Белый седан нёсся по пустынной дороге, безжизненной змеей, извивавшейся среди стены вековых деревьев. Воздух, густой от хвои и сырости, с воем врывался в открытое окно, но Маркус почти не замечал этого — он давно перестал замечать что-либо.
Резкий толчок тормозов. Машина дёрнулась и остановилась у обочины, будто нечто не пустило дальше. Он вышел, не заглушив мотора, и шагнул в чащу. Ветви хлестали его по лицу, цеплялись за пальто, словно пытаясь удержать, но он шёл вперёд, ведомый слепым, необъяснимым зовом. И вот, раздвинув очередную завесу хвои, он увидел это: пятно ослепительного света — поляну, неестественно яркую, будто прожектор на сцене, поставленной для одного-единственного зрителя.
В центре, на измятой траве, лежала олениха. Её бок трепетал мелкой, страшной дрожью, а из тёмной раны на шерсти сочилась алая, пузырящаяся пена, медленно впитываемая чёрной землёй. Голова её была изящно опущена на зелёный ковёр, а дыхание вырывалось хриплым свистом. Она не поднимала глаз, будто уже приняла свой жребий.
Эта картина, при всей её жестокости, была пронзительно прекрасна. Олениха, с её шелковистой шерстью цвета спелого каштана и опавшей листвы, казалась не творением плоти, а порождением самого леса — будто дух этих мест, сотканный из солнечного света и лесных сумерек. Длинные тёмные ресницы прикрывали её глаза, словно в стыдливой слабости, а тонкие ноги были поджаты с той неестественной грацией, что свойственна предсмертному поклону. Даже алая пена на боку, эта клейкая субстанция жизни, уходящей в землю, напоминала диковинный жутковатый цветок, распустившийся на её шкуре. Лучи солнца скользили по её спине, выхватывая из полумрака холку, изогнутую, как лебединая шея, и дрожащие ноздри, вбирающие воздух слишком часто, слишком отчаянно.
Это был ритуал ухода, разворачивающийся в абсолютной, давящей тишине.
Маркус почувствовал, как по его спине пробежали ледяные мурашки. Он понимал, что стал свидетелем чего-то сокровенного, чего-то, что не предназначалось для чужих глаз, но отвести взгляд был не в силах.
Олениха не реагировала ни на шелест листьев, ни на крики невидимых птиц. Но когда Маркус, повинуясь неведомому импульсу, сделал первый неосторожный шаг в её сторону, она резко дёрнула головой. Их взгляды встретились — её глаза, чёрные, отполированные влажные озёра, отражали не страх, а нечто куда более древнее и невыносимое — бездонное, вселенское смирение. И в тот миг в его сознании, ясно и неоспоримо, прозвучал ледяной шёпот, идущий будто из самого сердца леса: «Не смей».
Но ноги сами понесли его вперёд. Шаг. Ещё один. Олениха не сводила с него своих бездонных глаз, наблюдая, как он грубо нарушает последнюю, незримую границу. И когда до неё оставался всего лишь шаг, она вдруг встала — неуверенно, шатаясь, оставляя на траве алые, клейкие отпечатки, и поплыла к краю поляны, к спасительной тени чащи.
Маркус застыл, парализованный. Он мог лишь смотреть, как она уходит, медленно истекая жизнью, спасаясь от того, кто пришёл с единственным желанием — помочь.
«Ты сделал только хуже» — пронзило его сознание, и эти слова обожгли душу, оставив на ней чёрные, дымящиеся подпалины вины.
Перед тем как окончательно раствориться в зелёном полумраке, она обернулась. В последнем взгляде тех древних глаз было нечто, существовавшее задолго до страха и мудрее любой боли. Затем — шаг, и её не стало. Лишь алая нить на изумрудной траве, ведущая в никуда, напоминала о случившемся.
А он так и стоял, понимая всей своей израненной сутью: он только что потерял что-то безвозвратно важное. Что-то ушло вместе с той оленихой в чащу и унесло с собой частицу его собственного мира, чтобы уже никогда не вернуть.
Вдох, и выдох. Еще раз, неспешно. И еще один, последний. Так, трижды повторив этот незамысловатый ритуал, Маркус обретал необходимое сосредоточение перед выходом в шумную людскую гущу. Он не был интровертом, нет. Просто ему требовалась эта малая пауза, тихий миг наедине с собой, чтобы затем говорить и слушать легко и свободно.
Предстоял самый обычный выходной: взять с собой чашку горячего кофе и отправиться в книжный, затеряться там надолго, вглядываясь в корешки в надежде найти ту самую книгу — ту, что увлечет его с первой же страницы, погрузив в свой мир на несколько дней, а может, и недель.
Перед выходом он мельком взглянул в зеркало. В отражении стоял высокий, почти под метр девяносто, молодой человек в темно-синем свитере и таком же глубокого оттенка пальто, наброшенном на плечи. Черные брюки идеально оттеняли весь образ, собранный с неброской, но уверенной элегантностью. Его черты — высокие скулы, твердый овал лица — несли в себе отголоски восточного наследия, смягченные парижским воспитанием и тем особым, чуть отстраненным спокойствием, что свойственно этому городу. Он был мужественен и очень гармоничен, сам собою рождая тихую уверенность, без единого намека на самолюбование.
Легкое движение — и наушники мягко изолировали его от внешнего мира, подобно тому, как стены дома сменяются уличным пространством. Дверь закрылась, и вот он уже шагает по улицам Парижа, растворяясь в его ритме.
Осень еще только-только начинала примерять свой наряд, и листва на деревьях пока оставалась зеленой, но в воздухе уже витала прохлада, неся с собой влажный запах предстоящего дождя и далеких воспоминаний. Этот ветерок шептал о скором приходе холодов и ранних, задумчивых вечеров. Но от этих мыслей Маркусу не становилось грустно. Напротив, именно таким — томным, задумчивым, наполненным тихой музыкой — он и любил Париж больше всего. Казалось, сама романтика в это время года бродила здесь под руку с легкой меланхолией, наполняя каждый переулок особой, вневременной поэзией. Да и сами парижане казались осенними — неторопливые, с приглушенными улыбками и взглядами, уносящимися куда-то вдаль. Ни один другой сезон не подходил этому городу так, как подходила ему осень.
Je te laisserai des mots
Строчка из песни, заслушанной до дыр, пропела в наушниках, сливаясь с шелестом листвы на деревьях. Кофейня, где его уже ждали, встретила знакомым гулом голосов и густым, тёплым ароматом свежемолотых зёрен. «etoile du ciel mort» — гласила изящная бронзовая табличка у входа. Его кофейня. Место, которое он когда-то, казалось, выдумал из осеннего парижского воздуха, а потом воплотил в жизнь, вложив в него наследство, доставшееся ему на восемнадцатилетие, — последний и самый весомый осколок семьи, которую он почти не помнил. Родителей, ушедших слишком рано, и бабушки с дедушкой, подаривших ему Париж вместо материнской ласки и отцовского совета.
En-dessous de ta porte
Маркус кивнул бариста, которая работала здесь почти с самого открытия, и сделал свой обычный жест рукой: эспрессо. Пока она готовила напиток, его длинные пальцы автоматически выбивали по стойке ритм, угадывающий тот, что звучал в его наушниках. Он смотрел на привычную суету заведения, на это свое детище, ставшее для него и тихой гаванью, и живым памятником тем, кого не стало.
En-dessous de les murs qui chantent
Книжный магазин находился через дорогу — старинный, с витринами, заставленными томами в потрёпанных переплётах. Дверь звякнула колокольчиком, когда он вошёл внутрь. Воздух здесь пах бумажной пылью и чьими-то забытыми духами — сладковатыми, с ноткой ладана.
Tout près de la place où tes pieds passent
Полки, вздымавшиеся до потолка, были забиты книгами, их корешки пестрели названиями, будто перешёптывались между собой. Где-то в углу потрескивал радиоприёмник, играя что-то джазовое, едва слышное под шорох перелистываемых страниц.
Caches dans les trous de ton divan
Он привычно направился к полкам с новинками, но вдруг что-то щёлкнуло в его сознании.
Et quand tu es seule pendant un instant
Между стеллажами, у окна, стояла женщина.
Ramassé-moi
Её русые волосы были собраны в небрежный пучок, от которого по шее рассыпались прядки, будто она не прикасалась к ним несколько дней.
Quand tu voudras
Серые глаза, выцветшие, как старинные монеты, неподвижно смотрели в книгу, но взгляд её был пуст — словно она видела сквозь страницы что-то далёкое и недостижимое.
Embrasse-moi
Черты лица — тонкий нос, высокие скулы, бледные губы — сохранили следы былой красоты, но теперь она казалась потухшей, как свеча после долгой ночи.
Quand tu voudras
Одежда её была собрана будто в спешке: широкие чёрные брюки из мягкого хлопка, мятые у щиколоток, кеды с потрёпанными шнурками, длинное пальто до пола, похожее на монашескую рясу.
Ramassé-moi
Из-под него выглядывал белый топ, слишком лёгкий для осенней прохлады. На плече висела сумка — большая, поношенная, набитая чем-то до отказа.
Quand tu voudras
Она стояла неподвижно, сжимая книгу в тонких пальцах. Слёзы, тихие и уже высохшие, оставили блестящие дорожки на её щеках, но она не вытирала их. Казалось, она даже не замечала, что плачет.
«Иногда чужие слёзы — как открытая книга. Ты не можешь пройти мимо, даже если не знаешь языка, на котором она написана».
Парень замер. Его кофе остывал, оставляя на стенках стакана тёмные потёки. Песня в наушниках давно сменилась, но он не слышал её — только тихий скрип переплёта, когда она перевернула страницу. В этом движении было что-то методичное, почти ритуальное. Как будто она не читала, а разгадывала собственные мысли, записанные кем-то другим между строк.
Он понял, что смотрел слишком долго. Что стал незваным свидетелем этого момента личного горя. Но отвернуться уже не мог — как не могут отвести взгляд от одинокого освещённого окна в тёмном доме.