Глава 1. Память в каждом шаге.

Валентина снова проплакала всю ночь.

Слёзы начали подступать ещё с вечера, когда небо за окном медленно темнело, а тени в комнате становились длиннее, будто сама ночь растягивала пальцы, чтобы дотронуться до её сердца. Она не хотела плакать — сколько можно? Сколько ещё можно рыдать в подушку, пока та не станет сырой и холодной, как будто сама пропиталась её болью?

Сначала она просто лежала, не двигаясь, уставившись в потолок. Мысли бились в голове, как птицы в клетке: рваные, бессмысленные, отчаянные. Почему всё так вышло? Где она свернула не туда? Она снова перебирала события последних недель, будто от этого что-то могло измениться. Отчётливо всплывали в памяти взгляды, слова, жесты — каждый словно маленький укол под кожу.

Валя крепко зажмурила глаза, надеясь, что темнота поглотит всё: и боль, и обиду, и воспоминания. Но вместо этого пришли слёзы. Сначала тихо, медленно, как весенний дождь — редкими каплями, что щекочут кожу. А потом — потоком. Захлёбываясь, всхлипывая, она сжалась в комок, обхватив себя руками, будто пытаясь удержать что-то внутри, не дать душе вывалиться наружу.

«Почему я такая слабая?» — пронеслось в сознании. «Почему каждую ночь всё по новой? Разве я не должна быть сильной?» Но эти слова внутри не давали утешения, только усиливали внутренний крик, заглушенный одеялом и сжатыми губами.

Комната вокруг казалась чужой. Всё — мебель, обои, даже фотографии на стенах — казалось, отвернулось от неё, стало безразличным. Сердце билось где-то глубоко в груди, глухо и тяжело как молот.

В какой-то момент она перестала понимать, плачет ли она от грусти или от усталости. Плакать всю ночь — это словно идти по песку босиком, без конца, без цели, пока не сотрёшь ноги в кровь. А потом снова встать утром и делать вид, что ничего не случилось. Надеть лицо. Причесаться. Улыбнуться.

А ночь всё помнит. И подушка всё знает.

И вот снова утро. Глаза опухшие, тело выжато как лимон. Но она встаёт. Потому что надо. Потому что никто не должен знать. Потому что, может быть, однажды слёзы иссякнут. А может, и нет.

Она не верила, что его больше нет.

Эта мысль — чужая, жгущая, как ледяной ожог — никак не укладывалась в голове. Каждый раз, когда она просыпалась, сердце выстреливало в грудной клетке с той же тупой болью:

«Как будто всё это не по-настоящему. Как будто вот сейчас — он зайдёт в комнату, улыбнётся, скажет что-нибудь глупое, и всё станет, как было...» Но проходили минуты, часы, дни — и он не заходил. Никогда больше.

Её мир, который раньше был тёплым, живым, наполненным его голосом, жестами, запахом утреннего кофе и шуршанием страниц, — теперь казался картонным, плоским, будто выцветшей фотографией, оставшейся под солнцем слишком надолго. Всё стало черно-белым. Даже звуки вокруг потеряли глубину. Люди что-то говорили, улица шумела, чайник кипел — но до неё это не доходило.

Она смотрела в окно и не видела ничего, кроме пустоты. Ветра, который гонит пыль по асфальту. Случайной прохожей, что поправляет шарф. Собаки, перебегающей дорогу. Всё это было — но казалось ненастоящим. Ненужным. Неважным.

«Как всё могло так измениться? Как может один человек уйти — и унести с собой весь смысл?» — думала она, уставившись в чашку, в которой давно остыл чай.

Её пальцы лежали на коленях, тонкие, безжизненные, словно чужие. Она даже не замечала, что сжимает ладони так сильно, что ногти впиваются в кожу. Это не больно. Боль теперь жила в другом месте — где-то глубже, за пределами тела.

«Я не готова была тебя отпустить. Не сейчас. Не так. Я ведь даже не успела сказать тебе то главное, что носила в себе столько лет. Ты всегда торопился, а теперь я осталась с этой медленной, вязкой вечностью, без тебя.»

Она обхватила себя руками, как будто это могло согреть. Но тепло не приходило. Её сердце стало заледеневшим, и никто не мог растопить его.

Она не плакала. Плакать — значит выпустить наружу то, что болит. А у неё всё застряло внутри, как чёрная глыба, немая, тяжёлая, неподъёмная.

«Ты обещал быть рядом. Навсегда. А теперь я сижу здесь одна и слышу только своё дыхание. Как мне жить в этом "навсегда" без тебя?»

Время шло. Но для неё оно остановилось.

В комнате было темно. Тьма казалась густой, вязкой, будто её можно было зачерпнуть ладонью. Плотные шторы были плотно задёрнуты, не пропуская ни единого луча утреннего света. Воздух стоял тяжёлый, спертый, наполненный невыносимой тишиной. Всё внутри, и комната, и сама Валентина, застыло в каком-то безвременье, где ни прошлое, ни будущее не имели значения.

Она лежала на кровати, не шевелясь, с открытыми глазами, уставившись в потолок. Глаза жгло — не от слёз, они давно высохли, — а от бессонницы и пустоты. Мысли были вязкими, как грязь, и с трудом пробивались сквозь её сознание.

И вдруг — поворот ключа.

Тихий, еле различимый щелчок, и скрип замка.

Валентина замерла.

Нет — она не удивилась. В глубине души она догадалась сразу. Мама. Конечно, мама. Только она имела ключ. Только она могла приехать вот так, внезапно, как буря, как спасательный круг, который никто не просил.

«Зачем?» — мелькнуло раздражённо. — «Я же сказала, что всё в порядке. Мы говорили. Я не хотела никого видеть. Тем более — её. Тем более — из другого города, через всю страну… Это же не пять минут на автобусе…»

Сердце болезненно сжалось. Её не злило даже само присутствие мамы — злила невозможность сохранить свою скорлупу, это хрупкое убежище из боли и молчания. Мама ворвётся, принесёт с собой свет, запах духов и тревожные взгляды. Будет пытаться говорить. Обнимать. Сочувствовать. Валентина не хотела слов. Не хотела глаз, полных жалости. Не хотела, чтобы кто-то видел её такой — пустой, сломанной, сгоревшей изнутри.

«Почему нельзя просто по телефону… Как всегда? Мы же всегда так. Пять минут, короткий голос, дежурные фразы, и — тишина. Всё под контролем. Безопасно.»

Тяжело вздохнув, она отвернулась к стене. Она не в силах была встретить этот приход лицом. Не готова была вновь стать дочерью. Не готова снова оказаться маленькой, нуждающейся в утешении, когда сама не знала, хочет ли жить завтра.

Глава 2. Дом, где ждут.

Ещё немного пройдясь по вечернему двору, они вернулись в квартиру Валентины.

Дорога назад была тихой, почти без слов. Не потому что сказать было нечего, а потому что за это короткое время уже было сказано слишком много — голосами и молчанием, глазами и тяжёлыми вдохами.

Воздух стал прохладнее, солнце клонилось к закату, окрашивая верхушки деревьев мягким, золотисто-медным светом. Валя машинально тянула пальцами край платья, будто бы оно могло защитить от возвращающейся тревоги.

Когда они дошли до подъезда, Валя замедлила шаг. Она посмотрела на старые, обшарпанные ступени, на выцветшую краску перил, на свои окна на третьем этаже — и в груди что-то сжалось.

«Вот он, мой ров. Моя крепость. Мой мрак…» — промелькнуло в голове.

Она поднялась по ступеням, как будто вела на себе весь этот год боли.

Ключ заскрежетал в замке, и дверь отворилась.

И снова — тот же воздух. Пропитанный застоем, пылью, не открытыми окнами и… отсутствием. Всё осталось на своих местах: чашка с засохшими разводами кофе, плед, скомканный на диване, книги, как свидетели прошлого, забытые на подоконнике.

Зинаида вошла вслед за дочерью и не стала ничего говорить. Она просто аккуратно сняла обувь, поставила её у двери и тихо прошла в комнату. В её движениях не было суеты — только внимание, как у человека, заходящего в храм, где живёт чья-то боль.

— Хочешь, я приготовлю тебе что-нибудь? — мягко спросила она.

Валентина покачала головой.

— Не голодна. Всё внутри забито. Как будто там только глыба. Тяжёлая и неподъёмная.

Она прошла к окну, провела ладонью по стеклу. Снаружи уже сгущались сумерки, небо темнело, загорались фонари.

— Всё было как будто чуть легче, — пробормотала она. — Там, на улице. Пока мы шли. Но стоило вернуться — и будто всё снова упало на плечи. Как будто это место помнит боль за меня.

— Потому я и сказала: уехать, — напомнила мама. — Дом — это не всегда стены. Иногда это ловушка. Если он пропитан слишком многим, что тебя разрушает — стоит выйти. И попробовать заново.

Валя опустилась на диван. Платье мягко расправилось по коленям. Она провела рукой по подлокотнику — по тому самому месту, где когда-то сидел он, обняв её за плечи.

— Я боюсь, что если уеду, предам его. Будто выберусь на свободу без него. Как будто продолжаю жить, а он — нет.

Мама опустилась рядом, не касаясь. Только рядом.

— Ты не предаёшь. Ты живёшь. А он — в тебе. Он не исчезает, пока ты его помнишь. Но ему бы точно не хотелось, чтобы ты гнила в этих стенах. Ты ведь сама знаешь — он бы развернул всё вверх дном, если бы увидел, что ты так себя теряешь.

Валентина не ответила. Она просто сидела. Смотрела вперёд. Слушала, как тикают старые часы на стене, как с улицы доносится лай далёкой собаки, как рядом дышит её мать.

И впервые за долгое время — она не чувствовала себя совсем одинокой. Пусть ненадолго. Пусть зыбко.

Но надежда, как хрупкая искра, едва заметно вспыхнула где-то в глубине.

Они начали собирать вещи.

Сначала всё казалось простым: просто достать чемодан, просто сложить пару платьев, тёплый свитер, пару книг, зарядку, щётку… Но стоило открыть шкаф — и простота рассыпалась.

Мир запах — тем, что было «до». Запах её духов, его рубашки, случайно оставшейся на верхней полке, старой сумки, с которой они ездили в Питер… Всё было пронизано им. В каждом предмете — кусочек прошлого.

Зинаида Николаевна собиралась, молча, бережно, как будто собирала не одежду, а тонкие осколки души дочери. Она знала: каждое движение может задеть нерв, каждый рукав — вызвать бурю.

Валя стояла у дверцы шкафа, прижав к груди старый тёплый шарф. Его шарф.

— Он в нём на вокзал меня провожал… — прошептала она, и голос тут же дрогнул. — И ветер тогда был такой же… Пронизывающий, но он обнимал — и мне было всё равно.

Её руки сжались, глаза наполнились влагой, и в следующий момент она уже не держалась. Слёзы хлынули, горячие, настоящие.

— Всё — как будто вчера… Всё… Он же был здесь… Так близко… А теперь — тишина! Только вещи! Только пустота!

Она опустилась прямо на пол, не заботясь, как выглядит. Закрыла лицо ладонями. Словно бы спрятаться. Словно бы стереть себя.

Мама подошла тихо, не говоря ни слова. Присела рядом. Положила ладонь на плечо дочери.

— Плачь, если надо, — сказала она почти шёпотом. — Плачь, моя девочка. Не держи в себе.

— Это не поможет… — сквозь слёзы всхлипнула Валентина. — Это его не вернёт. Это ничего не изменит.

— Нет, не вернёт, — спокойно ответила Зинаида. — Но твои слёзы — это не слабость. Это признание того, что ты любила. Сильно. Глубоко. По-настоящему. А значит — и жива. Значит — можешь дальше.

Она снова встала и продолжила складывать.

Платье.

Свитер.

Рамка с фотографией — молча, осторожно, обёрнутая в шарф.

Валя вытерла слёзы, встала шатаясь. Подошла к полке, взяла книгу — их любимый роман, тот, который они читали вслух на балконе.

— Эту возьму. Чтобы не забывать, — сказала она, тихо, но твёрже. — Чтобы вспоминать не больно… а как свет.

Мама кивнула.

— Так и будет. Потихоньку. Через боль — к свету.

И они продолжили собирать. Вместе.

Не вещи.

Путь.

Когда вещи были почти собраны, Зинаида Николаевна села на кухне, вытерев руки полотенцем, и с деловым видом достала из сумки очки, надела их, достала телефон и открыла записную книжку. Она включила громкую связь — чтобы Валентина слышала, что и как она делает, и не чувствовала себя оторванной от процесса.

— Так, — тихо пробормотала она, как бы себе, — сначала вокзал на южной, потом — автовокзал на площади. Надо уточнить расписание. Нам бы утро — чтобы ехать не в темноте.

Валентина молча, сидела у окна, укутавшись в плед. В одной руке — чашка с чаем, который она почти не пила, во второй — рамка с фотографией, обёрнутая в шарф. Она смотрела на мать, слушала, как та говорит по телефону, и не могла избавиться от странного ощущения: будто жизнь снова куда-то движется. Будто кто-то тащит её за руку через вязкую воду.