Здравствуй, дорогой читатель.
Сейчас перед тобой откроется мой роман «Полторы унции бога». История его создания тесно переплетена с моей собственной жизнью. Как и всё, что я создавал ранее, эта книга оказалась во многом личной. Однако ценна она не этим. Её главная ценность — испепеляющая настоящность потока сознания, в процессе которого у меня даже не промелькнуло сомнений в выборе названия.
«Полторы унции бога» — полусуеверная, полунаучная теория о человеческой душе. Возможно, вы что-то слышали и знаете об этом. Но я напомню.
В 1907 году в апрельском номере журнала American Medicine появилась статья, в которой некий доктор Дункан Макдугалл из Хаверхилла, штат Массачусетс описал свой эксперимент по измерению веса человеческой души. Суть эксперимента была довольно проста: умирающих пациентов клали на высокоточные весы и измеряли потерю веса после смерти. Вот что писал по этому поводу доктор: «Спустя три часа и 40 минут стрелка весов резко упала к нижнему краю шкалы, а конец стрелки со слышимым ударом стукнулся о нижний край шкалы и остался там без отскока. Это совпало со смертью пациента. Было установлено, что потеря в весе составляет три четверти унции».
Три четверти унции или 0,75 унции равны 21 грамму — с тех пор эта цифра закрепилась в сознании людей. Якобы именно столько весит душа — 21 грамм. И несмотря на то, что изыскания доктора Макдугалла давно опровергнуты, легенда о 21 грамме души осталась. Если умножить эту цифру на двух любящих людей, получится 42 грамма или 1,5 унции на двоих.
Полторы унции бога — иррациональное и бесконечно сильное притяжение, существующее в реальности, но основанное будто бы на пустом месте.
Такую любовь и проживает главный герой моего романа. Он верит в невозможное, зная доподлинно о безысходности своей веры. А как может быть иначе у двух несвободных людей?..
В некотором смысле эта книга перекликается с романом «Ненаписанное письмо». Однако тут поэтика произведения больше направлена к себе, к главному герою, к его сути и самости. И даже больше, чем о любви, это книга о личностном кризисе, о переосмыслении судьбы и о том, какую роль в формировании своей реальности принимает сам человек, а какую часть за него уже давно написали.
Полагаю, и вы неоднократно задавались теми же вопросами, пробовали нащупать ответы и разъяснить то, что не поддаётся логике, но существует несомненно.
В завершении своего предисловия я хочу пожелать вам приятного знакомства с этой книгой и, конечно, новых открытий не только в душе героев, но и в вас самих.
С уважением, Игорь Толич
Всё началось в тот день, когда я решил умереть.
Точнее бы сказать, что этим днём всё должно было кончиться. Эдакая жирная точка в сбивчивом, местами нелогичном повествовании одной угрюмой жизни.
Разумеется, угрюмой она стала не сразу. Лет до четырёх я почти не помню свою жизнь. Порой вздуются на поверхности памяти, словно пузырьки на воде, крошечные фрагменты: дом, одичавший сад, мы куда-то едем — на чём? На машине или на автобусе? У нас долго не было автомобиля. Мама нервничает — это я помню отчётливо.
Помню, как она сильно сжимает мою ладонь, когда мы переходим дорогу, и всегда смотрит не в ту сторону, откуда может появиться машина. Мама путает лево и право, и я, даже маленький, одёргиваю её, кричу: «Мама! Машина!». Мама ругается на меня за то, что я ору, ругается на водителя, который едва успел притормозить, за то, что у того есть автомобиль, а у моего отца нет ни автомобиля, ни амбиций, ни правильных друзей. По сути, у него нет ничего, за что его можно было бы полюбить. И когда я спрашиваю маму: «Мама, а как вы влюбились с папой?», она не знает, что отвечать, то ли потому что я слишком мал для подобных разговоров, то ли потому что ей нечего мне рассказать.
Утром мама объявляет, что ей пришло моё пособие, и сегодня она купит мне всё, чего бы я ни пожелал. Я желаю поскорее отправиться в магазин игрушек, выбрать грузовик или одну из тех удивительных, миниатюрных моделей, какие стоят в серванте у тёти Любы. Она иногда выдавала их мне — «Волга» ГАЗ-24 или «Жигули» ВАЗ-2106 — всегда с условием, что я не стану открывать дверцы и капот, буду катать их по ковру — уже не мягкому, а исхоженному и спрессованному до состояния обувной подошвы, не закину машинки в раковину, чтобы они поплавали, не устрою между ними гоночную схватку. Всего этого мне хотелось больше всего на свете, хоть я никогда не совершал подобного. И я уже не знаю наверняка, моя ли фантазия придумывала такие забавы, или же тётя Люба подсказала мне о возможностях, которые не стоит воплощать, а мой детский ум цепко ухватился за них.
«Игрушечные машинки не для того, чтобы играть», — объясняла мама.
Тётя Люба согласно кивала: «Не для того».
Я смотрел на них, двух ещё молодых женщин, и обе они мне виделись старухами. А им не было ещё и сорока. Может, тридцать или тридцать с небольшим.
Даже играя тихонько в углу на ковре, я не давал им покоя. Каждые пять минут кто-нибудь обязательно вскакивал и подбегал ко мне: «Всё хорошо?».
— Угу, — мычал я.
— Пи́сать не хочешь?
— Не-а.
— А пить?
— Не-а.
— Тогда иди есть.
— Не хочу.
— Иди есть, кому сказала?
Мне не нравилось есть. Еда была скучной. Её всегда ставилось на стол в несколько раз больше, чем могли съесть все присутствующие едоки. Мама строго следила за тем, чтобы все ели много. Так выглядела любовь.
— Ешь.
— Не хочу.
— Ешь!
Мама нервничала. И иногда плакала. Почти каждый день. Бывало, и несколько раз в день. Она хлопала дверью кухни, и, если кто-то входил, отворачивалась к окну, не прекращая плакать. Ей было тридцать. Замужем. Выстраданная в ЖЭКе квартира. Я, сестра, отец. Благополучная семья.
В то утро, когда мама получила моё пособие, она тоже плакала — я слышал. А потом мы пошли в магазин. В овощной. В том магазине пахло гнилым луком и потными духами «Бон шанс» или «Зори октября», или, может, «Красная роза». Мама купила картошку и морковь. Мы пошли в соседний ларёк.
— Мы должны всё потратить, — сказала мама. — Всё-всё.
Следом мы купили печень — громадный, с мою голову, бордовый кусок плотного желе.
Однажды я видел, как печень вырезают. Это меня не слишком впечатлило. Свинья уже не дёргалась и лежала смирно, оставалось лишь разделать её на правильные куски. Но, пока она была жива и визжала в финальной агонии, мне было страшно, и я плакал, понимая, что свинье не вырваться, и, несмотря на её харизму и забавное хрюканье, свиная участь предрешена. Будь ты сто раз милым, смешным поросёнком с мокрым проворным пятачком, в виде запечённой рульки или холодца ты всегда привлекательнее. А из кишок и внутренностей можно приготовить вкуснейшую домашнюю колбасу. Но только в деревне. В городе же печень просто жарили на сковороде. Она превращалась в куски чёрной резины, пахнущей безвинной смертью. Хуже жареной печёнки мог быть только гороховый суп. Папа называл его «музыкальным», а мне он напоминал то, что исторгало отцовское нутро после перепоя. Пару раз мне приходилось убирать такие следы, чтобы мама меньше нервничала.
Однако она нервничала даже в колбасном отделе. Очередь туда примерно равнялось очереди в молочный отдел. Мама нервничала, что не успеет и там, и там. Она занимала место в одном столпотворении, тут же бежала к другому, справлялась там, как продвигается процесс. Меня она оставляла в одной из очередей, и тогда уже начинал нервничать я.
— Ну что тут? Как? Постой ещё немного. Там привезли «Голландский», сейчас всё разберут. Если разберут, возьмём «Колбасный». Если подойдёт твоя очередь, скажи, чтобы взвесили «Докторской». Только немного. Грамм триста. И зови меня. Сразу. Нет, триста мало. Скажи полкило. А полкило много… Надо брать четыреста. Если взвесят больше, скажи, чтобы перевешивали. Я пошла.
Неоднократно я задавался вопросом: должен ли именинник в свой день рождения звать гостей? Или они имеют полное право сами прийти без всяких приглашений, просто нагрянуть, с подарком — какой-нибудь коробкой сигар, бутылкой виски и прочей лабудой, и даже более того — они обязаны так сделать, коль уж назвались друзьями? А звать кого-то насильственно — моветон? Позвать на праздник, значит — обречь человека на незапланированные траты. Виски, сигары — сколько всё это стоит? У приличных марок ценник иной раз может достигать стоимости хорошего смартфона или часов. А Лео, например, никогда не приносит дешёвку. Да и Соня в этом плане отнюдь не скряга.
И вот они сидят, улыбаются, рассказывают о том, как провели отпуск, как выбирали мне презент, как потратились на соковыжималку, которую так ни разу не включили. Соня смеётся.
У них с Дэни один юмор на двоих. Разве может быть смешным то, что купленная вещь не пригодилась?
Месяц назад Дэни купила коробку с двенадцатью чудодейственными бутылочками. Бутылочки обещали ей натуральное во всех смыслах волшебство. Следуя инструкции, необходимо было выпивать по одной бутылочке в четыре часа — по три в день. По истечении четырёх дней вес Дэни обязан был снизиться на пять килограмм. Тогда бы она без труда влезла в гороховое платье, висевшее бесхозным с прошлого лета. Но что-то пошло не так. Дэни попробовала первую бутылку, вылила её в раковину. Затем вторую, и её также постигла участь предшественницы. После третьей Дэни обошлась со всей коробкой ещё более варварским способом — просто вынесла её целиком на помойку.
Соня хохотала, Лео улыбался, я навинчивал пасту на вилку. Паста оказалась вкусной.
— Ну, а у тебя какие успехи? — поинтересовался Лео.
Год назад Лео состоял в браке с девушкой Никой. Три года назад — с Машей. Пять лет назад — с Олей. Нетрудно подсчитать, что каждый его брак приблизительно равнялся двум годам, не доживая до заветных трёх и неизменно перекочёвывая в новые отношения. Со своими жёнами Лео каждый раз расставался надрывно, трагически, всерьёз, будто пытаясь вместить всю боль мира в одну банальную трагедию. Сегодня он приехал с Соней, и я уже знал, что за ужином они объявят о свадьбе.
Есть вещи в этом мире неизменные и закономерные: так утро сменяет ночь, пустеет бензобак в едущей машине, маленькие люди постепенно становятся большими, если не в социальном плане, то хотя бы в физиологическом. А Лео всегда предлагает своим дамам руку и сердце, всегда навечно и всегда с тихой горечью, что Дэни никогда не окажется в их числе.
Мы с Дэни вместе вот уже пятый год, потому что я умею её смешить, даже говоря совершенно серьёзно, и ещё умею молчать, когда нам обоим нужна тишина.
Четыре месяца назад я купил эту квартиру. Когда мы переехали, Дэни перво-наперво учинила скандал. Она сочла недостаточным то, что мы есть друг у друга, а также то, что отныне нам не нужно платить за съёмное жильё, и разрыдалась, потому что наш съёмный дом ушёл в небытие. Он был общей, скрепляющей, основополагающей проблемой, о которой можно было вместе страдать и сокрушаться, как несправедлив мир, вместе лелеять мечты, вместе строить планы и верить, что однажды всё плохое канет в прошлом. И всё же моя квартира в глазах Дэни являлась лишь моей квартирой. Отчасти такое понимание имело место быть. Дэни умела прекрасно тратить деньги — у неё имелся бесспорный талант, однако зарабатывать у неё получалось заметно хуже. И я её не винил. У неё имелись иные превосходные черты: перламутровая улыбка, итальянские ругательства, которыми она владела в совершенстве, лёгкость, с какой она впрыгивала в платье и выпрыгивала из него же, родинки, начертавшие звёздную карту по всему её телу, задор в общении с незнакомцами — все они продавали душу дьяволу, едва вступая с ней в диалог, лишь за одно право говорить с ней. Дэни не умела скрывать чувства, безыскусно врала, готовила лучшую пасту, не желала унывать и не давала мне опуститься до этого. Она перенимала моё настроение, сердилась, если я сержусь, отнимала у меня конфеты, чтобы съесть самой. Любила меня безденежным и при деньгах, таскала мои рубашки, проклинала моих неприятелей, обижалась по пустякам, в ресторане первым пробовала моё блюдо, а не своё. И самое замечательное — она бросила Италию, чтобы впервые заглянуть мне в глаза. Всё это являло собой её лучшую характеристику, но не делало Дэни идеальной женщиной. Переезд стал для неё огромной радостью и крахом. Лишь сейчас она чуть успокоилась, приняла, дала нам обоим передышку, чтобы осознать себя в новых обстоятельствах. Однако в первый вечер в новой квартире её прорвало.
Дэни выбежала из квартиры без ключей, без денег, без телефона. Я не спешил за ней вслед первых тридцать минут. Затем разнервничался: как она войдёт, если захочет вернуться? Как она свяжется со мной, если ей понадобится помощь? Что она будет делать без гроша в кармане?
— Я не просила меня искать, — высказалась Дэни, когда я уже вернул её домой.
Она сидела под подъездом на лавочке и безудержно страдала. Стояла ночь. Дэни говорила, что тут по ночам боязно из-за большого количества приезжих.
— Я просто хотела побыть в одиночестве. Это так сложно понять?
К тому моменту она уже укладывалась в постель и тискала нашего кота. Кот недовольно щурил веки, вздыхал, будто бы произнося по-человечески: «Какие же вы сволочи. Ночь на дворе, а вы устроили чёрти что!». Я был согласен с котом.
В вечер моего дня рождения кот лежал в углу мирно и безучастно. Он спокойно воспринимал гостей, скорее просто дозволяя им находиться на вверенной ему территории. Дэни звала кота Бон-Бон, а я его называл просто «кот».
Часто люди в преддверии главного личного праздника погружаются в состояние эйфории, благостного предчувствия. Особенно, если это люди молодые или вовсе дети. Дети ждут своих дней рождений с фатальной надеждой, они убеждены в значимости этого дня, в его чудодейственном свойстве исполнять мечты, вопреки всему.
Мой начальник недавно готовил день рождения для дочери. Шутка ли, он нервничал больше, чем перед советом акционеров! По полдня его не было видно: запирался в кабинете и звонил, звонил, звонил.
— Как нет светящихся шариков?! Зачем мне обычные?! Вы что, меня не слышите?! СВЕ-ТЯ-ЩИ-Е-СЯ!!! Да! Разных цветов! Как радуга! Радуга, мать вашу!
— Не нужны мне клоуны! Мне нужно слайм-шоу! Да мне плевать, что у вас все слайм-шоу забронированы на месяц вперёд! Достаньте мне эти сраные слаймы!
— Ковровая дорожка! Ковровая! Как на «Оскаре»! Издеваетесь?! Красная, конечно же! Зелёную себе на даче постелите! А мне привезите красную!
Наша секретарша Лиза пробовала быть полезной. Предлагала какие-то развлечения: квесты, лабиринты, гигантские мыльные пузыри, акробаты, фокусники…
— Ну, какие фокусники, Лиза? У моей дочери будет фейская вечеринка.
— К..какая? — переспрашивала Лиза, заикаясь.
— Фейская! Моя дочь будет главной феей.
Помню, девяносто шестой год. Моей сестрёнке Рите исполнялось десять. Юбилей. Её подруги — Светка из соседнего дома, Катя с третьего этажа, Еся одноклассница, Лика тоже одноклассница — должны были прийти каждая со своей «Барби». У Лики и Кати имелись настоящие «Барби», америкосовские, у Светки и Еси — подделки. У сестры не было никакой.
— Выбирай, — сказала мама, — либо праздник с подружками, либо «Барби».
Дилемма казалась непреодолимой: с одной стороны — зачем звать подружек, если играть с ними на равных не выйдет? С другой — зачем нужна «Барби», если играться ею предстоит в одиночестве?
Рита выбрала подружек и совместный праздник, который вышел совсем скучным, и хотя девочки по очереди делились с ней своими куклами, вечеринка имела скорее унизительный, а не презентационный характер. Ни красных дорожек, ни расшитых стразами платьев, ни парада фей, ни, тем более, мыльных пузырей, слаймов или фокусов. Девочек зачем-то посадили за большой стол, на котором стояли полторашка «Колокольчика», салат «Оливье» и коробка конфет. Они придумали задуть свечи. Мама принесла церковные, восковые, две штуки. Их воткнули в салат, отчего тот стал похож на свежее надгробие.
Через месяц был мой день рождения. Рита принесла мне самодельную открытку из цветного картона, цвета которого немногим отличались друг от друга, поскольку наслаивались на серую спрессованную из вторсырья подложку, и часть краски попросту впитывалась в её пористую структуру. Мама бросила в мой шкаф какой-то свитер, пахнущий кошачьим лотком. Папа спросил, сколько мне дать денег. Тётя Роксана привезла пятилитровый бидон растительного масла, сворованного с какого-то предприятия, и потрепала меня по голове.
— Ну и волосы у тебя! Проволока какая-то! Значит, характер будет дурной. Ещё увидишь, Марьяна! Ещё наплачешься с ним!
— А я и так плачу, — констатировала мама, поглядывая на меня.
Я смотрел телевизор, где показывали «Крутого Уокера». Он был рыжий и непоколебимый и всегда побеждал врагов, но я почему-то был убеждён, что будь тётя Роксана тёткой Уокера, даже он бы с ней не справился. Есть в этом мире такое зло — абсолютное и всепроникающее. Это вам не какой-нибудь профессор Мориарти или Волан-де-Морт — эти просто дилетанты в сравнении с мастерством виртуозного, едва заметного коварства тёти Роксаны.
— Он ещё и курит! А где курение, там и наркотики!
— Господи! Ты наркоман?! Скажи мне правду! Ты наркоман?! Господи, за что мне это?!
Чуть позже мне припишут в различных сочетаниях алкоголизм, приверженность религиозным сектам, употребление запрещённых веществ всех категорий, блуд и разврат, само собой, психические расстройства, физические патологии, участие в преступных группировках, воровство, каннибализм, растление несовершеннолетних, порочные связи с педагогами. Впрочем, весь список вспомнить трудно. И осложняется данная задача тем, что ничего из перечисленного мной не совершалось или почти не совершалось. И если уж продолжать говорить о днях рождения, я едва ли припоминаю свои праздники весёлыми событиями. Лучшие из них попросту стёрлись из памяти, потому что во время них не происходило ровным счётом ничего.
— Давай посмотрим на ситуацию под другим углом, — продолжал Лео. — Теперь у тебя есть шанс хоть что-нибудь написать.
— В каком это смысле — «хоть что-нибудь»? — напрягся я.
— Ну, вспомни, к примеру, тот твой роман, — Лео хихикнул. — Ну, как его, ну?.. Что-то там такое, эпическое, уже не помню, что. Сколько лет прошло, как ты его начал и бросил? Лет десять?
— Я не бросал. Я отложил на время.
— Да на какое время? — вновь усмехался Лео. — Тебя самого-то червячок не точит?
— Какой ещё «червячок»?
— Обыкновенный. Червячок самолюбия.
— Объясни.
Не глядя, я плеснул себе вина, закурил. Лео сделал то же самое.
— Пожалуйста! — он сделал широкий жест, вознося бокал в руке к потолку. — Мы все устроены так, что настоящее удовлетворение нам приносят лишь завершённые дела. Пусть даже мелкие. Это позволяет нам говорить о содеянном в прошедшем времени: «Я выучил», «Я построил», «Я дошёл», понимаешь? Всё остальное — «я учу», «я строю», «я иду» — действия незаконченные и бесполезные. Ну, идёшь ты куда-то там, а где результат? Результат будет тогда, когда наконец-то дойдёшь.
В четырнадцать я начал писать свой первый роман. Бросил. Стал писать стихи. Поначалу мама принимала их за списанные у кого-то строки, но, как только признала моё авторство, стихи напугали её до такой до такой степени, что под страхом смертной казни мне запретили думать о поступлении на гуманитарный факультет. Впрочем, я был даже рад. Это означало, что мой выбор профессии инженера-печатника всех устроит.
Я подружился с Наташей и два раза в неделю ходил вместе с ней на дополнительные занятия по физике, где узнал много нового не только о физике, но и о школьных тихонях. Наверное, у всего должен быть свой предел. Особенно, предел должен быть у приличия. Вроде того, что пять дней в неделю по десять часов ты обязуешься носить идеально отглаженный костюм, галстук, запонки и узкие ботинки, а в выходные не вылезаешь из рваных треников с вытянутыми коленками и прожжённой в причинном месте дыркой от сигареты, майки-алкоголички и стоптанных кедов, которым сто лет в обед. Точно также должен существовать предел у тихих девочек из достопочтенных еврейский семейств. И мне даже понравилось то, что я у Наташи был шестым по хронологическому счёту и одним из четверых, с кем она виделась еженедельно.
Началось у неё всё с одного милого паренька — молодой предприниматель, в разводе, сын от первого брака. Он сделал пятнадцатилетней Наташе предложение и обещал всю жизнь носить её на руках. Остаётся неизвестным, исполнил бы он своё грандиозное обещание или нет, если бы в один прекрасный день не узнал, что возлюбленная беременна. Причём от его лучшего друга и партнёра по бизнесу. Оба бизнесмена укатили в туман. Наташа сделала аборт и недолго переживала, так как на занятиях музыкой внезапно познакомилась с безумным панкрокером-барабанщиком. Это был барабанщик-«вторник». Места «среды» и «пятницы» долго пустовали. Как нетрудно догадаться, в последствии их занял я. «Понедельник» был отдан женатому учителю английского. «Четверг» — пытающемуся безопасно гульнуть на стороне недо-холостяку из ближайшего города. В субботу и воскресенье Наташа заслуженно отдыхала.
Можно было бы подумать, что я в этом замкнутом круге любовников чувствовал себя незначительной марионеткой, которой отщипнули скромный клочок времени подле недосягаемой богини. Но я к своему положению отнёсся с долей сухого прагматизма. Я выделялся уже хотя бы тем, что знал всё и обо всех в то время, как другие пребывали в неведении друг о друге. К тому же двойная порция серотонина в неделю насыщала меня достаточно, чтобы не обращать внимания на колкие замечания дома и не анализировать глубоко, насколько порочна такая связь. А ещё Наташа любила мои стихи. И вообще всё, что я пишу. Ей первой я прочёл свой неоконченный роман про космические путешествия, затем рассказ о треволнениях мятежного ума.
Мы лежали голые на одеяле, которое расстелили на полу. Из окон лился свет, большой и чистый, похожий на доброго волшебника из сказки. Он нас обнимал и не осуждал. Это был май. До последнего звонка оставались считанные деньки. Наташа слушала внимательно. Она понимала каждое слово. Рассказчик, он же — автор, он же — лирический герой, делился болью невоспетой революции, когда один парадокс возраста сменяет другой, и если ещё каких-то пять-шесть лет назад — ах, как давно! — я жил, подчиняясь семейным ценностям, страхам, выверенному курсу, то теперь я всё понял. Мне едва шестнадцать, но я уже прозрел, увидел глупость каждого момента истоптанного пути обывателя. Все эти сложенные один за другим этапы — школа, институт, женитьба, дети, старость с внуками — ничто в сравнении с тем, к чему можно стремиться и чего можно достичь, если верить в свои силы. И даже если я — сын простого рабочего и медсестры, никем неизведанно, куда я приду и куда закинет меня судьба.
— У тебя большое будущее, — сказала Наташа и улыбнулась.
Зубы у неё были мелкие-мелкие, ещё мельче кудряшек на голове. И ступни — самые красивые в мире — тридцать четвёртого размера. Когда она коснулась своими ступнями моих — таких огромных и несуразных с кривыми пальцами из-за ношения тесной обуви, мне стало хорошо и радостно, как бывает с человеком только в лучистом свете юности.
Тогда я ещё не знал, что триумф бытия наступает в короткие минуты вечности, которые длятся ещё меньше, чем часовые минуты, но западают в память они глубоко, ещё глубже, чем момент получения аттестата или результаты оценок за экзамены. На подготовку уходят часы, а то и годы, тем не менее, они стираются. А несмелый бережный свет далёкого майского утра со мной до сих пор.
Я читал Наташе свои дневники. Я делился с ней тем, чем не мог поделиться ни с кем другим. Она не спорила со мной, а просто слушала, это и было нашим диалогом.
Если проанализировать совсем строго, я и писать-то начал за неимением живого собеседника. Порой я задаюсь вопросом: почему не пишут совершенно все люди? Должно быть, потому, что вопросы, волнующие большинство, так или иначе можно обсудить с друзьями, коллегами, родственниками.
— Погода сегодня ужасная. Но, говорят, завтра будет лучше?
— Да, определённо.
— Этот политик — вылитый фрик. Я не стану за него голосовать.
— И я. А вы слышали, что Мадонна беременна?
— Нет, от кого?
— От этого… как его…
— Да-да-да! Но это ещё цветочки! Бензин подорожал на пятнадцать процентов!
— Не может быть!
— Точно вам говорю!
— А где планируете отдыхать летом?
— Поеду на море.
С правой стороны открылась дверь. Повеяло уличной сыростью. Сгущались сумерки, растерявшие все краски дня, затянутые грузными облаками. Я разглядывал их сквозь лобовое стекло и вспоминал, как впервые сел за руль.
Мне восемь. Коля пригнал из Германии «Мерседес». Мои ноги едва доставали до педалей, но я был доволен уже тем, что могу крутить баранку. Сам! Я тогда чуть не снёс забор. Мама, понятное дело, ругалась бы, но ей никто ничего не рассказал. А я уже знал, что с этой минуты больше всего на свете хочу стать шофёром, потому что ничего круче ощущения податливого руля я и придумать не мог. Скорость, которую мне удалось развить, не превышала двадцати-тридцати километров в час. И, конечно, хотелось большего. Хотелось мчать вдаль — в дождь, в ветер, в бесконечность мира, в рассветную тишину или марево заката. Мне казалось, я буду лучшим водителем на планете. Однако путь к мечте оказался тернист и довольно безрадостен. А лучшим я так и не стал, оставшись довольным тем, что езжу хотя бы безаварийно.
— Я обычно боюсь ездить в машинах с кем-то. Даже такси редко пользуюсь. А сама я ужасно вожу, — сказала Сара, поняв, что первым я не заговорю. — У меня как-то колесо пробило, когда я с дачи возвращалась. Пришлось звонить мужу, он мне по телефону объяснял, как это делается. Я чуть не умерла, пока добрые люди не помогли. С тех пор зареклась водить. Знаешь, есть всякие поговорки про обезьяну с гранатой. Так вот, это про меня. Может, и есть женщины, кто хорошо водит, но я к ним не отношусь. Нет-нет-нет. Лучше уж как-нибудь на автобусе или на метро, или ещё лучше — пешком. Тише едешь — дальше будешь.
— Автобусами тоже управляют люди, — заметил я.
Сара улыбнулась.
— Да, это верно. И в поездах есть машинисты… Но там они как-то незаметны, как будто они — часть механизма, и везёт тебя не человек, а сама машина. Забрался туда, раскрыл книгу, думаешь о чём-то своём. Или болтаешь с друзьями. Водителя ты не видишь, его словно нет. Про него и не вспоминает никто, никто не обращает внимания. А в такси не так. В такси нужно разговаривать с водителем и невольно следить за дорогой.
— Сейчас ты следишь за дорогой?
— Сейчас — нет.
Пристегнув ремень, Сара откинулась на сидении. Мы ехали прямо в дождь, который постепенно усиливался.
— Сейчас я готова говорить так, как будто ты не за рулём. Как будто тебя вообще здесь нет, и я одна — двигаюсь куда-то в свой последний день…
— Почему последний?
— Не перебивай, — сказала Сара и закрыла глаза. — Давай представим, что тебя нет. Меня тоже в каком-то смысле нет. Есть только мой голос. Я люблю слушать собственный голос. Большинство людей ненавидят свои голоса. Некоторые не замечают. А я слушаю свой голос часами. И он мне не надоедает. Например, готовлю ужин и что-то рассказываю сама себе. Иногда приходит кот, слушает, но я рассказываю не ему, а просто рассказываю. А когда устаю рассказывать сама, включаю голоса других людей. Я аудиал. Для меня нет ничего более завораживающего, чем музыка. Мне бы хотелось однажды с тобой что-нибудь вместе послушать. Не себя, а что-то другое. А затем обсудить или просто помолчать вместе. Тебе нравится музыка?
— Нравится.
— Какая?
— Разная.
— Мне тоже разная. Но больше всего люблю вокал или даже речитатив. Человеческий голосовой аппарат способен воспроизводить потрясающие звуки. Помню, когда ты пришёл на собеседование, я видела лишь твоё фото. Я колебалась. Надеялась, что ты вовсе не придёшь или опоздаешь, и это будет достаточным поводом для отказа. А ты пришёл вовремя. Мне позвонили, я сидела в кабинете, пила кофе. Кофе был таким горячим, что обжигало язык. Я смотрела на время и молилась, чтобы ты не пришёл. Мне позвонили ровно за пять минут до встречи. Я взяла трубку, ответила «Иду» и продолжила сидеть. Не хотела спускаться. Вдруг, ты уйдёшь. Вдруг, ты передумаешь и прямо сейчас уйдёшь. Помню, стояла на лестнице и уговаривала себя спуститься. Кофе жёг ладонь. Ты был внизу, всего в нескольких метрах. Ты не мог меня видеть, а я не видела тебя, но знала, что ты стоишь где-то там. Я подумала: «Надо идти». И не шла. Я уже ненавидела тебя за пунктуальность. А потом я спустилась, и ты сказал: «Добрый день». С той секунды я поняла, что ты мой человек. Совершенно мой. Абсолютно. Потому что только мой человек мог сказать вот так: «Добрый день». Без улыбки, без флирта, без усталости. Я всё уже решила ещё до того, как ты произнёс что-то иное. Я почти не слушала. Я уже знала, что ты станешь моей лучшей ошибкой и моим главным козырем. Мне будет всё равно, даже если меня станут осуждать, мол, у тебя не хватает опыта, мол, не та квалификация. Какая разница, если я уже слышала, как ты говоришь: «Добрый день». А так говорят только по-настоящему мои люди. И таких людей мало. Это ископаемые. Понимаешь?
Сара повернула ко мне лицо. Я понимал всё, что она говорила, пускай говорила несвязно, на эмоциях, но говорила всем сердцем. Я верил ей. И я молчал.
— Лучший голос всегда был у моего мужа, — продолжала Сара. — Даже за пятнадцать лет он не потерял своего очарования. Я бы многое отдала, чтобы забыть и будто впервые услышать, как он произносит «Привет». Так вот просто он начал знакомство со мной. Сказал: «Привет». Банально, да?
— И ты сразу поняла, что он твой человек?
— Сразу. Сразу, как только он сказал ещё несколько тысяч слов. Мы были в общей компании, спорили, уже не помню, о чём. И я подумала тогда: «Хм, а это ведь жутко умный чувак! Я хочу за него замуж!». Так и получилось. Никогда не хотела замуж, а тут вдруг захотела. Потому что замуж надо выходить только за тех, от кого хочешь детей. Но прежде — хочешь слушать. Просто слушать. Каждый день. И мы с ним много разговаривали. Обо всём. Не затыкаясь. Он говорил — я слушала. А потом я говорила — он слушал. И так бесконечно. Мы не могли наговориться. Нам не хватало времени. Потому мы стали жить вместе. Сейчас он приходит, а я разговариваю сама с собой. Он сначала слушает, потом спрашивает: «С котом болтаете?». Я говорю: «Да», и улыбаюсь. А он идёт в комнату.
Я завёл мотор.
— Не хочу домой, — сказала Сара. — Точнее — я очень хочу домой, но только в том случае, если туда не надо ехать, не надо выходить из машины, прощаться, отворачиваться, идти до подъезда, потом ждать лифт, потом искать ключи. Потом заглядывать в квартиру и спрашивать Кирилла: «Чего не спишь?». Он скажет: «Тебя жду». И мы станем улыбаться друг другу. Он до утра будет заниматься обработкой фотографий, а я буду пить чай. Или вино, если ещё что-то, что осталось дома. И я буду думать, вспоминать, заново проговаривать какие-то обрывки сказанного, уже не так, как это прозвучало в жизни, а совсем иначе — как было бы правильно, но не было. Лучше бы просто щёлкнуть пальцами и очутиться в квартире, мгновенно. Раз — и уже всё переменилось. Не больно. Не совестно. Нечего переозвучивать в голове.
Дорога повела на автостраду. Через несколько километров я свернул. Дворники работали так быстро, что приходилось притормаживать и каждый манёвр совершать с предельной аккуратностью.
— Пойдём, — сказал я, когда машина наконец остановилась.
Сара выглянула в окно. Она не узнавала район: дома, деревья, дворы — всё ей было незнакомо. Я же добрался сюда по памяти — много лет назад я уже заходил в тот неприметный подъезд на углу, без вывесок и указателей. Возможно, с тех пор что-то изменилось, но почему-то я был уверен в обратном.
— Пойдём, — сказал я Саре повторно и направился открывать дверь с её стороны.
Она вышла молча. Даже если бы хотела что-то сказать, ей бы не дал дождь. Вдвоём мы побежали к подъезду. Я нашёл звонок и нажал на него. Нам открыли.
Никто не спросил, откуда мы и зачем пожаловали.
В конце концов, должны же существовать такие места на карте, где любые уточняющие вопросы противоестественны.
Хотя что может быть естественнее любопытства? Благодаря ему человеческая цивилизация непрерывно развивается, идёт постоянный прогресс — всё нужно узнать, уточнить, исправить, сделать понятным, удобным, читаемым. Загадки влекут и раздражают, и любая таинственность хороша лишь в заданном отрезке от «неизвестно» до «освоено», причём желательно, чтобы отрезок этот был сопоставим с размерами человеческой жизни. Увы, так бывает далеко не всегда. И большинству земных загадок времени на отгадку потребовалось значительно больше, чем даже несколько поколений людей. А иные по сей день далеки от ответов почти также, как в те периоды, когда наши предки ещё ходили на четырёх лапах подобно зверям. И лично я сомневаюсь, возможно найти ответы на такие вопросы как сущность бога или химический состав души. Да, и в этих направлениях часто происходят поползновения, но проползло ли человечество хоть сколько-то в нужную сторону?..
— Тебе не страшно? — спросила Сара, стоя передо мной и глядя мне в глаза.
Серое вещество её радужки напиталось светом луны, бьющим в грязно-горчичный тюль на окне, и стало металлическим, тяжёлым, похожим на свинец. Алхимики древности наверняка захотели бы превратить эти глаза в золото, но я уже был почему-то уверен — там нет ни золота, ни каких-либо иных драгоценностей.
Когда впервые раздеваешь женщину, всегда немного кажется, что знаешь её всю, и теперь лишь стряхиваешь последнюю незначительную преграду. Но мне не хотелось думать о Саре как о чём-то завершённом, хотя бы потому что изначально не хотел ничего начинать с ней. Можно сказать, я заранее разочаровался в любой её таинственности и волшебстве, чтобы меньше очаровываться. Но её голые плечи вибрировали так красноречиво и искренне, что я не сдержался и поцеловал её в шею.
А затем ответил:
— Страшно. Да, страшно.
— И мне. Мне страшно, потому что...
Сара не договорила. Я прислонил палец к её губам.
— Самое главное — не произносить вслух. Хотя бы сейчас.
— А мне бабушка говорила, что нужно произносить. Особенно, если сон плохой приснится. Если о нём рассказать, он никогда не сбудется. То же самое с другими нехорошими вещами. Если подойти к высокому краю и сказать: «Я боюсь высоты», то как-то проще становится.
— Мы не на краю, — ответил я.
— Ошибаешься.
Сара притянула меня к себе. Её, такой маленькой и зыбкой, хватило на то, чтобы поглотить меня целиком.
Я уже видел её, одетой в облегающий комбинезон, когда был у неё в гостях. Видел, что под мешковатыми рубахами и брюками, которые Сара постоянно носила на работу, спрятано совсем тонкое тело. Тело подростка, в котором взрослой женщине, должно быть, всегда есть чего бояться. Сара научилась быть хитрой, дружелюбной со всеми, научилась прятать эмоции глубоко внутри и постоянно хвалить всех, с кем приходится работать. Это её тактика — бесконфликтность, пластичность. Полагаю, большинство мужчин принимают её улыбки за флирт, но рабочий флирт — типичное развлечение для офисных трудяг. Сара знала свою дозу флирта, как знала и то, для чего ей это — чтобы было не так страшно.
Она стонала и повторяла часто-часто: «Боже, боже…». Здесь, в этом отеле «на час» о боге вспоминали, пожалуй, чаще, чем в церкви. Да и зачем вспоминать о боге в церкви, если он априори там присутствует, как утверждают религиозные служители. Больше всего бог нужен там, где нет упоминаний о нём — явных или косвенных, где слишком много человеческого, концентрировано-человеческого, настолько жирно идущего наперерез живому бытию, что будто нарывы открываются страхи — больницы, тюрьмы, зона боевых действий, почасовые дешёвые гостиницы — вот где действительно некогда поминать бога, и где его присутствие важнее всего на свете.
День наступил. Как ни странно, вопреки логике, вопреки планам, наперекор здравому смыслу, он не просто наступил, а скорее даже обрушился словно трухлявые балки, падающие с потолка под воздействием землетрясения или урагана. Самим ураганом можно было назвать телефонный звонок. Он так неистово заорал мне прямо в ухо, что не осталось никаких сомнений — пора просыпаться.
Звонили с ресепшена, требовали срочно освободить номер. Я разбудил Сару. Наспех одетые, осоловелые, толком не умывшиеся мы спустились вниз. На последней ступеньке Сара вдруг резко остановилась.
— Я сейчас, — кинула она, побледнев, и убежала обратно.
Видимо, что-то забыла. А я направился к администратору, чтобы расплатиться за неоплаченные часы.
— Я бы и раньше вас стала будить, — сказала она, принимая деньги, — но подумала, ничего страшного, если поспите. Вы ведь не просили тревожить. А у нас сегодня свободно…
— Вы всё правильно сделали, — кивнул я и положил на стойку дополнительную банкноту отдельно от основной суммы. — Спасибо. На чай.
— Спасибо, — произнесла администратор чуть сдавленно, словно ей было неприятно принимать мою благодарность.
Вчера мне показалось, что ей искренне и глубоко наплевать на каждого, кто приходит сюда сквозь снег или сквозь дождь, даже сквозь солнечный туман. Кем бы ни был и с чем бы ни пришёл тот или иной человек, ступивший на порог, всё, что от него требуется, — заплатить. Он может быть знаменит или безызвестен, богат или еле-еле сводить концы с концами, но здесь он всегда тот, кем ему иногда хочется побыть, — никто. Невидимка. Инкогнито. Мистер «Икс». Нужно всего лишь найти наличные деньги, если не хочешь светить банковскую карту, и написать в бланке имя. Любое имя. С паспортом не сверят и не посмотрят водительские права. Не позвонят родителям, участковому, супругу или супруге. А ведь большинство постояльцев наверняка женаты. Даже не заглядывая в документы, девушка на ресепшене прекрасно знает об этом. Она регулярно видит вмятины на безымянных пальцах, с которых за полчаса до этого сняли обручальные кольца, а затем торопливо спрятали их в бумажник — и там тоже останется своеобразная метка: если часто использовать один и тот же кармашек, вскоре ткань на нём вытянется, станет тоньше, побелеет. Круглый выпуклый холмик — надгробие семейной верности. Такие часто можно встретить в мужских портмоне. Не потому, что мужчины чаще изменяют, а потому что делают это менее изворотливо, более схематично. Да и кольца у мужчин, как правило, толще. Выбирая себе кольцо к свадьбе, никто не задумывается над тем, насколько удобно его будет прятать. Женщины же поступают хитрее — просто не надевают колец.
«Где твоё кольцо?»
— Мыла посуду и забыла обратно надеть.
— Месила тесто и забыла обратно надеть.
— Я слишком похудела, оно сваливается.
— Я слишком поправилась, оно не налезает.
И ещё целый список отговорок, отмазок, объяснений на любой случай.
Но, наверное, апогей мастерства измен — вообще не обращать внимания на брачную атрибутику. Сара не стала снимать своё кольцо. В первый момент было немного странно ощущать на своём члене полоску металла и знать, что она является символом принадлежности совсем другому мужчине, однако женская рука, обручённая не со мной, ласкала именно меня. Этого было достаточно, чтобы прекратить думать о таких мелочах.
Когда я клал деньги на стойку, администратор бросила на мою ладонь быстрый взгляд.
— Вам нечасто дают чаевые? — спросил я.
— С чего вы так решили?
— Не знаю… Может… может, потому что мне показалось, что вы не знаете, как реагировать.
Она задумчиво посмотрела мне в лицо.
— Разные клиенты есть. Бывают, что просят о чём-то, но никак потом не благодарят. Бывает, что ни о чём не просят, а на чай почему-то дают. Но нечасто, это правда.
Я помолчал. Сара всё не шла. Я смотрел в глаза администраторше, и мне по-прежнему чудился упрёк в её взгляде.
— Вам их жалко?
Девушка напротив мгновенно переменилась в лице, насторожилась.
— Кого? — переспросила она, хотя её фигура, мимика, наклон головы, даже то, как пролегли тени у неё под глазами, — всё говорило о том, что она прекрасно понимает заданный мною вопрос.
— Тех, других. Которых вы не видите. Всех этих мужчин, женщин, жён, мужей, матерей, отцов. Тех, кто сюда не приходит, а ждёт дома.
Администраторша криво усмехнулась, будто бы я отвесил не слишком остроумную шутку, и ей не хочется расстраивать меня вконец, но и лукаво хохотать не хочется.
— Нет, не жалко, — ответила она и прибавила после паузы: — Я им завидую.
— Почему же?
— Потому что они ничего не знают. Может, догадываются, но не знают наверняка. Это и есть ключевое — незнание. Можно тысячу раз сомневаться, где-то что-то слышать мельком. Интуитивно чувствовать. Но всё это ерунда. Всё это безобидно, пока не знаешь точно. Стоит узнать — и конец. Уже ничего не спасти, уже нет никакого шанса, что произошла ошибка, что всё не так. Когда знаешь, что всё именно так, уже ничего не сделаешь и не передумаешь обратно. Понимаете? А я знаю. Как именно. С кем именно. Когда именно.
Мы дошли до машины, я сел за руль, Сара села рядом.
— И что теперь? — задала она вопрос.
— Теперь?
— Да, теперь. Теперь, когда… — Сара запнулась. — Я ничего не смыслю в таких делах. Совсем ничего. Например, должна ли я тебе теперь что-то сказать? О чём-то предупредить? Например, что мне не надо звонить? Или — что никто не должен узнать? Может, нужно поругать себя? Или, не знаю… Оправдать? Вроде: со мной такое впервые, не подумай, это всё в первый и последний раз, мы совершили ошибку, это больше не должно повториться. Я не знаю, что говорят в таких случаях. Я… Может, есть какие-то общие шаблоны? Может, нам надо условиться о чём-то?
Всё время, пока она говорила, я смотрел на её губы. Они были совершенно беззащитны перед тем, что Сара ими произносит. Словно бы шла такая борьба: гортань, голосовые связки болезненно исторгали слова, почти не понимая, что они значат, а губы меж тем сопротивлялись, кривились, морщились. Им хотелось помолчать или на крайний случай сказать что-то совсем другое. Возможно, сейчас бы не отказались от сигареты или стакана кофе.
— Заедем выпить кофе? — предложил я.
— Да. Кофе — это хорошо, — ответила Сара и чуть успокоилась.
Не знаю, о чём думала она в дороге, но, полагаю, наши мысли не слишком разнились. Я морально готовился к встрече с Дэни. В субботу она дома. Быть может, причёсывает Бон-Бона или пошла на йогу. Или позвонила подруге, хотя какие у Дэни друзья? Есть одна чокнутая, рыжая, немного дёрганная, которая непрерывно всем восхищается — от кленового листочка до трещины в стене. Кажется, её Марина зовут. Она — Олимпийский чемпион по опозданию и невнимательности. Как-то ухитрилась спросить у Дэни, почему у нас нет кондиционера, глядя на него в упор.
— Так вот же он, — ответила Дэни без всякого сарказма, потому как давно была знакома с особенностями восприятия окружающего мира своей подруги.
Та удивлённо захлопала ресницами:
— Где?! ЭТО?! Ах, вот же он! Точно!
И всё это, конечно, очень мило. Но ровно до тех пор, пока не начнёт раздражать. А раздражать начнёт быстро — тут никаких сомнений.
Помню, лет семь назад, ещё до встречи с Дэни, я встречался с одной девушкой. Её звали Ляйсан. В моей памяти до сих пор живо её несовершенное и оттого притягательное лицо: непропорционально маленький подбородок, нос — длинный, широкий, слегка приплюснутый, с горбинкой после перелома, а по нему — дивная солнечная россыпь, целая поляна веснушек. А ещё шея почти бесконечная, и тонкие «в ниточку» брови. Такие были модными в 70-х или даже ещё раньше. Но Ляйсан нравилось множество вещей, которые вряд ли являлись экстрамодными.
Мы переспали в первое же свидание. У нас была конференция, во время которой Ляйсан выступала с речью. Она представляла восточный филиал нашей компании. Самое удивительное, что ни одной эмоции она не проявила и ничем не выразила свою заинтересованность, но во время встречи я постоянно смотрел на неё: как она часто одёргивает длинный пиджак, добавлявший ей лет, как попеременно снимает и надевает туфли под столом. Очевидно, они натёрли ей стопы. Но никто, уверяю, никто даже близко не догадался, что ей больно и неловко, что хочется поскорее уйти. Возможно, больше всего меня как раз и покорила эта манера держаться полностью холодно, отчуждённо. А позже начало раздражать: никаких эмоций. Даже если мы ссорились, то ссорились в беседе, по громкости не превышающую обычный разговор. Интонации почти не менялись. В постели она чуть раскрепощалась, но каждый раз я понимал, что Ляйсан далека от настоящего эротического забытья.
После конференции я её догнал, что было несложно — она шла медленно, уверенно, прямо, несмотря на жгучую боль от содранных в кровь пяток.
— Тебя подвезти? — нисколько не удивившись и не задавая прочих наводящих вопросов, спросила Ляйсан.
Волосы её переливались нефтью — богатая точёная красота роскоши. Я подумал, как было бы здорово гладить эти волосы на уровне моего паха.
В машине она сразу сняла пиджак и туфли.
— Хочешь, я поведу?
— Давай.
Ляйсан не стала кокетничать. Позже я понял, что она вообще кокетничать не умеет. Наверное, поэтому до двадцати девяти лет Ляйсан была девственницей, а первым её партнёром стал незнакомый взрослый мужчина. Он написал ей сообщение в сети: «Хочешь, сделаю тебе куни?». Ляйсан ответила: «Давай».
— Может, заедем куда-нибудь в кафе? Перекусим.
— Знаешь что-то сто́ящее?
— Да, знаю.
— Тогда поехали. Я в этом городе плохо ориентируюсь. Но, возможно, осталась бы здесь жить.
— Ты уже думала об этом?
— Да, когда ты сейчас подошёл, я подумала: я бы осталась здесь жить.
— Ради меня?
— Почему нет? Переведусь в основной филиал. Здесь наверняка платят больше.
До этого разговора мы пару раз общались по телефону, а остальное время переписывались. Исключительно по работе. Флирт? Намёки? Ничего подобного. Абсолютно ничего. Идеальное соблюдение делового этикета.
— Не против, если я закурю?
— Против. Но можешь покурить после.
— После чего?
Вспомнил, как мама сообщила мне, что умерла моя бабушка, её мама. Бабушка была обездвижена много лет. Последний год она мало кого узнавала, разум её затуманился. Она продолжала жить, но в каком-то ином измерении: люди и предметы она видела искажёнными, не такими, как видели их другие. Говорила, что на её кровати растут цветы, разговаривала с кем-то невидимым. Затем она перестала видеть. Слух её тоже почти отключился. Но она продолжала жить — неподвижно, без звуков и образов, почти без слов. Хотя, полагаю, звуки и образы её посещали.
За месяц до смерти бабушку госпитализировали. В больнице она доживала свои последние дни. Под конец лёгкие тоже отказали, вместо них работала специальная машина, подававшая кислород. Началась гангрена, пришлось отнять сначала одну ногу, затем вторую, а после — руку. Бабушка продолжала жить.
А когда она умерла, мама плакала. Тётя Роксана тоже плакала. Рита плакала. Все наши родственники плакали. А я не плакал.
— Ты бессердечный, чёрствый, жестокий мальчишка! — кричала тётя Роксана, когда за общим столом все предавались коллективным рыданиям, а я в это время ковырял вилкой блины с мёдом — поминальное блюдо, которое очень мне нравилось на вкус.
Я не любил семейные застолья, чему бы ни были они посвящены, но почему-то лишь на поминках готовили те самые медовые блины: ничего лишнего — тонкое пшеничное тесто и много-много мёда. Так что можно сказать, что на поминках я присутствовал с удовольствием. Если бы не хор плачущих голосов, это можно было бы считать идеальным семейным ужином.
— У тебя нет никаких чувств! Чурбан! Ирод! Тебе даже бабушку собственную не жаль!
Ну, почему же не жаль? Я очень жалел бабушку, когда она не могла самостоятельно поесть, не могла помыться и даже просто сходить в туалет. Не могла переключить телевизор, не могла уснуть из-за адских болей. Мне было её жаль, когда она стонала и звала несуществующих людей, когда не могла обнять близких, когда тётя Роксана орала на неё в сердцах, чтобы она поскорее сдохла. Когда мама ударила её, не удержав, о край кровати, а затем уже ударила по щеке от бессилия. Когда папа неделями не появлялся дома, чтобы не видеть весь этот кошмар, и лишь беспробудно пил и работал, работал и пил. Что не успевал пропить, приносил домой, а потом снова уходил в запой — рабочий и алкогольный. Спал в гараже, работал в гараже. Дома пахло мочой и борщом, и мама непрерывно плакала, но папа этого не видел, да и я почти не видел, потому что был занят учёбой и Наташей. А когда видел, мне было жаль. Жаль нас всех.
— Твоя бабушка умерла! Как ты этого не понимаешь?! А ты даже слезинки не пролил!
Бабушка умерла. Но что это значило? В какой момент наступила её смерть? Когда стало возможным без зазрения совести поместить её почти сгнившие ещё при жизни останки в деревянный гроб и закопать? Разве в этот момент она по-настоящему умерла?
— Почему ты молчишь? — спросила Сара.
— А что мне сказать?
— Не знаю… что-нибудь. Что-нибудь правильное. Что смерть — это когда душа отлетает от тела.
— Звучит красиво, — невесело усмехнулся я.
— Я слышала, что когда-то проводился такой эксперимент: пытались засечь изменение веса человека сразу после смерти. И знаешь, что обнаружили? Что в момент смерти человек теряет что-то около двадцати одного грамма. Получается, столько и весит душа.
— Двадцать один грамм… Чуть больше половины унции.
Сара достала мобильный телефон, нажала несколько кнопок, а затем повернула ко мне экран.
— Ноль, семьдесят четыре унции, — прокомментировала она подсчёт в калькуляторе. — Тебе кажется, что в унциях измерять точнее?
— Мне кажется, так лучше звучит.
Сара сделала ещё какую-то манипуляцию в телефоне и вновь показала мне результат.
— У нас на двоих полторы унции души.
Я кивнул, соглашаясь и думая про себя, что ровно столько у нас на двоих с Дэни, и столько же — у Сары и её мужа. И столько же у любой другой пары — официальной или незаконной. Всего полторы унции души на двоих.
— Негусто, — улыбнулся я. — Что можно сделать с этой информацией?
Настала очередь Сары пожимать плечами. Она убрала телефон и положила голову мне на плечо. Её кофе закончился. Наше свидание тоже подошло к концу. Пора было отправляться к другим семидесяти четырём сотых унциям, которые ждали нас дома.
— Как считаешь, что такое душа? — спросила Сара. — Это и есть — частица бога в каждом из нас?
— Если так, то тогда хотя бы понятно, почему мы настолько грешны. Всё-таки каких-то два десятка грамм на общий вес не могут нас сильно обожествить.
Сара улыбнулась. Я повёз её к дому.
Она вышла из машины, не оборачиваясь, на прощание кинув одинокое «Пока».
— Пока, — ответил я ей в спину.
На обратном пути я старался не думать о том, что скажу Дэни. Всё равно бы не придумал ничего путного. Лишь на последних ступенях перед квартирой я сбавил шаг. Ноги будто налились свинцом, я ступал медленно и грузно. Дотронувшись до дверной ручки, ощутил её холодок. Я продолжал чувствовать, а значит, продолжал жить. И меня это скорее удивляло, чем радовало.
Я зашёл в квартиру, снял обувь. Бон-Бон вышел меня встречать, я потрепал его по голове, он без удовольствия принял мою ласку, но тут же убрался обратно в комнату. Я пошёл за ним.
Дени помедлила ещё несколько секунд, а затем продолжила бритьё. После взяла полотенце, смочила его водой, вытерла им остатки пены, бросила полотенце в стирку, бритву промыла, вытерла насухо салфеткой, убрала в шкаф. Повернулась ко мне спиной.
— Помоги расстегнуть платье, — попросила Дэни.
Я наконец заметил, что она в том же платье, в котором была вчера вечером. Я раскрыл молнию. Дэни разделась и забралась ко мне в воду. Мы лежали вдвоём: Дэни — на моей груди, я приглаживал ей волосы влажной ладонью. Затем я осторожно притянул её голову к себе и поцеловал в губы.
Мы целовали друг друга будто бы впервые, словно оказались в этой ванной вместе случайно. И вся эта комната, вся эта квартира не были нашими, не принадлежали нам, никто из нас никогда здесь не жил, не любил, не терял и не находил ничего из уже прожитого. В тот момент мы оба вряд ли знали, кого именно целуем. Мы были друг для друга незнакомцами, и оттого делалось проще всё, что происходило.
— Трахни меня, — прошептала Дэни.
Я поставил её на колени, чтобы ей было удобно держаться за бортик, и чтобы вода не мешала скольжению. Дэни больше всего любила эту позу: так я мог входить максимально глубоко, а она могла просто отдаваться и ощущать, как я овладеваю ею, отчего нам обоим становится хорошо и приятно. По сути, это не столько акт взаимной любви, сколько акт любви к самим себе. После такого секса хочется не только курить, но и разговаривать — о чём-то отстранённом.
— Ты знаешь, что такое пластинация?
— Нет.
Мы лежали на кровати, мокрые и умиротворённые, раскинувшиеся человеческие звёзды на небе из простыни и одеял.
— Это процесс, когда мёртвое тело или отдельные органы как бы мумифицируют, заполняя сосуды специальным веществом — пластификатором. Получается что-то вроде чучела, но сохранившего все внутренние органы. Один немецкий профессор делает такие чучела из людей, у него уже огромная коллекция. Говорят, к нему стоит очередь из желающих, чтобы их пластинировали после смерти. Наверное, людям кажется, что таким образом они будут жить вечно. Но ведь будет жить только их тело…
— А что ещё может жить? — задал я вопрос чисто автоматически, почти не задумываясь над тем, что мне говорит Дэни.
— Как что? Душа.
— А душа может жить без тела?
Дени призадумалась и ответила:
— Нет, не может. Хоть и говорят, что душа вечна, но я не могу понять, как это возможно. Чтобы жить, нужно тело. Его как раз и пытаются сохранить. И всё равно это совсем не та жизнь… Ты бы хотел, чтобы тебя пластинировали?
— Нет.
— А я бы хотела. Но только если умру сейчас, а если умру старой, тогда уже не очень хочу.
— Почему?
— Потому что сейчас я красивая, а в старости буду некрасивая. И если уж что-то сохранять, то, конечно, красоту.
— По твоей логике некрасивые люди вообще не должны жить.
Дени повернула ко мне серьёзное лицо с нахмуренными бровями. Я, вообще-то, хотел пошутить, но она приняла мои слова за чистую монету.
— Знаешь, что? — проворчала Дэни с вызовом. — Красота — понятие относительное.
— Стало быть, и в старости ты вполне можешь быть красивой.
— Не подлизывайся, — фыркнула Дэни, улыбаясь.
— А я и не подлизываюсь.
Я подушил сигарету и обнял её.
— Я тебя не люблю, — выдохнула Дэни мне в шею и поцеловала в висок. — Я тебя обожаю. И, наверное, когда-нибудь убью. Но тогда я не буду знать, как мне жить дальше.
— Сделаешь из меня чучело и будешь любоваться.
Она засмеялась и щёлкнула двумя пальцами мне по лбу.
— Какой же ты дурак.
— Не спорю.
Я поцеловал её ответно губы, но Дэни увернулась в последний момент. Глаза у неё теперь горели озорно, словно предвкушая какую-то забаву.
— Ты мне расскажешь, где был этой ночью?
— Нет.
— Почему?
— Тебе не понравится мой рассказ.
— Мне всё равно. Я хочу знать.
— Нет.
— Ну, пожалуйста.
— Не начинай.
Дени резко выпрямилась, села на постели. Пелена возбуждения совсем сошла с неё. Да и оцепенение прошедшей ночи совсем отпустило. Я понял, что сейчас мы поссоримся.
И сколько бы усилий я ни приложил, Дэни не успокоиться, пока я не объяснюсь. Но я не хотел ей врать, а сказать правду не мог. Момент был упущен. Сейчас любой ответ приведёт к скандалу. Ровно к тому же приведёт и отсутствие ответа. Проще говоря, прежняя Дэни вернулась во всей красе.
Сейчас она станет разгуливать по комнате, ругаться, вспоминая все мои прежние грехи любого сорта, назовёт меня тираном и абьюзером, напомнит, что только ради меня вернулась в эту мерзкую страну, переехала в эту дурацкую квартиру у чёрта на рогах, а всё потому что любила меня, верила мне, вспомнит о Ляйсан, о том, как несколько месяцев боялась выйти из дома, потому что эта чокнутая могла появиться из ниоткуда, но даже это не идёт ни в какое сравнение с тем, что я учинил этой ночью, она чуть не сошла с ума, и прочее, прочее, прочее…