Глава 1. Золото и Багрянец

Два года.

Два года с тех пор, как я горел, как свечка, пытаясь заткнуть дыру в мире. Два года, за которые я заново учился ходить, дышать, чувствовать. Не прежней оглушительной рекой силы, а тихими, терпеливыми ручейками. И за эти два года я сделал для Белозерского куда больше, чем всеми своими прежними, шумными чудесами.

Передо мной, под ласковым позднелетним солнцем, лежало золото. Не алхимическое, не украденное у гномов. Самое настоящее, живое, пахнущее спелым зерном и теплой землей. Нивы Белозерского. Нескончаемые, тяжелые от урожая, о которые звенели серпы жнецов. От края и до края — ровные, тучные, золотые волны. Ветер гулял по ним, и каждая былинка отзывалась мне не стоном, а счастливым, сытым шелестом.

Это был урожай по-белозерски. Мой урожай.

Я не просто стоял и слушал. Я чувствовал его. Каждый колос был маленькой победой. Победой над скептицизмом отца, над косыми взглядами соседей, над собственной немощью. Здесь, на этом поле, не было места тёмному наследию Родиона. Здесь царила простая, ясная логика: правильный севооборот, вовремя внесённый навоз, дренажные канавы, отводящие лишнюю воду, и… лёгкое, точечное касание Дара.

Я не выжимал из земли все соки, как это делали многие бояре, жаждущие сиюминутной прибыли. Я договаривался. Просил землю о силе для семени, о защите от вредителей, о крепости стебля. И она платила мне сторицей. Это была не магия подавления, а магия симбиоза. Тихого, почти невидимого постороннему глазу.

Стоя на краю поля, я протянул руку, даже не касаясь колосьев. Легкое, едва заметное тепло пробежало по пальцам — не жгучее, а ласковое, как прикосновение старого друга. Это и был мой Дар теперь. Не буйная река, а сеть родников. Глубоких, мудрых, терпеливых.

— Вижу, барин, опять землю балуете? — раздался сзади хриплый, знакомый голос.

Я обернулся. Гришка. Мой верный конюх, друг, первый и самый преданный соратник. Он стоял, подперев бок, и смотрел на нивы с таким видом, будто это он лично каждое зёрнышко посадил. На его корявом лице застыла ухмылка, но в глазах, цвета мокрого асфальта, светилась неподдельная гордость.

— Не балую, а благодарю, — ответил я, снимая с головы простую холщовую шапку и вытирая лоб. Жара стояла нешуточная, даже для конца лета. — Они ведь старались. Пусть знают, что мы ценим их труд.

— Они-то знают, — Гришка плюнул на раскалённую землю, и слюна тут же испарилась с тихим шипением. — А вот мужики мои на гумне чуть ли не в драку готовы лезть из-за очереди на обмолот. Такого хлеба ещё не видали! Тяжелый, душистый… Чую, и на продажу уйдёт отлично, и на зиму нам с лихвой хватит.

Он «чуял». Для меня это была тонкая вибрация земли, а для Гришки — врождённое, звериное чутьё на всё, что касалось хозяйства. Он мог по запаху определить болезнь у коня за версту, а по цвету почвы — её усталость. Мы были прекрасным тандемом: его приземлённая, практичная смекалка и мои «странные знания» из иного мира, помноженные на тихую магию.

— Скажи, чтобы не дрались, — усмехнулся я. — К ночи все успеют. Велел бочку кваса выкатить, пусть трудятся с прохладцой.

— Уж сказал, — Гришка махнул рукой. — Агафья там пироги с капустой подвезла, так что бунт, считай, усмирён. Только вот…

Он замолчал, и его ухмылка куда-то испарилась. Взгляд стал настороженным, будто он уловил на ветру не тот запах.

— Что «вот»? — насторожился я.

— Да так… Вести с севера. От купцов. Говорят, из Столицы кого-то ждут. Важного. Ревизора, слышь. Царского.

Слово повисло в воздухе, холодное и тяжёлое, как свинцовая туча, внезапно набежавшая на солнце. Даже золото полей на миг померкло.

Ревизор. Из Столицы.

Сердце ёкнуло, и по спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с жарой. Не страх. Предчувствие. То самое, что я старался заглушить двумя годами мирного труда.

— С какой стати? — стараясь, чтобы голос звучал спокойно, спросил я. — Урожай у нас лучший в округе, подати платим исправно, на границе тихо. Чего им ещё надо?

— А кто их знает, барских псов столичных, — буркнул Гришка. — Шныряют, вынюхивают. Может, просто проверить, как ты тут, чудом спасшийся, хозяйством управляешь. А может… — Он многозначительно посмотрел на меня. — …про твои штучки слухи дошли. Не всякие, а те, что потише, посерьёзнее.

Те, что потише. Те, что касались не просто урожая, а того, как я этот урожай получал. Как «убеждал» землю. Как лечил скот. Как находил воду для колодцев. Слухи могли долететь. И в Столице, в Приказе Тайных Дел, такие слухи могли вызвать не здоровый интерес, а… подозрение.

Внутри всё сжалось. И в этот миг я его почувствовал.

Голод.

Не мой. Того, что дремал во мне, как спящий вулкан под зелёными склонами. Наследие… дара.

Он не шептал. Он пошевелился.

От реакции моего страха, от адреналина, ударившего в кровь. Это было похоже на внезапную, оглушительную тишину внутри собственного черепа. А потом — на сдерживаемый, ненасытный рёв. Он не хотел золота колосьев. Он хотел взять. Высушить этот щедрый, тёплый поток силы, что исходил от земли, и вобрать его в себя. Не попросить, не договориться — присвоить. Чтобы укрепить стену? Чтобы проучить будущего врага? Нет… Чтобы просто почувствовать власть…

Я сглотнул сухость во рту и сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Боль, острая и реальная, помогла отогнать тёмный позыв. Я заставил себя сделать глубокий вдох, втягивая запах хлеба, пыли, тепла — запах жизни.

— Пусть приезжают, — сказал я, и голос прозвучал чуть более хрипло, чем хотелось. — Нам есть что показать. Всё чисто. Всё честно.

Гришка что-то понял по моему лицу. Он молча кивнул, без всяких ухмылок.

— Так и сделаем, барин. А я пойду, погляжу, чтоб там с молотьбой без дури обошлось.

Он ушёл, оставив меня наедине с золотыми полями и с тем, что копошилось у меня внутри.

Я снова отвернулся к нивам, пытаясь вернуть себе то чувство мирного созидания. Но оно ушло. Теперь каждый колосок казался не просто достижением, а мишенью. Призом, который у меня могут отнять. Или который я могу погубить сам, одним неверным движением, одной уступкой тому Голоду, что сладко потягивался в глубине моей души, пробуждаемый страхом.

Глава 2: Первый серп, первая кровь

На следующий день солнце взошло не просто ясное — оно взошло золотое. Именно такое, каким должно быть в день начала жатвы. Воздух, ещё прохладный с ночи, трепетал от предвкушения. С самого рассвета по поместью разносился праздничный, деловой гул: звон точильных камней о косы и серпы, приглушённые возгласы, мычание волов, запрягаемых в телеги для снопов. Пахло свежестью, печёным хлебом, который Агафья раздавала жнецам «на счастье», и терпким запахом пота, который вот-вот прольётся на землю.

Я стоял на краю главной нивы, и сердце моё билось в унисон с этим гулом. Это был мой праздник. Плод моих трудов, моих бессонных ночей, моих тихих разговоров с землёй. Сегодня не было места тёмным мыслям и тревогам о столичных гонцах. Сегодня был день благодарения.

Для сельских жителей — да, а вот для меня… сомнительно.

По древнему обычаю, первый сноп должен был сжать хозяин. Или… тот, чья воля напоила эту землю. Все смотрели на меня. Мужики с загорелыми, серьёзными лицами, бабы с лукавыми улыбками, ребятня, прыгающая от нетерпения. Гришка подал мне большой, отполированный руками серп с резной деревянной рукоятью. Лезвие блестело, как серебряная луна.

— Ну, барин, — хрипло ухмыльнулся он, — начинай жатву. Видать, земля-матушка твоей руки ждёт.

Я взял серп. Чувствуя его удобную, живую тяжесть. Глубоко вдохнул, вбирая в себя весь этот миг: золото полей, синеву неба, доверчивые взгляды людей. Это было ради них. Ради этого мгновения я старался.

Я шагнул в стену колосьев. Они касались моей рубахи с тихим, ласковым шуршанием. Я выбрал самый богатый, самый тучный сноп, склонивший свою тяжёлую голову почти до самой земли. Знак великого смирения и великой щедрости.

— С Богом! — крикнул кто-то из толпы.

Я занёс серп.

И в этот миг всё изменилось.

Едва лезвие коснулось стеблей, я почувствовал это. Не просто резкий удар по стеблям. Это было похоже на то, как будто я провёл не серпом, а раскалённым ножом по собственной коже.

От этих перерезанных стеблей хлынул… крик. Не звук. Чистая, концентрированная вибрация жизни, внезапно и грубо прерванной. Это был не стон и не боль — это был шок, ужас, вопль о содеянном.

И мой Дар, моя связь со всем живым, что было вокруг, — взвыла в ответ.

Раньше, во время уборки урожая, я уходил, закрывался, чтобы не чувствовать этой малой смерти. Но сегодня… сегодня я был в центре. Я был тем, кто начал. Чьей рукой был нанесён первый удар.

И этого оказалось достаточно.

Предательство Живы…

Тот самый, глубоко запрятанный Голод — чёртово наследие — дрогнул и проснулся. Не шепотом. Ревом.

Его не интересовала боль или несправедливость. Его не интересовал смысл происходящего — сбор урожая для пропитания. Его был важен только сам факт. Высвобождение гигантского, невероятного количества жизненной силы, что высвобождалась в миг срезания каждого колоса.

Он захотел этого.

Это было похоже на то, как если бы всё твоё существо, каждая клетка, вдруг закричало от нестерпимой, животной жажды. Не воды. Не пищи. Силы. Той самой, что фонтаном била вокруг.

Мир перед глазами померк. Золото полей стало казаться тусклым, серым. А вот тот самый поток — он сиял перед моим внутренним взором ослепительно, багрово, невыносимо соблазнительно. Рука с серпом задрожала. Мне страшно захотелось не резать, а… вжать лезвие в землю. Не чтобы собрать урожай, а чтобы высосать через сталь всё это буйство жизни, всю эту боль, весь этот ужас — в себя. Превратить в топливо. В чистейшую, безразличную мощь.

«Видишь, как легко?» — прошелестел в сознании ледяной, сладкий голос, так похожий на шёпот безумца. — «Они всё равно умрут. Отдадут свою силу солнцу и земле. Почему бы не взять её? Почему бы не стать сильнее? Сильным всё можно. Сильный всё оправдает…».

В горле встал ком. В висках застучало. Я почувствовал, как по губам ползёт слюна. Не от голода. От жадности. Это было странным для меня состоянием.

Я стоял, не двигаясь, с занесённым серпом, и весь мир сузился до багрового сияния умирающей жизни передо мной и до всепоглощающего, чудовищного желания внутри.

Люди вокруг, вероятно, видели лишь, как их барин замер на первом же срезе, побледнел и смотрит в одну точку пугающими, невидящими глазами.

«Нет», — заставил я себя подумать с титаническим усилием. — «Это — жатва. Это — жизнь. Это — для них».

Я сжал зубы до хруста и с силой, от которой плечо взвыло от боли, довёл движение до конца.

Ш-х-х-х!

Первый золотой сноп лег у моих ног. Аккуратный, тяжёлый, полный зерна.

Тишина. А потом — радостный, одобрительный крик людей. Они решили, что я просто замешкался, чтобы продлить торжественный миг.

Глупцы…

Я опустил серп, едва не уронив его. Ладонь была мокрой от пота. Внутри всё дрожало и выло. Голод не ушёл. Он отполз, обиженный и злой, как дикий зверь, у которого отняли добычу. Но он был тут. Близко. Насытившись самим желанием, самим вкусом возможности.

Я сделал шаг назад и с трудом улыбнулся подбежавшему Гришке.

— Ну… начинайте! — крикнул я, и голос мой прозвучал чужим, сдавленным.

Тут же десятки серпов блеснули на солнце, и жнецы, сгибаясь, двинулись в золотое море, заливаясь привычными радостными покрикиваниями. Началась жатва.

Я стоял на месте и смотрел, как они косят. Как падают колосья. И с каждым падением я чувствовал не радость, а… щемящую, горькую боль.

Первая кровь урожая была пролита. И он почуял её вкус.

Я отшатнулся от нивы, как от раскалённой докрасна печи. Каждый звонкий удар серпа, каждое падение очередного золотого снопа отзывалось во мне не эхом труда, а щелчком бича по нервам. Этот запах свежескошенной соломы, такой сладкий и пьянящий для любого земледельца, для меня стал запахом добычи.

Ноги сами понесли меня прочь, подальше от этого пиршества жизни и смерти. Я прошёл мимо гумна, где уже сновали люди, готовя всё для обмолота, не отвечая на приветствия. Я шагнул за частокол, в прохладную, зелёную сень ближайшей рощицы. Здесь пахло мхом, прелыми листьями и тишиной.

Глава 3. Удар, пот и тишина

Утро было не таким золотым, как вчерашнее. Серая дымка затянула небо, и воздух висел влажным, тяжёлым пологом. Но для меня это было даже к лучшему. Яркое солнце вчерашнего дня слишком напоминало о жатве, о том первом срезе, что обнажил во мне нечто чудовищное.

Я пришёл на плац на рассвете, когда последние тени ночи ещё цеплялись за частокол. Здесь пахло всегда одинаково — утоптанной землёй, потом и железом. Запах простой и честный.

В центре тренировочной площадки, возле столба с надетыми на него старыми кольчугами, уже стоял Перун. Он поливал что-то из ковша, но я знал — он ждал. Как старый ловчий зверь чует, когда дичь выйдет на тропу.

Я не стал говорить ничего. Просто подошёл к стойке с тренировочным оружием и взял первую попавшуюся дубину. Она была тяжёлой, неудобной, обмотанной для жёсткости потёртым ремнём. Идеально.

Перун повернулся. Его взгляд скользнул по мне, по дубине в моих руках, и в его каменном лице что-то дрогнуло. Не улыбка. Одобрение дикаря, видящего, что молодой волк наконец-то показал клыки.

— Решил вспомнить, как держать удар, а не только мотыгой махать? — прокомментировал он, отбрасывая ковш.

— Лишние мысли вышибать, — буркнул я в ответ, повторяя его вчерашние слова.

Он хмыкнул и, не спеша, снял с плеча свою дубину. Она была не в пример моей — массивная, с утолщением на конце, вся в зазубринах и сколах. Оружие не для тренировки, а для настоящего боя.

— Ну что ж, — сказал он, становясь в привычную, немного расслабленную стойку. — Покажи, что за два года не совсем обленился. Если сможешь.

Он не стал меняться со мной местами, не стал показывать базовые удары. Он просто атаковал. Молниеносно, без предупреждения. Его дубина свистнула по воздуху, целясь мне в бок, не с целью убить, но с явным намерением положить на лопатки.

Инстинкт сработал быстрее мысли. Я едва успел подставить свою дубину, и удар, страшной силы, отозвался огненной болью во всех костях правой руки. Я отскочил, едва удерживая оружие.

— Так… — протянул Перун, и в его глазах вспыхнул знакомый азарт. — Жив ещё. Помнишь, бывало, с одного такого удара летел через весь плац, как мешок с соломой?

Я помнил. Я помнил каждую свою ссадину, каждый синяк, каждую ночь, когда засыпал с мыслью, что никогда не научусь этому ремеслу. Но я помнил и другое — его железное терпение. Его грубые подсказки, выкрикиваемые сквозь свист дубины: «Плечо! Колени! Голову, барин, голову не подставляй, она одна!».

Он снова пошёл в атаку. На этот раз — серией коротких, хлёстких ударов, заставляющих отступать, парировать, пятиться по утоптанной земле. Я не пытался контратаковать. Я просто держал оборону. Дерево грохало о дерево, от ударов сыпалась щепа. Каждое столкновение отдавалось в плечах, в спине, в сжатых зубах.

И странное дело — с каждой принятой на себя атакой, с каждой впившейся в мышцы болью, тот чёрный, навязчивый шёпот внутри стихал. Ему нечего было предложить против этой простой, животной реальности. Против свиста дубины, грозящей раскроить череп. Против жжения в лёгких. Против звона в ушах.

Мир сузился до размера плаца. До свиста оружия и хриплого дыхания. До фигуры Перуна передо мной — не старика, а воплощённой, неумолимой силы.

— Не пяться! — рявкнул он, в очередной раз обрушивая на мою защиту свой страшный шторм из атак. — Землю под ногами держи! Ты же её так любишь! Так почувствуй!

И я попытался. Впился пятками в грунт, принял следующий удар, и боль пронзила всё тело, но я не отступил ни на шаг. Выдержал.

Перун отскочил, и на его лице мелькнуло нечто похожее на уважение.

— Ха! Наконец-то! — он плюнул. — А то бегал как перепуганный заяц. Два года по хлевам да полям — и вот он, результат. Мягкий стал. — Но в его словах не было упрёка. Был вызов.

Он сменил тактику. Его удары стали не такими размашистыми, но более точными и коварными. Он бил по рукам, по ногам, пытаясь выбить оружие, подсечь. Это была уже не просто тренировка — это была проверка. На прочность. На упрямство.

Я ловил его взгляд — острый, оценивающий. Он видел не боярина. Он видел того самого юнца, что когда-то, стиснув зубы, поднимался с земли после каждого нокдауна. И он видел, что упрямство никуда не делось. Оно закалилось.

Мы кружили по плацу, как два медведя в весенней драке. Спустя некоторое время я уже не чувствовал ни рук, ни ног. Всё тело горело одним сплошным огнём. Но я не останавливался. И он тоже.

В какой-то момент, парируя очередной выпад, я по инерции сделал шаг вперёд и нанёс ответный удар. Слабый, неуклюжий, но — ответный.

Дубина Перуна метнулась навстречу, и наши оружия встретились с сухим треском. Мы на миг замерли, упёршись друг в друга, как два барана. Я видел его глаза вблизи — колючие, внимательные. Видел капли пота на его скулах. Слышал его ровное, тяжёлое дыхание.

— Ну вот… — прошипел он. — Проснулся, наконец.

Он оттолкнул меня, и я откатился назад, едва удерживая равновесие.

На этом он решил закончить. Резко опустил дубину.

— Хватит. Для первого раза. А то совсем из тебя силы выбью, а тебе ещё с отчётами сидеть.

Я стоял, опираясь на дубину, и пытался отдышаться. Грудь ходила ходуном, сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали уже не от страха, а от мышечной усталости. В голове была благословенная, оглушительная пустота. Никакого Голода. Никаких чёрных мыслей. Только свист в ушах и приятная, знакомая ломота во всём теле.

Перун подошёл ко мне и молча протянул кожаный бурдюк с водой. Я взял его дрожащими руками и сделал несколько длинных глотков. Вода была тёплой, с металлическим привкусом, но показалась вкуснее любого кваса.

— Завтра, — сказал Перун, забирая бурдюк. — На этом же месте. Только не опоздай. И смотри, чтобы руки не тряслись. Стыдно, боярин.

Он повернулся и ушёл, оставив меня одного на потрёпанном плацу. Я остался стоять, и по лицу моему текли струйки пота, смешиваясь с пылью. Я был разбит, уничтожен физически.