Солнце в Ялте – это не просто небесное тело, это характер, это настроение, это назойливый любовник, который будит тебя на рассвете слишком жаркими поцелуями и не отпускает до самого вечера, пока море, уставшее от его дневных объятий, не поглотит его в своих прохладных, лиловых волнах.
Я, Эсмира, или просто Эсма для тех, кто успевал запомнить мое имя за две недели отпуска, знала это солнце как свои пять пальцев, как каждую трещинку на старых каменных плитах набережной, где я проводила свои дни, разнося лимонад и чебуреки в летнем кафе «Бриз».
Мне было двадцать три, и моя жизнь пахла морем, жареным луком и сладкой ватой – смесь, от которой к концу августа начинало мутить, но которая, как ни странно, и была моей сутью.
Брюнетка с глазами, как говорили приезжие поэты, «цвета спелого кишмиша», и фигурой, которую море, казалось, само вылепило, не скупясь на изгибы. Я была частью этого курортного пейзажа, таким же непременным атрибутом, как кипарисы, вонзающиеся в бирюзовое небо, или ленивые кошки, дремлющие в тени магнолий.
Но внутри, за дежурной улыбкой и быстрыми, отточенными движениями, жила другая Эсма – та, что читала по ночам запрещенного Булгакова, мечтала о Париже, который видела только на выцветших открытках, и ждала… чего-то. Чего-то большего, чем мимолетные курортные романы, оставляющие после себя лишь привкус соли на губах да пустые обещания писать письма.
Кафе наше, «Бриз», было крошечным, открытым всем ветрам и взглядам. Плетеные стулья, выцветшие от солнца скатерти в синюю клетку и вечный гул голосов – смесь русского, украинского, иногда даже робкого немецкого или польского.
Я двигалась между столиками, как челнок, ловя заказы, улыбаясь, кокетничая ровно настолько, чтобы получить щедрые чаевые, но не настолько, чтобы дать ложную надежду. Я научилась читать мужчин по глазам, по жестам, по тому, как они заказывали пиво – с ленивой вальяжностью или с голодным блеском, оценивающим не только пенную шапку, но и изгиб моей талии, когда я наклонялась забрать пустые кружки.
Этот день ничем не отличался от сотен других. Жара плавила асфальт, цикады надрывались в кипарисах, а я, сбиваясь с ног, пыталась угодить всем.
Очередная партия «отдыхающих» – семейство с тремя шумными детьми, парочка интеллигентов в панамах, громко спорящих о Хемингуэе, и несколько одиноких мужчин, ищущих если не любви, то хотя бы прохлады и дешевого пива. Я уже почти не обращала внимания на лица, они сливались в одно размытое пятно курортной толпы.
И тут вошли они.
Словно кто-то резко сменил пластинку с заезженной «Шаланды, полные кефали» на что-то тревожно-волнующее, почти джазовое. Их было двое, и они разительно отличались от всех, кого я видела этим летом. Не крикливой яркостью одежды, нет, одеты они были просто, по-летнему. Но в них была какая-то порода, какая-то внутренняя стать, которая заставляла обернуться.
Первый, тот, что шел чуть впереди, был высок, строен, с копной темно-русых волос, небрежно спадающих на лоб, и глазами цвета грозового неба перед дождем – серыми, с пронзительной синевой в глубине. Он двигался плавно, с какой-то скрытой грацией, и когда он улыбнулся мне, просто кивнув в знак приветствия, я почувствовала, как по спине пробежал легкий озноб, несмотря на тридцатиградусную жару.
В его улыбке не было ни грамма пошлости, только вежливое любопытство и что-то еще, неуловимо-печальное, что делало его лицо особенно притягательным. На нем была простая белая рубашка с закатанными рукавами, открывающая тонкие, но сильные запястья, и светлые льняные брюки. Венцеслав, – мелькнуло у меня в голове какое-то старинное, почти забытое имя, совершенно не вяжущееся с советской действительностью.
Второй был его полной противоположностью. Широкоплечий, крепко сбитый, с коротко стриженными каштановыми волосами, выгоревшими на солнце до рыжины, и открытым, чуть насмешливым взглядом карих, почти медовых глаз. Он буквально излучал энергию, какую-то первобытную силу, и когда он громко рассмеялся какой-то своей шутке, которую я не расслышала, мне показалось, что даже пыльные листья фикуса в углу кафе на мгновение ожили.
От него пахло солнцем, ветром и чем-то еще, неуловимо-мужским, что заставляло сердце биться чаще. Роман, – пронеслось в голове, и это имя ему удивительно шло. Сильное, уверенное, земное.
Они выбрали столик в самом углу, под старой плакучей ивой, чьи ветви создавали иллюзию уединения. Я подошла, стараясь сохранить невозмутимый вид, хотя внутри все трепетало от непонятного предчувствия.
«Добрый день. Что будете заказывать?» – голос мой прозвучал на удивление ровно.
Первый, Венцеслав, поднял на меня свои удивительные глаза. «Добрый. Нам бы чего-нибудь холодного, освежающего. Квасу, если есть хороший. И, может быть… вашего совета? Что у вас здесь самое вкусное, из местного?» Его голос был низким, бархатным, обволакивающим.
«Квас отменный, бочковой, только утром привезли», – улыбнулась я. – «А из местного… чебуреки у нас хвалят. С пылу с жару. С мясом, с сыром, с зеленью».
«Звучит соблазнительно», – он снова улыбнулся, и в уголках его глаз собрались тонкие лучики морщин. «Тогда два кваса и… три чебурека с мясом. Мы голодные, как волки после долгой дороги».
Роман, до этого молча разглядывавший проходящих мимо девушек, повернулся ко мне. «А для такой красавицы, как вы, у вас есть что-нибудь особенное в меню?» – его взгляд был прямым, оценивающим, но без наглости, скорее, с дружелюбным любопытством.
Я почувствовала, как краска заливает щеки. Комплименты я слышала часто, но этот, от него, прозвучал как-то по-особенному. «Для всех гостей у нас одинаково вкусная еда и радушный прием», – нашлась я, стараясь не выдать своего смущения.
«Жаль», – усмехнулся он. – «А я уж было понадеялся на эксклюзив».
Я быстро записала заказ и поспешила к стойке, чувствуя на спине их взгляды. Два таких разных взгляда. Один – изучающий, интеллигентный, с легкой грустинкой. Другой – прямой, почти хищный, полный жизненной силы. И оба – невероятно притягательные.
Ночь после того смелого, почти безумного предложения Романа окутала меня не столько сном, сколько беспокойной дремой, сотканной из обрывков мыслей и неожиданных приливов жара. Искупаться нагишом? С ними?
Часть меня, та самая Эсма, что зачитывалась до дыр вольнодумными стихами и мечтала о бунтарских поступках, шептала: «Почему бы и нет? Когда еще, если не сейчас?». Но другая, воспитанная в строгости крымско-татарских традиций, пусть и сильно разбавленных советской действительностью, сжималась от ужаса и стыда.
Венцеслав, с его обещанием «полюбоваться издали», казался в этой ситуации не столько сдерживающим фактором, сколько катализатором, его спокойное одобрение придавало всей затее оттенок изысканного, почти артистического порока.
Утро встретило меня головной болью и странным ощущением незавершенности. Вчерашний вечер оборвался на такой высокой, звенящей ноте, что сегодняшний день казался пресным, как недосоленный суп.
Явившись в «Бриз» чуть раньше обычного, я механически протирала столики, когда увидела его. Венцеслав. Он сидел за тем же угловым столиком под ивой, один, и задумчиво смотрел на море, которое сегодня было неспокойным, свинцово-серым, точь-в-точь как его глаза вчера. Рядом с ним на стуле лежал небольшой этюдник и коробка с красками.
Он поднял голову, когда я подошла, и легкая, чуть виноватая улыбка тронула его губы. «Эсмира, доброе утро. Простите за вчерашнее… Рома иногда бывает слишком прямолинеен. Надеюсь, мы вас не слишком смутили?»
«Доброе утро, Венцеслав», – я постаралась улыбнуться как можно беззаботнее. – «Вовсе нет. Ялта – город сюрпризов. Я привыкла». Хотя это была чистейшая ложь. К таким сюрпризам я точно не привыкла.
«Тем не менее, я хотел бы… загладить вчерашнюю некоторую неловкость», – он замялся, и я впервые увидела на его лице тень смущения. Это делало его еще более привлекательным. «Я собирался сегодня немного порисовать в Воронцовском парке. Там есть совершенно удивительные уголки, нетронутые толпами туристов. Если у вас будет свободное время после работы, я был бы счастлив показать их вам. И, может быть, вы позволите мне сделать пару набросков? У вас очень… выразительное лицо. Свет и тень играют на нем так, что хочется немедленно взяться за кисть».
Мое сердце пропустило удар. Воронцовский парк… наброски… Это было так не похоже на обычные курортные предложения «прогуляться по набережной» или «посидеть в ресторане». В его словах не было и намека на пошлость, только искренний интерес художника и… что-то еще, более глубокое, личное, что заставляло кровь быстрее бежать по жилам.
«Я заканчиваю сегодня пораньше», – ответила я, чувствуя, как голос слегка дрожит. – «И я очень люблю Воронцовский парк. Особенно его старую, заброшенную часть».
«Тогда решено», – его глаза потеплели. – «Я буду ждать вас у главного входа в четыре. И, пожалуйста, не думайте, что это какая-то уловка. Просто… мне кажется, нам есть о чем поговорить. И на что посмотреть». Последние слова он произнес тише, с какой-то особой интонацией, от которой у меня по спине снова пробежал озноб.
Ровно в четыре я стояла у массивных чугунных ворот парка, чувствуя себя так, словно иду на тайное свидание, от которого зависит вся моя дальнейшая судьба. Я надела свое лучшее платье – легкое, из кремового батиста, с тонким кожаным ремешком на талии, и распустила волосы, которые после утреннего купания в море слегка вились, обрамляя лицо мягкими прядями.
Венцеслав уже ждал меня, перекинув через плечо ремень этюдника. Он был одет просто, но элегантно – светлая рубашка, темные брюки, удобные сандалии. От него пахло свежестью, хорошим табаком и едва уловимым ароматом скипидара – запах, который с этого дня стал для меня символом чего-то волнующего и запретного.
«Вы пришли», – улыбнулся он, и в его глазах я снова увидела ту легкую, меланхоличную искорку. – «Я рад. Пойдемте, я знаю здесь одно место… Словно время там остановилось лет сто назад».
Мы миновали шумные центральные аллеи с их неизменными лотками с мороженым и сувенирами, и углубились в ту часть парка, где вековые деревья смыкали свои кроны, создавая таинственный полумрак, а вместо ровных дорожек были едва заметные тропинки, поросшие мхом. Воздух здесь был другим – густым, прохладным, пахнущим прелой листвой, сырой землей и какими-то неведомыми цветами. Тишину нарушали только наши шаги да пение птиц.
Венцеслав вел меня уверенно, словно бывал здесь сотни раз. Он рассказывал об истории парка, о его создателях, о легендах, связанных с каждым гротом, с каждым старым дубом. Его голос лился плавно, убаюкивающе, и я слушала, затаив дыхание, боясь пропустить хоть слово. Он говорил не как экскурсовод, а как человек, влюбленный в это место, чувствующий его душу.
Иногда он останавливался, указывая мне на игру света на старой, позеленевшей от времени скульптуре, на причудливый изгиб ветви, на редкий цветок, пробившийся сквозь камни. И я начинала видеть парк его глазами – не просто нагромождение деревьев и камней, а живой, дышащий организм, полный скрытой красоты и тайны.
Мы вышли к небольшому, почти высохшему пруду, заросшему кувшинками. На берегу, под плакучей ивой, стояла полуразрушенная мраморная скамья. «Вот оно, это место», – сказал Венцеслав тихо. – «Здесь я люблю сидеть и думать. Или просто молчать».
Он расставил этюдник, достал альбом, карандаши. «Можно?» – он посмотрел на меня вопросительно. Я кивнула, чувствуя, как сердце начинает биться чаще от предвкушения.
Я села на скамью, стараясь принять непринужденную позу, хотя внутри все сжималось от волнения. Венцеслав расположился напротив, и его карандаш забегал по бумаге. Я смотрела на его сосредоточенное лицо, на то, как он хмурил брови, как прикусывал кончик карандаша, как его глаза, то серые, то синие, внимательно изучали меня, словно пытаясь проникнуть в самую душу.
И мне вдруг стало так спокойно, так хорошо, как не было уже очень давно. Словно я нашла свою тихую гавань в этом бурном, непредсказуемом мире. Я забыла о работе, о своих проблемах, о том, что завтра снова наступит обычный день. Были только я, он и эта волшебная тишина, нарушаемая лишь шелестом его карандаша по бумаге.