Глава 1

Если бы мне сказали, что моя жизнь перевернётся из-за одного-единственного бала, я бы рассмеялась и принялась вязать очередной носок — занятие куда более осмысленное, чем выслушивать пророчества. Но сейчас, глядя на свое отражение в огромном зеркале будуара, я понимала: пророчества — ничто по сравнению с твёрдой волей матери, одержимой идеей выдать замуж свою единственную дочь.

Мое платье было шедевром портновского искусства — нежно-голубое, как небо на заре, усыпанное жемчужинами и серебряными нитями. Корсет стягивал талию до состояния, когда глубокий вдох казался несбыточной мечтой. Волосы, уложенные в замысловатую причёску с локонами, будто случайно выбившимися у висков, украшала диадема с сапфирами, идеально сочетающимися с тканью платья. Я была похожа на изысканную конфету в дорогой обёртке, приготовленную к вручению счастливому получателю.

— Элария, ты просто затмишь всех! — голос матери прозвучал за моей спиной, мягкий, но с той стальной ноткой, которая не допускала возражений. В зеркале рядом с моим бледным лицом возникло её — ухоженное, уверенное, сияющее предвкушением социальной победы.

— Я чувствую себя украшением на ёлке, мама. Очень тяжёлым и колючим.

— Перестань, дитя. Ты — жемчужина рода Брайтон, и сегодня вечером мы должны найти для тебя достойную оправу. — Она положила руки мне на плечи, и её взгляд в зеркале стал пристальным. — Будь мила, послушна и не начинай рассуждать о правах женщин или о том, как тебе «душно» в светском обществе. Пожалуйста!

Её «пожалуйста» прозвучало как приказ. Я вздохнула — насколько это позволял корсет.

— Я постараюсь.

— И перестань ёрзать. Ты помяла оборки.

Путь до герцогского поместья занял целую вечность. Я сидела в карете напротив родителей и смотрела на темнеющие улицы столицы. В моей сумочке, лежавшей на коленях, умещалось всё моё спасение: клубок тёплой шерсти и пара спиц. Вязание успокаивало меня с детства, но сейчас мать язвительно посмотрела на мои пальцы, непроизвольно совершавшие привычные движения.

— Элария, ради всего святого, оставь эту привычку для своей будущей детской. Это не подобает замужней даме.

Но я ведь ещё не замужняя, — промолчала я, убрав руки.

Бал был таким, какими всегда были балы: море света, гул голосов, переливы музыки и лёгкий запах духов, пота и тревоги, прикрытый ароматом цветов и закусок. Я плыла по этому морю, любезно улыбаясь, кивая знакомым и незнакомым лицам, отвечая на однообразные вопросы. Мои щёки ныли от натянутой улыбки, а душа — от тоски.

Именно в тот момент, когда я подумывала, не притвориться ли мне внезапно заболевшей, чтобы меня отпустили домой, мать схватила меня за локоть с такой силой, что её пальцы впились в мою кожу даже через рукав.

— Он здесь, — прошептала она, и её глаза загорелись азартом охотника, выследившего редкого зверя. — Идём! И улыбайся.

Она потащила меня через зал, ловко лавируя между гостями. И вот мы остановились перед небольшой группой мужчин. Мой отец уже беседовал с седовласым герцогом, но мой взгляд сразу же выхватил другую фигуру.

Он стоял чуть поодаль, держа в руке бокал с шампанским. Высокий, идеально выбритый, с волосами цвета воронова крыла, зачёсанными назад, и глазами холодного серого оттенка. Его черты были поразительно правильными, будто выточенными резцом скульптора. Строгий, безупречно сидящий фрак подчёркивал широкие плечи и узкую талию. Он был красив. Чертовски красив. И так же чертовски холоден.

— Лорд Маркус Вандервуд, — представила мать, и её голос зазвучал особенно сладко. — Позвольте представить вам мою дочь, леди Эларию Брайтон.

Он медленно повернул голову. Его взгляд скользнул по мне — с головы до ног, быстрый, оценивающий, без намёка на интерес. Как будто осматривал новую породу лошади на аукционе.

— Леди Элария, — его голос был низким, бархатным и совершенно лишённым тепла. Он слегка склонил голову в формальном поклоне. Я ответила реверансом, чувствуя, как горят мои щёки.

— Мой сын как раз недавно вернулся из поездки по южным провинциям, — вступил в разговор старший герцог. — Наводил порядок в делах. У него, знаете ли, железная хватка.

— Отец преувеличивает, — отозвался Маркус, и на его губах на мгновение появилось что-то вроде улыбки. Она не дошла до глаз. — Просто я не терплю беспорядка и безделья.

Его взгляд снова упал на меня, будто проверяя, нет ли и во мне этих пороков.

— О, Элария просто обожает порядок! — воскликнула моя мать с такой искренностью, что я едва не поперхнулась. — И она такая рукодельница! Вяжет просто божественно.

Лорд Вандервуд поднял одну идеальную бровь.
— Рукоделие — весьма… спокойное занятие для дамы. Полезное для хозяйства.

Это прозвучало как приговор. Как оценка функциональности предмета. «Пригодна для хозяйства. Можно рассмотреть.»

Мне стало душно. Невыносимо душно. Этот человек, эта статуя из мрамора и бархата, будет моим мужем? Я буду делить с ним ложе, рожать его детей, слушать его холодные, лишённые эмоций суждения до конца своих дней?

Он что-то говорил о новых методах ведения сельского хозяйства в своих поместьях. Отец внимал ему с почтительным интересом. Мать сияла. А я смотрела на его красивые, твёрдо сжатые губы и представляла, как они читают нотации прислуге и выносят порицания за неправильно сложенные поленья в камине.

Заиграла нежная мелодия, и отец подтолкнув Маркуса сказал, что нам с ним стоит станцевать вместе.

И вот мы закружились. Его рука на моей талии была безупречно вежливой, холодной и твёрдой, как скульптура из полированного мрамора. Он вёл меня с механической точностью, каждый шаг, каждый поворот выверен до миллиметра. Музыка лилась вокруг, а в наших движениях не было ни капли её жизнерадостной хаотичности.

Он не смотрел на меня. Его взгляд был устремлён куда-то поверх моей головы, будто он изучал узор на потолке или считал канделябры.

Визусы

Давайте с вами познакомимся с героями.....

Элария Брайтон - перед балом

Лорд Маркус Вандервуд

Глава 2

Последующие дни слились воедино, превратившись в один сплошной кошмар наяву, пахнущий полиролью и истерикой.

Поездка домой из герцогской резиденции стала первой каплей, переполнившей чашу моего терпения. Карета, уютная и мягкая всего пару часов назад, теперь казалась тюремной повозкой. Мама не умолкала ни на секунду. Её голос, звонкий и полный торжества, заполнил всё пространство, вытесняя воздух, которым я пыталась дышать.

— Шикарный вариант! — это слово «шикарный» резало слух, как нож. — Просто шикарный, Элария, ты понимаешь? Молодой, красивый, герцогский титул! И состояние… о, я слышала, его южные поместья приносит неслыханный доход! И никаких сомнительных связей, никаких долгов! Идеальная репутация. Нам невероятно повезло!

Она говорила это отцу, который молча кивал, погружённый в свои мысли, вероятно, уже подсчитывая будущие дивиденды от этого «шикарного» союза. Потом она поворачивалась ко мне, хватая мои холодные пальцы в свои горячие, возбуждённые руки.

— Ты должна быть на седьмом небе, дитя! Все девицы королевства будут завидовать тебе! Его холодность? Да это же прекрасно! Это признак сдержанности, силы характера. Он не будет докучать тебе глупыми ухаживаниями. Муж должен быть вот таким — твёрдым, как скала. Ты будешь как за каменной стеной.

Каждая её фраза была очередным кирпичом в стене, которую они возводили вокруг меня. Я смотрела в тёмное окно, на мелькающие огни города, и представляла, как эти огни гаснут один за другим, погружая меня в кромешную тьму предопределённой судьбы.

«Как за каменной стеной», — эхо её слов отдавалось в моей голове. Да, именно. Я буду жить в тени этой стены. Холодной, безликой, неспособной дать ни тепла, ни уюта.

Дома кошмар только усилился. Мама превратилась в вихрь, ураган подготовки. Дом содрогался от её распоряжений.

— Подать заказ на новый сервиз! С гербами Вандервудов и Брайтонов, переплетёнными! — её голос звенел, как набат, с раннего утра. — Немедленно! У нас всего неделя!

Гобелены сняли и убрали в стирку. Ковры вынесли и выколачивали с такой яростью, будто выбивали из них дух бунтарства. В воздухе висела взвесь из пыли, запаха воска и маминых духов — густой, удушливый коктейль из предстоящего торжества.

Я пыталась укрыться в своей комнате, схватившись за вязание как за якорь спасения. Но и тут её не было покоя.

— Элария! Иди немедленно! — она врывалась ко мне, сметая всё на своём пути. — Нужно выбрать меню! Устрицы? Или фазаны? Фуа-гра непременно! И вина… отец уже спускается в погреб. И твоё платье! Мы закажем новое. Нет, два! Одно для ужина, другое — для официального объявления о помолвке.

Она тащила меня за собой, как куклу, безвольную и покорную. Я стояла посреди кухни, пока повар в белом колпаке зачитывал список из тридцати блюд, и мама одобрительно кивала, внося правки с важным видом полководца перед решающей битвой.

— Мама, — попыталась я вставить слово, когда мы поднимались по лестнице, — А если он… если он откажется? Может, он тоже не в восторге?

Она остановилась как вкопанная и посмотрела на меня с таким искренним недоумением, что у меня ёкнуло сердце.

— Откажется? От тебя? — она фыркнула. — Милая, будь благоразумна. Ты прекрасная партия. Молода, знатна, воспитана. Его отец уже дал понять, что он более чем заинтересован. Это решено! Всё решено.

Её уверенность была оглушительной. Она не видела во мне человека, личность. Она видела товар — качественный, с хорошей родословной, который нужно выгодно обменять на титул и состояние.

Вечерами, когда дом наконец затихал, я запиралась в своей комнате. Но и тут её не было покоя. Через дверь доносились её голоса с отцом: «…договор о совместных владениях нужно будет составить…», «… её приданое мы внесём в виде тех земель на севере…», «… герцог намекнул на возможность…».

День ужина настал, и дом, вылизанный до блеска, замер в неестественном, напряжённом параличе. Воздух был густым и неподвижным, пропитанным запахом запечённого мяса, дорогих духов и страха — моего собственного, горького и острого, как полынь.

Меня затянули в новое платье — струящееся, цвета слоновой кости, с золотой вышивкой по подолу и корсажу. Оно было прекрасно и удушающе. Каждая ниточка, каждый стежок казались частью савана, в который меня заворачивали заживо. Горничная так туго зашнуровала корсет, что перед глазами поплыли тёмные пятна. Я ловила ртом воздух, но его не хватало. Весь воздух в доме, казалось, был зарезервирован для важных гостей.

Со стороны всё, должно быть, выглядело идеально. Серебряные канделябры сверкали, отражаясь в полированной поверхности стола. Хрустальные бокалы отбрасывали на скатерть радужные зайчики. Новый сервиз с переплетёнными гербами Брайтонов и Вандервудов — моим и его — лежал с немым укором. Я не могла смотреть на эти гербы без того, чтобы желудок не сжимался в комок.

Я стояла в гостиной рядом с матерью, застывшая улыбка приклеена к лицу. Каждый мускул ныл от напряжения. Отец нервно поправлял галстук.

И вот послышался стук колёс о мостовую, торопливые шаги слуг у входа. Сердце ушло в пятки, а затем принялось бешено колотиться где-то в горле, перекрывая дыхание.

Они вошли. Старый герцог — грузный, самодовольный — и он. Маркус Вандервуд.

Он был безупречен. Тёмный сюртук сидел на нём как влитой, белоснежная рубашка подчёркивала загар, а взгляд… его холодные серые глаза медленно обвели комнату, оценивая обстановку, и на мгновение задержались на мне. Взгляд был быстрым, деловым, без тени любопытства или одобрения. Как будто он проверял опись имущества.

— Лорды Вандервуд, — отец сделал шаг вперёд, его голос прозвучал неестественно громко. — Добро пожаловать в наш скромный дом.

Обменялись любезностями. Мама сияла, как перегретый самовар, её смех звенел фальшиво и громко. Я сделала реверанс, чувствуя, как платье шелестит вокруг меня, словно осуждая мою трусость.

Глава 3

Дверь захлопнулась с таким глухим стуком, будто это был вход в склеп. Мой склеп. Я прислонилась к прочному дереву, сползла на пол, не в силах держаться на ногах. В ушах всё ещё стоял гул от тех леденящих душу фраз: «практично», «раздавать прислуге», «экономит средства». Его холодный, оценивающий взгляд.

Слёзы хлынули ручьями, горячие и горькие. Я не пыталась их сдержать. Я рыдала, как в детстве, захлёбываясь и всхлипывая, обхватив колени руками. Всё моё тело содрогалось от этих конвульсивных, беззвучных рыданий. Корсет впивался в рёбра, не давая дышать, и от этого паника накатывала с новой силой. Я была птицей, пойманной в сияющую, золотую ловушку, и крылья мои были переломаны.

Мои пальцы, дрожа, нащупали в складках платья твёрдый, знакомый контур. Бабушкин амулет. Я сжала его в ладони, чувствуя, как шероховатая резьба впивается в кожу. Бабушка… Она всегда говорила, что в этом камне живёт маленькая магия. Магия дома. Магия уюта. Всё, чего не было в том ледяном великане в столовой.

— Помоги, — прошептала я, заливаясь слезами. — Пожалуйста, если ты вообще есть… помоги мне! Мне так страшно. Я не могу… я не хочу…

Я не знала, к кому обращаюсь. К богам? К судьбе? К самому амулету? Я просто вцепилась в него, как утопающий в соломинку, истово, отчаянно, изливая в шёпот всю свою боль и ужас, и амулет… согрелся.

Сначала это было едва заметное тепло, но через мгновение он стал почти горячим, живым в моей ладони. Я ахнула и разжала пальцы. Резные символы на тёмном камне светились изнутри мягким, медовым светом.

В воздухе запахло печёным хлебом, сушёными яблоками и чем-то неуловимо домашним, уютным. Свет из амулета вырвался наружу, закружился в центре комнаты, сгустился… и принял форму.

Я вскрикнула и отползла к кровати, уставившись на это видение.

Посреди моей спальни, потирая заспанные глаза, стоял… мальчик? Не выше моих колен. Его взъерошенные волосы цвета пшеничной соломы торчали в разные стороны. На нём была длинная, до пола, рубаха из грубого льна, подпоясанная верёвкой. Лицо было молодым, но с хитрыми морщинками у глаз. Он зевнул во всю свою маленькую пасть, и я увидела острые, как у мышки, зубки.

— Ну и шум же ты подняла, хозяюшка, — проворчал он сипловатым, но совсем не страшным голосом. — Рёвом таким разбудила. Я у себя в углу спал, на старом клубке, славный такой сон видел про горшок с мёдом…

Я не могла вымолвить ни слова. Я просто сидела и тряслась, указывая на него дрожащим пальцем. Он вздохнул, потянулся, косточки его хрустнули.

— Ладно, ладно, не пылись. Я не привидение, хотя многие так думают поначалу. — Он сделал шаг вперёд, и я отпрянула. Он остановился, заложив руки за спину. — Я домовой. Ну, или домовёнок, если тебе так больше нравится. Шмяк меня звать. Твоя бабка, светлая ей память, частенько меня подкармливала вареньем. А ты вот вцепилась в амулет и зовёшь так, будто тебя режут. Ну, я и явился. Чего ревёшь-то?

Его тон был таким простым, таким обыденным, словно появление маленьких мохнатых человечков в спальне было делом привычным. В его словах не было ни капли почтительности, лишь лёгкое раздражение сонного существа, которого потревожили.

— Ты… ты… — я попыталась что-то сказать, но из горла вырывался только хрип.

— Я Шмяк, уже сказал, — буркнул он. Он обошёл меня по кругу, критически оглядывая моё заплаканное лицо и дорогое платье. — Видать, дело-то серьёзное, раз до меня докричалась. Обычно вас, хозяев, только вкусным пирогом да хорошей уборкой порадовать можно. А тут прям душа болит, аж связываться пришлось. Ну? Чего приуныла? — Он упёрся руками в бока, и его большие, круглые глаза, цвета тёмного мёда, уставились на меня с нетерпеливым любопытством.

И что-то в его нахальном, прямолинейном тоне пробило плотину моей истерики. Слёзы ещё текли по щекам, но паника начала отступать, сменяясь остолбенением и диким, невероятным удивлением.

— Меня… меня хотят выдать замуж, — выдохнула я, сама не веря, что говорю об этом с мифическим существом.

Шмяк скривился.
— Беда-то какая. Обычное дело. И что? Он кто, горбатый? С рогами? Пахнет козлом?

— Нет… он красивый. И богатый. Герцог.

Домовёнок фыркнул так, что его соломенные волосы затрепетали.
— Так это вообще не проблема! Чего ревёшь? Будешь в шелках ходить, объедками с барского стола меня кормить… — он замолчал, увидев новую волну слёз, накатившую на меня. Его брови поползли вверх. — А… нехороший, значит, красавчик?

— Он… он как ледяная статуя! — вырвалось у меня. — Он сказал, что моё вязание… что это практично! Чтобы раздавать прислуге! Он со мной за весь ужин не сказал и двух слов! Он на меня смотрит, как на… как на новый стул в столовой! Я не могу! Я не хочу жить в его идеальном, холодном, бездушном мире! Я лучше умру!

Я снова зарыдала, уже не столько от отчаяния, сколько от ярости и обиды. Шмяк помолчал, почесал за ухом.


— Фу-у-у, — протянул он наконец. — Дело дрянь. Холодный да скупой на слова — Это хуже, чем с рогами. Такой весь дом ледяной слюной заморозит. И кладовку мою. И варенье. Такое варенье не переживёт.

Он подошёл совсем близко и ткнул коротким пальцем в моё колено.
— Так чего ты тут сидишь и плачешь? Бабка твоя не такая была. Ей что в голову взбредёт — сразу делала. Хочешь сбежать — давай, собирайся. Чего ждёшь? Пока этот «красавчик» с метрической книгой за тобой приедет?

Я уставилась на него, на его серьёзное, озабоченное личико. И внезапно дикий, невозможный смех подступил к горлу. Сквозь слёзы, всхлипывая, я рассмеялась. Этот маленький, взъерошенный дух говорил то, о чём я боялась подумать даже самой себе.

— Сбежать? — прошептала я. — Куда? Как?

— А это уж твои проблемы, хозяюшка, — пожал он плечами. — Моё дело — дом охранять. А раз этот дом тебе тюрьмой становится, значит, и охранять тут нечего. Решайся. А я пока… — он облизнулся, — Я пока в кладовку сгоняю. Проведать запасы. Вдруг они уже тоску твою чувствуют и портиться начинают.

Глава 4

Тишина в доме была не просто отсутствием звука. Она была живой, плотной субстанцией, звенящей в ушах натянутой струной. Она давила на барабанные перепонки, заставляя прислушиваться к малейшему шороху с болезненной, обостренной чуткостью. Каждый шаг моих босых ног по полированному паркету отдавался в этой тишине оглушительным эхом, словно по залу суда стучали молотком, вынося мне приговор.

Я шла на цыпочках, вжимаясь в стены, задерживая дыхание, и мне казалось, что стук моего сердца — этот бешеный, панический барабанный бой — слышен в каждой спальне, в каждом закоулке особняка. Он колотился где-то в основании горла, громкий и предательский, готовый выдать меня с головой.

Слез больше не было. Они высохли, оставив на щеках лишь тонкую соленую корочку и легкую стянутость кожи. Внутри же всё сжалось в тугой, холодный и невероятно твердый комок решимости. Он был тяжелым и неподвижным, как булыжник. И сквозь этот внутренний лёд пробивался настойчивый, сипловатый голосок, звучавший в памяти: «Решайся». Эти два простых слова Шмяка перевешивали все увещевания матери, все доводы отца, весь тот горький страх, что сковывал меня всего несколько часов назад.

Я кралась, как настоящая воровка, по знакомым до последней трещинки в штукатурке коридорам. Мой слух, обостренный до предела, улавливал каждый звук, сплетая из них тревожную симфонию ночи: мерное, тяжелое посапывание лакея за дверью в людской; приглушенный скрип кровати в спальне родителей — сердце замирало, и я прилипала к стенам, ожидая, что вот-вот дверь откроется; заунывный, тоскливый вой ветра за стеклами, который казался отражением моей собственной тоски. Каждый шорох заставлял кровь стынуть в жилах.

Моей целью была дальняя гардеробная. Я толкнула массивную дубовую дверь, и на меня пахнуло знакомым, успокаивающим ароматом — камфоры, сушеной лаванды и старого дерева. В слабом свете, пробивавшемся из окна, застыли призраки моей прежней жизни — ряды бальных платьев. Они висели бесформенными тенями, и их шелка, бархат и парча поблескивали тускло, словно крылья ночных бабочек. Они казались мне теперь дорогими, пышными саванами. Я прошла мимо них, не касаясь, к самому дальнему, пыльному углу, где на простом гвоздике висело спасение.

Простое платье. Из грубой, но прочной шерсти цвета мшистого лесного пня, без всяких рюшей, кринолинов и дурацких бантов. Я стянула с себя шелковую ночную сорочку и натянула его. Грубая ткань показалась на удивление мягкой и уютной, она облегала тело, не сковывая, не требуя неестественной осанки. Оно пахло свободой. Затем — крепкие, добротные полусапожки, в которых я иногда гуляла по саду. Пальцы дрожали, плохо слушались, когда я зашнуровывала их, но вот последний узелок был затянут.

Потом — сумочка. Я сняла с вешалки не крошечный бисерный несессер, а прочный холщовый мешок на длинном ремешке, сшитый когда-то для дальних поездок. Мои действия стали быстрыми, точными. Я налила во фляжку воды из кувшина на туалетном столике, завернула в чистую тряпицу краюху черного хлеба и ломоть сыра, припрятанные с вечера. В потайной карман платья пересыпала монеты из фарфоровой копилки — все мои скромные девичьи сбережения. И главное — пряжа.

Я присела на корточки перед низким расписным сундучком — моей сокровищницей. Откинула крышку. Оттуда на меня глянули десятки глаз — ярких, шелковистых, матовых, пушистых. Клубки. Я провела ладонью по ним, и знакомое шершавое тепло мгновенно успокоило дрожь в пальцах. Это была не просто пряжа. Это были краски моей души, нити моих мыслей, моя тихая магия. Я принялась выбирать, сжимая в ладонях самые дорогие сердцу: теплый песочный, цвет спелой пшеницы; небесно-голубой, как ясный майский день; густо-зеленый, пахнущий хвоей и влажной землей; и маленький, но яростно-алый клубок, как капля крови. Они заняли почти всё пространство сумки, вытесняя практичность, но я ни на мгновение не усомнилась в своем выборе.

Последний штрих. Я подняла бабушкин амулет. Камень был холодным. Я надела его на шею, и он упал в ложбинку между ключицами, холодный и твердый, как данное себе обещание. Как обет.

Я замерла на пороге своей комнаты, вжавшись в косяк, всей кожей вслушиваясь в тишину дома. Даже Шмяк, казалось, затаился в своих потаенных уголках, наблюдая и одобряя. Глубокий вдох. Воздух пахнет пылью, лавандой и моим страхом. Я выдохнула и двинулась по темному коридору к черному ходу, ведущему в сад.

Рука на тяжелой железной скобе. Еще один тихий, иступленный вздох. Я потянула. Дверь с противным, пронзительным скрипом, от которого заныли зубы, подалась внутрь. Я вжалась в косяк, сердце прыгнуло в горло и замерло, ожидая, что вот-вот раздастся крик, топот ног, хлопанье дверей… Но ничего. Только ветер, подхвативший этот скрип, усилился, завыл на новый лад, зовя и маня в свою темную, бескрайнюю свободу. И вот я за порогом.

Ночь обрушилась на меня всей своей пронзительной, колючей реальностью. Холодный воздух ударил в лицо, пахнувший остро и ярко — влажной осенней землей, увядшей листвой, дымком из далеких труб и чем-то незнакомым, диким. Я сделала глубокий, жадный, почти болезненный глоток. Он обжег легкие, опьянил, закружил голову. Это был воздух свободы. Я шла по спящему саду, и длинные, корявые тени от голых деревьев ложились на дорожку, словно пытаясь ухватить меня за пятки. Но сердце мое уже не колотилось в панике. Оно пело — дикую, тревожную, но полную безумной надежды песню.

Город спал мертвым сном. Окна были слепы и темны, улицы — пустынны и безжизненны. Я стала тенью, скользящей от одного темного подъезда к другому, прижимаясь к шершавым, холодным стенам домов. Я бежала. Бежала от своего будущего, от давящего блеска зеркальных полов, от ледяного взгляда герцога и от материнских планов, тяжелых, как свинцовые слитки.

Ворота города были распахнуты настежь. В будке у ворот, освещенной тусклым огарком, клевал носом стражник, укутавшись в потертый плащ. Я проскользнула мимо, затаив дыхание, слившись с большой тенью от стены, и замерла.

Глава 5

Дорога стала моим единственным домом, моей кожей, моим дыханием. Она жила своей жизнью под подошвами моих стоптанных сапог. То она была твердой и уверенной, вымощенной грубым булыжником, который отбивал каждый шаг, словно торопя меня, отсчитывая время до заката. То после затяжных осенних дождей превращалась в липкую, чавкающую трясину, которая с жадным хлюпаньем засасывала сапоги по щиколотку, заставляя с каждым шагом выдирать их с усилием, от которого дрожали и ныли мышцы бёдер.

Я просто шла. Подставляла лицо пронизывающему ветру, который свистел в ушах и заставлял щёки гореть ледяным румянцем. Подставляла его ласковому, но уже холодному, обманчивому осеннему солнцу, которое светило, но не грело. А потом и первому колючему снежку, который таял на коже, словно слезинки небес, солёные и горькие.

Сумка с пряжей стала моим якорем, моим грузом и моим утешением. Она неумолимо оттягивала плечо, врезаясь грубым ремнем в кожу, оставляя красные, долго не сходившие полосы. Её вес менялся: она становилась легче, когда в какой-нибудь забытой Богом деревушке я покупала у бабушки на краю дороги, у самой околицы, краюху чёрствого ржаного хлеба, кусок сала с прожилками или горсть сушеных, сморщенных яблок, пахнущих дымком. И вновь тяжелела, когда мне удавалось выменять у добрых, любопытных деревенских женщин на вязаные прямо на месте, у них на завалинке, носки или варежки новый, диковинный клубочек шерсти — грубый, колючий, но такой живой и тёплый, или, наоборот, мягкий, как пух, окрашенный в цвета, которых я никогда не видела в столице — в цвет спелой брусники, мха на северных камнях или предрассветного неба.

В этих деревнях, останавливаясь на ночлег в душных, пропахших дымом и кислым молоком избах, я находила своё временное призвание. Дети — вездесущие, с любопытными глазами и пальцами, вечно испачканными в земле, — сразу окружали меня кольцом, видя чуждую их миру городскую барышню. И чтобы развеять их настороженность, а возможно и свою тоску, я садилась на завалинке или у печки, доставала свои клубки и начинала вязать.

Я вязала зверюшек. Маленьких, неуклюжих, но полных особого, рукотворного очарования. Медвежат с пришитыми пуговицами-глазками, зайцев с длинными ушами, птичек с крыльями из пёрышек, подобранных тут же, во дворе. И каждый раз, вкладывая в последний стежок капельку своей тоски по дому, своей надежды на чудо, я чувствовала лёгкое, едва заметное движение в кармане — там лежал бабушкин амулет.

Я раздавала эти игрушки детям. Их глаза загорались восторгом, а на лицах расцветали счастливые улыбки. Но самое странное происходило потом. Матери, с улыбкой наблюдавшие за этим, позже шептались меж собой, заходя ко мне в тёмный угол хаты, куда меня определяли спать.

- Спасибо вам, барышня, — говорили они, смущённо переминаясь. — С младшим что-то случилось. Он ведь у меня плакса был, по ночам всё кричал, спать не мог. А как вашего мишку в кроватку к себе взял — уснул, и хоть бы что! Всю ночь спокойно!

- А моя-то, старшая, всё боялась темноты, в сени одна сходить не могла. А с вашим зайчиком — будто храбрее стала. Теперь сама бегает, и не страшно ей!

Я отмахивалась, списывая всё на совпадение, на силу детского воображения. Но в глубине души что-то ёкало. Потому что я и сама замечала — связанные мною игрушки будто излучали лёгкое, едва уловимое тепло. В них была капля жизни. Капля того уюта и защиты, которых так не хватало мне самой и этим деревенским детям. Это была тихая, скрытая магия, которую дарили мне бабушкин амулет и мои собственные руки, жаждавшие творить не для галочки, а для сердца.

И каждый раз, уходя из деревни, я оглядывалась и видела, как из окна на меня смотрит детское личико, прижимая к стеклу того самого вязаного медвежонка или птичку. И на душе становилось чуть светлее, чуть теплее. Я несла свой уют дальше, вперёд, по бесконечной дороге, ведущей в неизвестность.

Деньги в моем потайном кармане таяли с пугающей, неумолимой скоростью, несмотря на всю мою бережливость. Каждая потраченная монета отзывалась щемящей, животной болью страха под ложечкой. Я считала и пересчитывала их каждую ночь, замирая от ужаса при мысли, что скоро в моём распоряжении останутся лишь нитки и призрачная надежда.

Города и веси, постоялые дворы и чужие лица сливались в одно сплошное, утомительное пятно. «Красный кабан», «Гордый орёл», «Три сосны»… Все они были на одно лицо: пропахшие кислым пивом, луковой похлебкой, потом, влажной собачьей шерстью и чужими бедами. Шумные, душные, полные чужих, колючих, оценивающих взглядов. Мне, выросшей в стерильной, почти больничной чистоте особняка, где воздух всегда был пропитан ароматом воска, лаванды и свежесрезанных цветов, было физически трудно дышать этой густой, тяжёлой, чужой атмосферой.

Я снимала самую дешёвую комнатушку под самой крышей, где в углах вилась вековая паутина, а из щелей в полу тянуло леденящим холодом и пахло пылью, мышами, старым деревом и тоской. Я запиралась на засов, придвигала к двери шаткий, хромой стул — жалкая, ничтожная преграда для любого настоящего злодея. Ночью лежала, не смыкая глаз, прислушиваясь к каждому скрипу половиц, к каждому шагу на лестнице, к приглушённым, неразборчивым голосам за стеной, которые казались зловещими и полными угроз. В руке, под тонким, пропахшим чужим потом одеялом, я сжимала рукоять маленького ножа для резки бумаги — моего жалкого, ничтожного подобия защиты. Отчаяние подползало в эти ночные часы, холодное, липкое и беспощадное, как туман за заиндевевшим окном.

Но был у меня один якорь, одна отдушина в этом море чужого и враждебного мира. Дети. В деревнях, куда я заходила, чтобы купить еды или спросить дорогу, меня всегда сначала встречали настороженно. Но потом я находила камень или пень на окраине, садилась и доставала свою пряжу и начинала вязать.

***********************************************************************

Следующая история Литмоба “Волшебница в деле!”

Глава 6

Иногда, очень редко, мне везло больше. Я находила маленькую, опрятную гостиницу в каком-нибудь тихом, сонном городке. Там были чисто вымытые полы, хоть и жесткие, с колючей соломой вместо перин, кровати, и я могла, наконец, выспаться, не вжимаясь всем телом в стену от страха.

Хозяйки таких мест смотрели на меня с молчаливым, ненавязчивым сочувствием, не задавая лишних вопросов. Но даже там я была чужая. Одинокая девушка в поношенном дорожном платье, без спутников, без цели — всегда объект для пересудов за спиной и любопытных, оценивающих взглядов.

Я научилась опускать глаза, смотреть в тарелку, отвечать односложно «да», «нет», «спасибо» и не задерживаться ни в одном месте дольше, чем на пару ночей. Долгие остановки были роскошью, которую я не могла себе позволить.

Я искала. Вглядывалась в витрины лавок, всматривалась в лица прохожих, вдумчиво изучала маленькие городки, через которые проходила. Я искала отсвет, искру, знак. Место, где смогу выдохнуть. Где воздух не будет давить на грудь. Но везде кипела своя, чужая жизнь, со своими заботами, радостями и горестями, и мне в ней не было ни уголка, ни щели. Отчаяние подкрадывалось в тихие вечера, когда я оставалась одна в холодном номере, и скудная еда казалась безвкусной, и будущее виделось такой же бесконечной, серой, утомительной дорогой в никуда. Я была песчинкой, затерянной в огромном, равнодушном мире.

Именно в такие моменты, когда я готова была сломаться, чаще всего и появлялся он.

Как-то раз я сидела, сгорбившись, на скрипучей кровати в очередной каморке, уставившись в заиндевевшее, грязное оконце. Снаружи метель завывала, заметая все дороги, стирая границы между небом и землей. И мне казалось, что эта метель и в моей душе — холодная, слепая, беспощадная. Слезы подступали к горлу, горькие, соленые, бессильные. Я уже почти готова была сдаться, махнуть на всё рукой и повернуть назад, навстречу своему позору и ледяному будущему…

В спертом воздухе комнаты вдруг запахло сушеными яблоками, корицей и чем-то печеным, с дымком. Знакомый и до боли уютный запах.

— Опять ревешь? — раздался сиплый, ворчливый голос. — И не холодно тебе тут? Дует со всех щелей, будто в старом скворечнике. Экономить вздумала на дровах?

Я вздрогнула, будто меня окатили ледяной водой, и обернулась. На комоде, покрытом слоем пыли, свесив босые ноги и болтая ими в воздухе, сидел Шмяк. Он был в своей длинной, до пола, рубахе из грубого льна и с крайне недовольным выражением на морщинистом, но юном личике. Его соломенные волосы торчали еще больше обычного.

— Шмяк! — выдохнула я, и слезы, которые я сдерживала, хлынули ручьем, горячие и неудержимые. — Я не знаю, что делать. Я никому не нужна. Я иду, иду, а конца этой дороги не видно. Она просто уходит в никуда. Может, они правы? Может, мне стоит вернуться? Принять свою судьбу?

Он фыркнул, спрыгнул с комода с легкостью пушинки и подошел ко мне, с любопытством заглянув в мою почти пустую сумку.


— Возвращаться? К этому ледяному чурбану? Да ты с ума сошла окончательно, хозяюшка. Он тебя за неделю в какой-нибудь фарфоровый подсвечник превратит, расставит по полочкам для порядка и будет пыль с тебя смахивать по графику. — Он ткнул коротким пальцем в мои мокрые щеки. — Видишь, какая ты мокрая, живая. А он воду на дух не переносит, у него всё по расписанию: в семь ровно — умыться, в семь пять — вытереться насухо. Скукотища смертная. Ты бы там с ума сошла через день.

Его простые, грубоватые, нелепые слова странным образом подействовали на меня лучше любой утешительной речи. Я фыркнула сквозь слезы, потом рассмеялась, истерично и горько, и вытерла лицо рукавом грубого платья.

— Но что мне делать? — простонала я. — Деньги кончаются. Я устала. Я замерзаю. Я больше не могу.

— А ты ищешь не там, — заявил он категорично, усаживаясь на корточки перед моим открытым сундучком с пряжей. Он порылся в нем, что-то пробормотал себе под нос и с довольным видом достал небольшой клубочек некрашеной овечьей шерсти, начал его обнюхивать, причмокивая. — Ты ищешь готовое место. Уютное, теплое, с пирогами на столе. А его нет. Его не бывает. Его нужно сделать самой. Построить. Как бабка твоя делала. У нее тоже сначала был просто старый, покосившийся дом с дырявой крышей, в котором мыши концерты давали. А потом… а потом он стал Домом. С большой буквы. Потому что она вдохнула в него себя.

— Сделать? Но как? — растерянно спросила я.

— Как как? — он посмотрел на меня, будто я предлагала надеть корсет на котенка. — Руками. Головой. Сердцем. И этим, — он ткнул теплым, пахнущим овцой клубком мне в колено. — Ты же не просто так тащила эту ораву цветных червяков через полкоролевства. Они же тебе дороги. Они — твоё. Чувствуешь, где тебе тепло? Не телу, а вот тут? — он ткнул себя в грудь. — Говорит тебе что-то место? Вот там и останавливайся. А остальное приложится. Стены подлатать, крышу починить — дело наживное.

Он вдруг насторожился, его большие уши шевельнулись, словно у кошки, улавливая какой-то далекий звук.


— О, пахнет чем-то сдобным внизу. Пойду, посмотрю, не охраняет ли их кто из местных домовых. Безобразие, один пирог совсем без присмотра остался. Не реви тут. Дело делай. Нытьем делу не поможешь.

И он растворился в воздухе, словно его и не было, оставив после себя лишь легкий запах печной золы, сдобы и внезапную, яростную, непонятную надежду, которая вдруг растопила лед в моей груди.

Он появлялся еще несколько раз. То в темном, пропахшем сеном и молоком сарае, где я ночевала с разрешения доброй молочницы, ворча, что коровы мыслят слишком громко и мешают ему сосредоточиться. То на развилке дорог, когда я, измученная и растерянная, уже готова была свернуть не в ту сторону, поддавшись панике.

Он никогда не говорил много. Лишь ворчал, критиковал, отпускал язвительные замечания и давал свои простые, бесхитростные, как ломаный грош, советы, которые, как ни странно, всегда оказывались верными и попадали прямо в цель.

Глава 7

Я стояла перед ним, этим молчаливым, тёмным великаном, засыпанным по самый подоконник хлопьями снега, и чувствовала себя последней дурой на свете. Холодный ветер пробирался под подол плаща, заставляя меня ёжиться, а снежинки таяли на разгоряченных щеках, словно слезы, которых я уже не могла пролить.

Что я вообще делаю? Что я могу сделать с этой полуразрушенной громадиной, впавшей в зимнюю спячку? У меня осталась лишь жалкая горстка монет, умение поддерживать бессмысленные светские беседы да корзина с разноцветной пряжей. Я не строитель, не плотник, не трактирщик. Я — беглая невеста, променявшая герцогский титул на призрачную мечту.

Но ноги, закоченевшие от стужи, сами понесли меня обратно в городок, к единственному, судя по вывеске, подобию конторы — лавке старого нотариуса и землемера, совмещённой с почтой и бакалейной торговлей. Колокольчик над дверью прозвенел жалобно и хрипло, словно и он промёрз насквозь и был не в духе.

Внутри пахло сложным коктейлем из пыли, старых книг, дешёвой колбасы и влажной шерсти от мокрых тулупов. За столом, заваленным кипами пожелтевших бумаг, сидел седой как лунь мужчина в поношенном, лоснящемся на локтях сюртуке. Он смотрел на меня поверх очков, заиндевевших от перепада температур, как на диковинную, перелётную птицу, занесенную вьюгой не в тот край.

— Чем могу, барышня? — его голос был хриплым, прокуренным, точно старый пергамент. — Отправление есть или получение?

Я сделала глубокий вдох, пытаясь собрать в кучу разбегающиеся мысли. Как это вымолвить? «Здравствуйте, я, видите ли, хочу купить тот старый, обледеневший дом у леса, который вот-вот рухнет, сама не знаю зачем»?

— Я… я видела одно здание на окраине, — начала я, чувствуя, как горит лицо. — «Наутилус», кажется. Скажите, оно… продаётся?

Старик медленно, с некоторым усилием отложил гусиное перо, снял очки и тщательно протёр их большим клетчатым платком.


— «Наутилус»? — переспросил он, прищурив свои бледные, выцветшие глаза. — Да оно лет двадцать, не меньше, как стоит пустое. Старый Джонатан, хозяин, ещё до прошлой эпидемии скончался, наследникам в столице дела нет до этой развалюхи. На бумаге — продаётся, конечно. Только кому оно надо-то в таком виде? Времени, сил и денег на него уйдёт, я вам скажу, больше, чем на новый отстроить.

Его слова были полны такого здравого, непоколебимого смысла, что у меня похолодело не только снаружи, но и внутри. Он был прав. Он был чертовски, беспощадно прав. Это было чистейшее безумие.

— А… а кто сейчас отвечает за продажу? — всё же выдохнула я, уже почти готовая развернуться и бежать обратно на улицу, в холод, но прочь от этого разумного, осуждающего взгляда.

— Я всеми делами тут заправляю по доверенности, — вздохнул нотариус, и его дыхание свистело, как зимний ветер в щели. — Но, барышня, вы послушайте старого человека… Не связывайтесь. Место там неудачное, не проходное, на отшибе. Трактир «У Золотого льва» в центре все доходы снимает. А это… чёрная дыра. Деньги на ветер, в прямом смысле слова. Выморозит вас там первой же ночёвкой.

Каждая его фраза была новым гвоздём в крышку моего глупого, нелепого начинания. Но глубоко внутри, в той самой точке, где несколько часов назад ёкнуло сердце, что-то упрямо и настойчиво шевелилось. Что-то тёплое, живое, непоколебимое, как скала. Ощущение дома.

— Я… я всё равно хочу посмотреть документы, — сказала я тихо, но с той самой твёрдостью, что появлялась во мне лишь в самые отчаянные моменты. — И узнать цену.

Нотариус покачал головой, словно жалея непутевого, заблудшего ребёнка, полез в глубь стола, похожего на улей из ящиков и папок, и вытащил оттуда потрёпанную, облезлую папку, с которой поднялось целое облако пыли, заставившее его чихнуть.

— Как пожелаете. Цена смешная, конечно, за такую руину. Стоит копейки. Но и эти копейки, по-моему, деньги на ветер.

Он назвал сумму. Она была не просто смешной. Она была нищенской, почти символической. И всё равно — это были почти все мои оставшиеся деньги. Всё, что у меня было в этом мире. Последний оплот моей шаткой независимости.

В голове пронеслись трезвые, разумные, кричащие мысли. Это безумие. Я останусь без гроша в кармане, без крыши над головой, с грудой битого кирпича, гнилых досок и ледяного ветра, гуляющего по сквозным комнатам. Я умру с голода и холода первой же настоящей метелью.

Но я снова посмотрела на него — на этого старого, уставшего, прагматичного человека, который видел во мне лишь глупую, избалованную городскую дурочку, решившую поиграть в авантюру. И я представила другое лицо. Холодное, идеальное, с глазами цвета зимнего неба. Лицо Маркуса Вандервуда. Он бы никогда не понял. Он бы счёл это верхом идиотизма, вопиющей нерациональностью, пятном на репутации. Он бы сжёг это место дотла, чтобы не портило вид. И это стало последним, решающим аргументом.

— Я покупаю, — сказала я, и мой голос прозвучал на удивление ровно и твёрдо, без единой дрожи.

Нотариус поднял на меня глаза, полные искреннего, неподдельного изумления.


— Серьёзно? Прямо вот так, сходу? Барышня, вы хоть понимаете, на что идёте? Зима на носу, а там…

— Понимаю, — перебила я его, резко и коротко. Мне не нужны были его сомнения. Они были слишком созвучны моим собственным, и я боялась, что они меня сломят. — Составьте, пожалуйста, бумаги.

Процедура заняла не больше часа. Я молча отсчитала ему почти все свои монеты. Они легли на заляпанный чернилами стол с тусклым, грустным, окончательным звоном. Он вручил мне толстую, испещрённую печатями и казёнными штампами бумагу и тяжёлый, ржавый, огромный ключ. Он лежал на моей ладони холодным, невесомым и в то же время невероятно тяжёлым грузом, который перевешивал все мои прежние сбережения и всю мою прежнюю жизнь.

Глава 8

Прошла неделя. Неделя, которая слилась в одно сплошное, изматывающее до костей, но странно плодотворное действо. Я жила в ритме, заданном скрежетом метлы по грубым половицам, шуршанием мокрой тряпки и настойчивым потрескиванием поленьев в камине.

Мои руки, некогда умевшие лишь нежно вышивать шелком и перебирать клавиши клавесина, покрылись грубыми мозолями и красными ссадинами. Они разучились делать изящные движения, зато научились с силой сжимать топорище, выжимать тяжёлую, насквозь пропитанную водой швабру и счищать со стен целые пласты старой, облезшей краски, под которой проступала добротная, вековая древесина.

«Наутилус» медленно, с неохотным скрипом, но верно просыпался от своей многолетней спячки. Я отыскала во дворе, под плотным сугробом, старую, видавшую виды, но ещё удивительно крепкую лестницу и с риском для жизни добралась до второго этажа, до заколоченных окон.

Сорвав гнилые, рассыпающиеся в руках доски, я впустила в огромный, мрачный зал потоки бледного зимнего света. Он резал глаза, выхватывая из полумрака вихри пыли, кружавшие в воздухе, как встревоженные призраки. Но он же освещал и крепкие, добротные балки перекрытий, и красивую, местами сохранившуюся каменную кладку стен, и остатки былого величия в виде замысловатых резных карнизов, на которые я теперь смотрела с надеждой, а не с ужасом.

Шмяк, к моему удивлению, не оставался в стороне. Он не таскал тяжести и не мыл полы — это, как он с презрением изрёк, было «работой для грубой силы, а не для духа дома». Но он стал моим личным, крайне придирчивым и ворчливым архитектором.

Он указывал коротким пальцем, куда лучше поставить кровать в будущей спальне, чтобы не дуло от щели под окном, в каком углу гостиной самая тёплая, «спокойная энергия» для будущих посиделок, и где под отставшей половицей, по его уверениям, мыши устроили целый склад «награбленного добра» — старых пуговиц, бусин и прочей ерунды, которую стоило бы конфисковать.

Он ворчал, критиковал каждый мой шаг, но его постоянное присутствие и эта странная, невысказанная забота согревали меня изнутри куда сильнее, чем самый жаркий камин.

Вечерами, когда короткий зимний день угасал, уступая место длинной, звёздной ночи, и в огромном, ещё не обжитом зале сгущались синие сумерки, наступало моё время. Время тишины и творения. Это стало моим священным ритуалом, моей медитацией после тяжёлого дня.

Я разводила в камине неяркий, но устойчивый огонь. Пламя отражалось в стёклах ещё не зашторенных окон, рисуя на стенах причудливые, пляшущие тени. Я садилась на голый, холодный пол прямо перед камином, подложив под себя лишь свёрнутое в несколько раз грубое одеяло. Мои руки, уставшие, покрасневшие, с заусенцами и свежими ссадинами, брали спицы и пряжу почти автоматически. И начиналось таинство.

Я не следовала никаким узорам, не думала о форме. Мои пальцы, помнящие движения с детства, работали сами, повинуясь какому-то внутреннему, глубинному ритму. Я вплетала в петли не просто шерстяные нити. Я вплетала в них всё, что накопилось за день: тихую, сдержанную радость от чистой, пахнущей смолой и деревом комнаты; смутную, как утренний туман, надежду на первый скромный, но свой обед за грубо сколоченным столом; горьковатую, щемящую тоску по дому, который я навсегда покинула; и жгучую, стальную решимость построить здесь, на этих развалинах, новый, свой собственный мир.

Первым на свет появился он. Песочный утешитель. Я взяла самый первый, тёплый, как спелая пшеница, клубок — тот самый, с которого началось моё путешествие. Я вязала его медленно, почти интуитивно. Получилось нечто бесформенное, округлое, похожее на мягкий, бархатистый камень или на свернувшегося клубком зверька без определённых черт. Я пришила ему две чёрные, блестящие бусинки-глазки. И когда работа была закончена, я сидела и смотрела на это творение, не понимая его назначения.

Тут из тени вылез Шмяк. Он скептически обошёл лежавшее у моих ног существо.
— Ну и рожа, — буркнул он. — Клубок с глазами. И что с ним делать будешь?
— Не знаю, — честно призналась я.
— Эх, — вздохнул он с преувеличенной скорбью.

Он наклонился и взглянул на моё творение. Бусинки-глазки блеснули не отражённым светом, а каким-то внутренним, тёплым, живым огоньком. Существо шевельнулось, потянулось и издало тихое, глубокое, утробное урчание, похожее на мурлыканье довольного кота. Оно медленно, перекатываясь, подкатилось к самой холодной, продуваемой стене зала, прижалось к ней своим тёплым бочком и замерло.

И я почувствовала это. Не физическое тепло, а нечто иное. Словно стена, которая всего минуту назад была ледяной и враждебной, вздохнула и смягчилась. Угол перестал быть скоплением мрака и страха. Он стал просто углом. Тихим и спокойным.

Так на свет появились другие. После песочного «утешителя» я связала нечто из небесно-голубой пряжи — бесформенное создание с длинными, гибкими, похожими на щупальца лапками. Оно ожило и, словно пушистый, неуклюжий паук, уползло в самый тёмный, неприглядный угол под лестницей. И тень в том углу перестала казаться зловещей и глубокой. Она стала просто тенью, уютной и притягательной.

Третье создание, из зелёной, колючей пряжи, оказалось на удивление бойким и юрким. Оно скакало по полу, как сумасшедший мячик, сшибая на своём пути пыльные комья и мелкий мусор. Шмяк назвал его «уборщиком» и ворчал, что это «прыгающее недоразумение» мешает ему спать, но в его прищуренных глазах я читала одобрение.

Четвёртое, алое, маленькое и обжигающе горячее на ощупь, устроилось прямо в очаге, свернувшись клубком среди углей. Пламя в камине стало гореть ровнее и жарче, словно обретя верного друга.

Мой странный, тихий зверинец рос. Они не ели, не пили, не издавали громких звуков. Они просто существовали, каждый на своём посту, наполняя дом тихой, едва уловимой, но настоящей жизнью. И с их появлением «Наутилус» менялся. Воздух внутри стал не просто тёплым от огня, а по-настоящему домашним. Пахло теперь не только пылью и дымом, но и хвоей, печёным хлебом и чем-то неуловимо сладким, праздничным.

Глава 9

Идея, небрежно брошенная Шмяком, упала не на камень моего отчаяния, а в самую благодатную, взрыхлённую страхом и надеждой почву моей души. Она пустила корни мгновенно, проросла сквозь толщу усталости, сомнений и ледяного одиночества и расцвела во мне ярким, жарким, почти болезненным пламенем.

Дом для одиноких душ. Эти слова отозвались во мне таким глубинным, сокровенным эхом, что я не могла понять, как сама до этого не додумалась. Это было так просто, так очевидно и так гениально, что перехватило дыхание.

Я вскочила на ноги так резко, что песочный утешитель, которого я до сих пор сжимала в объятиях, тихо и обиженно запищал, выскальзывая из моих рук.


— Шмяк! — воскликнула я, обращаясь к поленнице, за которой скрывался его силуэт. Голос мой сорвался на самый высокий регистр, полный неподдельного восторга. — Это же… это же совершенно прекрасно!

Сверху донеслось недовольное, сонное ворчание, словно от будильника.


— Ты чего это раскричалась, хозяюшка? Спокойствие. Нечего орать, а то все мои мышиные тропы нарушишь, они и так из-за твоего скребения и метения нервные стали. Идея как идея. Обычная. Место большое, пустует. Люди тоже бывают одинокие, птицы зимующие. Логично и практично.

Но для меня это было не просто логично. Это было откровение. Моё предназначение, вдруг явленное мне ворчливым духом дома. Я увидела всё вокруг в совершенно новом, преображённом свете. Эти огромные, пустые, запылённые комнаты — не скопление хлама и воспоминаний, а будущие спальни для гостей, каждый уголок которых будет хранить истории тех, кто ищет пристанища.

Большой зал с камином — не мрачная, отдаваясь эхом пещера, а общая гостиная, где можно будет делиться историями у живого огня, грея заиндевевшие у огня души. Даже самый тёмный, неприглядный угол под лестницей, где теперь обосновался синий «паук», мог стать уютным читальным закоулком с парой кресел и полкой для книг.

Энтузиазм, внезапный и всепоглощающий, придал мне сил, которых, казалось, уже не оставалось на исходе этого бесконечного дня. Я схватила метелку, стоявшую у двери, и принялась выметать центральный зал с новой, бешеной энергией, сметая пыльные завалы в огромную кучу.

Я уже не просто убирала мусор — я расчищала пространство для будущего. Я представляла, как здесь будут расставлены мягкие диваны и кресла, задрапированные пледами, как в воздухе будет пахнуть чаем, свежей выпечкой и смолистыми дровами, как будет слышен тихий смех и спокойные, неторопливые разговоры.

— Так, так, полегче, вихрь ты этакий, — проворчал Шмяк, спрыгнув с поленницы и ловко уворачиваясь от взметающихся туч пыли. — Мечтать не вредно, это да. Но сначала стены надо бы подлатать, крышу подпереть, а то твоих будущих одиноких душ просто выдует первым же сквозняком прямиком на улицу. И потом, чем ты их кормить-то будешь? Своим вязанием? Или щебетанием о прекрасном? Суровых мужиков похлёбкой да хлебом кормить надо, а не воздушными замками.

Его прагматизм, грубый и нелицеприятный, немного окатил холодной водой мой разгорячённый пыл, но не погасил его окончательно. Он, как всегда, был чёртовски прав. Одного энтузиазма и красивых фантазий мало. Нужен был чёткий, ясный план. Нужны были ресурсы, которых у меня не было.

Вечером, когда за окном совсем стемнело, а я должна была валиться с ног от усталости, я вместо этого уселась за грубый, сколоченный на скорую руку из старых досок стол. Передо мной лежал обломок грифельной доски, найденный в дальнем углу подсобки. Я взяла кусочек мела и начала составлять список. Он рождался легко и страшно, разрастаясь с каждой новой строкой.

Что нужно сделать (чтобы выжить и не опозориться):

Заделать щели в стенах. Все. И на первом, и на втором этаже и на чердаке.Починить или заменить окна. Стекло дорогое. Чем заменить?Найти хотя бы минимальную мебель: кровати (сколько?), столы, стулья. Где? Как притащить?Привести в порядок кухню. Починить печь. Найти посуду. Много посуды.Продумать, чем кормить гостей. Научиться готовить больше трёх блюд (я умею варить яйца, жарить хлеб и делать чай).Придумать, как вообще сообщить миру, что мы здесь есть. Вывеска? Слова?

Я смотрела на этот бесконечный, пугающий своей масштабностью список, и мой недавний энтузиазм понемногу начал угасать, сменяясь знакомой, леденящей паникой. Это же невозможно. Абсолютно, категорически невозможно. Одна я с этим никогда не справлюсь. Я не плотник, не стекольщик, не повар и уж тем более не предприниматель. Я — глупая девчонка с корзинкой пряжи.

— Опять загрустила? Списки составляешь? — раздался рядом сиплый голос. Шмяк устроился на краю стола, свесив свои босые ноги и покачивая ими. — Это хорошо. Бабка твоя тоже любила списки. Только она их не на доске писала, а в голове держала. У неё там, в башке, целая канцелярия была.

— Я не справлюсь, — прошептала я, откладывая мел. Голос дрогнул. — Это слишком много. Слишком. У меня нет ни денег, ни сил, ни знаний. Ничего нет.

— А кто сказал, что ты одна? — фыркнул он, словно я сказала нечто само собой разумеющееся. — Дом он живой. Он поможет, если почувствует, что ты не ленивая. И они помогут, — он кивнул на моих вязаных существ, которые тихо копошились в углу. — И я… иногда помогу, если что. Если очень попросишь и пирожком задобришь.

Его слова, как всегда, грубые и ободряющие одновременно, заставили меня выдохнуть и слабо улыбнуться.


— Но с чего начать? — спросила я, в отчаянии водя пальцем по длинному списку. — С чего самого главного? Я даже не знаю.

Шмяк задумался, почесав за засаленным ухом.


— С еды, — изрёк он наконец с видом величайшего эксперта. — Всё всегда начинается с еды. С полного желудка. Голодный гость, злой гость, сварливый и неблагодарный. А одинокая душа и вовсе с голоду скукожится, как червяк на сковороде. Научись сперва накормить себя так, чтобы не тошнило от твоей стряпни. Потом уже и о других думай.

Глава 10

Прошло ещё несколько дней. Дней, наполненных до краев каторжным, изматывающим, но невероятно осмысленным трудом. Каждое утро я просыпалась с рассветом от холода, но уже не от отчаяния, а от чёткого понимания задач на день.

Я научилась замешивать грубую, липкую массу из глины, накопанной в огороде, и соломы, найденной в полуразвалившемся сарае. Я замазывала ею щели в стенах, вдавливая холодную, вязкую субстанцию в трещины пальцами, до боли красными и огрубевшими.

Шмяк наблюдал за этим процессом, сидя на подоконнике и болтая ногами. Он одобрительно кивал, видя моё упорство, но тут же язвительно ворчал.

— Консистенция не та, слишком жидкая. Моя бабка так не месила. У неё была сноровка, а у тебя энтузиазм, с ним далеко не уедешь.

Вечерами, когда силы были на исходе, я бралась за пряжу. Мои пальцы, помнящие движения, вязали почти сами. Так на свет появился новый друг — маленькое, круглое, уютное существо из мягкой бежевой пряжи, с двумя бусинками-глазками и длинными, неуклюжими лапками, похожими на деревянные ложки.

Создание ожило и неуверенно пошевелило конечностями и тут же устроилось у походного котла, принявшись тихонько помешивать воздух своими ложко-лапками. Я назвала его Поварёшкой. Оно не готовило, конечно, но его упорное, сосредоточенное движение у очага наполняло кухню, — вернее, угол зала, отведённый под кухню, — особым, домашним настроением.

Именно Поварёшка вдохновила меня на следующий, пугающий шаг. Если у меня есть такой вот верный, пусть и символический помощник на кухне, значит, пора переходить от простой выживательной похлёбки к чему-то большему. К чему-то по-настоящему домашнему.

В лавке я, краснея до корней волос и чувствуя себя полной дурой, попросила у добродушной продавщицы не только муки и яиц, но и щепотку дрожжей.


— Пироги собираешься печь, милая? — улыбнулась она, и её доброе, иссечённое морщинами лицо расплылось в тёплой улыбке. — Молодец. Хозяйка должна уметь.


— Пытаюсь, — честно ответила я, чувствуя, как горит лицо.


— Ну, с Богом, — сказала она, заворачивая мне драгоценный кулёк. — Первый блин, как говорится, всегда комом. Не пугайся, если что не так выйдет.

Я шла домой, сжимая в одной руке тяжёлую котомку с провизией, а в другой — тот самый маленький, лёгкий, но невероятно драгоценный кулёк с дрожжами. Сердце колотилось где-то в горле, смешивая страх со сладким предвкушением. Пирог. Простой, деревенский, с капустой пирог. Если он у меня получится… это будет не просто еда. Это будет настоящая победа. Над собой, над обстоятельствами, над холодом и одиночеством.

Весь этот день прошёл в муках творчества и непрерывном ворчании Шмяка. Дрожжи не хотели просыпаться в тёплой воде, и я уже было отчаялась, решив, что они мёртвые. Тесто то получалось слишком крутым и неподатливым, то вдруг растекалось в липкую, непослушную лужу, прилипая к рукам и всему вокруг. Муки я извела гору, половину из которой рассыпала по полу, вызвав очередной стон Шмяка, который сидел на полке, зарывшись носом в лапы, и периодически издавал звуки, полные глубочайшего страдания.

— Опять! — ворчал он. — Опять ты муку по полу развела! Хорошо, хоть мыши будут счастливы. Из тебя пекарь, как из меня балерун.

Поварёшка же старательно «помешивала» воздух рядом со мной, и его молчаливая, непоколебимая поддержка почему-то помогала больше всего.

Но я не сдавалась. Я зажмуривала глаза и вспоминала слова женщины из лавки. Вспоминала вкус пирогов из своего детства — тех, что пекла старая кухарка, тёплых, золотистых, с хрустящей корочкой и ароматом, разносившимся по всему дому. Я вложила в это непослушное тесто всю свою тоску по тому дому, которую я теперь так отчаянно хотела превратить в тепло нового.

И вот, под вечер, пахнущий жареным луком, тмином и чем-то неуловимо сдобным, пирог занял своё место на опрокинутом ящике, служившем мне столом. Он был неказистым, кривобоким, с торчащими в разные стороны кусочками капусты и подгоревшим с одного бока. Но он был моим. Первым. И он пах так божественно, что у меня закружилась голова.

Дрожащей рукой я отломила кусочек. Горячий пар больно обжёг пальцы. Тесто внутри было немного влажноватым, где-то недостаточно пропекшимся. Но на вкус… о, на вкус это был самый лучший, самый желанный пирог на свете.

— Ну что? — раздался скептический голос Шмяка. Он спрыгнул на пол и с видом истинного критика медленно обошёл моё творение. — Выглядит, будто его уже кто-то ел. Съедобно?


— Попробуй, — предложила я, протягивая ему кусочек.

Он фыркнул, сделал вид, что делает мне одолжение, отломил крошечный, с ноготок, кусочек, сунул в рот и сделал вид, что нехотя жуёт.


— Сойдет, — буркнул он, избегая моего взгляда. — Для первого раза. Не отравилась уже хорошо. Теперь хоть не умрёшь с голоду в одиночестве. И гостей твоих, когда понаедут, будет чем встретить. Не богато, но от души.

Гости. Это слово прозвучало неожиданно и громко, как удар колокола в тишине. Я посмотрела на свой скромный, кривобокий пирог. На тёплый, почти уютный зал, где уже не висела паутина и не валялся хлам. На моих вязаных стражей, мирно греющихся у огня — песочного утешителя, синего паука, колючего уборщика и верную Поварёшку. И поняла, что гости — это не какая-то далёкая, абстрактная мечта. Это может случиться совсем скоро. Завтра. Или даже… именно в этот момент в дверь постучали.

Стук был нерешительным, тихим, почти застенчивым, едва слышным сквозь шум ветра и потрескивание поленьев в камине. Я замерла на месте, сжимая в руке тёплый, ароматный кусок пирога. Сердце вдруг провалилось куда-то в пятки, а потом рванулось в горло, готовое выпрыгнуть. Кто это? Неужели… гость? Самый первый? Прямо сейчас?

Шмяк насторожился мгновенно. Его уши повели себя, как у кошки, уловившей шорох мыши.

Глава 11

Сердце заколотилось так громко, что, казалось, его стук заглушит любой разговор. Я застыла, сжимая в руке тёплый кусок пирога, как талисман. Гость. Прямо сейчас. В моём доме. Вернее, в моих руинах, которые только-только начали напоминать дом.

— Ну же! — прошипел Шмяк из-за печки. — Не заставляй человека на морозе торчать! Ведьмина вежливость, нечего сказать!

Я отряхнула руки об передник, смахнула с лица непослушную прядь волос и сделала глубокий вдох, пытаясь придать своему лицу хоть какое-то подобие гостеприимного выражения. Ноги ватные, походка неуверенная. Я подошла к тяжелой дубовой двери, с трудом отодвинула щеколду и потянула её на себя. Дверь со скрипом подалась, впустив внутрь вихрь ледяного воздуха и… её.

На пороге стояла пожилая женщина. Очень худая, почти прозрачная, закутанная в поношенный, но чистый платок и тёмный, видавший виды плащ. Из-под платка выбивались пряди седых волос. В её морщинистом, бледном лице выделялись только огромные, испуганные глаза, цвета зимнего неба, которые смотрели на меня с такой надеждой и такой робостью, что у меня снова ёкнуло сердце, но уже по-другому.

— Простите великодушно, — прошептала она голосом, едва слышным над завыванием ветра. — Мне сказали… то есть, я слышала… что здесь можно… переночевать?

Она окинула взглядом меня, моё простое платье, покрытое пятнами муки и глины. Затем робко заглянула за мою спину, в полумрак зала, и её взгляд задержался на огне в камине. В её глазах вспыхнул такой жадный, такой отчаянный интерес к этому теплу, что я поняла — она замерзла не только снаружи. Я распахнула дверь шире.


— Конечно! — сказала я, и мой голос прозвучал чуть хрипло от волнения. — Проходите, пожалуйста. Тут как раз… я только пирог испекла.

Она переступила порог с осторожностью дикого зверька, озираясь по сторонам. Её глаза скользнули по голым стенам, по грубо сколоченному столу, по опилкам на полу… и остановились на моих вязаных существах. Песочный утешитель, почуяв новоприбывшую, оторвался от своей стены и медленно покатился к ней, издавая тихое, успокаивающее урчание. Женщина замерла, широко раскрыв глаза.


— Ой, — вырвалось у неё. — А это… что это такое?

— Это… э… местный уют, — растерянно сказала я, сама не зная, как объяснить. — Он безобидный. Очень.

Она медленно, почти благоговейно, протянула руку и коснулась пальцами тёплой шерстки утешителя. Тот затрепетал и заурчал громче.

— Как мило, — прошептала она, и на её лице впервые появилось подобие улыбки.

Я повела её к камину, к единственному более-менее пригодному для сидения чурбаку.


— Присаживайтесь, грейтесь. Я сейчас чаю… то есть, воды горячей принесу и пирога.

Пока я хлопотала, наливая в жестяную кружку кипяток из котла и отрезая большой кусок пирога, женщина сидела неподвижно, грея у огня свои синие от холода руки. Она молчала, но её глаза жадно впитывали каждую деталь: прыгающего уборщика, помешивающую воздух Поварёшку, игру теней на стенах.

— Меня зовут Агата, — тихо сказала она наконец, принимая из моих рук кружку. — Агата Миллер. Я из-за реки, из деревни Глухово. У меня… у меня там дом продали. Дети в город уехали, а мне некуда было… — она замолчала, сгорбившись, и принялась пить чай маленькими, жадными глотками.

— А я… я Элли, — представилась я, чувствуя ком в горле. — Добро пожаловать, миссис Миллер.

Мы сидели молча. Она ела мой неказистый пирог, и я видела, как по её щекам катятся тихие слёзы.

— Очень вкусно, милая, — прошептала она. — Очень. Как в детстве.

И в этот момент я почувствовала странное тепло, разливающееся по груди. Не от камина. Это было тепло от того, что я сделала что-то важное, что-то настоящее.

Из угла, из-за поленницы, донёсся тихий, одобрительный вздох Шмяка. Он не показывался, но его присутствие было ощутимо.

Агата закончила есть и засмотрелась на огонь. Её веки начали слипаться. Она буквально валилась с ног от усталости.

— Пойдёмте, — мягко сказала я, поднимаясь. — Я вам постелю. Комната… она ещё не очень, но постель есть.

Я отвела её в маленькую комнатушку на первом этаже, которую мне удалось более-менее привести в порядок. Постелила на топчане единственное одеяло. Агата рухнула на него, не раздеваясь, и почти мгновенно уснула, словно её выключили. Её дыхание было ровным и спокойным.

Я постояла в дверях, глядя на неё. На мою первую гостью. На первую одинокую душу, нашедшую здесь приют. Вернувшись в зал, я увидела, что Шмяк наконец выбрался из укрытия. Он сидел на столе рядом с остатками пирога и с важным видом доедал крошки.

— Ну что? — спросила я тихо.


— Нормальная старушка, — буркнул он, не глядя на меня. — Тихая. Не навредит. И пирог твой доела. Значит, не совсем ядовитый.

Я улыбнулась и села на пол у камина, обхватив колени руками. Пламя потрескивало, отбрасывая тени на стены. Где-то в углу урчал утешитель. В доме спал человек. Мой первый гость.

Глава 12

Тишину следующего утра нарушил не скрип половиц под моими ногами и не ворчание Шмяка, а тихое, мелодичное посвистывание из-за двери кухни — вернее, того угла, где располагалась кухня. Я выглянула из своей кладовки-спальни и обомлела.

Агата Миллер, казавшаяся вчера хрупким, замерзшим созданием, теперь деловито двигалась у очага. На ней был повязан мой единственный, не слишком чистый фартук, а в руках она ловко орудовала самодельной метёлкой из прутьев, подметая золу. Возле её ног вертелся мой зелёный «уборщик», явно пытаясь помочь и только мешая, но Агата не прогоняла его, лишь ласково отодвигала ногой.

— Доброе утро, милая! — улыбнулась она мне, и её лицо, освещённое утренним солнцем, пробивавшимся сквозь пыльное окно, казалось моложе. — Я тут кое-что прибрала. Надеюсь, ты не против. Не могу сидеть без дела.

— Конечно нет! — выдохнула я, ещё не вполне придя в себя. — Но вы гостья… вам не нужно…

— Пустяки, — отмахнулась она. — Сидеть сложа руки хуже любой работы. А у тебя, я смотрю, руки и так полны. И пирог у тебя вчерашний… ничего, конечно, но тесто влажноватым вышло. Дрожжи, милая, любят ласку да тепло. Не торопись с ними.

Она говорила это не с упрёком, а с мягкой, материнской уверенностью человека, знающего своё дело. И я слушала, раскрыв рот. Агата оказалась не просто «тихой старушкой», как выразился Шмяк. Она оказалась сокровищем.

К полудню в доме пахло не дымом и пылью, а настоящим хлебом. Агата, покопавшись в моих скудных запасах, нашла где-то забытый мешочек с овсяной мукой и, напевая себе под нос, замесила тесто. Оно послушно лежало в миске, пузырясь и дыша, совсем не такое, как моё вчерашнее неудавшееся творение.

— Ты где это научилась? — спросила я, заворожено наблюдая, как её жилистые, иссечённые венами руки месят тесто.


— Жизнь научила, детка, — вздохнула она. — Пятьдесят лет на мельнице мужа кормила. И шестерых детей вырастила. Тут уж либо научишься печь, либо с голоду помрёшь.

Пока хлеб подходил, она не сидела без дела. Она нашла тряпку получше и принялась вытирать пыль с подоконников, ворча на мою нерадивость, но беззлобно. Она переставила несколько ящиков, и комната вдруг показалась просторнее. Она даже нашла общий язык со Шмяком, который сначала скептически наблюдал за ней из-за печки, а потом, соблазнившись запахом свежего теста, вышел и устроился на табуретке неподалёку.

— А это что за зверь? — спросила Агата, указывая на него ложкой.


— Э… это домовой. Шмяк, — представила я.


Агата не удивилась ни капельки.


— А, домовой. У нас на мельнице тоже водились. Хорошая примета, — и она отломила кусочек теста и протянула ему.

Шмяк, ошеломлённый такой прямотой, на секунду замер, потом фыркнул, но лакомство взял и быстро утащил в свой угол.

К вечеру дом преобразился. Не физически — щели в стенах никуда не делись, и окна всё так же сквозили. Но он наполнился жизнью.

Настоящей, человеческой жизнью. Пахло свежим, румяным хлебом, который Агата вынула из печи с торжествующим видом. Пахло травяным чаем, что она заварила из каких-то собранных у забора сушёных листьев. И главное — он наполнился разговорами. Тихими, неторопливыми. Она рассказывала о своей жизни, о детях, о муже, о мельнице. Я рассказывала о… о многом. Не обо всём, конечно, но о том, как хочу сделать здесь дом для таких, как мы.

Мы сидели у камина, ели тёплый хлеб с последним куском моего вчерашнего пирога, и я чувствовала, как что-то тяжёлое и ледяное внутри меня оттаивает. Я смотрела на Агату, на её спокойные, умелые руки, и думала, что Шмяк был прав. Это не я ей помогла. Это она пришла помочь мне.

Перед сном Агата подошла к корзине с моей пряжей.


— Красивая, — сказала она, перебирая клубки. — Я раньше хорошо вязала. Но глаза уже не те. А ты, я смотрю, мастерица.

Идея осенила меня с такой силой, что я чуть не вскрикнула.


— Миссис Миллер… Агата… а вы не хотите… остаться? Надолго? — выпалила я. — Вам некуда идти, а мне… а мне нужна помощь. Я ничего не смыслю в хозяйстве. А вы… вы словно всю жизнь здесь жили.

Агата повернулась ко мне. В её глазах блеснула надежда, быстрая и яркая, как вспышка молнии, но потом они потускнели.


— Ох, милая… Я бы с радостью. Да я обуза тебе буду. Старая, немощная…

— Вы не обуза! — горячо перебила я. — Вы… вы просто чудо! Посмотрите, что вы сделали за один день! Без вас я бы ещё месяц с кислыми щами мучилась!

Она снова улыбнулась, и на этот раз улыбка достигла её глаз.


— Ну, если ты не против старой ворчуньи… — она вздохнула, и в этом вздохе было облегчение. — Я останусь. Спасибо тебе, детка. Спасибо.

Глава 13

Прошла неделя с того момента, как Агата Миллер переступила порог «Наутилуса». Неделя, которая изменила всё до основания. Дом больше не был той тихой, холодной скорлупой, где я пряталась от мира, как испуганный моллюск. Теперь он жил, дышал и звучал — и всё это благодаря одной маленькой, но невероятно энергичной старушке.

С её лёгкой руки и под её чутким, опытным руководством я наконец-то привела в относительный порядок кухню — вернее, то, что от неё оставалось. Мы вдвоём, вооружившись скребками и тряпками, отдраили до блеска старую кирпичную печь, которая, как оказалось, была вполне исправна и лишь ждала умелых рук, чтобы ожить. Агата с ловкостью, неожиданной для её возраста, прочистила дымоход, ворча себе под нос на нерадивость прежних хозяев. И вот, по утрам, дом наполнялся уже не запахом дыма, пыли и одиночества, а божественным ароматом свежеиспечённого хлеба, густой овсяной каши и травяного чая, который Агата с важным видом называла «своим снадобьем для бодрости духа и ясности ума».

Именно за таким — сытным, дымящимся и невероятно вкусным — завтраком я и застала её в одно туманное, молочно-белое утро. Она сидела за нашим грубым, сколоченным на скорую руку столом, на котором уже красовалась самодельная скатерть из грубой мешковины, и с упоением, высунув кончик языка, что-то чертила на клочке пожелтевшей бумаги обгоревшей лучинкой, заменявшей ей карандаш.

— Смотри-ка, Элли, — сказала она, не отрываясь от своего занятия. — Место-то у нас, я погляжу, знатное. И дом крепкий, кости у него хорошие, не развалился же, хоть и забросили его. Но народ сюда сам не пойдёт, дураков нет. Надо знать, как позвать. Как заманить.

Я подсела к ней на табурет, заинтересованно заглядывая через плечо. На бумаге она с удивительной для простой мельничихи точностью выводила контуры «Наутилуса», извилистую дорогу, ведущую к нему, и даже зубчатую линию леса позади.

— А как позвать? — спросила я. — У меня осталось совсем немного монет. На красивую вывеску не хватит.

— Вывеска? — фыркнула Агата, откладывая лучинку. — Кому нужна эта мишура? Вывески для чужих, для проезжих. А мы своих звать будем. Не криком, а шёпотом. Сердцем.

Она посмотрела на меня своими ясными, пронзительными глазами, в которых, несмотря на возраст, плескалась живая, озорная энергия.


— Слух, детка. Слух лучшая и самая быстрая из вывесок. Но пускать его надо с умом, не абы как. Не кричать на перекрёстке, что у нас тут, мол, приют для убогих и сирых, приходите, кто не попал в рай. Нет. Надо, чтобы люди шептались. Чтобы передавали из уст в уста, затаив дыхание, историю. Не про дом, а про чудо.

— Про чудо? — удивилась я, не понимая.

— А то как же? — она хитро подмигнула, и в уголках её глаз собрались лучики морщинок. — Про старую мельничиху, которую добрая волшебница приютила в своём заколдованном доме. И про дом, где даже стены лечат душу. Где пироги такие вкусные, что сами в руки просятся, а в тёмных углах живут маленькие духи, сотканные из пряжи и лунного света, которые грусть отгоняют, страх развеивают и сердце лечат. — Она многозначительно кивнула в сторону Поварёшки, которая в своём углу старательно «взбивала» воздух своими ложко-лапками.

Я смотрела на неё, и до меня постепенно, как первый луч солнца сквозь утренний туман, доходил глубочайший смысл её слов. Она говорила не о простой рекламе. Она говорила о создании легенды. О живой, дышащей сказке, которую мы должны были соткать вместе из правды и вымысла, из реальности и магии.

— Но… кто нам поверит? — робко спросила я. — Люди ведь не дураки.

— Поверят, — уверенно, без тени сомнения сказала Агата. — Потому что это будет правдой. Ну, или почти правдой. — Она встала, отряхнула свой засаленный фартук. — Сегодня я схожу в деревню. Кой-какие покупки сделать да старых знакомых повидать. У меня там подруга есть, Марта, у неё лавка всякой мелочёвки. Так вот, она знает всё, что происходит в трёх графствах, и даже то, что только должно случиться. Если я ей, так, между делом, что-нибудь расскажу, к вечеру об этом узнает каждый второй, а к утру даже мыши в подполе будут перешёптываться.

План был одновременно гениальным, отчаянным и безумным. Положиться на сплетни? На деревенское сарафанное радио?

— А если… если придёт не тот? — выдохнула я, чувствуя, как холодок страха пробегает по спине. — Если придёт кто-то грубый, злой? Пьяница или вор?

Агата положила свою тёплую, шершавую, иссечённую морщинами и прожилками руку на мою, холодную и беспомощную.


— Сердце подскажет, детка, кого впускать, а кого нет. Оно не обманет. А тех, кто не по нраву придётся, наш личный страж выживет, — она снова подмигнула, на этот раз в сторону печки, откуда доносилось довольное похрюкивание Шмяка. — Он у тебя, я погляжу, большой мастер на такие дела.

В тот же день Агата, напялив свой поношенный, но чисто выстиранный плащ, с важным видом отправилась в деревню. Я осталась одна, если не считать моих вязаных существ и невидимого, но отчётливо ощутимого присутствия Шмяка, который, судя по довольному урчанию, доносящемуся из-за печки, одобрял наш план.

Я нервничала, не находя себе места. Бесцельно переставляла с места на место немногие предметы нашей убогой мебели, подметала и без того чистый пол и то и дело подходила к пыльному окну, вглядываясь в утопавшую в тумане дорогу, с замиранием сердца ожидая её возвращения.

И вот, ближе к вечеру, я увидела их. Возвращалась Агата не одна. Рядом с ней, едва поспевая, ковыляла по рытвинам хрупкая, испуганная на вид девочка-подросток лет пятнадцати. Она куталась в слишком большой для её тщедушной фигурки поношенный платок, а в синих от холода пальцах сжимала тощий узелок с пожитками — всё её нехитрое богатство.

— Встретила её на дороге, совсем замёрзшую, — тихо, на ходу, объяснила Агата, пока девочка робко, почти на цыпочках, переступала порог дома, опасливо озираясь по сторонам. — Сирота. Из городского приюта сбежала, говорят, там начальство суровое. Слух, видишь ли, уже пошёл, поди-ка! Она слышала от какой-то торговки на постоялом дворе, что тут, на отшибе, добрая женщина старушку безродную приютила. Вот и прибрела, куда глаза глядят.

Глава 14

Дни в доме наполнились новым, непривычным ритмом. Дом больше не молчал. В нём звучали шаги — тихие, неуверенные шаги Лизи и тяжёлая, медленная поступь мистера Эдгара. Звучали голоса — мягкий, успокаивающий голос Агаты и мой собственный, всё ещё робкий. И даже тишина здесь была теперь другого качества — не пустой и гулкой, а тёплой, наполненной присутствием других людей.

Агата оказалась не только прекрасной хозяйкой, но и гениальным стратегом. Именно она организовала наш быт, распределила обязанности. Лизи, с её тонкими, ловкими пальцами, оказалась незаменима в шитье и починке — она молча, не поднимая глаз, штопала наше скудное белье и даже смастерила занавески для окон из старой, но прочной мешковины.

Мистер Эдгар, казалось, оживал только тогда, когда в его руки попадало что-то, требующее физической силы — он молча колол дрова, передвигал тяжелые сундуки, чинил сломанную табуретку. Работа, похоже, была единственным, что возвращало его из мира горя в реальность.

Я же отвечала за самое главное — за магию. Каждый вечер, после того как все расходились по своим углам, я садилась у камина с корзиной пряжи. Но теперь я вязала не просто «утешителей» или «уборщиков». Я вязала конкретно для каждого из них.

Для Лизи я создала маленького, пушистого кролика с длинными ушами. После моего оживления тот не стал искать себе место у стены или у очага. Он сразу же устроился на подоконнике в комнате девочки, как страж, глядящий в ночь. И Лизи, которая боялась темноты и всякого шороха, стала спать спокойнее.

Для мистера Эдгара я связала большую, тёплую черепаху из тёмно-зелёной шерсти. Существо было медлительным, неповоротливым и излучало незыблемое, спокойное постоянство. Оно часами могло сидеть у ног безутешного вдовца, и я видела, как иногда, совсем редко, его рука опускалась и лежала на твёрдом, тёплом панцире, словно находя в нём опору.

Агата, смеясь, сказала, что ей никто не нужен, кроме Шмяка, который ворчал, но принимал от неё угощения. Но я всё же связала для неё — маленькую, юркую мышку с блестящими бусинками-глазками. Я заметила, как Агата часто скучала по своей старой жизни на мельнице, по привычной суете. Мышка же, получив жизнь, немедленно устроила в кладовой нечто вроде норки из обрезков ткани и с важным видом бегала туда-сюда, таская нитки и пуговицы, как запасы на зиму. Агата смотрела на это и смеялась своим тихим, грудным смехом.

Слух пополз по округе. Не громкий, не навязчивый, а тихий, как шелест листвы. Он тек по проселочным дорогам, заносился в деревенские кабаки и на рынки, передавался шепотом от одной измученной души к другой: «Слышал? У самого Черного леса, в старом доме… Там живет какая-то девушка. И с ней старуха-мельничиха. И будто бы… будто бы в том доме есть духи. Не страшные, а добрые. И хлеб там пекут такой, что пахнет, как в детстве. И стены там… лечат».

Люди приходили. Сначала робко, нерешительно. Стучали в нашу дверь тихо, словно боялись, что она рассыплется от громкого звука. Они стояли на пороге — изможденные, испуганные, с потухшими глазами, — и оглядывали нашу бедную, почти нищенскую обстановку: грубые самодельные столы, табуретки, голые дощатые стены, залатанные одеяла.

Некоторые, увидев эту простоту, разочарованно качали головой и уходили, бормоча что-то под нос. Они ждали, наверное, богадельни с золотыми куполами или по крайней мере крепкого, добротного трактира. А находили… нас.

Но те, кто оставался… О, те, кто переступал порог и чьи глаза встречались с моими или с ясным, спокойным взглядом Агаты… они находили здесь не просто кров и еду.

Они находили тишину, которая не давила, а обволакивала, как тёплое одеяло. Они находили запах свежего хлеба и травяного чая, который пах не просто едой, а заботой. Они находили странных, тихих существ из пряжи, которые словно чувствовали их боль. Песочный утешитель подкатывался к тем, чьи души были исцарапаны до крови, и его тихое урчание успокаивало трепетное сердце. Синий «паук» наводил уют в самых тёмных углах их воспоминаний. Даже юркий «уборщик» своим бестолковым скаканием вызывал слабую улыбку на лицах, забывших, как это — радоваться.

Они находили Агату, которая не лезла с расспросами, а просто давала им работу — помыть кружку, подмести пол, почистить картошку. Простое, понятное дело, которое возвращало их к реальности, к жизни.

Они находили друг друга. Молчаливое понимание между мистером Эдгаром и новым гостем, таким же безутешным вдовцом. Робкую заботу Лизи о хрупкой женщине, которая боялась собственной тени.

А вечером, у камина, они находили меня. И я брала в руки пряжу. Я смотрела на нового гостя, вслушивалась в тишину, что он принёс с собой, и мои пальцы начинали творить.

Для солдата, которого преследовали кошмары, я связала медлительного, твёрдого барсука, чтобы он охранял его сон. Для молодой девушки, обманутой и брошенной, — маленькую лисичку с умными глазками, чтобы та учила её хитрости и осторожности. Для старика, тоскующего по ушедшей молодости, — весёлую, озорную белку.

Когда я вручала готовое существо гостю, происходило чудо. Не мгновенное исцеление, нет. Но в их глазах загорался крошечный огонёк. Огонёк удивления. Надежды. Понимания, что они не невидимки, что их боль видят и принимают. Что они кому-то нужны. Хотя бы этому лохматому, тёплому комочку шерсти, который тут же устраивался у них на коленях или пристраивался у ног, словно говоря: «Вот он, твой друг. Ты не один».

Однажды днём, когда я красила ставни снаружи (Агата настояла, что дом должен выглядеть приветливо), я услышала за спиной фырканье. Шмяк сидел на заборе, свесив ноги, и смотрел на меня с обычным своим неодобрением.

— Ну, хозяюшка, — сказал он. — Развлекаешься? Дом превратила в приют для сумасшедших и их мохнатых талисманов.

— Они не сумасшедшие, — возразила я, оттирая краску с руки. — Они просто… потерянные.

Глава 15

Время не просто замедлилось — оно застыло, словно густой янтарь, в котором навеки застыла мушка. Я стояла, вцепившись в банку с краской так, что её грубые оловянные края впивались в ладонь, оставляя красные вмятины. Весь мой тёплый, пахнущий хлебом, дымом и травами мир «Наутилуса» — весь этот хрупкий, выстраданный рай — сжался в одну-единственную, леденящую душу точку. Точку, которая была высокой, прямой фигурой, переступающей через наши скрипящие, покосившиеся ворота с видом полновластного хозяина.

Маркус Вандервуд шёл ко мне. Его походка была неспешной, мерной, отбивающей такт его абсолютной уверенности. Он не шёл — он совершал обход своих владений. Его взгляд, холодный, аналитический и безразличный, как сканер, скользил по всему вокруг, составляя безжалостную опись: покосившийся забор, облупившаяся краска на ставнях, моё перепачканное краской и глиной платье, растрёпанные, выбившиеся из неуклюжей косы волосы. В его глазах не было ни гнева, ни разочарования. Лишь глубокая, бездонная уверенность в том, что всё это — лишь досадная, нелепая задержка в чётко выверенном плане его жизни, которую сейчас же исправят.

Он остановился в нескольких шагах, не сводя с меня ледяных глаз. Воздух вокруг него казался более разрежённым, вымороженным, им было трудно дышать.

— Леди Элария, — произнёс он. Его голос был ровным, бархатным и абсолютно бесстрастным, точь-в-точь как на том званом ужине, что теперь казался событием из другой жизни. — Вы доставили мне и вашей семье немало… хлопот.

Я не нашлась, что ответить. Горло сжалось, словно в тисках, пересохло. В ушах стоял оглушительный звон, заглушавший всё.

— Ваши родители, разумеется, крайне озабочены, — продолжил он, делая ещё один, неспешный шаг вперёд. Его взгляд упал на банку в моих руках, и в идеальных, холодных уголках его губ дрогнуло нечто, похожее на лёгкое, почти незаметное презрение. — Как, впрочем, и я. Бегство накануне официальной помолвки не самое разумное и отнюдь не женственное решение. Я потратил уйму времени на ваши поиски. Это было неэффективно.

— Я… я не вернусь, — выдохнула я наконец, и мой голос прозвучал слабо, сипло и чужо.

Он не удивился. Не изменился в лице. Лишь чуть приподнял одну идеальную, тёмную бровь.


— Это не обсуждается. Вы совершили безрассудный, инфантильный поступок, поддавшись юношеской импульсивности. Я, как человек рациональный, готов списать это на естественное волнение и оказанное на вас давление. Но игра, леди Элария, зашла достаточно далеко. Пора возвращаться к обязанностям. К реальности.

Он говорил так, словно предлагал вернуть на полку не ту книгу или отменить ошибочно сделанный заказ. Без эмоций. Без злобы. Без единой искры человеческого тепла. И это было в тысячу раз страшнее любого крика.

— Здесь моя жизнь теперь, — попыталась я сказать твёрже, но внутри всё дрожало и плакало от страха.

Его взгляд наконец оторвался от меня и медленно, с откровенной брезгливостью, обвёл дом, заросший двор, нашу убогую утварь.


— Эта… лачуга? — в его голосе впервые прозвучала нота живого, неподдельного, почти физиологического недоумения. Он буквально не мог понять, что он видит. — Вы променяли герцогский титул, положение в обществе и… и меня… на жизнь в этих… трущобах? Это достойно не гнева, а сожаления. Собирайте вещи. Карета ждёт. Не заставляйте себя ждать.

В этот момент дверь в дом с резким скрипом отворилась. На пороге, заслонив собой узкий проём, появилась Агата. Она стояла, вытирая руки о свой засаленный фартук, и её острый, как шило, взгляд сразу же устремился на Маркуса. Она оценила его с ног до головы — безупречный дорожный плащ, сапоги с глянцевым блеском, холодное, высеченное из мрамора лицо.

— А это кто у нас, Элли? — спросила она нарочито спокойно, но в её голосе я услышала ту самую нотку, которая появляется, когда волчица встаёт на защиту своего логова.

Маркус повернулся к ней с вежливым, но абсолютно отстранённым, стеклянным видом, каким смотрят на назойливую служанку.


— Лорд Маркус Вандервуд. И я разговариваю с леди Эларией наедине. Это не касается прислуги.

— В моём доме, милорд, все разговоры ведутся при мне, — парировала Агата, не моргнув глазом, выдерживая его ледяной взгляд. — Я здесь не прислуга. Я хозяйка, Агата Миллер.

На идеально гладком лбу Маркуса мелькнула тень лёгкого, сдержанного раздражения, но он тут же, усилием воли, вернул своё лицо в состояние бесстрастной маски.


— Очень мило. Тогда, миссис Миллер, будьте так любезны, помогите леди Эларии собрать её вещи. Мы уезжаем. Я не намерен больше терять время.

— Никуда она не уезжает, — раздался новый, низкий и хриплый голос.

Из-за двери, сжимая в своей мощной, исхудалой руке тяжёлый ржавый гаечный ключ, вышел мистер Эдгар. Его обычно пустое, отрешённое лицо было искажено непонятной гримасой смесью ярости и отчаяния. За его широкой спиной робко, как мышь, выглядывала Лизи, её глаза были полны ужаса, но она не убежала.

Маркус медленно, с театральной неспешностью, обернулся, и теперь его холодный, всевидящий взгляд скользнул по новым собравшимся. Он видел перед собой пожилую женщину в грязном фартуке, молчаливого, угрожающего вида гиганта с инструментом в руках и перепуганную до полусмерти девочку. Он видел бедность. Простоту. И… решимость. Нечто, совершенно не укладывающееся в его рациональную, выстроенную по ранжиру картину мира. На его идеальном, бледном лбу наметилась лёгкая, едва заметная вертикальная складка.


— Леди Элария, — сказал он, и в его бархатном голосе впервые зазвучало низкое, металлическое предупреждение. — Не заставляйте меня принимать меры. Вы, я вижу, окружили себя… сомнительной публикой. Я не позволю, чтобы ваше имя и репутация вашего рода были впутаны в какой-то… провинциальный скандал.

Глава 16

Дверь захлопнулась, отсекая образ удаляющейся гордой спины. Но в прихожей повисло не облегчение, а тяжёлое, густое молчание, наполненное отзвуками только что произнесённых угроз. Воздух казался вымороженным, выстывшим после ледяного дыхания Маркуса Вандервуда.

Агата первая нарушила этот гнетущий покой. Она сделала резкий, короткий выдох, словно выталкивая из лёгких остатки того отравленного присутствия. Сорвала с себя засаленный фартук и с силой, с каким-то яростным отвращением, отряхнула его, будто стряхивая невидимую пыль высокомерия и чуждости, что въелась в грубую ткань.


— Ну что, — сказала она, и её голос, обычно такой мягкий, прозвучал с неожиданной, стальной твёрдостью, заставившей меня вздрогнуть. — Познакомились с женихом, значит. Скажу прямо, не впечатлил. Ни капельки. Холодный, как зимний унитаз на задворках. И пахнет от него надменностью, будто дорогими, но ядовитыми духами.

Её грубоватая, до неприличия точная характеристика вызвала у меня сдавленный, почти истерический смешок, вырвавшийся вопреки воле. Напряжение, сковавшее всё тело, чуть ослабло, дав возможность сделать первый по-настоящему глубокий вдох.


— Он не уйдёт, Агата, — прошептала я, чувствуя, как у меня подкашиваются ноги. Я прислонилась спиной к шершавой древесине притолоки, ища опору. — Он… он не понимает самого слова «нет». Для него это не отказ, а просто досадная помеха в его безупречных планах. Помеху нужно устранить. Он не отступит.

— Пусть пытается устранять, — раздался из-за моей спины низкий, хриплый, как скрип ржавых петель, голос.

Мистер Эдгар всё ещё сжимал в своей могучей, исхудалой руке тяжёлый ржавый гаечный ключ. Его обычно пустое, отстранённое лицо было искажено сейчас редкой, но яростной и безоговорочной решимостью. В его потухших глазах разгорелся крошечный, но живой и ярый огонёк.


— Не отдадим тебя, Элли. Ни за что. — Он посмотрел на меня, и в его взгляде была не просто жалость, а какая-то отеческая, суровая нежность. — Дом… он теперь и наш. Ты нам не чужая.

Лизи не сказала ни слова. Она просто молча подошла и вцепилась тонкими, холодными пальцами в подол моего перепачканного платья, прижавшись ко мне всем своим худеньким телом. Её безмолвная поддержка была красноречивее любых клятв.

В этот момент из-за печки, из тёмной щели между кирпичами, с громким, недовольным фырканьем вылез Шмяк. Он окинул нас всех презрительным взглядом, полным откровенного брезгливого раздражения.


— Ну и накуролесили, — проворчал он, с отвращением оглядывая нашу потрёпанную троицу. — Герцога, мать его, разгневали. Настоящего, с пылу с жару. Теперь жди беды, глупые вы человечишки. Он же, псу под хвост, связи, власть, деньги имеет! Может, и солдат пришлёт, чтобы эту вашу «лачугу», как он изволил выразиться, к едрене фене разобрать по брёвнышку!

Его слова, грубые и беспощадные, обрушились на меня, как удар обухом. Они вернули меня в суровую, неприкрытую реальность, от которой я пыталась спрятаться за спицами и надеждой. Он был прав. Маркус не станет марать руки сам. Он не будет ломиться в дверь с кулаками. Он будет действовать тоньше, страшнее — через приказ, через влияние, через безжалостный механизм власти и денег.

— Солдаты не придут, — неожиданно, с новой силой, твёрдо сказала Агата. Все взгляды, включая настороженный взгляд Шмяка, устремились на неё. — Слишком много шума. Знатная девица, герцог, побег, скандал… Нет, он не рискнёт таким открытым противостоянием. Он будет действовать тоньше. — Она прищурила свои ясные, проницательные глаза, и её взгляд стал острым, как отточенное лезвие. — Он найдёт нашу слабую точку. Самую уязвимую. И ударит точно в неё. Без промаха.

— Какую? — прошептала я, чувствуя, как по спине пробегает холодный мурашек.

— А вот это нам и предстоит выяснить, — вздохнула Агата, и в её голосе впервые прозвучала усталость. — Но сидеть сложа руки и ждать, сложа лапки, как кролик перед удавом, мы не будем. Эдгар, — она повернулась к молчаливому великану, — Иди, проверь все запоры на воротах и на всех дверях. Дважды. Лизи, бери свою иголку, нитки, надо будет наши жалкие запасы попрятать, получше замаскировать. Сделай потайные карманы. А то милорд может решить, что мы тут чем-то нелегальным, краденым, промышляем. Элли… — она повернулась ко мне, и её взгляд смягчился, наполнившись той самой материнской теплотой, что согревала меня все эти дни. — Ты держись, детка. Крепись. Ты теперь наша главная крепость. А крепости, хоть разбитой в хлам, нельзя показывать, что она падает духом. Нельзя.

Её слова подействовали на меня как ушат ледяной воды, окативший с головы до ног. Страх никуда не делся, он продолжал сидеть холодным камнем в животе. Но он отступил, уступив место пронзительной, почти болезненной ясности и железной решимости. Они были правы. Все они. Это был мой дом. Мой сознательный, выстраданный выбор. И я буду за него бороться до конца.

Мы провели остаток дня в лихорадочной, нервной, но сосредоточенной деятельности. Мистер Эдгар, не говоря ни слова, обошёл все входы и выходы, с силой проверяя каждую щеколду, каждую петлю, подпирая двери самыми тяжёлыми сундуками, что нашлись в доме. Лизи, с невероятной для её обычной робости ловкостью и скоростью, принялась мастерить потайные карманы в наших одеялах и занавесках, куда мы перепрятали наши скудные сбережения и самые ценные, неосязаемые богатства — в основном, пряжу и инструменты для вязания. Агата, сжав губы, занялась тщательной инвентаризацией наших продовольственных запасов, прикидывая в уме, на сколько дней нам могло бы хватить еды, если «визит» Маркуса обернётся долгой, изматывающей экономической блокадой.

Я же, когда руки перестали дрожать, взяла в руки спицы. Мне нужно было успокоиться. Обрести почву под ногами. Мне нужно было думать, а вязание всегда помогало мне собраться с мыслями. Но на этот раз я вязала не просто так, не для утешения. Я вязала с конкретной, суровой целью. Я создавала нового стража. Не утешителя, не уборщика. Я вязала часового.