(*)
Конрад и сам знал что изрядно постарел. Ещё вчера, кажется, был он полон сил, а теперь наступило полное отрешение. И руки сделались неподатливыми, и голова была как бы полна тумана, и сам дух сделался печальным и проступил в чертах. У Конрада была надежда, был Маркус, который перенимал у него и учение, и практически стал ему семьёй, а теперь так жестоко предал, оказавшись вором.
Был бы Конрад моложе, он бы, может, оправился бы и легче. Но не теперь. Годы брали своё. Одиночество собственной жизни уже стало ему смыслом, но Маркус вклинился в эту жизнь, на какое-то мгновение наполнил её чем-то осмысленным и что же? ушёл, оставив бесконечную пустоту.
Вор! Вор! Он пригрел вора! Он воспитал не ученика, а ворёнка! И подумать страшно – крал ведь не у живых, а у мёртвых. И для Конрада это было хуже всего. Мёртвых нельзя трогать. Мёртвых можно только проводить со всем подобающим достоинством. Мёртвых можно оплакивать. Но красть у них немыслимо.
– Держись, старик! – наместник силился улыбаться. Он навещал Конрада. И по делу навещал, сговариваясь о новых покойниках, которых следовало обрядить и подготовить, и так захаживал. Болезнь отступала от Алькалы. Кое-кто, кому посчастливилось выздороветь, спешил покинуть её белые стены, которые за весь период болезни больше напоминали склеп. А кто-то оставался в Алькале навечно, лежал в земле её – всегда плодородной и щедрой, под ярким её солнцем.
Столица рассчитала цинично, но верно. Сбросила больных туда, где им помогала бы выздороветь сама природа, а не случись того – приняла бы в себя со всеми щедротами.
Теперь возвращались в столицу люди, пустели выделенные для больных амбары и избы. Жители Алькалы ещё приглядывали за теми, чей вопрос решался, и чьи души должны были выбрать на какой стороне дверей остаться, но всё же – задышалось свободнее. Свободнее! Без тяжести повязок, бесконечно сменяемых; без бульонов, бесконечно провариваемых для ослабевших желудков и ртов…
Без стонов. Без плача.
Наместник Гануза и сам потерял дочь. По глупости людской, что не угадать нельзя, не предостеречь до конца. Вроде бы и не ходила она к больным, лишь раз зашла, да на кухню. и не касалась мисок больных. А половник…
На всё воля Божья. Овладел собою Гануза, хотя и сердце его занемело, крепилось, чтобы не разорваться. Единственная дочь, красавица и надежда! Свет его, воля к жизни его. И всё кончено. Конрад её сам и обряжал.
– Да уж держусь! – посмеивался Конрад, но в глазах его не было и смешинки. Пустыня. Странно людское сердце! Болит и ноет, даже когда ум уговаривает отойти от страдания. И винил Конрад самого Маркуса, и желал его изгнания, а сердце всё бесновалось, спрашивало: где он ныне?
– Вижу… – Гануза в душу не лез. Годы правления не зачерствили его, напротив, приблизился он к народу, и откликался на боль его и желания. Всегда старался для города, а теперь, когда не стало и дочери его, для города стараться только и осталось, чтобы жизнь совсем в пепел не ушла, как ненужная. Одно это и спасло его. – А я же с вестью к тебе.
– Кто? – тихо спросил Конрад. Смерти он не боялся, но Гануза приходил попросить за своих, то есть, за жителей Алькалы. За тех, кто из столицы был прислан в болезни и просить не следовало. Впрочем, Конрад всегда работал на совесть – всех обряжал из последних сил, как мог. Но привычкою было – наместник шёл, просил. Так он делился болью своей с Конрадом, так выражал последнее почтение погибшему жителю Алькалы.
– Да не о том речь! – отмахнулся Гануза. – Слава Богу, не о том. Из столицы вестник прибыл, хотят наградить самых больших помощников. Оно и понятно, что здесь каждый житель наш что-то да благое сделал, а всё же понятно оно нам, а им со стороны кажется, что всё дело рук двух или трёх человек.
Гануза иронически улыбнулся. Столицу он не любил, и не любил, когда вмешивалась она в дела Алькалы, что, конечно, происходило не так часто, но всё же происходило.
– Так что… – наместник откашлялся, – решением моим и тебе подарок будет. От самой столицы. А знаешь что? Кошель с монетами.
– Мне не нужно, – сказал Конрад. – Не в обиду тебе, наместник, и не столице в обиду. Зачем мне?
Конрад и правда не понимал. Он просто делал свою работу. Он провожал мёртвых в последний путь. Обмывал их, обтирал губками, пудрил и причёсывал, переодевал, и порою успокаивал тех, кто переживал утрату, да бывало такое – и ссоры останавливал. Человек в горе собою не владеет, и Конрад привык мягко разводить по углам встретившихся людей, зачастую близких, то обвиняющих друг друга, то уже желающих разделить имущество того, кто умер.
Конрад этого не терпел. Он считал, что мёртвого нужно проводить почтительной тишиной. Потом уже надо решать все остальные вопросы.
А тут кошель с монетами! Тьфу…
– Оно и понятно, – терпеливо втолковывал Гануза, – что тебе незачем. А всё же обделить я тебя не могу. Ты трудился? трудился. Ну так вот и потрать на что-нибудь стоящее.
Конрад пожал плечами. На что ему было тратить? Дом есть. Рабочее место в доме. Все материалы Алькала закупает. Еда тоже имеется. Что ему нужно-то? Семьи не завёл, работа у него хоть и почётная, а всё же никто не пожелает, чтобы дочь его стала госпожой в мёртвом доме.
И Маркуса нет. Он хотел жить как-то иначе, хотел вырваться из Алькалы, она ему была непонятна и чужа – застывшая в своём спокойном мире белых стен, как вечный призрак. Вот и начал воровать.
«Не оправдывает…» – подумалось Конраду. Он и правда не пытался защитить даже в своих мыслях Маркуса. Воровство – это грех. Воровство у мёртвых – подлость. И даже то, что Маркус, отступая из Алькалы, ничего из ворованного так с собою и не взял, не спасало его и не делало его положения лучше.
– Работать вечно ты не сможешь, – рассуждал Гануза, не сводя глаз с лица Конрада, – когда-нибудь, ты ослабеешь, мой друг. И на что станешь тогда жить? В презренный дом пойдёшь? Там тебя доглядят, конечно, но разве ж это жизнь? Руки твои крепки, но разве будут они такими всегда?