Глава первая

Ветер с моря приносил не солёную свежесть, а запах гниющих водорослей и влажного, непросушенного камня. Он гулял по улочкам Гнездовья, забирался под толстые сукна плащей, студил кости, заставляя людей кутаться плотнее и спешить в свои низкие, приземистые дома с запертыми наглухо ставнями. Светало нехотя, серой полосой над свинцовыми водами залива.

Элайза стояла у единственного окна в горнице, вцепившись пальцами в шершавый подоконник. Внизу, на площади, уже собирался народ. Не кричащая, праздная толпа, а молчаливое, тёмное скопление фигур в чёрном и коричневом. Их дыхание вырывалось клубами пара и сливалось в одно облако, висящее над головами. Они смотрели на эшафот.

Не на тот, высокий, с перекладиной и петлями. На малый, что стоял пониже. Для позора, а не для казни. Пока что.

Руки Элайзы, обычно тёплые и уверенные, знавшие вес и сок каждого корешка в её потайной сумке, сейчас были ледяными и чужими. Она чувствовала на себе взгляд матери, тяжёлый, как намокшая шерсть. Та не плакала. Она молилась, и слова её молитв, ровные и неумолимые, как стук капель о подоконник, были страшнее любого вопля.

— Господь дал, Господь и взял, — голос матери был глух, будто доносился из-под земли. — Да будет воля Его.

Воля Его, подумала Элайза, сегодня вершится руками диакона Соломона.

Она увидела его, выходящего на площадь. Высокий, прямой, в чёрном, как и все, но его чёрное было иного качества — густое, глубокое, вбирающее в себя скудный утренний свет. Он не спешил. Его поступь была мерной, словно он шёл не по грязи, а по ковру в доме собраний. Толпа расступилась перед ним, как вода перед тёмным клинком.

И тогда на эшафот подняли Марту.

Сестра. Её Марта, чьи волосы пахли тёплым сеном, а смех звенел, как стеклянные бусы. Теперь она была бледной куклой в грубом холщевом мешке. Её измождённое лицо искажала гримаса немого ужаса, рот был приоткрыт, но звука не было. Только её глаза, огромные и тёмные, метались по толпе, ища спасения. И нашли Элайзу.

Вот он. Мгновение, в котором застыла её прежняя жизнь. Этот взгляд, полный немого вопроса, обвинения и мольбы, прожигал её насквозь.

Диакон Соломон поднял руку. Не для благословения. Тишина стала абсолютной, слышен был только хриплый крик чайки над крышами.

— Дитя Гнездовья, — голос его был низким и вибрирующим, он нёсся над площадью без усилия, достигая каждого уха. — Обвинённая в сношении с нечистым, в наведении порчи на дщерь нашу… сознаёшь ли ты грех свой пред Господом?

Марта беззвучно зашевелила губами. Качнула головой. Слабо, как былинка на ветру.

Соломон медленно опустил руку. Его взгляд, тяжёлый и спокойный, скользнул по толпе и на мгновение остановился на окне, где стояла Элайза. Он знал, что она здесь. Он ждал.

И она поняла. Это был не вопрос. Это был ультиматум, обращённый к ней.

Кто-то в толпе, у самого подножия эшафота, кашлянул. Женщина, закутанная в платок, сделал едва заметный шаг вперёд. И Элайза увидела, как из складок её юбки на грязные камни площади упала маленькая, тёмная фигурка. Резной деревянный птиц. Беспомощный и одинокий.

Сердце Элайзы сжалось. Оберег. Знак того, что кто-то ещё помнит о милосердии. И знак того, насколько это милосердие бессильно.

Она отшатнулась от окна. Спина её ударилась о стену, в глазах потемнело. В ушах стоял ровный гул, в котором тонули слова матери, доносившиеся из глубины комнаты:

— …и избави нас от лукавого…

Лукавый, подумала Элайза, глотая горький комок в горле, уже здесь. Он не прячется в лесу. Он стоит на площади, в чёрном, и ждёт моего ответа.

Она распрямилась. Подошла к грубому деревянному столу, где стоял кувшин с водой. Вода была холодной, мутной. Элайза зачерпнула горсть, плеснула себе в лицо. Капли скатились по щекам, как слезы, которых она не могла пролить.

Потом она медленно, с невероятным усилием, повернулась к матери.

— Перестань, матушка, — сказала она, и её собственный голос прозвучал чужим, отчуждённым и спокойным. — Молиться уже поздно. Я пойду к нему.

Она не сказала «спасать Марту». Она сказала «к нему». И в этих двух словах заключалась вся грядущая мера её отчаяния.

Дверь захлопнулась за ней, отсекая и молитвы, и прошлую жизнь. Лестница под ногами скрипела и жаловалась. Элайза вышла на улицу, и ветер с моря обжёг ей лицо. Он нёс с собой не обещание свободы, а запах гнили и холодной стали.

Она сделала шаг навстречу толпе. Навстречу его взгляду. Навстречу тихой смерти.

Элайза ступила на площадь, и толпа расступилась перед ней с тем же беззвучным почтением, что и перед диаконом. Но если его путь очищали из страха и благоговения, то её — из отвращения и любопытства. Они смотрели на неё, на дочь знахарки, вышедшую из тени в самый тяжкий час. Шёпот, похожий на шелест мёртвых листьев, пополз за ней:

Сестра ведьмы… пошла к нему… что же она задумала…

Она не видела их лиц, только сплошную стену тёмного сукна и бледные пятна лиц под капюшонами. Её взгляд был прикован к двум точкам: к жалкой, сгорбленной фигурке на эшафоте и к высокой, неподвижной тени в центре площади.

Диакон Соломон не двинулся с места, встречая её приближение. Его лицо, резкое и аскетичное, с тёмными впадинами на месте щёк, оставалось невозмутимым. Но в глубине глаз, тех, что цвета старого свинца, вспыхнул и погас крошечный огонёк — не удивления, а холодного, расчётливого удовлетворения. Он не предлагал руку, не кланялся. Он просто ждал, пока она проделает весь этот путь через грязь и чужие взгляды, чтобы остановиться в трёх шагах от него, задыхаясь не от бега, а от тяжести своего решения.