Очередность книг серии "Кошкин. сыщик Российской империи":
1. Слёзы чёрной вдовы
2. След белой ведьмы
3. Саван алой розы
4. Яд изумрудной горгоны
Пролог
май 1895, Российская империя, Санкт-Петербург
Жёлтое пламя свечи горело неровно – трепетало, металось, то почти гасло, то вспыхивало с новой силой. А ведь в дортуаре Павловского сиротского института было душно. Ни сквозняка – а пламя скакало, будто на ветру! Фенечка Тихомирова полагала, что это и есть прямое доказательство слов Агаши, что сегодня, тридцатого апреля, и в самом деле ведьминская ночь. Самая темная колдовская ночь, когда в мир божий вырывается и властвует нечистая сила, а ведьмы, черти и неупокоенные души усопших летят на Лысую гору, где водят хороводы у костров и предаются греховным увеселениям. Для юной Фенечки последнее было чересчур, но она верила словам Агаши, что сегодня после полуночи грань между мирами ненадолго станет столь же тонка, как и перед Крещением Господнем, и если хорошенько попросить, то духи дадут совет, выполнят просьбу… или хоть позволят еще разок посмотреть в лицо того, кто занимал все мысли Фенечки. Вместе им не быть никогда, Фенечка знала. Слишком многое стояло на пути. Но посмотреть-то, полюбоваться им еще хоть разочек можно?! За это, право, и душу не жаль отдать…
Так думала Фенечка, сидя у зеркала в душном темном дортуаре перед небольшим настольным зеркальцем со свечкою в руке. Сердце ее колотилось безумно, и звуки эти отдавались в висках, и с каждым ударом даже дышать как будто становилось труднее. Но Фенечка все вглядывалась в гладкую поверхность зеркала, туда, где трепетал огонек ее свечи, вглядывалась и… на миг ей показалось, что она действительно видит! Видит черты лица, бледного и печального. Такого знакомого, любимого. Видит глаза, смотрящие в сторону. Но вот – еще миг – и ясный взгляд его глаз вдруг устремился на нее, точно на нее.
Фенечка ахнула. Отшатнулась. Рука ее безвольно упала, не в силах больше держать ставшую невыносимо тяжелой свечку. А грудь Фенечки будто сковало обручем, да со стальными шипами – и все давило, давило, не позволяя сделать вдоха.
— Сердце, сердце… - без голоса прошептала Фенечка.
И уже в полузабытьи видела, как над ней, распростертой на полу, застыла в немом ужасе Любонька; как суетилась, шлепая по щекам, Агаша; и как приблизилась к ней, медленно и бесстрастно, тень третьей соседки, Нины.
Нину Фенечка не любила, побаивалась. Вот уж кто хоть с ведьмой, хоть с чертом договорится: ей бы и самой на Лысую гору лететь. Но теперь у Фенечки не было сил даже поднять глаза. Только и услышала сказанное Ниной, как приговор:
— Тоже помрет…
— Ты языком-то поменьше мели, Юшина! – тотчас взвилась Агаша.
— Не кричи, Агафьюшка, - совсем тихо осадила ее Люба. - Она права, в лазарет нужно. Дмитрий Данилыч всю ночь на месте, я знаю. Нина, не стой столбом, помоги!
Нехотя Нина приблизилась, и Фенечка почувствовала, как подруги подхватили ее обессилившее тело под руки, за талию, и осторожно повели по темным коридорам и лестницам.
А потом ослепил яркий свет лазарета, но Фенечка видела его как будто сквозь пелену и мало что могла разглядеть отчетливо. Все силы ее уходили на то, чтобы бороться с болью в груди и пытаться сделать еще хотя бы один вдох.
Изредка доносились до нее голоса подруг, плачущие, встревоженные, потом голоса мужчин, среди которых выделяла она один – знакомый, любимый голос, тот самый. Фенечка как будто и понимала, что взяться ему здесь неоткуда – он далеко, он о ней не думает, да и не знает. Но разглядеть лицо того, кто склонился над ней, Фенечка уже не могла. Очень хотела, но не могла. А ведь он звал ее по имени, просил взглянуть на него, просил не спать и все тряс ее руку. Или это был все же не он? Остро запахло спиртом и медицинской химией, блеснуло стекло шприца. Он смазал ее запястье холодной влагой и пообещал, что сейчас станет легче.
А потом…
Фенечка совершенно ничего не понимала. Хлопок, будто где-то от души стукнули дверью – и на щеку, на платье брызнуло горячей алой кровью, которую девушка увидела даже сквозь свое помутившееся сознание. Второй хлопок. Погодя, пока Фенечка пыталась разобрать хоть что-то, третий.
Но снова ее принялись тормошить за руку, снова пахнуло спиртом.
— Сейчас, милая, сейчас… - слабо бормотал мужской голос над ней, но… укола так и не последовало.
Шприц со звоном упал и раскололся. А доктор вдруг отпустил ее руку и, тоже обессилив, сполз на пол, так больше и не поднявшись.
— Степан Егорыч! Степан Егорыч!
И бросок камешка в окно – один раз, второй, третий.
— Степушка, тебя зовут… - пробормотала сквозь сон та, чьего лица Кошкин даже не помнил.
— Позовут и перестанут.
Снова камешек в окно.
— Он весь дом разбудит – маман станут ругаться…
— Поругаются и перестанут.
Сказал и через мгновение понял, что вставать все же придется. Да и сон отступал, хотя голова все еще трещала и раскалывалась на части.
— Который час?
— Не знаю… - с громким ленивым зевком отмахнулась девица, - в гостиной часы стоят.
Кошкину казалось, до гостиной он попросту не дойдет. Не дойдет даже до кресла у стены, где скомканным валялся китель его мундира, вместе с жилетом и наградными часами в кармане. Окно было ближе. Приподнявшись и толкнув створку в тишину майской ночи, Кошкин мучительно поискал глазами и разглядел внизу Костенко, полицейского надзирателя, бывшего у него в подчинении. Парень, совсем еще молодой, но шустрый, только что набрал целую пригоршню камешков и разогнулся, дабы всем этим обстрелять его окно – да, завидев Кошкина, вытянулся по стойке смирно и уже рукой дернулся к фуражке, отдать честь.
— Который час? – не дал ему сказать Кошкин.
— Четверть четвертого, ваше благородие! – задорно, как на параде, отрапортовал он. – Разрешите доложить?! Случилось происшествие… надобно ехать тотчас – экипаж ждет со стороны улицы!
— Четверть четвертого… ты рехнулся совсем, Костенко? На каждую драку в кабаке станешь меня дергать? Четверть четвертого!..
Сказал – и опять с запозданием понял, что Костенко не дурак и из-за простой драки беспокоить его, чиновника по особым поручениям, среди ночи не стал бы. Неужто случилось что?
— Не в кабаке, ваше благородие… - как мог оправдывался Костенко, - в институте для барышень. Три покойника. Шувалов, Его сиятельство, с двух часов там и вас велели привезти поскорее.
Кошкин выругался. Разумеется, Костенко звал его не просто так. А Шувалов, верно, и вовсе голову оторвет, как увидит. Кошкин принялся без толку приглаживать волосы, торчащие во все стороны, потом заметил таз с водою в углу и бросился умываться, успев крикнуть, что сейчас спустится.
Пока умывался, кинул взгляд в зеркало: щетина отросла, и брить ее снова не было ни времени, ни желания. А физиономия опухла, как черт знает у кого… и немудрено: лица девицы, что спала рядом, он не помнил, зато помнил, что пили они вчера и шампанское, и виски, и водку, и все вперемешку – сперва внизу, в общей зале, потом в компании незнакомых офицеров, потом уж, на брудершафт с девицей, здесь.
— Ваше благородие… - передразнил он Костенко, словно тот был в чем-то виноват, и снова выругался. Сам себе Кошкин был нынче противен.
Да и позже, трясясь в экипаже и болезненно морщась от головной боли на каждой выбоине мостовой, Кошкин не мог понять, как он скатился до жизни такой. Даже на Урале, в ссылке, держался, лишнего себе не позволял – а сейчас? И в столице, и при должности прежней, и у начальства в почете – что еще надо? Был в почете, по крайней мере, на текущий момент времени…
— Долго искал меня? – спросил надзирателя, чуть смягчившись.
— Совсем недолго, ваше благородие. Дома-то у вас сразу сказали, по какому адресу ехать.
Кошкин почувствовал болезненный укол. Он-то полагал, что Воробьев, нынешний его сосед, пребывает в святом неведении, где товарищ пропадает вечерами да ночами. А тут на тебе – и об адресе осведомлен.
— А что же в дверь не стучал по-человечески? Зачем по окнам бить?
— Так не пускали, ваше благородие! И сторож, и хозяйка больно строгие. Нету тут таких – и весь разговор.
— И что же, ты по всем окнам стучал?
— Никак нет! Вы ж… ясно-понятно кто! И девочку, и комнату затребуете самую первоклассную… вот и искал лучшие окна в сем заведении…
Кошкин приуныл окончательно. Тридцать шесть лет. Кто каких успехов добивается к этому возрасту, а его чтят, видишь ли, потому как девочек он себе выбирает лучших. А ведь Кошкин помнил, как совсем еще недавно выговаривал подчиненным, что для полицейского чина – позор и запятнанная честь, ежели его застали в разного рода веселых домах да без служебной надобности. Мелькнула шальная мысль, сказать Костенко, что, мол, и сегодня он здесь побывал не развлечения ради, а по следственной необходимости. Девицу допрашивал, или маман-хозяйку. Ну и пусть, что в четверть четвертого ночи… Костенко – подхалим, конечно, сделает вид, что поверил. Однако ж, именно, что «сделает вид»… а позору еще больше будет.
Да и приехали уже: выдумывать что-то Кошкин теперь посчитал лишним.
* * *
Происшествие – как назвал это Костенко – случилось в Павловском женском сиротском институте, что на Знаменской улице. Институт встретил Кошкина скромным по столичным меркам фасадом из красного кирпича, с желтыми простенками и такого же цвета дугообразными наличниками окон. Территорию, как и всякое закрытое учебное заведение, институт занимал немалую: имелся здесь и обширный, едва укрытый зеленью сад, и даже бассейн с фонтаном, что шумел в глубине двора.
Это был институтский лазарет, очень небольшое помещение. Четыре койки, на крайней из которых, сплошь покрытой брызгами крови, лежало тело Феодосии Тихомировой. Подле койки, на боку, совсем еще молодой доктор в белом, тоже перепачканном кровью, халате. Рядом с ним разбитые очки и шприц.
Чуть поодаль от входа – третье тело. Этот был уже без халата, одетый в уличное. Лежал на спине, широко раскинув руки, а в груди, на белой сорочке, огромное багрово-алое входное отверстие пули. Немалая лужа крови под телом подсказывала, что рана была не одна – должно быть, стреляли и в спину. Кошкин, однако, проверять этого не стал: судебно-медицинское сопровождение было поручено доктору Нассону, которого ждали с минуты на минуту.
Сейчас же полицейский специалист проводил фотосъемку места преступления, стараясь запечатлеть каждую деталь, каждую улику, положения тел на полу, форму и направления брызг крови. Потому Кошкин, не желая мешать, взглянул на тела лишь издали и осторожно, вдоль стены, прошел к окну.
— А оружие где? Нашли, из чего стреляли? – спросил Костенко, осторожно пробирающегося за ним.
— Не-а, пока не нашли.
Кошкин хмыкнул. Оглянулся на окно, распахнутое настежь.
Закрывать не стал, но уточнил, кто именно отворил рамы. Оказалось, что никто из присутствующих – так было до приезда полиции. Разумеется, первой мелькнула мысль, что убийца именно через окно покинул место преступления, забрав с собою оружие. И подумал так не только Кошкин: выглянув наружу, увидел внизу полицейских, изучающих что-то на газоне. Один из них, заметив начальство, крикнул:
— Степан Егорыч! Тут следов от ботинок полно – от больших, мужских ботинок. А револьвера нету нигде.
Кошкин кивнул. Отошел, изучив подоконник более придирчиво, но следов земли, травы, подошвы ботинок не увидел даже с лупой. И на паркете под окном тоже. Должно быть, через окно только оружие выбросили или открыли зачем-то еще… а уходили иным путем.
Тотчас понял, каким именно: в самом углу помещения притаилась дверь. За ней – докторский кабинет, тесная комнатушка со столом и шкафом для бумаг. Бумаг было множество, причем большинство вывернуто из шкафов в невообразимом беспорядке.
— Это не наши ребята устроили – так было, - подсказал эксперт с фотографическим аппаратом. Комнатушку-кабинет он уже успел запечатлеть.
Кошкин пока не брался предполагать, что именно здесь искали и кто. Его больше заинтересовала вторая дверь, ведущая теперь из кабинета.
Но прежде он вернулся в лазарет и придирчиво поглядел на изразцовую «голландку» в углу. Трудно было сказать, топили ее или нет, но печкой определенно пользовались не так давно: под чугунной дверцей была рассыпана зола.
— Костенко! – позвал он. – Изучите содержимое печи. Что найдете – бумаги, документы уцелевшие – все в отчет!
А после вернулся в кабинет, чтобы исследовать вторую дверь. Выводила та на черную лестницу, а оттуда, минуя первый этаж – прямиком во двор. Здесь имелась порядком вытоптанная тропинка, которой, без сомнений, пользовались не раз. Тропинка вела к калитке и на улицу, где след окончательно терялся…
Но, по крайней мере, можно было сделать вывод, что тот, кто расстрелял докторов, неплохо знаком с территорией института. Вот только черную лестницу на ночь запирали и охраняли, и как проникли внутрь без ведома сторожей, пока неясно.
Тем же путем Кошкин вернулся назад, в лазарет.
Нассон, пожилой доктор, давно зарекомендовавший себя превосходным экспертом, уже прибыл. Склонился над телом девицы Тихомировой, которым потребовали заняться в первую очередь.
— Естественная смерть, судя по всему, - заключил он, не обнаружив ни одной раны.
— Подруги говорят, с сердцем плохо стало, - сказал Кошкин, решив отмести прочие версии. – В шестнадцать лет. Разве такое возможно, Михаил Львович?
Доктор тяжело вздохнул, но пожал плечами:
— Все может быть. Девица худосочная, анемичная. Не исключено, что от рождения нездорова была. А потом, знаете ведь, Степан Егорыч, нынешняя молодежь чем только себя не травит. К нам недавно одну привезли – она, представьте себе, ртуть пила. На протяжении полугода, что ли. В книжках начитались, будто ухажерам их по нраву, когда кожа бледна, а взгляд, мол, одухотворенный… вот и травят себя всем, что в аптеке сыщут.
Кошкин мысленно согласился: в его ведомстве не так редки были случаи внезапной смерти девиц и дамочек, переборщивших со средствами по наведению красоты.
— Ртуть, говорите… - Допуская и эту версию, Кошкин невольно прошелся взглядом по шкафчикам со склянками, раздумывая, найдется ли здесь ртуть.
Разобраться было сложно: кто-то раскрыл дверцы шкафов, а многое из содержимого, хоть и не скинуто на пол, но находилось в большом беспорядке. Будто и здесь что-то искали, как в кабинете.
— Я для вашего спокойствия вскрытие проведу всенепременно, Степан Егорыч, не беспокойтесь.
Кошкин поблагодарил. Снова присмотрелся к осколкам шприца на полу:
— Что он ей вколоть пытался, Михаил Львович? – спросил Кошкин, кивнув на тело первого доктора.
Нассон привстал и поискал на процедурном столике у койки:
— Спирт… нитроглицерин… хм. Англичане кровяное давление снижают нитроглицерином. Действительно могло помочь, ежели б он вколоть это ей успел…
Анна Генриховна предоставила свой собственный кабинет, что Кошкин счел бы большой любезностью, если бы госпожа Мейер, позволив ему устроиться за ее столом, вышла бы за дверь. Но нет, к его удивлению, дама, ровно держа спину, расположилась на стуле для посетителей и даже придвинула его чуть ближе к допрашиваемой девице.
— Я отвечаю за своих подопечных пред государем! - ответила она на немой вопрос Кошкина. – Разумеется, я не позволю остаться вам наедине с невинным ребенком!
И по решительному ее взгляду было понятно, что выпроводить ее из кабинета получится разве что силой. Конечно, под строгой указкой начальницы девушки будут куда менее разговорчивы, наверняка и половины не скажут того, что сказали бы тет-а-тет. С другой стороны, Мейер пока не сообщила о происшествии родственникам девушек – а как только сообщит… не исключено, что те вовсе запретят всяческие контакты с полицией.
Все воспитанницы Павловского института считались сиротами, однако Кошкин не сомневался, что родственники у них, по крайней мере у некоторых, все же имелись. Иногда и столь высокопоставленные, как у погибшей Тихомировой.
Кошкин смирился, хоть и с большим неудовольствием.
Во время недолгого, но эмоционального разговора с начальницей, «ребенок», надо сказать, рассматривала Кошкина самым бесстыжим образом, с головы до пят, и очень уж пораженной смертью подруги и убийством докторов отчего-то не выглядела. Девица вообще была примечательной во всех смыслах.
Назвалась Сизовой Агафьей Матвеевной и по говору ее было понятно, что в столице она живет не так уж давно. Да и прежде едва ли в ее воспитании усердствовали учителя и гувернантки. Девица была высокого роста, весьма и весьма в теле, теле вполне уже сформированном, как для школярки. На крепких щеках – яркий румянец, какого днем с огнем не сыщешь у столичных барышень. Но главное – волосы столь невообразимо рыжего цвета, что можно было бы заподозрить, что она красит их хной или еще чем.
Отвечала она на вопросы запросто и без тени смущения. Лишь иногда вспоминала о сидящей рядом начальнице и, конечно, тотчас начинала недоговаривать.
— Тятенька мой из дворян, - рассказала она о собственном происхождении, причем не без гордости. – Ихова семья богатая – и кухарка есть, и дом каменный. А до законов царя-батюшки Александра и крепостных держали, почти что тридцать душ. Тятенька мой по молодости в армии служил, в походы ходил, наград столько имеет – и не сосчитать. Старшие его дети тоже кто служит, кто в губернском городе хорошо устроился. А я… - она стрельнула опасливым взглядом на начальницу и сухо закончила: - младшая я средь них. По закону тоже Сизова. Маманя как померла, тятенька меня к себе забрал. Да не прижилась я у них. Не понравилось. Сама упросила учиться меня отослать – мне о ту пору двенадцать годков было, а сейчас пятнадцать.
Закончив, Сизова снова поглядела на начальницу, но та на нее не смотрела и даже ни разу не вмешалась в разговор. Только сжимала губы до того плотно, что они сделались почти что белыми.
— Агафья Матвеевна, вы уже слышали, что Феодосия Тихомирова умерла?
Та ниже наклонила голову, и Кошкин впервые отметил, что она все же расстроена.
— Как же не слышать?.. У нас вести быстро разносятся – весь этаж знает. – Она подняла голову: - а Дмитрий Данилович что же, не помог?
— Дмитрий Данилович, к сожалению, ранен. Тяжело ранен.
Вот тут девица совершенно не сдержала эмоций: в глазах заблестели слезы, а пухлую ладошку она невольно прижала к губам. Вопросительно обернулась к Мейер, но та никакого участия не выказала.
— Вы хорошо знали доктора Кузина? – понял для себя Кошкин.
— Да нет, не особенно… Просто… Господи, страсти-то какие…
Она прижала к лицу вторую ладошку и принялась причитать. Недолго, ее резко одернула Мейер:
— Сизова! Возьмите себя в руки! Вы мешаете господину полицейскому задавать вопросы! – она, будто готовилась, выдернула из рукава платья добротный белый платок и сунула девушке. – Вы не дитя уже! Будьте сдержанней!
— Да-да, конечно… вы простите, господин Кошкин… я просто не ожидала совсем. Он ведь, Дмитрий-то Данилыч, меня за руку тронул и шепнул, чтоб полицию привела… а я и думать не думала, что тут такое!
В отличие от Мейер, Кошкин не одергивал девушку: новостью она и впрямь была потрясена, это было видно и не могло не вызвать сочувствия. Воспитанницы подобных заведений нередко по наивности своей испытывают чувства (или думают, что испытывают) к учителям и докторам мужского пола. Кошкин это понимал и готов был подождать, хоть голова и раскалывалась на части да хотелось поскорее все закончить.
— Расскажите все по порядку, Агафья Матвеевна, - попросил он, когда та все же выплакалась. – Почему вы решили, что вашу подругу нужно отвести к докторам?
— Ну а как же?.. С сердцем ей стало плохо, Феня сама так сказала.
— Феня и раньше жаловалась на сердце? Или это было впервые?
— Вот чего не знаю, Степан Егорыч… - с сомнением произнесла девушка. – Я, по правде сказать, мало с нею говорила, с усопшей.
— Разве вы не были подругами?
— Да не сказать, что подругами… Главной-то ее подружкой Любка была, Старицкая. А я… я даже в комнате иховой не живу. – Сизова опасливо оглянулась на начальницу и чуть слышно призналась: - погадать они меня позвали…
Начальница института как будто что-то скрывала или побаивалась, что ее подопечные скажут лишнее… Это не давало Кошкину покоя. Однако он признавал, что навязчивые мысли могут быть лишь издержкой профессии – относиться ко всем и каждому с подозрением. Едва ли эта немолодая и почтенная дама замешана в чем-то столь ужасном, как разбойное нападение и убийство… скорее, скрывает некие огрехи в своей работе, малоинтересные для полиции.
Как бы там ни было, переживать за вторую девушку Анне Генриховне явно стоило меньше – в отличие от Агафьи, Люба Старицкая вовсе не была разговорчивой.
— Сколько вам полных лет? – уточнил для начала Кошкин, дабы заполнить бумаги по всем правилам.
— Семнадцать, - чуть слышно прошелестела девушка.
— Родители живы?
— Нет, - голос сделался еще тише. – Батюшка был офицером, погиб на войне, под Кушкой. И матушка через два года после него, от чахотки. Когда сиротой осталась, приняли на курс, как дочь погибшего в бою офицера. С тех пор я здесь…
Удивительно, но, несмотря на разницу в два года, старше Агафьи Сизовой она не выглядела. Люба Старицкая чем-то неуловимо напоминала погибшую девицу Тихомирову – крайней субтильностью телосложения и мелкими чертами лица. Неудивительно, что они были подругами. Последнее, впрочем, известно только со слов Агафьи Сизовой, и Кошкин поспешил уточнить:
— Вы хорошо знали Феодосию?
— Фенечка действительно скончалась? – она подняла на Кошкина полные слез глаза.
— Да… мне жаль, - неловко пробормотал Кошкин.
— Господи… Агафья так и сказала – и про Фенечку, и про доктора Дмитрия Даниловича – а я не верила до конца… Да, конечно, мы были подругами – Фенечка была самой лучшей подругой на свете… право, не знаю, как стану жить без нее, мы дружили с первого моего дня здесь.
— Мне жаль… - повторил Кошкин еще более неловко.
Если слезы Агафьи Сизовой вызывали в нем толику раздражения, то эту девушку ему было в самом деле жаль. И у него слишком сильно болела голова, чтобы искать тому другие объяснения, нежели наличие у нее хорошенького лица и абсолютной беспомощности перед этим жестоким миром. Даже Мейер не упрекала ее за слезы, а лишь тихо гладила по хрупкому плечу. Таких девушек всегда хочется защитить и пожалеть.
А впрочем, довольно для него дамочек, желающих показаться беспомощными.
— Что вы делали в ночь, когда все случилось? – спросил Кошкин куда более строго, чем стоило.
Люба всхлипнула, ниже наклонила голову, явно ожидая упреков:
— Вам Агаша, наверное, все уже рассказала… мы гадали. Нарочно Агашу позвали для этого. Так Фенечка захотела.
— А вы не хотели?
— Погадать? – Люба неуверенно повела плечом. – Кому же не интересно узнать о будущем? Но, право, я не особенно в это верю. Я лишь хотела поддержать Фенечку.
— У Феодосии были причины… узнать о будущем? У нее что-то произошло?
— Насколько мне известно, нет, - всхлипнув снова, ответила девушка.
А потом подняла глаза на Кошкина и явственно, так, чтобы он заметил, скосила их на сидящую рядом госпожу Мейер.
Неужто давала понять, что не может говорить при начальнице?
Однако. Кажется, у девицы Тихомировой и правда имелись причины для беспокойства. А эта хрупкая Любушка не так уж беззащитна – хитрить она точно умеет. А впрочем, этот талант от природы дан всем женщинам без исключения, даже самым юным.
— Хорошо, - озадачился Кошкин. И вернулся все-таки к намеченному плану вопросов: - Ваша подруга жаловалась когда-то на боли в сердце?
— Нет… но Фенечка вовсе редко на что-то жаловалась. Помню, как нынешней зимой она в жару и ознобе занятия посещала, а после вместе со всеми украшала музыкальный класс к Рождеству. Еще и других подбадривала, чтоб веселее были.
Жаль, но ближайшая подруга однозначно не подтвердила, что Тихомирова страдала больным сердцем: больше работы медицинскому эксперту по доказыванию естественной причины смерти. Но Кошкин сомнениям этот факт не подвергал. Не отравили же ее в самом деле! Кому могла помешать малолетняя девица, почти ребенок?
Когда после допроса выходила Агафья Сизова, Кошкин успел подозвать Костенко и коротко с ним переговорить. Велел сопроводить девушку, пусть и под строгим присмотром госпожи Мейер, до спальной комнаты, а после изъять в качестве улики эту ее заварку из мелиссы. Инциденты с обыкновенной, казалось бы, чайной заваркой в сыщицкой практике Кошкина, увы, уже случались…[1]
И все же смерть девушки виделась ему трагической случайностью, совпадением с разбойным налетом на докторов. Именно налет с убийством и следовало раскрывать в первую очередь.
— Чья это была идея – отвести вашу подругу к доктору?
— Нины, нашей соседки. А я, признаться, растерялась совсем… Быть может, если бы спохватилась сразу, то Фенечке успели бы помочь…
— Едва ли, - покачал головой Кошкин. – Не стоит вам себя корить. А Нина, выходит, знала, что доктор Кузин остался в институте этой ночью? – с сомнением уточнил он, потому как помнил: для генерала Раевского, к примеру, нахождение доктора на рабочем месте стало неожиданностью.
К словам Мейер Кошкин отнесся скептически и, конечно, все равно потребовал привести Нину Юшину. Ему даже любопытно было взглянуть на якобы «испорченную от рождения патологическую лгунью». Учитывая, что все допрошенные им за сегодня дамочки всячески лгали, изворачивались и сами себе противоречили, в лице Нины его ждала или дьяволица во плоти, или та, кто, наконец, расскажет правду.
А девушка действительно сумела произвести впечатление. На вид ей было шестнадцать или семнадцать, маленькая, слишком худая, черноволосая и небрежно причесанная. Явилась она в платье с мятой юбкой и в запачканном переднике, на что громко обратила внимание начальница института и добрые минуты три отчитывала ее и стыдила. Кошкин не вмешивался. Да и слушала выговор мадемуазель Юшина так, словно была глухой – ни один мускул на лице не дрогнул.
Все это время, к слову, она смотрела не в пол, как Старицкая, и не с наглым интересом, как Сизова. Опустив голову, Нина Юшина из-под бровей мрачно, холодно и не мигая так долго взирала на Кошкина черными глазищами, что он невольно припомнил сказанное о ней Агафьей Сизовой. Ведьма черноглазая. Да только не ведьма, а, скорее, затравленный волчонок – именно такое впечатление производила девушка.
Кошкин, однако, избалованный женским вниманием, к таким взглядам не привык – будто она заранее его за что-то ненавидела. Да и дело требовало свидетельницу к себе расположить: он заговорил с ней куда ласковей, чем с прочими.
— Нина – очень красивое имя. С восточных языков переводится как «царица». Это матушка дала вам имя или отец?
Не сработало. Девица даже не моргнула. Отчеканила сухо:
— Последнее, что я хотела бы знать о родителях, так это кто из них выдумало это имя. Ненавижу свое имя.
— Нина! – одернула Мейер. – Я же говорила вам, Степан Егорович, какая она грубиянка! Неблагодарное дитя! Вы не слушайте ее, родители девочки были весьма достойными людьми, насколько мне известно. Батюшка – офицер, погиб при Софии[1]. Награды имел! Матушка грузинских кровей, тоже благородного сословия. Непросто ей пришлось, как овдовела… подорвала здоровье, воспитывая вот эту вот! Словом, сирота теперь Нина. Я бы ее и пожалела, охотно, но Любонька вот тоже сирота, и судьбы у девочек схожие. Но какова Люба, и какова она! Любонька такой хорошей девушкой выросла – и прилежная, и аккуратная. И на лицо красавица. А эта?! Вы хоть на руки ее поглядите, Степан Егорович: она будто отродясь ногтей не чистила!
Кошкин невольно скользнул взглядом на девичьи ладошки – и правда непохожие на руки изнеженной институтской барышни. Руки были с кровавыми заусенцами и обкусанными ногтями, под которыми, вдобавок скопилась черная кайма из грязи.
Кошкин даже почувствовал себя неловко и тотчас переменил тему.
— Ваши подруги, Нина, сказали, что в гаданиях вы не участвовали. Отчего же? Разве предсказания судьбы не кажутся вам, по крайней мере, забавными?
— Не кажутся, - отрезала та. – К чему предсказания, если я и так все про себя знаю. И как все закончится, тоже знаю.
Она перевела взгляд и выразительно посмотрела на Мейер: начальница института поджала губы еще сильнее, чем обычно.
И впрямь странная девушка.
— Значит, вы и сами в некотором роде гадалка? – попытался улыбнуться Кошкин.
— Нет. Я просто знаю, - отмахнулась Нина от него, как от навязчиво мухи. -Задавайте ваши вопросы, меня завтра разбудят чуть свет.
— Я их уже задаю, если позволите, - любезничать с нахалкой хотелось все меньше, но Кошкин пока держался. – Чья это была идея, позвать Агафью для гадания?
— Старицкой, - не задумываясь, ответила девушка.
— Старицкой? – переспросил Кошкин. – Вы уверены, что не второй вашей подруги – Феодосии?
Удивился, потому что Люба утверждала, будто веские причины погадать имелись именно у Феодосии, а не у нее. Впрочем, рядом сидела начальница института, а Люба достаточно хитра, чтобы все свалить на покойную подругу…
— Уверена, - однозначно ответила Нина. – Зачем ей гадать – не знаю. На женихов, наверное.
Девица презрительно скривилась.
— Юшина! – тотчас взвилась на «обвинение» Мейер. – В конце-то концов! Как только вам не стыдно наговаривать на подругу! Люба никогда бы не стала подобным заниматься! Она лучшая ученица на курсе, вам до нее расти и расти!
— Она мне не подруга.
На что госпожа Мейер обрушилась новым потоком упреков. И снова слушала ее Нина столь отстраненно, что выдохлась Анна Генриховна довольно быстро. Под конец, совсем по-женски всплеснула руками и попыталась найти поддержку у Кошкина:
— С Юшиными никакого сладу нет! Неуправляемые! Право, даже не верится: отец – герой Битвы при Софии, а дочери одна другой несноснее!
— Не смейте говорить о моей сестре! – Нина вспылила столь отчаянно, что Кошкин даже не ожидал.
А Мейер побледнела, сжала губы в нитку:
— Юшина, это перешло все границы! Вы!..
— Анна Генриховна, позвольте, - перебил Кошкин, устав слушать пререкания, - сестра Нины тоже здесь учится?
— Слава Богу уже нет! Окончила курс пять лет назад. А впрочем, ваша сестра, Нина, и то под конец обучения взялась за ум, за манеры, за свое будущее – и стала воспитанным человеком! А вы!..
Когда с допросами было покончено, шел восьмой час утра, и, по-хорошему, следовало начинать новый рабочий день. Рядовым полицейским не позавидуешь, но Кошкин, слава Богу, вполне мог поехать домой и, если и не завалиться спать, то хотя бы умыться, переодеться и позавтракать, прежде чем вернуться на Фонтанку.
Однако прежде следовало закончить здесь. Кошкин вернулся в лазарет. Тела уже увезли, но менее ужасающей комната выглядеть не стала. Всюду была кровь – и на полу, и на стенах, на койках, на многочисленных склянках. На том самом окне с подоконником тоже имелись брызги и потеки. А вот никаких существенных улик больше так и не нашлось. Кошкин даже, взглянув строго, поинтересовался у Костенко:
— Девица, свидетель, говорит, мол, видела здесь хрустальный флакон с золотой змейкой. Нашли?
— Никак нет, ваше благородие… - искренне затряс головой тот. – Никаких змеек. Мне не докладывали… Я вот, ключ от комнаты, что этажом выше, отыскал – вы просили.
Кошкин поблагодарил. Ключ можно было взять и у Мейер, но тогда она непременно увязалась бы следом во время осмотра – а ему хотелось отделаться от внимания вездесущей начальницы хотя бы теперь.
Впрочем, это не удалось: едва отперли двери кабинета на третьем этаже, Анна Генриховна была тут как тут. Шпионы у нее, что ли, по всему заведению?..
Кабинет оказался музыкальным классом – просторным, с высокими потолками, вычурными люстрами и портретами композиторов на стенах. Ряды стульев вдоль зашторенных окон, в углу рояль и скрипки с гитарами. Учительский стол в другом углу, в тени, и массивные шкафы с нотными тетрадями за ним. Прятаться здесь как будто было негде.
— Преподаватель уходит в три по полудню, а приходит ровно в восемь, утром. Пока ее нет, класс стоит запертый, всем строго-настрого запрещено сюда входить – все девочки об этом знают! – нервно выговаривала Мейер, след в след семеня за Кошкиным. – Госпожа Кандель, наш лучший преподаватель, мне насилу удалось уговорить ее работать у нас – а ведь она пела в Мариинском театре когда-то! Госпожа Кандель весьма расстроится, узнав, что я впустила в ее святая святых полицию!
— Вы нас не впускали – мы сами вошли, - поправил Кошкин, стараясь не отвлекаться на даму.
— Надеюсь, что вы сами и уйдете до восьми часов! Ведь очевидно, что здесь нет того, кого вы ищите!
— Вы знаете, кого мы ищем?
— Предполагаю! Предполагаю, что вы надеетесь найти здесь этого душегуба… Но здесь никого нет, как видите!
— Теперь уже нет, но я имею основания полагать, что здесь кто-то прятался ночью.
— Какие глупости! – всплеснула руками Мейер.
Кошкин не слушал. Дело в том, что в музыкальном классе, где плотно были заперты все окна, висел отчетливый запах табачного дыма. И Кошкин был полон решимости найти и прочие доказательства нахождения здесь посторонних. Благо, и он, и Костенко, бывший сейчас на подхвате, точно знали, где стоит искать в первую очередь.
Мусорная корзина нашлась под учительским столом. К сожалению, она была совершенной пустой – если не считать чистого нотного листа, аккуратно сложенного кульком. Костенко тотчас, без команды, принялся вытряхивать содержимое прямо на паркет, а Кошкин хмыкнул и обратился к Мейер:
— Анна Генриховна, скажите, пожалуйста, госпожа Кандель, ваша преподавательница пения – она курит?
Мейер стушевалась. Снова поджала губы, и, как раз в тот момент, когда Костенко вытряхнул на паркет ни что иное, как папиросный пепел, нехотя сообщила:
— Госпожа Кандель курит трубку.
Услышанное немного обескуражило Кошкина. И, хотя пепел больше был похож на папиросный, чем на табачный, утверждать на сто процентов он не брался. Такая ладная версия рушилась на глазах…
Если убийца вошел в здание днем, пока сторож не заступил на дежурство, то он вполне мог спрятаться до темноты здесь, в классе, куда никто не сунулся бы до утра, и откуда так легко спуститься в докторскую. Лучшего места и не сыскать! Особенно, если каким-то образом раздобыть ключ. Или вовсе подловить момент и спрятаться здесь незадолго до ухода курящей трубку госпожи Кандель… И спрятаться, скажем, в том немалых размеров шкафу.
Кошкин кивнул на шкаф, и понятливый Костенко тотчас бросился его обыскивать. В шкафу, кажется, ничего постороннего не нашел, но потом заглянул за шкаф, в промежуток между ним и стенкой. И там-то действительно что-то увидел.
Костенко сперва прищурился, потом попросил лампу и прищурился снова. А после брезгливо поморщился. И позвал:
— Степан Егорович, ваше благородие! Тут вон чего…
Кошкин подошел, прищурился тоже.
В темном углу за шкафом с нотными тетрадями, в глубине, стояла бутылка с этикеткой от водки «Зубровки». Только внутри была вовсе не водка, а мутно-желтая жидкость, весьма напоминающая отходы человеческой жизнедеятельности…
Кошкин и Костенко переглянулись. Либо госпожа Мейер чего-то не знала о своей преподавательнице пения, либо в этом кабинете все же кто-то прятался, выжидая довольно долго.
* * *
Догадка подтвердилась. Тот, кто убил одного доктора и стрелял во второго, очевидно, еще вчера днем засел в музыкальном классе. Может, проник никем не замеченный, а может, невесть как раздобыл ключ от черной лестницы и кабинета. Дождался темноты и спустился этажом ниже, в докторскую. Искал там что-то среди документов и склянок. Не известно, нашел ли, но, на свою беду, в лазарет явились оба доктора. Причем, Калинина здесь не должно было быть вовсе, потому как его уволили еще осенью, а Кузина… вроде бы тоже не должно было быть. По крайней мере, и начальница института Мейер, и попечитель Раевский были удивлены, что доктор на месте. Но этот вопрос Кошкин решил прояснить позже…
Кирилл Андреевич Воробьев был человеком тридцати четырех лет, незаурядного ума и весьма привлекательной наружности. В двадцать четыре он с золотой медалью окончил отделение естественных наук физико-математического факультета, а в двадцать шесть блестяще защитил диссертацию на тему «Общая гомеоскопия и учение о следах», вскоре после чего получил степень магистра химии. Труд же его через два года вышел в свет отдельным изданием Санкт-Петербургского университета. Работа поистине замечательная, которую Кирилл Андреевич полагал главным достижением всей своей жизни и весьма гордился, что в любой момент дня и даже ночи мог по памяти зачитать цитату из произвольной части своей диссертации.
В среду первого мая около восьми-сорока пяти утра именно этим Кирилл Андреевич и занимался, покуда производил туалетные процедуры у зеркала в уборной – припоминал цитаты и даже немного сожалел, что мало кто смог оценить и литературную составляющую вкупе с несомненной научной важностью.
Но его прервал шум из передней.
А так как уже восемь-сорок пять, и в это время домашняя хозяйка Серафима Никитична занята на кухне и ей решительно незачем шуметь в передней, то Кирилл Андреевич насторожился. Отворил дверь уборной и, вытирая на ходу полотенцем остатки пены с выбритых щек, вышел в коридор.
Так и есть.
Из передней, крадучись и явно стараясь быть незаметным, пробирался Степан Егорович Кошкин, его приятель а, пожалуй, что и друг. Таился не зря, ибо он поддерживал на ходу некую девицу, род занятий которой не оставлял сомнений. Девица, хоть и была закутана в клетчатый плед, не посчитала нужным спрятать под ткань также и смуглое острое плечо, явно оголенное.
Кошкин его покамест не замечал, и Кирилл Андреевич взирал на картину с молчаливым и полным достоинства укором. Но недолго, вскоре дал о себе знать:
— Доброго утра, Степан Егорович. Вам нет нужды таиться: я обнаружил, что вы не ночевали дома ещё около полуночи, когда постучал к вам, чтобы справиться о той книге, которую одалживал накануне, но нашёл только книгу, не вас. И понял, что, вероятно, вы пропадаете в известном вам заведении, карточка которого выпала у вас из кармана третьего дня. - С достоинством воспитанного человека Воробьев поклонился даме: - И вам доброго утра, мадемуазель… простите, не имею чести быть вам представленным.
— Вы весьма наблюдательны, Кирилл Андреевич, вам бы в полиции служить... - сухо пробормотал Кошкин и приспустил плед с руки своей дамы. - Эта мадемуазель ранена. Я рассчитывал на вашу помощь, поскольку до госпиталя далеко ехать.
Воробьёв всполошился, отринул свою надменность. Тотчас бросился к девушке, бережно поднял её руку и наклонил ближе к свету.
Кости не сломаны, уже хорошо. Кажется, только ссадина – на внутренней части предплечья с незначительной кровопотерей. Будто натертость или вроде того… Зашивать необходимости нет.
— Надобно обработать, - заключил он. - В госпиталь, думаю, можно не обращаться. Кошкин, отведите её в гостиную, я принесу воды и чистое полотенце.
Позже, когда рана была промыта, обеззаражена и забинтована, Воробьев поручил даму заботам Серафимы Никитичны, а сам стал искать Кошкина. Тот наспех завтракал яичницей с кофе, и Воробьев охотно к нему присоединился.
— Кто она? - не мог не спросить. - Где вы её нашли раненую?
— В собственном экипаже. Поверьте, я и сам хотел бы знать, как она там оказалась и кто, собственно, такая. Но даже поговорить с нею не смог – она иностранка, русского не знает.
— Вот как? - изумился Воробьев. А я ещё подумал, отчего она ни слова не сказала... и что, даже имени не знаете?
— Нет.
— Вы удивляетесь меня, право, Степан Егорович... Когда вы просили меня обосноваться у вас после вашего тяжкого расставания с известной персоной, то ссылались на то, что, цитирую "сопьетесь или ещё чего похуже учудите". Но вы, я вижу, вполне всем довольны. Пропадает где-то днями и ночами, а после ещё и приводите в дом девиц сомнительной репутации! Да, это ваш дом, но это не повод превращать его в вертеп!
Степан Егорович, сосредоточенный на завтраке, не отвечал и заглатывал свою яичницу огромными кусками и в большой спешке. По некоторым признакам Кирилл Андреевич понял, что делает Кошкин это не оттого, что излишне голоден, а оттого, что он, видимо, снова переборщил с нотациями. Раиса, его супруга, к сожалению, уже бывшая, помнится, заглатывала свой завтрак точно также, покуда вовсе не стала завтракать отдельно.
Кирилл Андреевич похвалил себя за то, что сейчас уловил сей момент, и решил снизить градус давления. Выказать свое недовольство чуть позже и малыми дозами.
— Простите, Степан, мне пришлось выдать адрес того заведения вашему коллеге. Так он нашел вас?
— Да… и должен поблагодарить вас, что выдали – мое присутствие было там необходимо.
— Неужто убийство?
— Убийство. К слову, две жертвы в некотором роде ваши коллеги – доктора.
— Нет-нет, что вы, я не доктор! Лишь слушал курс лекций в медицинской академии, и всего-то. Прежде всего я химик, Степан Егорович. В медицине меня, безусловно, привлекает слаженная механика и физика человеческого организма. Она идеальна! Продумана до мелочей! Ничего лишнего! Когда я думаю об этом… право, неловко вам признаваться, Степан Егорович, но иной раз я думаю, быть может, и правда столь идеальный образчик был создан некой божественной сущностью… но, разумеется, не за семь дней, это глупости.