Глава 1. Грамота за гербовой печатью

Последние угли зимы тлели за окном, рассыпаясь под солнцем, которое уже пригревало по-весеннему — нагло и обнадеживающе. Воздух в кабинете отца пахнет воском, старой кожей переплётов и… покоем. Тихим, глубоким, выстраданным покоем.

Я сидел в глубоком кресле у камина, где догорали поленья с тихим потрескиванием, и пытался вчитаться в ветхий фолиант о севообороте. Но мысли упрямо ползли в сторону, к окну, за которым просыпалась земля. Я чувствовал её сквозь каменные стены — сонное, мощное биение, сок, поднимающийся от корней к набухшим почкам. Жива лениво переливалась внутри меня тёплой, зелёной волной, словно котёнок, потягивающийся на солнце.

«Скучно», — прорычал внутри другой голос, низкий и вибрирующий, словно скрежет камня под землёй. — «Читать про горох и рожь, когда можно было бы… Ох, я не знаю… Поднять гору. Или проглотить этот дурацкий камин. Для разнообразия».

Это был Голод. Мой вечно недовольный сожитель. С тех пор как мы заключили шаткое перемирие на том обрыве, он стал меньше походить на безумного зверя в клетке и больше — на циничного, язвительного советника. Надоедливого, чертовски проницательного и смертельно скучающего в периоды затишья.

«Горы подождут», — мысленно парировал я, перелистывая страницу. — «А без гороха к следующей зиме нам придётся есть твои скверные шутки. И поверь, они не сытны».

«Ты заботишься о них», — он протянул слово «них» с лёгким презрением, имея в виду всех обитателей поместья — от отца до последнего крестьянского ребёнка. — «Как наседка. Это трогательно. И противно».

«А ты молчи как рыба. Это мудро. И безопасно».

Он фыркнул, но притих, удовольствовавшись малым — парой колкостей, поддержавших его существование. Наша связь стала… сложнее. Я не подавлял его. Он не рвался на свободу. Мы были двумя гребцами в одной лодке, которые вечно спорят о курсе, но гребут в одном направлении — чтобы не утонуть. Жива создавала, укрепляла, давала силы. Голод анализировал, искал слабости, предупреждал об угрозах. Он стал моим личным детектором лжи и фальши, его «ноздри» вздрагивали от малейшего запаха гнилой, неискренней мысли.

Дверь в кабинет скрипнула. Вошёл отец. Игнат Всеволодович Белозерский выглядел… расслабленным. Его плечи, обычно напряжённые, будто всё время несущие невидимую тяжесть, были опущены. В глазах, обычно суровых, плескалось редкое довольство. Он прошёл к своему дубовому столу, грузно опустился в кресло и обвёл взглядом комнату — свои книги, портреты предков, меня у камина.

— Пережили, — сказал он тихо, больше самому себе, глядя на язычки пламени. — Пережили зиму. Никто не голодал. Никто не роптал. Никто не… — Он не договорил, но я знал, о ком он. Об Одинцове. О той тени, что отступила, но не исчезла.

«Спит, кусая локти в своей столице», — подумал я. — «Считает свои ресурсы и строит новые козни».

Но даже эта мысль не могла испортить настроения. Здесь, в нашем медвежьем углу, было тихо. И это было главнее всех столичных интриг.

«Ошибаешься», — лениво пробурчал Голод. — «Кузнецы куют не только подковы. А тигры никогда не спят. Они только прикрывают глаза».

Я отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

Отец взял со стола отчёт управителя, пробежал глазами цифры урожая, запасов, и на его лице расплылась редкая, почти неуловимая улыбка.

— Думал, так и будет, — снова нарушил он тишину, и в его голосе звучала глубокая, чистая вера. Вера в эту землю, в свой род, в наконец-то наступившее затишье. — Думал, наконец-то…

Дверь в кабинет распахнулась так резко, что я вздрогнул, а поленья в камине тревожно вспыхнули.

В проёме стоял слуга. Молодой парень, лицо его было белым как мел, а в руках он держал не поднос с вином, а небольшой, плотный свиток. Он был обёрнут в грубый холст, но даже с расстояния я видел толстый сургуч и оттиск на нём — двуглавый орёл, вцепившийся когтями в свиток. Гербовая печать Империи.

Воздух в комнате мгновенно изменился. Пахучий, тёплый и спокойный, он стал резким, колючим, наполненным запахом страха и далёкой столичной пыли.

«Ну вот», — с почти что удовольствием прошипел Голод. — «Я же говорил. Пришла беда, откуда не ждали. И пахнет она… о, как интересно… пахнет официальностью и чужим честолюбием. Чистейший образец».

Отец медленно поднялся из-за стола. Все его расслабленность испарилась, плечи снова стали каменными.

— Что это? — его голос прозвучал глухо, как удар топора по замёрзшему полену.

Слуга, запинаясь, сделал шаг вперёд и протянул свиток дрожащими руками.

— Грамота, ваше сиятельство… Из столицы. Нарочный только что… Сказал, вручить лично в руки. Важные вести ко Двору…

Последние слова повисли в воздухе мёртвым грузом.

Игнат Всеволодович взял свиток. Его пальцы, привыкшие сжимать рукоять меча, казались неуклюжими на тонком пергаменте. Он не глядя отпихнул слугу, тот юркнул за дверь, желая избежать участи быть свидетелем чего-то неминуче плохого.

Отец молча сломал печать. Сургуч хрустнул с звуком, похожим на хруст кости. Он развернул свиток, и его глаза побежали по аккуратным, каллиграфическим строчкам. Я следил за его лицом. Сначала было просто сосредоточенное внимание. Потом — лёгкая складка недоумения между бровей. Затем — медленное, неумолимое сползание в бездну тревоги. Кровь отлила от его щёк, оставив кожу землистой, старой.

Он дочитал. Рука с грамотой опустилась. Он поднял на меня взгляд, и в его глазах я увидел то, чего не видел даже в день прихода Одинцова — животный, немой ужас. Ужас не перед силой, а перед системой. Перед неумолимой машиной Империи, которая дотянулась до нас и вонзила свои когти в наш тихий мирок.

— Отец? — я встал, отложив книгу. Зелёное, уютное тепло Живы внутри сменилось холодной, бдительной готовностью Голода.

Игнат Всеволодович покачал головой, словно отгоняя наваждение. Он попытался что-то сказать, но голос сорвался. Он просто протянул мне грамоту.

Я взял её. Бумага была шершавой, а чернила — густыми, чёрными, бездушными. Я начал читать:

Глава 2. Диалог с Тенью

Солнце только-только начало растапливать иней на скошенной траве, превращая его в алмазную россыпь, когда мы с Гришкой вышли за ворота усадьбы. Воздух звенел от утренней прохлады и пения невидимых в листве птиц. Пахло влажной землёй, прелыми листьями и свободой. Настоящей, невыдуманной свободой, которая была не в отсутствии обязательств, а в возможности дышать полной грудью и чувствовать под ногами свою землю.

Грамота с гербовой печатью лежала в кабинете отца, как невысказанная угроза. Но отъезд в столицу был делом не одной недели — нужно было готовить экипажи, подбирать свиту, продумывать маршрут и подарки ко Двору. И я выцарапал себе эти несколько дней. Последние дни покоя.

«Бегство», — язвительно заметил Голод, лениво перекатываясь где-то в глубине моего сознания. — «Ты как тот страус, что прячет голову в песок, думая, что если он не видит охотника, то и охотник не видит его. Милое заблуждение».

«Это не бегство», — парировал я, с наслаждением втягивая свежий воздух. — «Это прощание. И… подготовка».

«О, наконец-то что-то интересное», — в его «голосе» прозвучала нотка любопытства.

Гришка шёл рядом, глаза зорко выискивали в кустах дичь, но всё его внимание было приковано ко мне. Он видел, что со мной творилось после того визита в кабинет отца, и теперь, как тень, следовал за мной, готовый в любой момент подставить плечо.

— Ничего, барин, — вдруг сказал он, ломая утреннюю тишину. — Может, в столице и правда не так страшно. Говорят, там такие палаты, что наш главный дом — как сарайчик у них на задворках. И девки… — он замолчал, покраснев, поняв, что ляпнул лишнее.

Я хмыкнул:

— Девки, которые смотрят не в лицо, а на твой кошелёк и герб на печатке. Нет уж, Гриша, спасибо. Я тут со своей силой не знаю, что делать, а они ещё и приданое своё считать заставят.

«Можно их кошельки проглотить», — небрежно предложил Голод. — «Будут нищие, но счастливые. Или несчастные. Какая разница?».

Мы углубились в лес, оставив позади ухоженные угодья. Здесь земля была другой — дикой, настоящей. Мох под ногами пружинил, как дорогой ковёр, вековые ели шелестели вершинами, рассказывая древние истории. Я шёл и чувствовал, как натянутые струны внутри меня понемногу ослабевают. Жива отзывалась на каждый шаг тёплой, зелёной волной, переливаясь по жилам. Она была здесь дома.

Вскоре мы вышли на знакомую поляну, скрытую в кольце старых дубов. Место силы. Моё место. Здесь, вдали от любопытных глаз, я мог быть собой. Не боярином Мирославом. И даже не Степой. А просто сосудом, в котором борются и одновременно танцуют две вечные противоположности.

— Жди здесь, — кивнул я Гришке.

Он кивнул, прислонился к толстому дубу и принял свою сторожевую позу — расслабленную, но настороженную. Он знал, что сейчас будет.

Я вышел на середину поляны, сбросил кафтан, остался в одной простой рубахе. Утренний холодок щипнул кожу, но внутри уже разгорался жар.

— Ну что, — прошептал я, закрывая глаза. — Покажем им, на что мы способны?

«Наконец-то», — прошипел Голод, и его голос приобрёл металлический оттенок. — «Я уже начал задыхаться от всей этой… природной идиллии».

Я сделал глубокий вдох. И отпустил контроль.

Сначала пришла Жива. Тёплая, медленная, как весеннее половодье. Она потекла из-под моих ступней, из самой земли. Трава вокруг меня зашелестела, потянулась к солнцу, становясь гуще, сочнее. Из трещин в земле выползли упругие побеги папоротника и нежные стебельки полевых цветов, которых тут секунду назад не было. Воздух наполнился густым, пьянящим ароматом жизни.

«Сантименты», — фыркнул Голод, но уже было слышно, как он набирает силу, втягивая её из окружающего мира. — «Цветочки. А теперь… смотри».

И по краям поляны, там, где тень лежала гуще, мир начал меняться иначе. Мох на старых пнях потемнел, сморщился и рассыпался в труху. Грибы, росшие у подножия дуба, почернели и обвисли, словно их за секунду испекло в печи. От них потянулся лёгкий, едкий дымок — запах тления, сладковатый и опасный.

Я стоял в эпицентре этого буйства и увядания. От меня в одну сторону расходилась волна жизни, в другую — волна распада. Две силы, два начала, одно без другого немыслимое.

«Баланс», — прошептал я, чувствуя, как они текут во мне, не смешиваясь, как горячее и холодное течение в одном океане. — «Всё дело в балансе».

Я поднял руку. И из земли передо мной, с тихим шелестом, взметнулась лоза дикого винограда. Она была не просто зелёной — она светилась изнутри мягким изумрудным светом, её листья были идеальны и полны силы. Жива.

А потом я повернул ладонь. И навстречу живой лозе из тени старого валуна выползла чёрная, скользкая плесень. Она расползалась по земле, пожирая травинки на своём пути, оставляя за собой мёртвый, выжженный след. Голод.

Они встретились в сантиметре от моих пальцев. И замерли. Зелёный свет и чёрная пустота. Создание и уничтожение. Они не аннигилировали. Они сосуществовали в хрупком, невероятном равновесии, и от этого зрелища перехватывало дух.

«Красиво», — проворчал Голод, но в его голосе слышалось странное удовлетворение. — «Как два клинка в руках мастера. Один даёт жизнь, другой — отнимает. Но рука одна. Наша».

Я чувствовал каждую травинку на поляне. Каждый корень, каждую каплю сока в стеблях. И я чувствовал тихий, неумолимый процесс распада в старых пнях, круговорот смерти, питающей новую жизнь. Я был всем этим одновременно. И в этом был ужас. И величайшая гармония.

Я сжал кулак. Лоза и плесень дрогнули и рассыпались — одна в душистый зелёный дождь, другая — в облачко чёрного пепла.

Я опустился на колени, касаясь ладонями земли. Усталость накатила сладкой волной, но это была приятная усталость мастера, вложившего душу в работу.

Из-за дерева вышел Гришка. Его лицо было бледным, глаза — круглыми от благоговейного ужаса. Он видел это не раз, но привыкнуть было невозможно.

— Всё в порядке, Гриша, — выдохнул я, улыбаясь. — Всё под контролем.

Глава 3. Нежданный союзник

Воздух в усадьбе был другим. Тишина стояла не спокойная, а натянутая, густая, как желе. Слуги не бегали по делам, а перешёптывались в углах, бросая тревожные взгляды на главный дом. Даже собаки, обычно радостно лаявшие у конюшен, сидели притихшие, насторожив уши.

«Чуешь?» — немедленно просипел Голод, и его «ноздри» вздрогнули, улавливая малейшие вибрации страха. «Пахнет чужим. Дорогим конём, стальным оружием… и холодной, непробиваемой уверенностью. Наш старый приятель почтил нас своим визитом».

Сердце у меня ёкнуло, сжавшись в ледяной ком. Неужели Одинцов? Так скоро? Неужели он приехал забрать меня силой, не дожидаясь нашего отъезда?

Гришка, шагавший рядом, тоже всё понял. Его лицо стало напряжённым, рука непроизвольно потянулась к рукояти ножа за поясом.

— Барин… — он начал было, но я резко мотнул головой.

— Тише, — приказал я шёпотом. — Ступай к конюхам. Узнай, сколько их, в каком они состоянии. Тихо.

Гришка кивнул и, пригнувшись, мгновенно растворился в сторону хозяйственных построек, как тень. Я же, заставив дыхание стать ровным, а лицо — невозмутимым, направился к парадному входу.

С каждым шагом внутреннее напряжение росло. Голод рыскал внутри, как сторожевой пёс, выискивая малейший намёк на угрозу.

«Никакой ярости», — доложил он с удивлением. — «Ни страха. Только… ожидание. Осторожное. Как перед началом сложных переговоров. Интересно. Очень интересно».

Я толкнул тяжёлую дубовую дверь и замер на пороге. Звуки из гостиной доносились приглушённые, но от этого ещё более противоестественные. Не крики. Не ругань. Тихие, размеренные голоса.

Я прошёл по коридору и остановился в арочном проёме гостиной.

Картина, открывшаяся моим глазам, была настолько сюрреалистичной, что я на секунду усомнился в здравом уме.

Отец сидел в своём кресле у камина. Напротив него, в таком же кресле, восседал князь Дмитрий Одинцов. Между ними на низком столике стоял серебряный самовар, шипя тихим паром, и два фарфоровых чайных сервиза. Пахло дорогим чаем, печеньем и… неестественной, гнетущей вежливостью.

Отец был бледен, его пальцы сжимали ручку кресла так, что костяшки побелели. Но на лице его была не ярость, а глубокая, измождённая настороженность.

Одинцов же выглядел… спокойным. Нет, не так. Он выглядел собранным, как всегда, но без тени той фанатичной агрессии, что пылала в нём в прошлый визит. Его поза была расслабленной, он держал изящную чашку двумя пальцами, отхлёбывая чай с видом человека, зашедшего на светскую беседу.

Арина стояла у камина, прислонившись к мраморной полке. Её лицо было каменной маской, но глаза, острые и быстрые, как у ястреба, метались между отцом и гостем, считывая каждую микроскопическую эмоцию.

Все трое повернули головы ко мне, когда я вошёл.

— А, вот и наш молодой герой, — произнёс Одинцов. Его голос звучал ровно, почти приветливо, но в нём не было и тени тепла. Это был голос дипломата. — Как раз вовремя к чаю.

«Ложь», — немедленно прошептал Голод, и я почувствовал, как по спине пробегают мурашки. — «Он ждал тебя. Расчёт. Вся эта идиллическая сцена — спектакль. Но зачем?».

Я медленно вошёл в комнату, чувствуя, как на мне застывают три пары глаз.

— Князь, — кивнул я, соблюдая минимальные приличия. Мой голос прозвучал чуть хрипло. — Мы не ждали вас… так скоро.

— Обстоятельства меняются, — парировал Одинцов, ставя чашку на блюдце с тихим, звенящим стуком. — Порой самым неожиданным образом. Я приехал не как ревизор, Мирослав Игнатьевич. И не как враг.

Он сделал паузу, давая своим словам повиснуть в воздухе. Отец напрягся ещё сильнее, будто ожидая удара.

— Я здесь, чтобы отдать долг, — продолжил Одинцов, и его взгляд, холодный и прямой, упёрся в меня. — Вы спасли жизни моих людей. И мою собственную, когда я, ослеплённый фанатизмом, мог погубить их всех. Я этого не забыл.

В комнате повисла оглушительная тишина. Даже потрескивание поленьев в камине казалось теперь оглушительно громким.

«Долг?» — я мысленно переспросил у Голода.

«Искренне!» — с изумлением отозвался тот. — «Чёрт побери, он говорит искренне! Нет фальши! Только… холодная, железная убеждённость. Он действительно считает, что должен тебе. Это… неожиданно».

— Ваша светлость… — начал было отец, голос его дрогнул от недоумения.

— Моя честь, — перебил его Одинцов, и в его тоне впервые прозвучала та самая, привычная сталь, — велит мне быть вашим щитом при Дворе. Пока мой долг не будет считаться оплаченным.

Я стоял, не в силах пошевелиться. Щитом? Одинцов? Тот, кто несколько месяцев назад громил наши земли и едва не убил меня?

«Ловушка», — сразу же завопил внутренний голос. — «Это должная быть ловушка! Он хочет заманить нас в чувство ложной безопасности!».

Но Голод молчал. А потом произнёс с странным уважением:

«Нет. Не ловушка. Это… кодекс. Уродливый, извращённый, но его кодекс. Он видит в тебе не чудовище. Он видит в тебе… равного. Вернее, того, кто оказался выше его в его же игре. И его честь, вся его больная, перекореженная система ценностей, требует отдачи долга. Это даже мило. В своём роде».

— Вы предлагаете нам… защиту? — недоверчиво прошептала Арина, первая нарушив молчание. Её глаза сузились до щелочек, выискивая подвох.

— Я предлагаю союз, — поправил её Одинцов. — Временный. Ограниченный. Но реальный. Я знаю все ходы и уловки столичной знати. Я знаю, кто ваши враги, а кто лишь притворяется друзьями. Без меня вас там сожрут заживо с первого же дня. А мне… моя совесть не позволяет этого допустить.

Он встал, его тень удлинилась, накрыв нас всех.

— Я не прошу вашего доверия. Я не прошу дружбы. Я сообщаю о своём решении. Вы едете в столицу. Я буду там же. И пока я рядом, ни один из тех шавок не посмеет напасть на вас исподтишка. По крайней мере, дважды.

Он посмотрел на меня, и в его взгляде не было ни прежней ненависти, ни страха. Был лишь холодный, расчётливый интерес и… что-то, отдалённо напоминающее уважение.

Глава 4. В сердце Империи

Путешествие растянулось в бесконечную вереницу дней и ночей, сменявших друг друга под мерный стук копыт и скрип колёс. Дорога, сначала знакомая и ухабистая, постепенно сменилась ровной, укатанной, как пол в бальной зале. По сторонам мелькали уже не бескрайние леса и поля, а ухоженные поместья, затем — всё более частые постоялые дворы, а потом и первые признаки приближающегося города — дым кузниц, запах большого скопления людей, лай сторожевых псов за заборами.

Я провёл почти всю дорогу в молчании, глядя в окно и чувствуя, как с каждой верстой родная земля отпускает меня всё неохотнее. Жива внутри затихла, прислушиваясь к чужим вибрациям, насторожившись. Голод, напротив, стал необычайно активен.

«Чуешь?» — он то и дело прошипел, когда мы проезжали очередной городок. — «Страх. Алчность. Мелочные интриги. Здесь пахнет по-другому. Не как в деревне, где всё просто: голоден — украл курку, сыт — сидишь на завалинке. Здесь всё… запутаннее. Смачнее».

Одинцов скакал впереди, не оборачиваясь и не заговаривая с нами без крайней необходимости. Он был как машина — безэмоциональный, точный, неумолимый. Его белый конь казался призраком, ведущим нас в неизвестность.

И вот однажды утром, когда экипаж, преодолев очередной холм, замер на спуске, я увидел ЭТО.

Гришка, сидевший на облучке, издал сдавленный, почти молитвенный возглас:

— Мать честная…!

Я высунулся в окно, и дыхание перехватило.

Перед нами, в долине, обрамлённой синеющей далью гор, раскинулся Львиный Зев. Столица Империи.

Это было не просто скопление домов. Это был каменный монстр. Десятки, сотни башен, шпилей и куполов впивались в низкое хмурое небо, словно клыки гигантского зверя, давшего городу имя. Стены цвета старой крови опоясывали его ярусами, поднимаясь от внешних предместий к сияющему в центре, на самом высоком холме, Императорскому дворцу. Дворец был похож на корону, сделанную из золота, мрамора и стекла, и он ослеплял даже в пасмурный день.

Город гудел. Гул этот был слышен даже отсюда, за много вёрст — низкий, непрерывный гул тысяч голосов, скрипа колёс, работы бесчисленных мастерских. Воздух над ним дрожал от жары печей и дыхания огромного организма.

И всё это было сделано из камня. Камня и стекла. Мостовые, стены, мосты через широкую ленивую реку — всё было вытесано, выложено, подогнано. Ни клочка голой земли, ни единого деревца, кроме тех, что были жалко высажены в симметричные клумбы и казались такими же неестественными, как закованные в золото придворные.

«Ну, вот мы и дома», — ядовито протянул Голод, но и в его голосе сквозил неподдельный, жутковатый интерес. — «Какая… помпезная гробница. И пахнет соответствующе: потом, металлом, чужими амбициями и тлением, прикрытым духами. Восхитительно».

Я не мог оторвать взгляд. Это было величественно. И ужасающе. Подавляюще. Я, выросший среди лесов и полей, чувствовал себя здесь… голым. Лишённым связи. Отрезанным от того, что давало мне силу.

Жива внутри зашевелилась тревожно, слабо, словно растение, выдернутое с корнем и брошенное на каменные плиты. Она искала привычные токи земли, а находила лишь мёртвый, холодный камень.

— Впечатляет, не правда ли? — раздался сбоку ровный голос.

Я вздрогнул. Одинцов подъехал к самому окну экипажа. Его холодные глаза скользнули по моему лицу, выискивая и, кажется, находя то, что искал — смятение.

— Империя в камне и стали, — продолжил он, указывая рукой в перчатке на раскинувшийся город. — Сердце цивилизации. Здесь творятся великие дела и вершатся великие судьбы. Добро пожаловать, Мирослав Игнатьевич.

Он произнёс это без тени насмешки. Скорее, с холодной, профессиональной гордостью экскурсовода, показывающего дикарю достижения его мира.

Я лишь кивнул, не в силах вымолвить слова. Горло пересохло.

Экипаж тронулся с места, начав долгий спуск к городским воротам. С каждой минутой стены росли, превращаясь в исполинские, неприступные утёсы. Гул становился оглушительным, обрастая конкретными звуками — криками разносчиков, звоном молотов, окриками стражников.

Мы проехали под громадной аркой ворот, и мир погрузился в полумрак и грохот. Мостовая под колёсами стала ровной, как стол. По сторонам взметнулись ввысь каменные стены домов, почти не пропускавшие свет. Воздух стал густым и спёртым, пахнущим людьми, конским навозом, жареным мясом и чем-то ещё — чужим, чуждым, городским.

Гришка, наверное, пялился по сторонам, разинув рот. Я же сидел, вжавшись в сиденье, чувствуя, как на меня давит эта каменная мощь. Мне не хватало воздуха. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной на берег.

«Соберись», — резко оборвал мои мысли Голод. — «Ты не дикарь, пришедший поглазеть на диковинки. Ты — сила. И они должны это почувствовать. Выпрями спину. Дыши ровно. Смотри на них так, будто это они здесь лишние, а не ты».

Его слова, жёсткие и циничные, подействовали как ушат ледяной воды. Я выпрямился, сжал кулаки, заставил взгляд стать твёрдым, а дыхание — ровным.

Экипаж замедлил ход, петляя по узким, извилистым улочкам, пока наконец не вырулил на относительно широкий проспект. И тут Одинцов снова поравнялся с окном.

— Приготовьтесь, — бросил он коротко. — Сейчас увидите свой новый дом.

Мы свернули за угол, и я увидел его.

Особняк Белозерских в столице. Он был меньше, чем наш родовой дом, но выше, изящнее и… мрачнее. Тёмный, почти чёрный камень, стрельчатые окна с потускневшими свинцовыми переплётами, тяжёлая дубовая дверь, украшенная потускневшим от времени фамильным гербом. Он выглядел заброшенным, неухоженным, словно его наспех разбудили ото сна, длившегося десятилетия, чтобы принять нежданного гостя.

Одинцов слез с коня и, не глядя на нас, бросил стражнику у ворот:

— Распорядись. Это боярин Белозерский.

Экипаж остановился. Дверца распахнулась, открывая вид на темноватые сени.

Я вышел. Ноги немного подкашивались после долгой дороги. Я сделал шаг по булыжникам мостовой, и моя ступня ощутила лишь холодный, мёртвый камень. Ни единого ответного толчка, ни малейшего отзвука жизни.

Глава 5. Представление Императору

Утро началось с неестественной тишины. Не с пения птиц за окном — здесь, в каменном мешке столицы, их почти не было слышно, — а с натянутого, звенящего безмолвия самого особняка. Казалось, даже стены затаили дыхание в ожидании сегодняшнего дня.

Меня будил не луч солнца, а настойчивый стук в дверь. Вячеслав, дворецкий, стоял на пороге с тем же каменным, непроницаемым лицом. За ним выстроились два лакея с моим парадным облачением.

— Ваше сиятельство, князь Одинцов будет здесь через час. Вам следует приготовиться, — его голос был бесстрастным, как скрип пергамента.

Процесс одевания напоминал ритуал облачения в доспехи перед битвой. Только доспехи эти были из бархата, шёлка и тяжёлого, расшитого золотой нитью кафтана. Каждая деталь — от высоких сапог из мягчайшей кожи до массивной серебряной пряжки на поясе — давила на меня не только физически, но и морально. Это был не я. Это была кукла, которую готовили к представлению.

«Ну вот и прекрасно», — язвил с утра пораньше Голод, пока лакей затягивал шнуровку на рукаве так туго, что пальцы немели. — «Ты выглядишь как жертвенный баран, которого принарядили перед закланием. Надеюсь, тебя хоть хорошо приготовят?».

Я игнорировал его, сосредоточившись на дыхании. Вдох. Выдох. Я — Мирослав Белозерский. Я — хозяин этой земли, какой бы чужой она ни была.

Внизу, у парадного входа, уже ждал Одинцов. Он был облачён в строгий, тёмно-синий мундир с золотым шитьём, и на его груди поблёскивал один-единственный, но весомый орден. Его белый конь нетерпеливо перебирал копытами по брусчатке.

— Вы опаздываете, — бросил он мне в качестве приветствия, окидывая меня беглым, оценивающим взглядом. — Император не любит ждать.

Мы двинулись по ещё пустынным улочкам. С восходом солнца город просыпался, наполняясь гулом, но здесь, в аристократическом квартале, всё ещё царила сонная, надменная тишина. Чем ближе мы подъезжали к холму, на котором стоял дворец, тем величественнее и неприступнее становились здания, тем надменнее были взгляды редких прохожих.

И тогда я увидел его вблизи.

Императорский дворец.

Он не просто сиял. Он слепил. Белоснежный мрамор, золотые купола, гигантские колонны, уходящие в небо. Он был воплощением мощи, богатства и абсолютной, безраздельной власти. Рядом с ним наш родовой особняк казался лачугой.

«Ну что, „хозяин“?» — ехидно спросил Голод. — «Чувствуешь себя песчинкой? Здесь твоя сила, твоя связь с землёй — ничто. Здесь правят другие законы. Этикет. Интрига. Лесть».

Мы проехали через бесконечную череду ворот, каждые из которых охранялись всё более надменной и богато одетой стражей. Наконец, мы спешились у главного входа — громадной арки, в которую мог бы проехать целый экипаж. Здесь нас встретили придворные в ливреях с гербом Империи.

— Проследуйте за мной, — бросил Одинцов, и его голос приобрёл новый, официальный оттенок. — И помните: говорите только тогда, когда к вам обратятся. Кланяйтесь, когда представят вам. Не смотрите Императору прямо в глаза слишком долго. Не поворачивайтесь к нему спиной. Не кашляйте, не смейтесь громко, не…

Он сыпал инструкциями, как командами перед атакой. Каждое правило было очередным витком удавки на моей шее.

Мы вошли внутрь.

И меня захлестнуло.

Великолепие тронного зала было не просто зрелищем. Оно было физическим давлением. Высота потолков, расписанных фресками, была такой, что голова шла кругом. Люстры, усыпанные тысячами свечей, слепили глаза. Воздух был густым и тяжёлым от смеси ароматов — дорогих духов, воска, цветов и чего-то ещё, металлического и холодного: запаха абсолютной власти.

Зал был полон людей. Сотни, может, тысячи придворных. Море шёлка, бархата, драгоценностей, напудренных париков и ухоженных, надменных лиц. И все они — все! — обернулись, когда мы вошли. Тысячи глаз упёрлись в меня. Взгляды были разными: любопытными, насмешливыми, враждебными, оценивающими. Но в каждом из них читалось одно: ожидание. Ожидание промаха. Ожидание, когда провинциальный медведь наступит на свои же лапы.

«О, смотри-ка», — заурчал Голод, и его голос стал низким и опасным. — «Целый зверинец. И все хотят крови. Прекрасно. Я уже проголодался!».

Я шёл за Одинцовым по длинному-длинному ковру, ведущему к трону. Каждый мой шаг отдавался гулко в моих ушах. Я чувствовал, как на мне залипают взгляды, как шепоток пробегает по залу вслед за нами.

«Не споткнись о свой же подол, деревенщина…»

«И это тот самый Белозерский? Вылитый отец, только слабее…»

«Смотрите, как он идёт! Словно на пахоту погнал…»

Шёпот был тихим, но Голод улавливал каждое ядовитое слово и транслировал его прямиком в мой мозг, как громкий, чёткий доклад.

Одинцов остановился в нескольких шагах от низкого возвышения, на котором стояли два трона. Один — побольше, из слоновой кости и золота — был пуст. На втором, поменьше, сидела женщина в роскошном платье — Императрица, как я понял. Её лицо было красивым и холодным, как маска, а глаза пустыми.

Рядом с троном стоял высокий, худощавый мужчина в чёрном, скромном, но безупречно сшитом камзоле. Его лицо было интеллигентным и усталым, а глаза… глаза были самыми пронзительными, что я когда-либо видел. Они видели всё.

— Канцлер, — тихо, одними губами, произнёс Одинцов. — Правая рука Императора. Самый опасный человек в зале.

Канцлер смотрел прямо на меня. Его взгляд был не враждебным. Он был… изучающим. Как учёный рассматривает редкий, неизвестный науке экземпляр.

И тогда грянули трубы. Звук такой мощный, что задрожала мраморная плита под ногами.

Все замерли. Все головы склонились в низком, почтительном поклоне.

На пороге появился Он.

Император.

Он был невысокого роста, но держался с такой неоспоримой властностью, что казался гигантом. Его лицо, обрамлённое седыми баками, было непроницаемым. Глаза, быстрые и острые, как у ястреба, скользнули по залу, и казалось, что он за секунду прочёл мысли каждого присутствующего.

Глава 6. Парад невест

Воздух в Императорской галерее был густым и сладким, как перебродивший мед. Он состоял из тысячи ароматов: дорогих духов, пудры для париков, воска от бесчисленных свечей, пряного запаха глинтвейна и сладковатого дыхания цветов, гирляндами увивавших мраморные колонны. Звуки сливались в непрерывный, навязчивый гул — шелест шелков, звон хрусталя, смех, слишком громкий и слишком быстрый, и бесконечный поток любезностей, что текли, как сироп, прикрывая собой острие скальпелей.

Я стоял у стены, стараясь дышать ровно и чувствуя себя диким зверем, забравшимся в хрустальную лавку. Каждый мускул был напряжен, каждый нерв звенел. Парадный камзол, сшитый наспех столичным портным, жал в плечах и казался мне доспехами из крапивы.

«Ну, наслаждаешься атмосферой?» — прорычал внутри Голод. Его голос, обычно скрипучий и язвительный, сегодня звучал на удивление бодро, словно гурман, оказавшийся перед щедро накрытым столом. — «Пахнет… о, пахнет отчаянием, тщеславием и пошлым расчетом. Восхитительный букет. Я на диете из провинциальной простоты, а тут такой пир!».

«Заткнись и будь начеку», — мысленно огрызнулся я, стараясь не шевелить губами. — «Твоя задача — слушать. Слышишь?».

«Слышу, слышу», — заурчал он в ответ. — Уши в трубочку свернул. Этот толстяк в парике, что льстит канцлеру, хочет монополию на поставку железа. Его слова пахнут сахаром, а намерения — тухлой рыбой. А вон та дама в синем… она только что солгала подруге о стоимости своего ожерелья. Мелочно, но забавно».

Я следил за его «репортажем», чувствуя, как по спине бегут мурашки. Этот новый навык был одновременно и даром, и проклятием. Я видел людей насквозь, и картина была удручающей. Море фальши. Океан притворства.

Ко мне подошел первый из бояр — дородный, с лицом заправского банкира и глазами-щелочками, в которых плескался холодный расчет.

«Граф Строганов. Торговый совет. Хочет узнать о потенциале твоих лесов для экспорта, но боится твоей силы. В его голосе — осторожность, приправленная жадностью», — немедленно прошептал Голод.

— Боярин Белозерский! Наконец-то! — голос графа был густым и масляным, как дорогая сметана. — Наш новый герой! Как ваши впечатления от столицы?

Мы обменялись дежурными любезностями. Я чувствовал, как его взгляд сканирует меня, оценивая стоимость моей пряжки, качество сукна и потенциальную выгоду от знакомства. Голод тихо хихикал у меня в голове, комментируя каждый его скрытый посыл.

За Строгановым потянулась вереница других — советники, военные, чиновники. Каждый приходил со своей целью: одни — из любопытства, другие — из страха, третьи — в надежде прикорнуть нового «фаворита». Я кивал, улыбался скованно, отвечал односложно и все время чувствовал на себе тяжелый, оценивающий взгляд Одинцова, который наблюдал за этим балетом с безопасного расстояния, как опытный дрессировщик.

А потом ко мне начали подводить дочерей.

Первые две были милы, румяны и так похожи на фарфоровых куколок с натянутыми улыбками и заученными фразами, что я тут же забыл их имена. Голод зевал:

«Скучно. Родители сказали «попроще», они и просто беседуют. Ни ума, ни хитрости. Следующая!».

И следующая появилась.

Её не подводили. Она возникла сама, словно из дымки, материализовавшись меж колонн. И всё вокруг будто замерло на мгновение.

Это была Ярослава Строганова. Дочь того самого графа. Я слышал о ней от Арины — «холодная красота и откровенный расчет».

Красота и вправду была ледяной. Идеальные черты лица, будто выточенные из слоновой кости. Гладкие волосы цвета воронова крыла, уложенные сложным образом, но без единого намека на легкомыслие. Глаза — синие, чистые и бездонные, как горное озеро зимой, в них не отражалось ни единой искорки живого чувства. Её платье было темно-синим, строгим, без лишних рюшей, и лишь дорогой, но скупой жемчуг подчеркивал белизну шеи.

Она подошла, и её движение было бесшумным и грациозным, как скольжение змеи. Легкий кивок. Не улыбка.

— Мирослав Игнатьевич, — её голос был низким, ровным и таким же холодным, как её взгляд. В нём не было ни девичьей робости, ни подобострастия. — Мой отец говорил, вы человек дела. Мне всегда интересны… перспективные знакомства.

«Вот! Наконец-то!» — взвизгнул Голод, и его вибрация внутри меня стала острой, как бритва. — «Слушай! Слушай её! Ни капли тепла! Ни грамма настоящего интереса! Чистейший, выверенный до микрона расчет! Она смотрит на тебя не как на мужчину. Она смотрит на тебя как на… актив! Как на землю, титул и эту твою дурацкую силу, которую можно вложить в дело! Боже, какая восхитительная пустота!».

Я почувствовал это и без его подсказок. Её слова были правильными, вежливыми. Она спрашивала о землях, о климате, о том, как управляюсь с урожаями. Но за каждым вопросом стоял холодный аналитический ум, оценивающий рентабельность, выгоду, стратегическую пользу.

— Говорят, ваши способности позволяют влиять на плодородие земли, — произнесла она, и в её голосе не было ни суеверного страха, ни восторга. Был лишь деловой интерес. — Это могло бы дать невероятное преимущество в экспорте пшеницы на северные рынки. Вы не думали о создании акционерного общества?

Я смотрел на неё, на эту идеальную, бездушную куклу, и меня охватывало странное чувство — смесь восхищения и леденящего ужаса. В ней не было ни капли фальши. Она была целиком и полностью продуктом этого мира — мира цифр, договоров и браков по расчету.

«Скажи ей, что её жемчуг выглядит дешево», — ехидно предложил Голод. — «Посмотрим, дрогнет ли это ледяное лицо».

Я, конечно, ничего такого не сказал. Я лишь вежливо улыбнулся — той самой, натянутой улыбкой, которой научился за этот вечер.

— Ваша осведомлённость поражает, сударыня. Но я пока лишь знакомлюсь с возможностями столицы. Не стоит забегать вперед.

Её синие глаза чуть сузились, уловив мягкий отпор. В них мелькнуло нечто — не разочарование, нет. Скорее, пересмотр тактики. Как шахматист, видящий неожиданный ход противника.