве. Когда была девятилетним несмышленышем и жила с родителями в маленькой, солнечной и теплой квартирке на Рю де Лоратуар в славном городе Париже, именно таким поздним вечером к нам постучали. А всего через пару часов я потеряла родителей навсегда. Нынешние мои неприятности начались с того же. С нежданного письма.
Письмо было адресовано Натали Эйвазовой, моей лучшей подруге и соседке по дортуару Смольного института благородных девиц.
Негоже беспокоить Натали, покуда она читала, но событий в жизни институток так ничтожно мало, что любой выходящий за рамки повседневности случай будоражит умы девушек и дает пищу для разговоров на многие недели вперед. Наши с Натали подруги не сводили с нее любопытных глаз, а меня тормошили:
– Ну же, Тальянова, поди к ней! Расспроси, что да как!
Я делала вид, что их не слышу, и молча готовилась ко сну. Но тоже нет‑нет да брошу осторожный взгляд на ровную спину подруги, обтянутую шерстяным платьем. У институток все общее: комната, еда, даже платья одинаковые. Все и всё на виду. Письмо из дома – то единственное, что хоть на несколько минут позволяло нам обособиться от других девочек.
Многие и этого не имели. Среди восьми обитательниц нашей спальни трое, включая меня, не получали весточек от родных вовсе. Одна была сиротою и окончания института боялась более всего на свете, потому как не представляла, что ей делать потом. Другую посещали на моей памяти лишь раз, как‑то на Рождество. Я же, ваша покорная слуга, своих родных не видела с девяти лет. Меня, правда, регулярно навещал Платон Алексеевич, который являлся моим попечителем, но он вовсе мне не родственник, я даже фамилии его никогда не слышала. Хотя наша начальница об этом человеке отзывалась всегда с большим уважением. Да и мне упрекнуть его не в чем. Именно Платон Алексеевич девять лет назад привез меня в Смольный и по сей день обеспечивал мое здесь пребывание. Я даже набралась смелости и со дня на день намеревалась написать ему – попросить найти мне место гувернантки, потому как обучение мое вот‑вот подойдет к концу. Платон Алексеевич добр ко мне, уверена, он не откажет.
…Рука Натали с письмом вдруг безвольно обмякла, опустилась вдоль тела: пора! Мигом я пересекла дортуар и встала подле Натали. Мягко коснулась ее плеча.
– Папенька при смерти, – безо всякого волнения произнесла подруга.
Глаза ее были сухими и круглыми, а взгляд растерянным. Она продолжила:
– Он просит приехать, Лиди́, да кто же меня отпустит из института среди учебного года? Перед самыми экзаменами. Верно, я не поеду. Нет, не поеду.
Натали, конечно, переволновалась тогда. Начальница наша, разумеется, не имеет привычки отпускать девиц по первому требованию – однако ежели отец Натали и правда тяжело болен, то непременно сделает исключение. Кем же нужно быть, чтобы запретить дочери в последний раз увидеть отца?
Меня больше беспокоило, что у Натали даже глаза не увлажнились, а лицо сделалось упрямым и решительным. Неужто в самом деле она не хочет поехать домой? Я попыталась ее убедить:
– Натали, послушай…
Но подруга тотчас меня перебила:
– Даже слушать ничего не желаю! – Она по‑детски закрыла ладонями уши. – Я никуда не еду, и точка!
Надо сказать, что наши учителя особенно любили Натали за добрый нрав и послушание. Лишь девочки, знакомые с ней достаточно близко, знали, что Натали будет выглядеть послушной ровно до того момента, пока требуемое не станет расходиться с ее желаниями. А уж в подобных случаях она становится такой упрямицей, что сладить с нею совершенно невозможно.
Вот и теперь, не отнимая ладоней от ушей, Натали сорвалась с места и, вихрем пронесшись через комнату, вылетела прочь. Девочки не посмели ее задержать.
Потом, несмотря на поздний час, ее пробовала убедить наша начальница. Я всем сердцем надеялась, что у нее получится: хотя и было бы мне тяжело расстаться с единственным родным человеком, но я понимала, что для Натали так будет лучше.
Девочки давно спали, когда подруга беззвучной тенью вернулась в дортуар и начала быстро переодеваться ко сну. Кровати наши стояли рядом, потому я приподнялась на локте и чуть слышно спросила:
– Так ты едешь, дорогая?
– Не знаю… – после недолгого молчания ответила та.
Я выбралась из‑под одеяла и скользнула на кровать к Натали:
– А я знаю, в чем дело. Ты просто боишься, моя маленькая трусишка. – Я обняла Натали за плечи. – Я понимаю, я бы тоже боялась: твоя мама давно умерла, а отец ни разу не навестил с тех пор, как отдал сюда. Ты боишься, что он и сейчас тебя не примет.
– Я не его боюсь, – всхлипнула Натали, и я поняла, что она плачет. – У отца новая жена – злая и жадная женщина…
Гостевая спальная показалась мне невообразимо милой. На короткий миг даже всплыл в памяти образ моей детской на Рю де Лоратуар, где были поклеены очень похожие обои – голубые с синим узором. Простенькие акварели на стенах, беленая ширма, укрывавшая туалетные принадлежности, узкая кровать в нише за балдахином, а у окна – бюро для письма и два венских стула.
Сквозь открытую форточку комнату заполнили запах дождя и некий пьянящий цветочный аромат. Аромат этот всюду витал во дворе, но я тогда еще не знала, что за диковинный душистый кустарник цветет в русской деревне весь май… Как и не знала, что в будущем, едва заслышу этот аромат, память всякий раз будет возвращать меня в тот самый май 1884 года, который так сильно изменил мою жизнь.
Но это все после. А тогда я с любопытством осматривалась в комнате, показавшейся мне просто шикарной, царской. Только немного смущал иконостас, на который я взглянула лишь мельком и предпочла скорее отвести взгляд.
Миловидная тоненькая девушка с белокурой косой через плечо как раз заканчивала стелить постель, когда я вошла.
– Ох, и погодка сегодня не заладилась, – с трудом разобрала я русскую простонародную речь. – Верно, устали с дороги? Вам поесть‑то чего принести или просто чайку?
– Чайку? – повторила я, делая ударение на первый слог и вспоминая, что «чайка» – это такая птица по‑русски.
Я совершенно не понимала, что она от меня хочет: при чем здесь чайки?
– Благодарю! – ответила я и сколь могла приветливо улыбнулась. Натали учила, что когда я чего‑то не понимаю, нужно сказать это универсальное слово, и все будет хорошо.
Девица, закончив с постелью, подошла ко мне, поглядывая теперь как на диковинную зверушку.
– Меня Дашей кличут, – произнесла она громко и по слогам. – Так не хочите, что ли, кушать? А то у нас буженинка с ужина осталась, дюже вкуснючая. Не хочите?
– Благодарю… – ответила я теперь не так уверенно.
И, пока мучительно вспоминала этимологию слова «хочить», Даша хмыкнула, сделал книксен и вышла вон.
А я, оставшись одна, навзничь упала на постель, потому что действительно очень устала. И еще я подумала, что надобно вспоминать русскую словесность – единственную дисциплину в Смольном, которая совершенно мне не давалась. Иначе я даже чаю у местных горничных попросить не сумею.
* * *
Я проснулась резко и сперва даже не поняла отчего. Вокруг висела густая темнота, и было тихо настолько, что мне тотчас стало не по себе. Я уже и позабыла те времена, когда владела собственной отдельной комнатой…
И снова этот звук выдернул меня из размышлений! Как будто кошка мяукает… нет, не кошка. Это же детский плач! Через мгновение я уже не сомневалась, что это ребенок – только откуда он здесь? Натали непременно рассказала бы мне, если бы у нее родился брат или сестра. Может, это у горничных?
Я решила не думать, а отвернулась к стене и с головой накрылась одеялом. Не помогало. Напротив, этот ребенок плакал, казалось, еще громче, как будто у меня над ухом. Минуты через три, когда я поняла, что этот плач разогнал остатки сна, я откинула одеяло, нащупала в темноте свечу и коробок спичек.
Ступая босыми ногами по холодному полу, я добралась до двери и выглянула в коридор. Пламя свечи дрогнуло, должно быть от сквозняка, и едва совсем не пропало – мне пришлось загородить его рукой. И в этот момент я заметила легкую белую тень, мелькнувшую в конце коридора и тотчас скрывшуюся за углом.
Меня буквально парализовало на месте: долю секунды я решала, вернуться ли мне к себе или пойти посмотреть? Быть может, это просто кто‑то из родственников Натали? А быть может, это и на детский плач прольет свет.
Медленно, чтобы не погасла свеча, я прошла по коридору и заглянула за угол. Каково же было мое удивление, когда здесь я никого не увидела – маленький закуток за углом кончался глухой стеной, почти полностью занятой картиной. Рядом только софа с забытой кем‑то газетой и большой фикус в кадке.
Растерянно я подошла к софе, взяла газету, после чего подняла взгляд на картину.
Это был портрет. Сидящей на софе была изображена дама средних лет с кошкой на коленях. Женщина имела темные волосы, черные брови вразлет и суровый взгляд, от которого мне как будто стало зябко. Я утомленно покачала головой, думая, что нужно все‑таки пойти к себе и попытаться уснуть, но в этот момент кто‑то легонько тронул меня за плечо – я вздрогнула и едва не уронила подсвечник.
– Ох… Господи, Натали… со мною чуть удар не случился! – Это была всего лишь моя подруга, неслышно подошедшая сзади.
– Прости, Лидушка, не хотела тебя напугать.
Лидушка… меня даже передернуло. Вот уже этот синдром «русскости» передался и Натали. Но я решила этого не заметить:
– Ничего. Просто я увидела, как кто‑то – должно быть, это была ты – прошел по коридору, и решила посмотреть.
– Я не проходила здесь… – смотрела на меня круглыми глазами Натали. – Я только что вышла из своей комнаты, потому что… тебе не показалось, что где‑то на этаже как будто плачет ребенок?
Так. Значит, мне не померещилось. Я улыбнулась и постаралась ответить как можно спокойнее:
Спальня Максима Петровича утопала в полутьме. Окна были закрыты наглухо, слабый свет давали только несколько тускло чадящих свечей у изголовья кровати. Пахло застоявшимся воздухом, плавленым воском и, кажется, какими‑то травами.
– Лизонька, ты? – хрипло спросил Эйвазов и попытался приподняться.
– Нет, это Лиди, подруга Натали, – ответила я по‑русски, медленно и с трудом подбирая слова.
– Ах, Лидия, здравствуйте‑здравствуйте. Подойдите ближе, я хочу посмотреть на вас.
Я покорно подошла к кровати, хотя и несколько робела. Я не любила, когда меня рассматривали вот так и, разумеется, делали какие‑то выводы, исходя только из моей внешности. Про себя я знала, что особенной красотой не отличаюсь: среднего роста, достаточно стройна, с легкой походкой и ровной осанкой. Волосы у меня темные и густые, которые я обычно собирала в строгий узел на затылке. Черты лица самые обыкновенные, ничем не примечательные. Четко очерченные брови и синие холодные глаза. Да, мне часто говорят, что глаза у меня очень красивы, но, право, я достаточно пожила, чтобы знать: когда во внешности девушки не видят ничего примечательного, то хвалят глаза.
– Вы очень красивая молодая барышня, – сказал Максим Петрович и жестом пригласил меня сесть в кресло подле него, а потом добавил: – Настоящая русская красавица.
Мне стоило усилий, чтобы не показать, как слова «русская красавица» меня задели. Неужели месье Эйвазов не знает, что я француженка?
Но, опустившись на краешек кресла, я ответила ему лишь сдержанной улыбкой: не в том состоянии нынче Максим Петрович, чтобы пускаться в споры и нудные объяснения.
С медициной я, конечно, знакома мало, но все же кое‑какие выводы о его здоровье сделать смогла. Некоторое время назад Натали вбила себе в голову, что хочет стать сестрой милосердия и будет по воскресеньям помогать в госпитале. Разумеется, подбила на эту авантюру и меня. Сперва Ольга Александровна была в шоке от ее затеи, как, впрочем, и большинство наших подруг, а две девочки из соседнего дортуара даже демонстративно перестали с нами разговаривать. Но Ольга Александровна все же уступила, взяв с меня слово, что я ни на шаг не отпущу Натали от себя. Сама Натали, правда, в скором времени поубавила пыл: слишком тяжелой была эта работа. Мне же «повезло» обладать выносливостью и стойкостью, так что я посещала госпиталь по воскресеньям вплоть до наших с Натали vacances[1].
Так что сейчас, глядя на иссушенное, с запавшими глазами лицо Максима Петровича, я не разделяла радости Натали – жизнь едва теплилась в нем. Увы, осталось недолго…
– У вас очень сильный акцент, верно, вы недавно приехали? – спросил Максим Петрович, все же пытаясь сесть в постели. А я поспешила поправить подушки, чтобы ему было удобнее.
– Нет, месье, – улыбнулась я, – я француженка по рождению, но в России живу уже девять лет.
– И что же – за это время не овладели русским? – Он изумился и хмыкнул: – Верно, в Смольном только и делают, что дрессируют девиц говорить по‑французски.
Я снова выдавила скупую улыбку и отвела глаза.
Сказать по правде, в Смольном русская словесность была и остается одним из основных предметов. Мы изучали ее еще в младших классах, но мне отчего‑то этот язык никогда не давался: слишком грубый, в отличие от изящного французского, и просто до невозможности сложный! Я до сих пор не могу взять в толк, для чего русским столько падежей и такое невообразимое количество суффиксов? Право, их язык такой же непонятный, как и они сами.
А еще я боялась изучать русскую словесность в достаточной мере. Мне казалось всегда, что если я начну отдавать предпочтение какому‑то другому языку, кроме французского, то предам свою родину. А родиной моей была и остается Франция, что бы там ни говорили Ольга Александровна или Платон Алексеевич.
– И как вам нравится в России, Лидия? – услышала я вопрос Максима Петровича.
Я пожала плечами:
– Здесь замечательные люди. Только немного странные… я не всегда понимаю их. И дело не только в языке. У вас странное… как это по‑русски? Ideologie[2]. Вам ничем не угодишь. Покойный царь Александр Николаевич был замечательным человеком… я знаю точно, потому что Смольный принимал его в тысяча восемьсот семьдесят девятом году, мне тогда было тринадцать. Я помню, какой это был красивый, умный и благородный человек. В конце концов, он совершил столько блага для русского народа – реформы, которые по новаторству своему могут сравниться разве что с реформами Петра Первого! Говорят, что он даже задумал проект конституции, который новый царь, конечно же, ни за что теперь не реализует. И чем же русский народ отплатил ему? Этим варварством, совершенным первого марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года?! Это непоследовательно, глупо и… подло.
Наверное, я слишком разоткровенничалась – Максим Петрович немигающим взглядом смотрел мне в глаза и ухмылялся уголком рта. Когда я замолчала, чтобы перевести дыхание, он отвел взгляд, хмыкнул и произнес немного свысока:
– Вы не передергивайте, Лидия. Крестьяне – русский народ – только посмеиваются над этими барышнями да мальчонками с книжками, которые ходят к ним, отрывают от работы и толкуют про высокие материи и непонятную свободу. Не народ убил императора, а эти выходцы из «Народной воли» или как их там… Которые, кстати, сплошь дворяне по рождению. И их даже можно понять: готовили‑то их с детства для совершенно другой жизни, а на выходе из гимназий оказалось, что маменьки да папеньки разорились и содержать их впредь некому. Хочешь достойно жить – иди работать. А работать‑то они не умеют: лишь теории строят да критикуют власть. Зато в них полно злости на того самого царя, который своими «новаторскими реформами» разрушил их планы на счастливую беззаботную жизнь. Несчастные люди.
Ну, что сказать, русская деревня оказалась вовсе не такой, как на картинах Суходольского, например. Хотя и у него она изображена довольно неприглядной, но в реальности все оказалось даже хуже. Серые покосившиеся домишки из плохо оструганных бревен, крытые где соломой, а где и вовсе сухими ветками. Улицы как таковой не было, дома стояли в хаотичном порядке – какие‑то окружены подобием забора, какие‑то нет. Посреди, меж домами, разлита лужа, больше напоминающая небольшой пруд, в которой барахтались грязные и чахлые утки. Эту лужу по краю, стараясь не намочить босые ноги, обходила молодая женщина, кажется, беременная, и морщилась от бьющего в лицо солнца. Сильно завалившись на бок, в руке она несла ведро, полное воды.
– Малая Масловка‑то небольшая деревня, – как будто извиняясь, пояснил Вася, – вот Большая побогаче будет. Здравствуй, красавица! – вдруг задорно окликнул Вася женщину с ведром.
Та увидела его, заулыбалась смущенно и поправила свободной рукой платок:
– Скажете тоже, барин, «красавица»…
Вася, по кочкам перепрыгивая лужу, подал руку ей, вконец смутившейся, и помог перейти.
– Куда путь держишь, милая? – снова спросил он.
– Так у колодца была, набрала воды вон, теперича домой иду. Мой‑то в поле, надо обед ему сготовить да отнести…
– А, ну да, в поле ведь все, – расстроился Вася и потерял к беседе интерес. – Вечером сюда нужно идти, вечером здесь гораздо веселее. Ну, иди‑иди, милая, – отпустил он женщину. Та, как была с ведром, низко, до земли, поклонилась и продолжила путь.
– Да, вечером нужно приходить… – еще раз вздохнул Вася и вдруг замер прислушиваясь. – Никак балалайка где‑то играет?
– Да, где‑то играют… – согласилась я.
Я слышала, что балалайка – это такой диковинный музыкальный инструмент, исконно народный. Никогда прежде не видела ее и не слышала, потому мигом меня разобрало любопытство. Не задумываясь, подобрала юбку и поспешила за Васей меж крестьянскими домами.
Вскоре мы вышли на лесную опушку за деревней, где звуки были слышны гораздо отчетливей. Издали я разглядела трех парней, один из которых и играл на инструменте незатейливую и бодрую мелодию, а три девицы – совсем еще девочки, я бы сказала, – смеялись от души и глядели на четвертую, рыжую, которая звонко и лихо, будто артистка в театре, распевала под эту мелодию не менее бодрое:
Мой миленок как теленок,
Только разница одна:
Мой миленок пьет из кружки,
А теленок из ведра.
Взрыв хохота девиц, свист парней и всеобщее улюлюканье. По‑видимому, это и есть то, что называется chanson russe[1]. Рыжая девчонка – совсем молоденькая, но уже статная и фигуристая, лихо отплясывала, уперев руки в бока, – она и впрямь была хороша, я даже залюбовалась.
Вася вместе со мной молча прослушал с десяток куплетов, после чего пошел к компании – шагая вальяжно, по‑барски и размеренно хлопая в ладоши. Музыкант его заметил, резко прекратил играть, склонил голову. Да и прочие, обомлев, застыли с опущенными лицами. Только рыжей девчонке все нипочем: глядела на барина смело и, пожалуй, даже нахально.
– Опять ты, Настасья, в этой компании куролесишь! – покачал головою Вася, впрочем, едва ли он в самом деле сердился. – Почему не дома, почему матери не помогаешь?
– А вы, барин, мне не указывайте, вы мне не муж!
Девицы, ее подружки, прыснули со смеху и начали толкать девчонку в бок, а та не обращала внимания.
– Ох, и остра ты на язык, Настасья. Твои таланты бы да в мирное русло… – Вася повернулся к музыканту: – Что играть прекратил, Стенька? Неужто мешаю?
– Никак нет, барин! Мы вам завсегда рады! – разулыбался тот, снова начиная играть.
Через полминуты хохот, свист и пляски продолжились. По всему было видно, что Васю в этой компании хорошо знают. Я уж хотела было упрекнуть Васю (в мыслях, разумеется) за то, что, совратив уже эту несчастную горничную, он заигрывает еще и с молоденькими крестьянками – да только Вася не заигрывал. Ни с кем более не заговорив, он встал в сторонке и принялся набивать трубку, лишь ухмыляясь бойким частушкам Настасьи. Как будто ему просто доставляло удовольствие наблюдать за искренним весельем местной молодежи.
Да и мне было любопытно смотреть да слушать. Право, после того холода, что царил в доме Эйвазовых, здесь я буквально отогревалась душой. Так что Васю я даже понимала.
Я стояла, обняв рукой ствол березы, и куталась в шаль, пытаясь осмыслить текст частушек. Увы, но иронию в текстах и даже общий смысл уловить мне удавалось лишь изредка – русский очень мудреный язык. Но все равно я не могла отвести глаз от этой девчонки и ее живого, подвижного танца – столько в нем было лихости и задора.
Сперва я глядела только на рыжую Настасью, но потом решила рассмотреть остальных. И даже ахнула, когда узнала в одном из парней утреннего своего знакомца – цыгана, что вел себя столь нахально в сиреневом саду.
Он смеялся громче всех, подхватил на руки одну из девчонок, которая тут же довольно завизжала, и кружил ее. Кажется, сей цыган пользовался популярностью у местных девушек, и я их вполне понимала. Высокий, широкоплечий, с черными блестящими глазами – а главное, во всей его фигуре, в каждом движении, в каждом звуке голоса и взгляде чувствуется огромная сила – не только физическая, но и внутренняя. Как будто он способен на все. А это, надо признать, завораживало.
– О, Лидия, какой сюрприз! – радушно улыбнулась мне Лизавета Тихоновна на следующее утро. – Входите‑входите!
Комната хозяйки была просторной, но сплошь заставленной разнообразными сундучками, ящиками и коробками – по правде сказать, здесь царил некоторый беспорядок. Будуар был погружен в полумрак, так как окна оказались наглухо закрыты пыльными портьерами. Лишь несколько свечей на стенах и круглом столике, за которым сидела хозяйка, позволяли комнате не утонуть во тьме. А еще здесь остро пахло травами и пряностями, точно так же, как в комнате Максима Петровича. А вскоре я увидела и источник этого запаха – в углах и под потолком были развешаны пучки засохших трав и цветов.
– Входите‑входите, – повторила мадам Эйвазова, – присаживайтесь сюда.
Она поднялась и убрала со стула напротив себя какие‑то коробки и похлопала по подушке, показывая, что обивка хотя и пыльная, но вполне мягкая.
Я не стала придираться и села, а Лизавета Тихоновна уже устроилась на прежнем месте.
Стояло совсем раннее утро, еще даже к завтраку не звали, и, по‑видимому, хозяйка только что проснулась: ее белокурые, чуть вьющиеся волосы были расчесаны на прямой пробор и спускались на плечи, а сама она была одета лишь в ночную сорочку с накинутой поверх шалью. Массивные серьги из серебра и кольца, которые она обыкновенно носила, лежали на том же столе возле… – я на мгновение даже забыла, зачем пришла, – возле разложенных веером гадальных карт.
– Простите, я, должно быть, вам помешала?.. – извинилась я.
Но Лизавета Тихоновна разглядывала меня с улыбкой и недовольной не выглядела.
– Нет, не беспокойтесь, я уже закончила, – заверила она радушно. – Я прошу у вас прощения, Лида, за этот беспорядок: я редко принимаю гостей, увы. И прислугу сюда не допускаю, потому что – вы же видите… – она без капли смущения указала на свои богатства под потолком, – а Даша, наша горничная, крайне своевольная особа – она начинает все трогать, везде заглядывать, а трогать у меня ничего нельзя.
– Вы сами собираете эти травы?
– Разумеется, – легко ответила она, – мой муж тяжело болен, и я обязана сделать все, что в моих силах. Я не очень‑то доверяю докторам.
Я покивала понимающе. Но все не могла оторвать взгляд от ее карт: раза в два больше обыкновенных, игральных; какие‑то были повернуты рубашкой, где на черном фоне были начертаны золотым сложные узоры. А три карты оказались выложены внутренней стороной вверх и изображали людей, совершающих непонятные мне действия. Я все не могла оторвать взгляд от одной: на черном с голубыми разводами фоне был изображен некто в черном плаще и с белым черепом вместо головы. Под рисунком было выведено по‑французски: «La morte»[1] – и стояла римская цифра XIII. Эта карта лежала совсем рядом с рукой Лизаветы Тихоновны, и та иногда прикасалась к ней пальцами, как будто совершенно безотчетно.
– Какие старые карты, – вымолвила я невольно.
Они и впрямь были старыми – ужасно потертые, с заломленными краями и побледневшими рисунками.
– Я думаю, им столько же лет, сколько и этому дому, – ответила мадам Эйвазова. – Я и нашла их в доме, когда приехала сюда молодой женой Максима Петровича. Думаю, они принадлежали бывшей хозяйке усадьбы. Она была ведьмой. – Лизавета Тихоновна неожиданно улыбнулась уголками губ и добавила: – Так говорят, по крайней мере.
– И теперь ее дар перешел вам? – уточнила я на всякий случай.
– Вы так думаете? – Madame Эйвазова изумленно вскинула брови. – Если вас натолкнули на эту мысль мои травы, то хочу вам сказать, что на Руси издревле использовали снадобья на основе трав. А то, что это работает, признает даже современная медицина.
Я пожала плечами.
– А что до карт… – продолжила Лизавета Тихоновна, – уж в этом точно нет ничего оккультного, уверяю вас. – С этими словами она, не глядя, собрала карты в одну колоду и начала неспешно их тасовать. – Когда я гляжу на эти карты или перебираю их в руках, то мысли мои приобретают стройный порядок, я могу полностью сосредоточиться на том, о чем думаю, – а этого уже достаточно, чтобы принять верное решение. А остальное – жизненный опыт и знание людских душ, – она улыбнулась широко и доверительно, – никакой мистики, как видите. Хотите, я вам погадаю?
– После того как сами же развеяли всю таинственность вокруг ваших карт? – с улыбкой спросила я. – Нет, спасибо. У меня нет вопросов, на которые я не могла бы найти ответы сама.
Лизавета Тихоновна уважительно кивнула:
– Завидую вам в таком случае, Лида. Зачем же вы пришли сюда? Обычно если кто и входит в мою комнату, то только для того, чтобы я погадала.
– Просто привыкла подниматься рано, – я добродушно улыбнулась, – и случайно узнала от горничной, что вы тоже не спите. Вчера в это же время я ушла прогуляться в парк, но… случилось одно неприятное событие: я встретила по дороге цыгана, вашего конюшего…
– Он был груб с вами? – поинтересовалась Лизавета Тихоновна.
– Нет‑нет, не груб, но… про него в усадьбе говорят такие ужасные вещи…
Я изобразила на лице смущение и отвернулась. А Эйвазова свысока хмыкнула:
– Я вижу, вы уже имели разговор с Василием Максимовичем по поводу Гришки и он поделился с вами своими домыслами?
Забавно, но не прошло и часа после подслушанного мною разговора, когда нас с Натали, прогуливающихся по парку, разыскала горничная и сообщила, что меня желает видеть Максим Петрович.
Я шла в его комнаты готовая ко всему – даже к тому, что мне и впрямь велят немедленно уехать. Отец Натали очень милый человек, и мне не хотелось бы думать, что он способен на подобное, но теперь уж я готова была ко всему.
Ильицкий оказался прав: я уже жалела, что приехала в эту усадьбу. Возможно, стоило именно сейчас попрощаться со всеми и солгать, что Ольга Александровна срочно вызвала меня. Надо ли дожидаться, когда доблестный русский офицер Евгений Иванович станет воплощать в жизнь свой план мести?
Я вошла в полутемную спальню Максима Петровича и невольно ахнула: его постель была пуста.
– Входите, Лидия, входите… – услышала я его голос. Оказалось, что Эйвазов полулежит на кушетке у стола с шахматной доской и разыгрывает сам с собой партию. – Раздвиньте шторы, прошу вас, знали бы вы, как я устал находиться в этом склепе.
Я покорно начала раздвигать портьеры на всех окнах. Кажется, Максиму Петровичу и впрямь сделалось лучше: на лице его играли краски, а глаза выглядели намного живее. И выгонять меня он вроде был не намерен: должно быть, Людмила Петровна не успела еще нажаловаться.
– Присаживайтесь ко мне, Лидия. Вы умеете играть в шахматы?
– Немного, – отозвалась я, взяв стул и подсаживаясь к нему.
– Это хорошо! – довольно кивнул он, расставляя на доске фигуры. – А вот Наташенька совершенно не умеет. Я уж пытался ее научить, но она упорно путает ладью со слоном. – Он скрипуче рассмеялся – ему определенно было лучше сегодня. – Ладью со слоном, подумать только! И еще прочитала мне целую лекцию на тему, что это неправильно, когда королева защищает короля.
– У Натали множество других талантов, уверяю вас, – сочла нужным я заступиться за подругу. И уточнила: – Вы хотите поиграть со мной?
– Ну уделите уж немного времени старику, – обиженно отозвался Максим Петрович. – Всего одну партийку. Я бы Лизоньку позвал, она никогда не откажет, но играет без интереса, без огонька. Скучно, знаете ли, все время выигрывать. А Люся даже и вникать в смысл шахмат ленится – вот я и решил с вами удачу попытать.
– Конечно же, с удовольствием! – поспешила заверить я вполне искренне. – А что же Василий Максимович? Разве он тоже плохо играет?
Эйвазов позволил мне играть белыми, и я сделала первый ход пешкой.
– Вася хорошо играет. – Максим Петрович отчего‑то вздохнул. – Да только отношения у нас с ним не очень… Вы уже наслышаны, должно быть, обо всем.
– Может, вам помириться с сыном? – вместо ответа предложила я. – Он очень любит вас.
Максим Петрович тяжело посмотрел на меня из‑под бровей, и я сразу пожалела, что сказала это. Не стоит вмешиваться в чужие семейные дрязги.
– Васька все карты мне спутал, – неохотно ответил Эйвазов. – Столько надежд я возлагал на него! Думал, преемником станет, продолжит дело… А в итоге я управляющему на заводе доверяю больше, чем родному сыну. Он и так‑то никогда интереса к делам не выказывал, а как с Дашкой спутался, так и вовсе… будто подменили. Что мне делать с ним, ума не приложу. Наследства лишить? Пустить по миру? Может, тогда эта девка отстанет от него?
– Даша все же мать вашего внука, – произнесла я, несколько напуганная его настроем. – И… вы не думали, что как раз этот мальчик сможет продолжить ваше дело, если вы не оттолкнете его сейчас?
Эйвазов даже от доски отвернулся, совершенно омраченный.
– Внук! – презрительно выплюнул он. Но потом, взглянув на меня, несколько смягчился: – Лидия, вы молоды и многого пока не понимаете. Даша – девка красивая, ушлая и себе на уме. Такая выгоды ни за что не упустит. А уж с кем она ребеночка нагуляла – большо‑о‑ой вопрос…
Я смутилась. Признаться, мне эта мысль не приходила в голову, но вполне может статься, что Эйвазов прав. Он между тем продолжал:
– Лизонька постоянно мне рассказывает, что Гришка‑цыган к Дашке все клинья подбивает, да и она вроде не гонит его. А Васька… – Он отчаянно махнул рукой.
Я больше не решалась поднимать больную тему, и некоторое время мы сидели молча, сосредоточившись на игре. Я только раздумывала, что все это очень похоже на то, что Лизавета Тихоновна нарочно настраивает отца против сына. Не для того ли она держит при доме цыгана, чтобы было в чем упрекнуть Дашу? И зачем она докладывает мужу о дворовых сплетнях? Даже если это и правда, Васиному отцу о том знать совершенно не обязательно. Может, Вася прав и мадам Эйвазова далеко не так мила, как кажется?
– Шах, Максим Петрович. – Я осторожно поставила ладью напротив его короля и подняла взгляд на Эйвазова.
Тот удивленно смотрел на шахматную доску и потирал нос:
– А вы хорошо играете, Лидия…
Он довольно предсказуемо закрылся ладьей, спасая своего короля.
– Спасибо, – ответила я. И добавила, помолчав: – Меня учил играть в шахматы мой попечитель, граф Шувалов.
Это было неправдой: выучил меня играть в шахматы еще отец. Но надо же было как‑то вывести разговор на нужную мне тему. Эйвазов отреагировал не сразу.
Остаток этого дня и начало следующего я старалась избегать встреч с Эйвазовыми и Ильицкими и все выбирала момент, чтобы сказать Натали об отъезде. Но когда сказала, наткнулась на полное непонимание.
– Это все из‑за моей семьи? Они тебе не нравятся, да? – со слезами на глазах спросила она. – И со мной ты больше дружить не хочешь, да?
Я, разумеется, начала ее переубеждать – не сдержалась и расплакалась сама. Кончилось все тем, что мы сидели, крепко обнявшись, на скамье в парке и заверяли друг дружку, что никто и ничто никогда не встанет между нами.
Разговоров об отъезде я больше не заводила, но и находиться в усадьбе мне было настолько тяжело, что я считала дни до отъезда… Хотя появление гостей к вечеру второго дня заставило меня несколько пересмотреть отношение к своему здесь пребыванию.
Князь Михаил Александрович оказался ровно таким, каким я его себе представляла по рассказам Натали, – молодой человек лет двадцати пяти с несколько смуглой кожей, темными волосами и темными же глазами, которыми он внимательно и тепло глядел на собеседника. Манеры его оказались выше всяких похвал, а французская речь была настолько правильной, с характерным парижским выговором, что он понравился мне сразу и безоговорочно.
Что касается второго, Андрея Миллера, то он был из разряда тех молодых людей, при знакомстве с которыми маменьки всегда предостерегают своих дочерей быть благоразумными. Он умел смотреть на девицу так, что, будь я чуть более робкой, непременно зарделась бы румянцем и разулыбалась бы абсолютно безо всякой причины. Ко всему прочему Миллер был еще и хорош собой сверх всякой меры: светло‑русые лихие кудри и этот необыкновенный взгляд, который поймать на своем лице мне было и страшно, и приятно.
– Евгений не предупредил, что мы застанем здесь столь очаровательных дам, – сказал он вполголоса, целуя мою руку и не сводя при этом своего бессовестного взгляда с моих глаз.
Вообще, я не склонна обычно видеть в комплиментах что‑то большее, чем вежливость, но то, что Миллер нашел меня очаровательной, мне все же польстило.
Однако вслух я ответила:
– Это, должно быть, потому, что Максим Петрович все еще болен и заботы этого семейства посвящены исключительно ему.
– Да‑да, – тут же смешался Миллер, – я наслышан о болезни Максима Петровича – отчасти потому мы с Мишелем и приехали. Евгений ведь говорил, что я врач?
– Да, говорил… – только и успела сказать я и вынуждена была обернуться на лестницу, по которой, перепрыгивая ступени, спускался сам Ильицкий.
Таким я его, пожалуй, еще не видела: он широко расставил руки навстречу друзьям и выглядел совершенно счастливым. Да и Михаил Александрович, который до этого лишь нерешительно жался у дверей, просветлел лицом, а в глазах его отразился прямо‑таки щенячий восторг, с которым он бросился в объятья Ильицкого.
Друзья крепко, в лучших российских традициях, обнялись, причем Евгений Иванович в порыве даже приподнял молодого князя над полом.
– Да ты никак подрос, Мишка! – громогласно рассмеялся Ильицкий. – Или просто поправился?
Князь, кажется, немного сконфузился: он и впрямь был на голову ниже Евгения Ивановича и довольно щуплым в плечах. Да и, пожалуй, моложе его на пару‑тройку лет.
Андрей, который в это время все еще держал мои пальцы в своей руке, прокомментировал не без иронии:
– Интересно, почему с этими двумя я всегда чувствую себя третьим лишним?.. Вы позволите, Лидия Гавриловна?
С этими словами он отпустил наконец мои пальцы и сделал шаг к Ильицкому.
В подтверждение слов Андрея они лишь чинно пожали друг другу руки, что считалось куда приличней для высшего света, но на фоне бурных приветствий с князем выглядело несколько прохладно. Впрочем, не успела я и подумать об этом, как Миллер вдруг резко притянул к себе Ильицкого и похлопал по спине.
– Полноте, Евгений Иванович, – сказал он несколько театрально, – не то дамы подумают, будто мы с вами в ссоре!
– Да с вами невозможно поссориться, Андрей Федорович. При всем желании, – в тон ему ответил Ильицкий.
Он тотчас широко и вполне искренне улыбнулся, и они обнялись уже куда радушнее.
После Ильицкий провел друзей в гостиную, где в кресле с высокой спинкой восседала его маменька. Обычно в это время дня Людмила Петровна находилась в комнатах больного брата, но в этот раз отчего‑то пренебрегла традициями. Должно быть, причиной тому был приезд молодого князя. Она не сводила глаз с Михаила Александровича и даже этих своих намеков в стиле spontaneite russe[1] отпускала гораздо меньше, чем обычно.
Мадам Эйвазова тоже находилась в гостиной: одетая в светлое шелковое платье она сидела на софе и держала на коленях вертлявую болонку, которой обычно внимания уделяла куда меньше. Да и вот так, сидящей без дела, я видела Лизавету Тихоновну едва ли не впервые как приехала, потому что‑то в ее поведении мне показалось искусственным. Хотя, скорее всего, она просто старалась произвести благоприятное впечатление на гостей. Тем более что один из них имел княжеский титул.
– Безумно рад вас видеть, Лизавета Тихоновна. – Князь Орлов склонился над ее ручкой. А потом потрепал по загривку болонку: – Неужто это Касси так выросла? Когда я ее к вам привез, она на ладони умещалась.
Я была очень недовольна собою. Очень! Получается, я оказалась в корне не права во всем, что касалось Ильицкого. Сделала совершенно неверные выводы – а все оттого, что позволила эмоциям затмить рассудок. Ильицкий не понравился мне с первого взгляда. Не понравился настолько, что мне каждым словом хотелось уколоть его, задеть… А уж в мыслях я тем более не стеснялась, думая о нем бог знает что.
Подобное поведение совершенно недостойно воспитанницы Смольного – а оттого мне было еще мучительней.
И все же, хоть я и ошибалась во многом по поводу Ильицкого, в главном я считала себя правой: человек он крайне неприятный. Потому что мужчина, мелочный до того, чтобы всерьез разобидеться на девицу и пообещать ей мстить, может вызвать разве что жалость…
– В Петербурге новостей уйма! – рассказывал Андрей, сидевший за ужином между мною и Натали. Князя Орлова же усадили, разумеется, слева от моей подруги, обязав его ухаживать за ней за столом. Андрей продолжал: – Новую университетскую реформу – о которой мы с тобой спорили, Женя, помнишь? – об отмене автономии в университетах. Так вот, ее все же введут, похоже, и уже в этом году.
– Вы думаете, это плохо? – полюбопытствовала Натали.
– Ну, как вам сказать, Наталья Максимовна: если раньше, к примеру, деканов и ректоров выбирали сами преподаватели из своей массы, то теперь они будут назначаться сверху. Судите сами, хорошо ли это.
– Я думаю, что это очень плохо! – пылко подхватила моя подруга. – Наверняка станут назначать людей, ничего не смыслящих в науке, но зато угодных государю, которые и студентов станут воспитывать в духе беспрекословного подчинения. А еще я слышала, что собираются ввести государственный выпускной экзамен помимо факультативных![1]
Ильицкий на другом конце стола в ответ на это громко хмыкнул:
– А теперь я у тебя спрошу, Наташа: по‑твоему, это плохо?
– Разумеется, плохо! – даже не раздумывала она. – Это значит, что обучать студентов теперь будут по строго оговоренной программе – ни одного лишнего слова на лекциях. Что же здесь хорошего?
– Вот‑вот, ни одного лишнего слова – это‑то и хорошо! – кивнул Ильицкий. – Ибо количество излишне свободомыслящих студентов в наших университетах превышает все разумные пределы. Вот и получается, что вчерашние студенты двух слов связать не могут по‑русски и не смыслят ни капли в своей профессии, зато в политических течениях да в «народничестве» большие специалисты.
Ильицкий говорил свысока, менторским тоном и посматривал на мою подругу снисходительно, как на неразумного ребенка. Не могу передать, как меня это злило!
И конечно, трудно было не понять, кого он имеет в виду под «немогущими связать двух слов по‑русски». Кажется, заметила это не только я, потому что Андрей тотчас принялся ему отвечать – несколько язвительно:
– Смею напомнить тебе, Женя, что российская наука, о которой ты сейчас так дурно высказался, породила все же таких людей, как Горчаков, Менделеев, Мечников, Павлов, Склифосовский, Пирогов! Умудрились они выучиться без государственного‑то контроля!
– Да‑да, а еще Мусоргский, граф Толстой и великий Пушкин! – тут же поддакнула Натали.
– Наташенька, граф Толстой, кстати, так и не окончил университета, увы, – ответил на это Ильицкий и так мерзко улыбнулся уголком губ, что я не выдержала.
Я пообещала себе, что слова не скажу ему за ужином, но простить ему унижения своей подруги я не могла!
– Евгений Иванович, – заговорила я, – а вы уже знаете, что в связи с реформой с нового учебного года повышается плата за обучение в университетах и гимназиях? И весьма существенно повышается. Ходят слухи, что и в дальнейшем она будет увеличиваться едва ли не ежегодно. Вы же понимаете, что это приведет к тому, что образование в России вновь станет доступным лишь обеспеченным слоям, а у детей кухарок и лакеев не будет даже возможности занять высокие посты – несмотря на возможные их потенциалы. Россия вернется к кастовому обществу, которое было при царе Николае. А эта реформа – первый шаг назад. Так, по‑вашему, это все же благо?
– По‑моему, нет ничего постыдного в труде кухарок: каждый должен заниматься своим делом, как было на Руси исстари. Дашутка вон, – кивнул он на вошедшую с подносом горничную, – отлично шьет и убирает, живется ей у господ вполне вольготно – зачем, Лидия Гавриловна, ей ваши образования? Скажи, нужно тебе образование, Даш?
Горничная только бросила на него осуждающий взгляд и спросила:
– Чай прикажете нести, Лизавета Тихоновна?
– Неси, Даша, неси… – отослала ее Эйвазова, которой, кажется, разговор не очень нравился.
А я смотрела на Ильицкого и силилась понять: уж не шутит ли он? Неужто и правда в наш просвещенный век сравнительно молодой еще мужчина может исповедовать взгляды столь косные?
– Значит, государством должны править дети сегодняшних управленцев, детям кухарок и мечтать не стоит выбиться в люди, а французы, если я не ошибаюсь, исстари на Руси ходили в гувернерах у господских детей, так? – уточнила я, не сводя глаз с кузена Натали.
– Прошу учесть, что не я это сказал! – Ильицкий снова хмыкнул, не отрываясь от еды.
Я же была уверена, что не высказал он этого вслух лишь потому, что это было бы уже прямым оскорблением. Но мне и без того стало неловко – захотелось немедленно уйти из‑за стола, а лучше бы и вовсе уехать отсюда.
Спала я плохо и беспокойно, встала затемно и от нечего делать решилась прогуляться. Не в парке – не хотелось мне нынче гулять по выметенным дочиста дорожкам среди выстриженных деревьев. Хотелось чего‑то обыкновенного и простого, потому я вышла за ворота, на дорогу к Большой Масловке. Правда, не рассчитала времени и опоздала в итоге к завтраку – но об этом я подумала гораздо позже.
Право, если и есть в этой стране что‑то, что я люблю безоговорочно, так это поля, леса, пропахший костром воздух по весне и буйство красок природы, от которого завораживает дух и все насущные беды начинают казаться мелкими и второстепенными.
Должно быть, во Франции леса и воздух не хуже, но я их совершенно не помню.
Я шла по проселочной дороге мимо поля, однако невольно остановилась и даже вздрогнула: с колоколен церкви, что высилась на холме у дороги, раздался звон. Крестьяне живо прекратили работать, обернулись на церковь и принялись размашисто креститься и кланяться в землю. А потом одна из женщин глянула на меня осуждающе, так как я не сделала того же.
Прожив в России девять лет, я так и не была обращена в православие. Не знаю, к какой вере принадлежали мама и отец, но разговоров о Боге в нашем доме я не припомню, так что, думаю, они придерживались атеистических взглядов, модных в те годы в Париже. И меня, хоть и окрестили при рождении в католичество, быть религиозной никогда не принуждали: церковь мы посещали от силы пару раз в год, а Библия в нашем доме почиталась не более чем любая другая книга. Мама только учила меня, что Бог есть и что мы все равны перед ним – и христиане, и мусульмане, и иудеи. Что он присматривает за мною, подмечая все то хорошее и плохое, что я делаю, но никогда не оставит меня, что бы я ни натворила.
Возможно, займись моим воспитанием школа, меня заставили бы думать иначе. Однако из‑за частых наших разъездов я так и оставалась на домашнем обучении до девяти лет.
Уже после прибытия моего в Россию Ольга Александровна очень настаивала на крещении в православной вере, но я так резко и отчаянно была против, так правдоподобно уверяла ее в своей приверженности католичеству, что она сдалась. Правда, пообещала, что это все равно не избавит меня от изучения Слова Божия.
Я никогда не видела в храме что‑то большее, нежели произведение архитектурного искусства, но сегодня этот колокольный перезвон, чистый, как само небо, словно выдернул меня из повседневности. Я не нашла возможным сдвинуться с места, пока колокола не стихнут. И глядела все это время на скромную белокаменную церковь – куда более скромную, чем те великолепные храмы, что мне доводилось видеть в Петербурге. В те петербургские храмы я если и заходила, то лишь по чьей‑либо указке. Да и стремилась уйти как можно скорее.
А в эту церковь ноги понесли меня сами. Я неловко перекрестилась на входе и как завороженная вошла внутрь.
* * *
По возвращении в усадьбу в доме я никого не застала. Хорошо, что горничная подсказала, что господа изволят завтракать на природе – в сиреневом парке. Там‑то я и увидела прелестную картину: Натали и Андрей играли в леток[1], а чуть в стороне был уже разоренный стол: разумеется, все уже успели позавтракать. За столом в гордом одиночестве и в вальяжной позе еще сидел Евгений Иванович и время от времени прикладывался к плоской металлической фляжке, наблюдая за летающим воланом.
Я ненадолго задумалась, чего не хочу больше – остаться голодной в это утро или вступать в разговоры с Ильицким? Решила, что лучше воздержусь от завтрака, и наше общение ограничилось тем, что мы кивнули друг другу издалека, и я направилась к скамейке, где уже сидела горничная Даша и качала люльку с ребенком. Даша, видимо, тоже не жаждала приближаться к Ильицкому.
– Утро доброе, барышня.
Она хотела было подняться, но я жестом велела ей сесть.
– Гуляете? – констатировала я с улыбкой и взглянула на посапывающего младенца в ворохе кружев.
– Это я велела Даше здесь посидеть, а то крутится и крутится все со своими уборками, – крикнула Натали, уже заметив меня, но не отрываясь от игры.
Андрей увидел меня чуть позднее – обернулся и поклонился куда почтительней, чем Ильицкий. Не без удовольствия я отметила, что лицо его просветлело: безусловно, он был рад мне.
И тут же ему в спину врезался воланчик, запущенный Натали. После чего моя подруга звонко, явно желая привлечь к себе внимание, расхохоталась и молвила с укоризной:
– Не будете в следующий раз отвлекаться, Андрей!
– А у вас отлично поставлен удар, Наталья Максимовна, – откликнулся Миллер со смехом. – Так, говорите, прежде никогда не играли?
– Честное слово, первый раз в жизни взяла ракетку в руки! – ответствовала Натали. – Просто вы отличный учитель.
Вообще‑то игрой в леток в Смольном развлекались каждое лето. И Натали всегда была одной из лучших: удар у нее действительно сильный, несмотря на ее худосочность и малый рост.
Но я, разумеется, ни словом, ни лицом не выдала ее лжи, а лишь молча устраивалась рядом с Дашей. Натали крепко взялась за Андрея: вчера за ужином демонстрировала ему свой интерес к политике, а сегодня надела кокетливое платье с укороченными рукавами и матросским воротником. А волосы, похоже, намеренно плохо закрепила, чтобы ее кудри имели возможность выбиться из прически, делая из нее эдакую златовласую нимфу.
– Лиди, ты вся вымокла! – воскликнула Натали, едва я вернулась в дом.
Не слушая возражений, она схватила меня за руку и повела наверх. Вместе со мной вошла в комнату, но, закрыв дверь, взглянула на меня глазами, в которых стояли слезы и обида.
– Что случилось? – невольно спросила я.
– Ты еще спрашиваешь?! – Мне даже стало не по себе: в голосе подруги ясно звучала злость, и зла, судя по всему, она была именно на меня. – Мы договаривались играть по‑честному, чтобы Андрей сам выбрал, а ты… ты поступаешь нечестно! Отвратительно ты поступаешь! – Натали сжала кулачки. – Зачем ты осталась с ним наедине? Я видела, как вы обнимались под навесом!
– Натали… – начала было я, но замолчала, не зная, что и говорить.
Что я могла возразить? Разумеется, Натали все истолковала неправильно, но и я повела себя ужасно неосмотрительно. А что, если нас с Андреем видел кто‑то еще?!
А она продолжала смотреть на меня, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. Никогда прежде мы не ссорились столь серьезно. И я поняла вдруг, что эта ссора вполне может стать последней – вот тогда мне стало по‑настоящему страшно.
– Ты хочешь, чтобы я уехала и не мешала вам с Андреем? – спросила я тогда вполне серьезно.
Если бы она сказала: «Да, хочу», я бы и впрямь уехала. Да, мне очень нравился Андрей. Может быть, даже больше, чем нравился, но… Натали единственный мой родной человек в целом мире. Единственный, кому я могу верить, даже несмотря на нашу ссору. А Андрей… наверняка это все несерьезно и скоро пройдет.
Натали же, услышав мой вопрос, растерялась. Ненависть из ее взгляда мгновенно исчезла – как будто она и не предполагала такой исход разговора. И, вероятно, тоже задавалась сейчас вопросом: конец ли это нашей дружбе? Через мгновение она снова нахмурилась, но уже как обиженный ребенок, без этой сбивающей с толку злости.
– Даже не думай! – Она состроила язвительную гримаску. – Андрея, боюсь, безумно расстроит твой отъезд. А вообще, знаешь что… если ты готова так легко от него отказаться, значит, ты его не любишь. – Лицо ее снова просияло: – Так что не надейся теперь, дорогая, что я молча отойду в сторону!
Сказав это, она посмотрела на меня со всей холодностью, на которую была способна, развернулась и вышла за дверь.
* * *
Дождь так и лил до самого вечера, навевая на всех скуку. Правда, к обеду произошло кое‑что, что, несомненно, привело всех обитателей усадьбы в хорошее настроение: из своих комнат спустился Максим Петрович! Спустился практически сам, лишь поддерживаемый под руку своей женой. Андрей, который со дня приезда проводил с ним очень много времени, заверил, что общество и короткие прогулки пойдут выздоравливающему Эйвазову только на пользу.
– Вот только волнений вам пока стоит избегать, – сказал Андрей Максиму Петровичу. А взглядом в этот момент обводил почему‑то остальных домочадцев.
– Значит, политические газеты прячьте от меня подальше! – скрипуче рассмеялся на это Эйвазов, и все моментально подхватили его смех.
И даже после обеда, когда Максим Петрович устал и снова поднялся к себе, домочадцы все еще продолжали общаться довольно благодушно. Сидели в гостиной, потому как дождь за окном и не думал прекращаться.
Мадам Эйвазова наперебой с Людмилой Петровной донимали разговорами князя Орлова; иногда вставлял пару реплик и Вася, уже вернувшийся из своей поездки и читавший сейчас газету. Я тоже не решалась уйти, но больше молчала и пыталась сосредоточиться на сюжете книги, что взяла в библиотеке. Даже Ильицкий, хоть и боролся с желанием покинуть нашу теплую компанию, только вышагивал с тоской на лице от одного окна к другому.
Хоть сколько‑нибудь весело было, кажется, лишь Андрею и Натали, которые на пару играли в преферанс, так как все остальные отказались. Андрей выигрывал раз за разом, а Натали, кажется, уже не знала, куда прятать тузы и марьяжных королей из своей раздачи. Почему‑то она считала, что внимания мужчины можно добиться только грубо льстя ему и подыгрывая. Никогда я этого не понимала.
В очередной раз собирая выигрыш, Андрей вдруг сказал:
– Господа, а почему бы нам не поиграть во что‑то всем вместе? В шарады или хоть фанты? Скука же смертная!
– Предлагаю поиграть в «молчанку», – отозвался Ильицкий, глядя на залитое дождем окно. – Как вы на это смотрите, Лиза?
Эйвазова смутилась – ее наигранно веселый щебет с князем и впрямь звучал громче других голосов. Неловкость снова сгладил Андрей:
– Нет, друг мой, увольте, все в этом доме знают, что в «молчанке» у тебя нет конкурентов.
– А давайте и правда поиграем в фанты? Сто лет не играла в фанты! – подхватила затею Натали. – Чур, я вожу!
Она живо подскочила, схватила зачем‑то пустую вазу из шкафа и принялась обходить домочадцев. Те с некоторой неохотой, но все же подчинились.
– Я не знакома с правилами этой игры… – призналась я, когда она подошла ко мне.
– Все просто, – охотно отозвалась Натали, – в эту вазу собираем фанты – какие‑нибудь безделушки от каждого по одной, а потом ведущий, то есть я, не глядя тянет из вазы фант и дает его владельцу задание. Любое задание. Впрочем, если ты не умеешь, то можешь не играть.
Небо не просветлело и наутро. Дождь накрапывал едва‑едва, а то и переставал вовсе, но все равно было очевидно, что за окном сыро и зябко. Я не могла взять в толк, что в такую погоду Ильицкий делает на улице. Уже четверть часа, сколько я наблюдала за ним, притаившись у окна своей комнаты, он ходил, заложив руки за спину, по заднему двору усадьбы. Никак поджидает кого‑то. Вот только кого, любопытно?..
В дверь постучали, отвлекая меня от наблюдений, – это была Натали.
– Что с тобой? – удивилась я. Глаза подруги хоть и были сухи, но распухший нос и красные веки подсказывали, что плакала она этой ночью долго и горько.
Натали же сосредоточенно молчала, будто принимала важное решение. Она, очень ровно держа спину, прошла в мою комнату, села на кровать и тогда только сказала через силу:
– Я ужасный человек. Я невероятно избалованна и капризна.
– Ты поняла это только сейчас? – уточнила я с улыбкой, отойдя от окна и присаживаясь к ней.
Натали вскинула на меня взгляд немного обиженный – может быть, она ждала, что я стану ей возражать?
– Значит, ты действительно считаешь меня избалованной? Наверное, Андрей тоже так считает, поэтому я ему не нравлюсь. А вот ты нравишься… – Я почти физически почувствовала, как нелегко ей было это признать. – Я видела, как вчера весь вечер он не отводил от тебя взгляда и с таким пылом вступился за тебя перед Женей, что невозможно было не понять его чувств. А после ужина, когда ты так поспешно ушла, они с Женей даже поссорились!
Я молчала и удивленно смотрела на Натали, которая понизила голос до шепота и с воодушевлением рассказывала:
– Поссорились из‑за какой‑то ерунды и даже слова резкого друг другу не сказали, но… Андрей так смотрел на Женю, что мне отчего‑то стало страшно.
Кстати, об Ильицком. Я поднялась, подошла к окну и осторожно, боясь быть замеченной, выглянула сквозь щель между портьерами. Ильицкого, однако, не увидела.
– Отчего же тебе стало страшно? – поинтересовалась я, даже отворив окно. Оглядела задний двор полностью – никого не было.
– Ну, мало ли… – загадочно молвила подруга. – Дуэли сейчас, конечно, уже редкость… но и Андрей, и Женя – люди военные, а у них там свои правила. Кто их знает. Да кого ты там высматриваешь?
– Никого, – отрезала я и закрыла окно.
И потом только до меня дошел смысл слов Натали.
– Дуэль? Что ты говоришь такое?
– Да будет тебе прикидываться. Меня стыдишь, а сама с Андреем в беседке обнимаешься…
– Я не обнималась! – возмутилась я.
– …А то и вовсе tu flirtes avec Eugène à la vue de tout le monde[1]. Зачем тебе оба? Как собака на сене, ей‑богу.
Я даже не сразу нашлась что ответить – какая нелепость пришла в голову моей подруге!
– Ты говоришь глупости, я даже комментировать это не стану! Давай прогуляемся лучше. – Я, еще раз бросив взгляд за окошко, начала искать, что бы накинуть на плечи.
– Так ведь дождь… – слабо возразила Натали.
– Дождь уже кончился. Сколько можно сидеть дома? Собирайся, только оденься теплее.
* * *
Стыдно это признавать, но мне было до смерти любопытно, с кем назначена встреча у Ильицкого на заднем дворе в дождь. Там, где никто его не должен увидеть. И куда он ушел теперь? Однако и после того как мы с Натали обошли дом два раза, его не увидели. Двор был пуст, даже слуги по такой погоде сидели в тепле.
Встретили мы лишь цыгана Григория, вышедшего из парка. Увидев нас, он разулыбался и неожиданно вдруг сказал, изобразив почти великосветский поклон:
– Bonjour, mademoiselle![2]
Мы с Натали переглянулись с улыбками: у цыгана оказался вполне неплохой выговор – видимо, это врожденное чувство языка. Ошибся он, лишь употребив «mademoiselle» в единственном числе, а не во множественном.
Натали, однако, осталась в восторге.
– Bonjour, monsieur! – манерно ответила она и присела в реверансе, что, в свою очередь, привело в восторг цыгана, и он даже попытался поцеловать у нее ручку, но я не позволила.
– Вы делаете огромные успехи, месье Григорий, – похвалила я вполне искренне.
– Спасибо, барышня! – раскланялся он теперь со мною. – А вы куда путь держите в такую погодку? Неужто в парк?
– Мы уже возвращаемся домой, – отозвалась я, понимая, что от попытки прогуляться «в такую погодку» нас сейчас станут долго отговаривать, а то еще и навяжутся провожать.
Но цыган, кажется, моим словам поверил и вскоре ушел, оставив нас с Натали вдвоем.
Моросящий мелкий дождь действительно почти не доставлял неудобств: воздух был наполнен восхитительной свежестью и запахом грибов – возвращаться в дом ни мне, ни Натали совершенно не хотелось. Держась под руки и ведя неспешную беседу – совсем как во время прогулок в Смольном, – мы решились все же пройтись по парку.
– Вчера за игрой Женя вел себя просто ужасно! – сетовала Натали. – Честное слово, я уже тысячу раз пожалела, что заставила тебя расстаться с брошкой. А вот Андрей – настоящий мужчина… – Натали тяжко вздохнула, но тут же спохватилась: – Нет, ты не думай, если я и завидую тебе, то по‑доброму. – В порыве она крепко обняла меня за плечи и чмокнула в щеку. – Я и впрямь очень‑очень счастлива за тебя, Лиди! Вы с Андреем замечательная пара!