Кожа, Которая Помнит

Пахло пылью, клеем «Момент» и тлением — обычные запахи моей мастерской. Но сегодня к ним примешивалось что-то еще. Сладковато-приторное, как испорченный мед. Заказчик, нервный человек в пальто, которое стоило больше моей годовой аренды, не стал ничего объяснять. Просто поставил на стол футляр, толкнул ко мне пачку денег, холодную и плотную, как кирпич, и сказал, не глядя в глаза: «Восстановите текст. Неважно, во что». Он выскользнул за дверь, оставив после себя не просто холодок, а ощущение пустоты, будто в комнате стало меньше кислорода.

В футляре лежал дневник. Кожаный переплет темно-бурого, почти черного цвета. Не телячья кожа, не свиная. Что-то другое. Бархатистое на ощупь, но под подушечками пальцев угадывались микроскопические неровности — сеть крошечных, заживших шрамов. Я вскрыл блок. Бумага истлела по краям, но основной текст, выведенный то ли чернилами, то ли чем-то бурым и засохшим, был ярок и чёток. Первая же запись заставила мою руку замереть в воздухе:

«День первый. Она плакала. Её слезы были солёными, но кожа на спине… кожа была чистой, как первый снег. Идеальный холст. Я начал наносить эскиз иглой. Она пела так красиво.»

Отвращение, холодное и липкое, подкатило к горлу. Я отодвинул дневник. Просто чья-то больная фантазия. Психи больны были во все времена. Работу нужно было делать. Я включил яркую лампу, взял инструменты. К полуночи восстановил несколько страниц. Текст не просто пугал. Он втягивал. Это был дневник некоего Виктора, самоназванного «архитектором душ». Он не убивал, нет. Он «освобождал». Снимал грешную плоть, чтобы создать «вечные фолианты» из человеческой кожи. Описания были… техничными. С каким-то похотливым вниманием к деталям — температуре помещения, вязкости крови, способу выделки. Последняя на тот день запись обрывалась: «Анна наконец поняла. Её кожа — не её. Это всего лишь временная обложка. Когда я сниму её целиком, она станет бессмертной. Она станет…»

Я потянулся, хрустнул шеей. И замер. По моей собственной спине, от левой лопатки к пояснице, прошел острый, влажный холод. Точно по лезвию бритвы, смазанному спиртом. Сердце гулко стукнуло об ребра. Я рванул футболку, крутясь перед зеркалом в крошечной ванной. Спина была чистой. Ни царапины. Но ощущение разреза, тонкого и глубокого, не проходило. Я его чувствовала кожей, которой там не было. «Что за хуйня?» — прошептала я, и мой голос прозвучал чужим, сорванным.

Вернувшись, я увидела, что дневник лежит открытым на другой странице. Там, где секунду назад был чистый, истлевший лист, теперь проступали слова. Они появлялись на глазах, будто их выводила невидимая рука: «Лена. Твое имя — тонкий шов. Ты зашьешь то, что было разорвано. Ты продолжишь.» В ту же секунду дверь в прихожую с оглушительным грохотом захлопнулась. Я жила одна. В квартире никого не могло быть. Тишина после грохота была густой, живой. И в ней зазвучал шёпот. Не снаружи. Внутри черепа. Тихий, мужской, влажный. «Начни с позвоночника. Это основа. Ты ведь любишь основу, реставратор.»

Так начался ад. Швы — эти призрачные, невидимые разрезы — появлялись на моем теле каждую ночь. На животе, будто после кесарева, которого у меня не было. На внутренней стороне бедра — тонкая, дрожащая линия. На предплечье. Я чувствовала, как невидимая нитка впивается в плоть, тянется, стягивает кожу. Обезболивающее не брало эту боль. Успокаивало только одно — работа с дневником. Теперь текст рождался сам, реагируя на мой страх, на мою усталость. Когда я в панике проливала кофе, на странице возникало: «Страх — это просто краска. Проливай его смелее.» Когда я засыпала за столом, меня будил шепот: «Не спи. Сон — это беспамятство. А мы должны помнить. Все.»

Катя, моя подруга, вломилась ко мне на четвертый день, не дозвонившись. Увидев моё лицо, она остолбенела. «Ты выглядишь, как дерьмо, вытащенное из морозилки. Что происходит?» Я, сломленная, показала на дневник. Рассказала всё. Про швы, про голос. Катя, всегда практичная до цинизма, фыркнула и потянулась к книге. «Давай гляну на эту хрень». Её пальцы только коснулись переплета, когда она вскрикнула и отдернула руку, будто обожглась. На подушечках выступили алые точки, будто её укололи десятком мельчайших иголок. «Что блядь?!» — выдохнула она, с ужасом глядя на кровь. Мои собственные слова вышли ледяными и плоскими: «Он не любит чужих». Катя смотрела на меня, как на незнакомку, и быстро ушла. Больше она не звонила. А утром в ленте новостей мелькнула короткая заметка: молодая женщина госпитализирована с острым психозом. Она твердила одну фразу: «Он в швах. Он в моих швах».

Дневник в ту ночь лежал открытым. Новая запись была лаконична: «Посторонние чернила выцвели. Продолжаем.» Ужас достиг такой плотности, что превратился в ледяную ясность. Книга выбрала меня. И защищала свою собственность. Моё тело начало меняться. Кожа стала гиперчувствительной. Я чувствовала сквозняк от закрытого окна, ползание пылинки по руке, пульсацию крови в капиллярах. А швы… Теперь они проступали на поверхности. Слабые, розовые, свежие линии. Как будто меня кто-то аккуратно распорол, а потом зашил много-много лет назад. Они повторяли узор, описанный в дневнике Виктора. Узор его «работ».

Конец наступил в ночь, когда луна за окном висела мёртвым, выцветшим диском. Я уже не выходила из мастерской. Не отвечала на звонки. Питалась водой и чувством отвращения к себе. Последние страницы дневника заполнились сами — сложными схемами, чертежами снятия кожного покрова единым «чулком». И подпись: «Автопортрет мастера. Но рама требует нового холста. Живого холста.»

Шёпот слился в низкий, бархатный голос, звучавший прямо в центре сознания. «Ты восстановила всё, реставратор. Ты связала все разрывы. Остался последний акт. Зеркало. Возьми инструмент.» Мои ноги понесли меня к высокому зеркалу в углу. Я смотрела на отражение: изможденное, с синяками под глазами, с паутиной розовых шрамов на шее и руках. Это было не моё лицо. В его чертах угадывалось что-то другое. Чужое, голодное. «Скальпель на столе. Вертикальный разрез. По позвоночнику. Ты знаешь, как это важно. Основа.»