За окном, едва заметно, падал снег — беззвучный, вязкий, будто усталый, как мысли, которые не сразу дают себя поймать. Белые хлопья, точно маленькие комочки ваты, лениво кружились и цеплялись за прохладное стекло, не сопротивляясь, сливаясь с влажной поверхностью, а затем медленно таяли, оставляя после себя тонкие извилистые следы, будто нервные линии на чьей-то ладони.
В аудитории стояла полутьма: тусклый свет ламп под самым потолком не прогонял ни вечереющий холод, ни скованность, — только подчеркивал пятна тени на партах и стенах. Воздух был неподвижен, но от окна сквозило сыростью, холодным дыханием зимнего вечера, — дыханием таким же равнодушным, как лица студентов, что расселись, опершись локтями о древесину парт.
На подоконнике сиротливо стояла чашка из белого фарфора, со сколотым краем; кто-то, спеша, забыл её после короткой передышки. На дне проступала уже высохшая коричневая пленка от кофе, растрескавшаяся, словно засохшая земля — и пахло ею терпко и чуть горько, почти неуловимо, так что приходилось вдыхать чуть глубже, чтобы уловить остаток чужой усталости.
Преподавательница — женщина плотная, с бледным, строго сжатыми губами лицом, в сером вязаном жакете, который, казалось, стеснял ей движения, — вдруг щёлкнула пальцем по кнопке пульта. Проектор, с металлическим лязгом и едва слышным жужжанием, проснулся: на белом экране дрожащим прямоугольником вспыхнула картинка. Миниатюра из старинной летописи — князь, женщины, странные, выцветшие от времени подписи под неясными фигурами. Все взгляды на миг устремились к экрану, отражая в себе тусклый свет, как зеркала, не умеющие ничего сказать о том, что видят.
Маша зевнула, прикрыв рот ладонью — её глаза на секунду потускнели от скуки. Не выдержав, она локтем толкнула Леру, заставив ту вздрогнуть и поднять голову, будто вынырнув из глубокой, вязкой дремоты.
— Я не могу… если она сейчас опять скажет «в древнерусских источниках мы видим» — я уйду, клянусь.
Лера захихикала, приглушив смех ладонью.
— Ну потерпи, осталось двадцать минут. Потом кофе из автомата, и всё, живы.
— Кофе из автомата — это не кофе. Это какая-то пенная мерзость, — буркнула Маша.
Кира, сидевшая у окна, слушала их вполуха. Пальцами она медленно наматывала резинку от бинта на запястье, ловила пульс.
— Фадеева, — вдруг позвала преподавательница, не отрываясь от экрана. — Скажите, что вы знаете о крещении Руси?
Кира вздрогнула, уставилась на доску.
— Э-э… ну… Владимир крестил, — тихо сказала она. — В девятьсот восемьдесят восьмом… вроде.
— Вроде? — преподавательница подняла глаза, хмурясь. — Вы же будущий медик, точность должна быть вашей привычкой.
— Девятьсот восемьдесят восьмой, — повторила Кира твёрже.
— Вот, — сухо кивнула преподавательница. — А теперь посмотрите на экран. Видите миниатюру? Тут изображён Владимир и его… — она щёлкнула пультом, — жёны. В некоторых источниках упоминается имя Кира.
Маша повернулась к Кире, подняв брови.
— Слышала? Твоя тёзка, — шепнула она. — Княгиня. Может, ты потомок?
— Очень смешно, — отмахнулась Кира, но улыбка всё-таки дрогнула.
Лера добавила.
— А ты, кстати, на неё похожа. Смотри, вот — у неё тоже челка такая.
— Да ну вас, — Кира наклонилась к тетради, делая вид, что пишет.
«Почему холодно стало, будто окно открыли шире?».
Преподавательница говорила дальше, монотонно, будто не слышала смех.
— Имя редкое. Возможно, греческого происхождения, от «кириос» — госпожа. Хотя в контексте летописи это спорно…
Маша снова толкнула Киру.
— Слушай, может, это знак, а? Типа судьба.
— Знак чего? Что я проспала поллекции?
— Нет, что ты… ну… из прошлого, что ли.
Лера прыснула.
— Из прошлого — это да. Она ещё вчера вместо сериалов смотрела про грибы.
— Про грибы — это полезно, — возразила Кира. — Белковые структуры, микориза, всё такое.
— Ага, — усмехнулась Маша. — Только потом не удивляйся, если проснёшься где-то в лесу.
Кира медленно подняла глаза, всматриваясь в окно, где за мутным стеклом продолжал идти снег — теперь плотнее, гуще, чем прежде. В белом движении за окном было что-то тревожащее: хлопья не падали вниз, как положено, а будто скользили вбок, плавно закручиваясь в спираль, словно небо решило нарушить привычный порядок. Снежные линии, поначалу прямые, вдруг становились ломаными, и этот нелепый, упорный танец завораживал, заставляя забыть о времени, о голосах в аудитории, о тусклом электрическом свете.
В комнате повисла тишина — не та, что бывает перед бурей, а какая-то вязкая, утомительная, когда никто не смеет лишний раз двинуться. Преподавательница, опершись на край кафедры, устало вздохнула, почти неслышно, так, что этот звук растворился в шелесте одежды и поскрипывании старых половиц. Она нащупала пальцами пульт, и не глядя на экран, нажала кнопку. Проектор мигнул — дрогнуло, исчезло последнее отражение миниатюры. В аудитории снова стало чуть темнее, будто кто-то тихо прикрыл дверь в другой, более светлый мир.
— Ладно. На сегодня хватит. Конспекты сдать завтра.
Студенты зашевелились, стулья заскрипели, по рядам пошёл гул голосов.
— Кира, пойдём кофе? — спросила Лера, застёгивая пальто.
— Щас… я досмотрю, — Кира всё ещё смотрела на экран, где тускло отпечаталась после отключения лампы размытая фигура.
Маша подошла ближе.
— Ты чего зависла?
— Ничего. Просто показалось будто она шевельнулась.
Маша фыркнула.
— Тебе надо меньше кофеина и ночных сериалов.
— Угу.
Кира потянулась за тетрадью. На полях, рядом с наброском гриба, был отпечаток пальца — белый от мела. Она стёрла его, на секунду задержав дыхание.
— Пойдём уже, — сказала Лера, — автомат же остывает.
— Иду, — Кира встала, натянула шарф.
В коридоре пахло кофе и мокрой одеждой. Автомат шипел, выдавая очередной стакан, и казалось, будто внутри у него кипит целый маленький котёл.
Автобус дёрнулся, словно под ним вдруг вспухла земля. Водитель, насупившись, крякнул, с усилием захлопнул дверь — старые резинки затянулись со злым, уставшим шипением, как будто не первый год держат оборону на этом маршруте. В салоне стало теснее от чужого дыхания и запаха мокрых курток; мотор где-то внизу пробурчал недовольно, и вся тяжёлая, раздолбанная машина медленно поползла вперёд, разламывая утреннюю суету на новые фрагменты. Люди, прижавшись к поручням, покачнулись синхронно, кто-то прижал сумку к груди, кто-то уронил взгляд в пол, будто боялся встреч с чужими глазами.
Кира выбрала место у окна, там, где стекло ещё было тёплым от солнца, а за ним проносился мир — размытый, грязноватый, в пятнах света и теней. Она положила на колени рюкзак, тяжёлый, с вытертыми ремнями, так что вся поза её стала чуть закрытой, защищённой от чужого присутствия. Телефон коротко мигнул в руке, экран выдал: 38 %. Она по привычке щёлкнула по значку, будто проверяя себя, провела пальцем вверх — поймала сеть, на экране вспыхнуло название: Dacha_WiFi_5G. Её губы невольно тронула улыбка — почти детская, беззаботная, как тогда, когда что-то выходит именно так, как ждёшь.
— Ага, жива, — пробормотала она тихо. — Не подвёл.
— Чего там? — повернулся сосед, мужчина лет шестидесяти в тёплой куртке. На коленях у него стояла коробка с рассадой.
— Интернет поймался, — ответила Кира. — Странно, тут обычно ничего не ловит.
— Повезло, — хмыкнул он. — Мне вот всё равно, лишь бы мотор довёз.
— Он довезёт, — сказала Кира, хотя уверенности в голосе не было: автобус подрагивал, как будто собирался развалиться на ходу.
— Да он так каждый раз, — вмешалась бабушка через проход. — Ему тридцать лет, а всё ездит. Уж надёжный зверь.
— Зверь, да, — вздохнул мужчина. — Только скрипит уже, как домовой.
Бабушка рассмеялась, прикрывая рот платком.
— Главное, чтобы водитель не заснул, а то однажды, помню, на повороте…
— Ну не пугайте девочку, — оборвал её мужчина. — Ей ещё грибы собирать.
— Да я не пугаю, я рассказываю, — обиделась бабушка. — Был случай, честное слово.
Кира посмотрела в окно. За стеклом мелькали поля, редкие домики, обочина, где стоял крест, покосившийся, в венке из пластмассовых роз.
«Каждый раз, когда мимо него проезжаем, бабушка крестилась. И я за ней».
— Далеко едешь? — снова спросил мужчина.
— На дачу. За городом, перед мостом.
— А, это где поворот с магазинчиком «У Светланы»?
— Да. Там.
— Знаю. Хорошее место. Грибы будут.
— Надеюсь, — кивнула Кира. — После дождей должно.
— После дождей да при солнце — всегда есть, — сказал он и полез в карман. — Вон, даже ножик с собой. Настоящий, складной.
Бабушка через проход подалась вперёд.
— Осторожно с ножами, молодой человек, — строго сказала она. — Мало ли, тряхнёт.
— Да не боись, мама, — ухмыльнулся мужчина. — Я аккуратный.
— Вот-вот так и говорят, а потом у хирургов работы — не продохнуть, — буркнула бабушка.
Кира улыбнулась краем губ.
— Я как раз в медколледже учусь, — вставила она. — Так что знаю.
— О! Медичка! — оживилась бабушка. — Молодец! Тогда ты меня поймёшь.
— Понимаю, — ответила Кира.
— Вот видишь, — торжествующе кивнула бабушка мужчине. — Девочка умная.
Автобус подпрыгнул на ухабе. Банки в корзине у соседки звякнули. Кто-то вскрикнул сзади:
— Эй, водитель, полегче! Мы же не на тракторе!
— Дорога такая! — крикнули спереди.
— А подвеска где?
— Там же, где совесть у дорожников!
Салон вдруг наполнился смехом — коротким, неожиданно громким, как будто кто-то неудачно пошутил или сказал что-то слишком узнаваемое. Даже водитель, обычно невозмутимый, фыркнул, бросив косой взгляд в зеркало, и тут же вновь уткнулся в дорогу, хмуря лоб.
Кира повернулась к окну, стекло уже запотело от дыхания и холода, по нему лениво ползли капли, размывая отражения. Снаружи мелькали деревья — они проносились так быстро, что цвета сливались в единую жёлто-зелёную полосу, в которой не разобрать ни формы, ни веток. Всё за стеклом становилось бесформенным, как сон, где невозможно ухватиться за детали, и только редкие чёрные стволы прорывали эту полосу, исчезая так же быстро, как появлялись.
Мужчина, сидевший рядом, вдруг снова заговорил — его голос прозвучал хрипло, будто он не говорил ни с кем уже много часов.
— А чего одна едешь? Родители не отпустили бы, я вот в твоём возрасте один раз — и всё, потом неделю ругались.
— Я не ребёнок, — спокойно ответила она. — Да и недалеко.
— Недалеко, недалеко… — буркнула бабушка. — Сейчас везде бродяги, машины. Лучше бы с кем.
— Да нормально всё, — сказала Кира. — Я туда каждый год.
— Каждый год, а вид у тебя всё равно городской, — сказал мужчина. — Вон, ногти
— Ну да, — усмехнулась она. — В лес-то с маникюром.
— Молодёжь! — махнула рукой бабушка. — Мы в твои годы картошку руками сажали.
— А мы — рефераты печатали, — ответила Кира, глядя на них с лёгкой улыбкой.
— Всё равно молодец, — смягчилась бабушка. — Главное — не замерзни. В лесу уже сыро.
— У меня термос есть, — показала Кира. — И корзина.
— Вот это правильно, — кивнула она. — Видно, с умом подходишь.
Автобус снова тряхнуло. Где-то в передних рядах закашлялся кто-то с сипом. Двигатель загудел громче.
— А у вас, девонька, телефон-то ловит? — спросила бабушка.
— Ловит. Даже Wi-Fi какой-то показывает.
— Ух ты! — мужчина склонился ближе. — Тут, в полях?
— Ну, написано: «Dacha_WiFi_5G». Может, кто шутит.
— Или ловушка, — бабушка нахмурилась. — Сейчас эти сети — бог знает что.
— Ага, «ловушка», — усмехнулся мужчина. — Вас бы в девяностые, когда радио через фольгу ловили.
— Я в девяностые уже знала, что телевизор — зло, — ответила она. — А сейчас всё через эти ваши сети.
Кира посмеялась, спрятав улыбку за рукой.
Сначала — пустота, настолько плотная, что в ней не уместится ни свет, ни тьма. Нет даже ожидания, нет самой идеи движения или страха. Всё вокруг вязкое, неподвижное, будто время забыло про это место. Лежит тишина — настоящая, глухая, как сон в дурной ночи, когда не просыпаешься, а просто перестаёшь быть.
Где-то глубоко, в самом центре, будто дно пробило маленькое отверстие, мелькает первая искра — не память даже, а что-то простейшее, привычное:
«Кофе. Купить кофе. Горький. Из автомата. С привкусом пластика».
Мысль всплывает сама, медленно, почти лениво, будто пальцем прочертили по запотевшему стеклу знакомое слово. За ней сразу приходит ощущение: холод, настоящий, въедливый, липкий, пробирающийся сквозь всё, как промокшее одеяло на голой коже. Этот холод не уходит — он будто входит внутрь, застревает между рёбрами, расползается по рукам, заставляет тело вздрогнуть и скукожиться в попытке найти хоть каплю тепла.
— Холодно… — звук выходит не голосом, а шорохом, сухим, словно кто-то проводит по песку.
Губы были растресканы, язык не слушается. Воздух пахнет сыростью и землёй, будто она лежит прямо в почве, в глине, как в чьём-то старом дыхании.
Пальцы — чужие, не свои, неподвижные, как будто обмотаны нитками. Она чувствует, что что-то держит в руке — тёплое? гладкое? — и на секунду кажется, что это стаканчик из автомата, только пальцы вдруг натыкаются не на картон, а на холодную, вязкую землю. Мелкие камешки врезаются в кожу, между ногтями — влажная грязь, липкая, тяжёлая, будто она держится за саму землю, а та не отпускает.
— Что? — едва слышно, с хрипом произнесла она. — Где…
Попытка вдохнуть — и грудь будто разрывает изнутри. Воздух острый, как осколок стекла, впивается в горло, заставляет глаза распахнуться. Гортань вздута, сухая, язык прилип к нёбу, не отзывается. Во рту — вкус металла, густой, как кровь на батарейке. Она пытается сглотнуть, но выходит лишь глухой, нечеловеческий стон — сиплый, низкий, почти звериный, от которого дрожит воздух над мокрой землёй.
— Эй… кто… — её губы едва шевелятся. — Маша?
Ответа не последовало. Только тишина, да редкие капли — они падали с низкой ветки прямо ей на щёку, одна за другой, будто кто-то нарочно отмерял время этими ледяными уколами.
Роса оказалась холодной, острой, как игла: вонзалась в кожу, растекалась по виску, и от этого простого, почти детского ощущения вдруг захотелось расплакаться — так неожиданно стало одиноко и чуждо в этом сыром, молчаливом лесу.
— Не смешно. Маша, ну серьёзно…
Плечо дрожало — мелкой, неостановимой дрожью, и невозможно было понять, отчего именно: то ли холод вцепился в кость, то ли страх, густой, подступил к самой коже. Попыталась перевернуться, сдвинуться хоть немного, но тело не отвечало, словно его заковали в ледяной кокон.
В следующую секунду в висок ударила резкая, острая боль — словно кто-то с силой вогнал туда раскалённый паяльник. Всё лицо вспыхнуло, а затем мгновенно залилось жаром и заныло. В глазах поплыли тени, и воздух вокруг будто стал гуще, насыщенней, так что каждое дыхание давалось с трудом.
— Ай! Ай, чёрт…
Внутри головы стоял звон — мерзкий, навязчивый, будто кто-то водил ложкой по алюминиевой кастрюле. Всё гудело, отдавало низкой вибрацией в уши, виски, даже зубы.
«Так… не паниковать. Просто упала. Просто… споткнулась. Сейчас встану», — эта мысль прозвучала глухо, почти чужим голосом, словно не она сама её придумала, а кто-то вкладывал извне, чтобы удержать от крика.
Она попыталась снова пошевелиться. Правая рука чуть подалась, но казалась не своей — слабой, чужой, будто ей управлял кто-то другой, сквозь толщу воды или льда. Сухожилия в запястье тянуло, пальцы дрожали, цеплялись за землю, а ногти с хрустом вонзались в липкую грязь и мох.
— Раз… два… — шептала она, будто от этого зависел успех. — Давай, давай…
Тело всё ещё лежало неподвижно, будто принадлежало кому-то другому, закутанному в одеяло из холода и боли.
В левом ухе непрерывно пульсировал гул — ровный, мерзкий, будто далеко под землёй кто-то бил в металлическую трубу. Висок продолжал гореть — горячий, колющий, с каждой секундой сильнее, так что даже веки дрожали.
— Мам… — губы лопались от сухости, шепот едва вырывался наружу, ломался на первом же звуке. — Мама, я…
Ответа не было. Лес молчал, ни шороха, ни голоса — только собственное дыхание и мутное эхо боли.
«Телефон. Он же в кармане. Надо… достать», — мысль упорно возвращалась, цеплялась за остатки сознания, за волю.
Она попыталась потянуться к бедру, но рука еле двигалась — скользила по ткани брюк, мокрой, тяжёлой от сырости. Пальцы нащупывали только пустоту, скользили по складкам, раз за разом наталкиваясь на холодную, влажную ткань.
«Нет… он должен быть…», — внутри всё сжалось, и стало невыносимо страшно.
— Где? — выдохнула она, хрипло, совсем тихо. — Телефон… алло…
В ответ — только тишина, вязкая, глухая. Ни шороха, ни далёкого эха, будто мир, замкнувшийся вокруг, не собирался подавать никаких знаков.
Воздух становился всё плотнее, будто его наполнили ватой — каждое движение замедлялось, казалось, что лежит под водой, где даже звуки становятся глухими, а небо и листья — чужими, отдалёнными.
— Сплю? — спросила она себя, голос дрожал, зубы выбивали дробь, губы подрагивали. — Это сон, да?
— Сейчас проснусь… всё нормально… я в автобусе… кофе…
Но холод был сильнее. Он тянул вниз, вползал под одежду, будто чья-то тяжёлая рука навалилась сверху, не давая пошевелиться. Трава колола щёку, вода медленно просачивалась под воротник, становилось только хуже.
— Нет, нет, нет… — шептала она, задыхаясь, всхлипывая. — Не сон… не сон…
Пальцы с усилием сжимались, вцеплялись в мокрую землю, в корни, в мох — хоть за что-то, что может удержать, вернуть назад. Вдруг остро, резко почувствовала, как ноготь ломается, боль хлестнула по руке — резкая, живая, настоящая.
Лодка с глухим, будто надтреснутым, звуком ткнулась в вязкий, размокший берег. Тёмная вода чавкнула, разойдясь мутными кругами. Старик-рыбак, не поднимая на неё взгляда, медленно, но с твёрдостью, подтолкнул Киру в спину шершавой ладонью.
— Иди, — бросил он коротко, почти равнодушно, словно речь шла не о человеке, а о мешке с рыбой. — Радко спросит. Он решит.
Кира едва удержалась на ногах, её качнуло, словно волна пошла сквозь тело. Она схватилась за край промёрзшей лодки, пальцы заныли от холода и сырости, кожа словно слилась с облупившимся деревом.
— Подождите! — выдохнула она в напряжённом, сдавленном воздухе. — Кто… кто этот Радко?
Старик молчал, только плечи его едва заметно дёрнулись, будто вся тяжесть жизни разом скрутила его спину. Он повторил глухо, не поворачиваясь:
— Иди. Пока не стемнело.
Кира медленно ступила на вязкую, холодную глину, под ногой всё тут же хлюпнуло, затянуло пятку так, что показалось — земля сама не хочет её отпускать. Она сделала ещё шаг, оставляя за собой мутные, тяжёлые следы, и вот уже оказалась у порога.
Изба стояла чернее самой ночи, как большой заколоченный ящик, крыша её ушла набок, как сломанное крыло, стены были плотные, тёмные, с сизым налётом вековой копоти, из щелей тянуло дымом, густым и пряным, от которого першило в горле.
Кира постучала.
— Эй… есть кто? — голос Киры дрогнул, растворяясь в тягучей тишине, словно в вязкой паутине.
Ответа не последовало. Только из-за угла коротко, хрипло тявкнула собака — один раз, настороженно, как будто сама не была уверена, что следует делать дальше, — и сразу стихла, будто втянулась обратно в мрак.
Кира неловко, почти виновато, толкнула дверь плечом. Дверь пошла туго, заскрипела протяжно, с надрывом, будто изнутри кто-то пытался удержать её веками. В раскрывающийся проём вывалился тяжёлый, острый запах: дым, перебродивший квас, кислый пот, навоз, что-то ещё, сырое, как холодная земля. Воздух резанул по глазам, Кира зажмурилась, прикрыла рот и нос рукой, пытаясь не выдать слабости.
— Господи… — вырвалось у неё глухо, почти на выдохе.
— Не поминай всуе.
Кира вздрогнула, отступила на полшага, сердце застучало громко, навязчиво. В тусклом углу, за чадящей лучиной, сидел мужчина. Он был крупный, плечистый, сгорбленный, вся фигура казалась чужой, неприветливой. Руки грязные, пальцы широкие, ногти чёрные, будто впитали в себя землю. Лицо у него было серое, словно вылепленное из глины; глаза мутные, тяжёлые, но смотрели пристально, медленно, не мигая.
— Ты Радко? — Кира едва выдавила из себя эти слова, голос был охрипшим, словно чужим.
Мужчина не ответил. Он продолжал смотреть, неотрывно, будто примерял её к какой-то внутренней мерке. В уголке рта застряла крошка хлеба, и он, медленно, неторопливо, жевал её, не торопясь. Тишина повисла густо, только где-то в печи потрескивал уголёк, вспыхивая слабым, красноватым светом.
— Я… я не хотела тревожить. Мне сказали… — Кира споткнулась о слова, выдохнула, чувствуя, как в горле всё пересохло. — Рыбак сказал, что вы решаете.
— Что решаю? — голос у него вывалился тускло, будто из самой земли поднялся, с хрипотцой и тяжестью. Эхо его осталось висеть в воздухе, как сырой дым.
— Где… где можно остаться. На ночь.
В ответ — только молчание, тяжёлое, вязкое. Он не сводил мутных глаз, потом вдруг, резко, будто плюнул на чью-то память, откинул голову и сплюнул в сторону очага. Слюна зашипела на угле, или это просто показалось.
— Садись.
Кира осталась стоять, не решаясь сделать шаг вперёд. Рука сжала подол куртки, пальцы онемели.
— Садись, говорю, — повторил он, громче, с нажимом, будто рубил каждое слово.
Она не спорила. Осторожно присела на лавку у двери, чувствуя, как по ногам растекается сырость — солома под ногами была влажная, липкая, словно уже давно сгнила, и пахла кисло, затхло, как подвалы весной.
— Откуда пришла? — голос снова прорезал тишину, как нож.
— Я… из города, — попыталась она говорить ровно, но голос предательски дрогнул.
— Какого? — в глазах его мелькнуло что-то жёсткое, будто испытание.
— Из… — Кира запнулась, по губам прошёл нервный смешок. — Ну… большого.
Он прищурился, глаза сузились, черты лица стали ещё резче, будто изломались на резком свете лучины.
— Названье скажи, — Радко не отводил глаз, в голосе его появилась резкость, словно каждый вопрос он ставил на весы, взвешивая каждое слово.
— Владимир, — выдохнула Кира, не сразу осмелившись поднять глаза, будто произнесла что-то запретное.
— Не слыхал, — отозвался Радко, чуть повёл плечом, будто для него это ничего не значило. — А где это, за рекой?
— Да… далеко, — промолвила она, глядя в пол, чувствуя, как в горле пересохло от напряжения.
Он кивнул, не мигая, лицо его оставалось неподвижным, будто вырезанным из старого дерева.
— Паспорт есть?
Кира моргнула, не сразу поняв.
— Что?
— Бумага, — пояснил он, голосом медленным, настороженным. — Что ты — не беглая.
— Нет… — она глотнула воздух, голос предательски задрожал. — Ничего нет. Всё… пропало.
Он коротко хмыкнул, губы скривились в нечто похожее на усмешку.
— Чужая, значит.
— Я… не чужая, просто… я заблудилась, — слова эти прозвучали слабо, будто пыталась убедить прежде всего себя.
— В лесу никто не блудит просто, — произнёс он, медленно, отчеканивая каждое слово. — Кто идёт — знает, куда идёт.
Из темноты, где до сих пор не было видно никого, вынырнул голос — женский, с хрипотцой, тревожный:
— А может, бесом подменённая?
— Да тише ты, — буркнул Радко, не оборачиваясь, — не болтай.
— Глянь на неё, — сиплый, дрожащий мужской голос прокатился по хате, как сквозняк, — у ней руки… чистые.
— И платье не наше, — подхватила женщина, уже смелее. — Шитое, не ткана.
Кира, замерев, посмотрела в темноту: там, за лучиной, блестели глаза, лица едва различимы, вырезанные из полумрака, строгие, усталые, будто вытесанные ножом. Где-то сбоку, ближе к стене, раздался глухой, детский кашель; за перегородкой кто-то негромко чихнул, воздух сгустился, стал тяжелее, будто на неё опустилась невидимая рука.
Крик был такой силы, что вороны с грохотом вспорхнули с холодной, покрытой инеем кровли, и даже тени на земле, казалось, дрогнули. Топор с влажным лязгом выпал из чьей-то руки, отлетел, ударился о смоляное бревно, звонко — и после этого всё растворилось в одном сыром, дерущем ухо звуке, будто кто-то врывал клок мяса из самой живой плоти.
Кира выронила полено, даже не осознала этого, только холод под пальцами сменился пустотой, и тело само повлекло её прочь — за угол, туда, где между бревенчатых стен уже кучковались люди, тяжело дышали, перебрасывались короткими словами и толкались плечами, будто спасаясь от чего-то неизбежного.
— Что там? — закричала она, голос сорвался, будто чужой.
В ответ ей глухо, сипло бросили:
— Борята… Топором по ноге…
Она пробилась сквозь тесную, затхлую толпу, где лица сливались в одно бесформенное пятно — кто-то всхлипывал, кто-то, тяжело дыша, тёр ладонями лицо, а один старик трясущимися пальцами шарил по груди, крестился невпопад, не открывая глаз, будто хотел стереть с себя весь этот ужас.
На грязной, истоптанной земле лежал парень — крупный, совсем молодой, с квадратными плечами и серым лицом, в котором не осталось ни одного живого цвета, только губы неестественно посинели, будто уже принадлежали мёртвому. Из бедра кровь лилась тяжело, толчками, густая и липкая, уже цеплялась за холщовую ткань, разбегалась по мерзлой траве.
— Господи… — прохрипела женщина в замятом платке, вскинула ладонь к лицу, будто пытаясь удержать свой крик внутри.
— Отойдите! — Кира крикнула резко, слова рассекли воздух, но никто не шелохнулся, только кто-то повернул к ней лицо, и взгляд в нём был полный глухой, животной тревоги. — Я сказала, отойдите!
Толпа, нехотя, послушалась: кто-то попятился, задел плечом, кто-то стал громче плакать, и запах дыма стал ещё острее.
— Не лезь! — выкрикнула в чёрной шали женщина, лицо её исказилось, и глаза наполнились ненавистью. — Не тронь его, слышишь!
— Он истечёт, — коротко бросила Кира, почувствовав, как в груди что-то поднимается, откуда-то из старой, забытой жизни, где был порядок, и инструкции, и белый свет в коридоре. — Дайте мне место.
Она опустилась на колени, не чувствуя под собой холода, руки сами тянулись к талии, искали там, где должен был быть пояс — всё происходило так, как в сотнях отработанных движений на практике. Но вместо привычного ремня — только скомканная грубая рубаха и пальцы, которые тряслись и цеплялись за ткань.
— Тряпку! — крикнула она, голос сорвался, заглох где-то между лицами, но в этой толчее отчаяния слова рассекли пространство, заставили кого-то вздрогнуть.
— Что ты ей прикажешь? — прошипела женщина, чьи глаза давно налились слезами и злостью. — Ведьма! Сама сглазила парня!
— Заткнись, — огрызнулась Кира, ощутив, как злость вперемешку с паникой подступает к горлу. — У него артерия перебита, он истечёт, если не перевязать сейчас.
— Не смей! — с яростью рванулась к ней Марфа, глаза бешеные, лицо выгорело от слёз, но Радко перехватил её, грубо зажав плечо.
— Пусти, — она заорала, вырываясь, волосы прилипли к вискам, — не тронь моего сына, тварь ты чужая!
— Молчи, Марфа, — с усилием, почти без эмоций сказал Радко, взгляд его был тяжёлым, будто он уже видел смерть. — Пусть делает.
— Она его убьёт! Она, она… — слова захлёбывались, превращались в шёпот, в который вплелся плач.
— Он уже умирает, — хрипло буркнул Радко. — Кровь чёрная, видишь?
Кира опустилась на колени, не замечая, как земля холодит ноги, прижала ладонь к рваной ране. Под пальцами было горячо, скользко, как будто рука погружалась в глину, но эта глина жгла, и тёплая кровь мгновенно прорвала плоть между пальцами, хлынула, заструилась по руке.
— Тряпку… — повторила она, уже сдавленно, не узнавая свой голос. — Любую, хоть грязную!
— На что тебе тряпка? — услышался чей-то голос из толпы, полный недоверия и неуместной досады. — Хочешь вытереть его, что ли?
— Турникет! — выкрикнула Кира, злясь на эту бездушную тупость, на медлительность всех вокруг. — Я должна пережать кровоток!
— Что ещё за турникет? — удивился кто-то, хмыкнул.
— Жгут, — закричала она, глухо, с отчаянием, — верёвку, ремень, хоть что-нибудь, быстро!
— Дай ей, — произнёс Радко, уже хрипло, с оттенком мольбы, и эта его усталость передалась всем.
Из-за спин метнулась рука, протянула старый, потёртый ремень — кожу давно разъело потом, края расползлись. Кира выхватила его, обмотала выше раны, держа дыхание, и затянула со всей силой. Борята вздрогнул, дёрнулся, выдохнул коротко, хрипло, и этот звук пронзил всех, кто стоял рядом.
— Потерпи, — Кира глядела прямо в его побледневшее лицо, на котором выступили капли пота. — Потерпи, слышишь?
Он вздрогнул, попытался поднять голову, губы задрожали, в глазах метнулось что-то неясное — боль, страх, мольба.
— Не двигайся! — она наклонилась, прижала его плечо, чувствуя, как под ладонью дрожит костлявая, скользкая от пота кожа. — Всё, всё… Тише, не дёргайся.
Он вскинул глаза, мутные, тяжёлые. — Жжёт… — прохрипел он, губы дрогнули.
— Значит, кровь замедлилась, — проговорила она едва слышно, больше себе, чем остальным, и сама почувствовала, как сердце бухнуло сильнее — может, это даст хоть какой-то шанс.
Марфа встала рядом, схватилась за голову так, что из-под пальцев выбились пряди седых волос. Она качалась вперёд-назад, будто раскачивала самого Боряту, в голос рыдала, лицо её вспухло, стало почти безобразным.
— Смотри, он белеет! — сорвалось с её губ, и голос стал резким, истеричным. — Что ты с ним делаешь, ведьма?!
— Затяни крепче, — стиснув зубы, бросил Радко, глядя, как кровь уходит в землю тёмной полосой. — Кровь темнеет, видишь?
— Да знаю я! — Кира крикнула зло, всё тело её будто сжалось, внутренняя дрожь выливалась в жесты. — Нужно выше… к паху ближе, там жгут надёжней.
Она дернулась, развязала ремень, снова склонилась над раной. Стоило ремню отступить, как кровь плеснула с новой силой, обдала её руку горячим липким потоком.
Дым в избе стоял густой и тяжёлый, словно клубился под самым потолком и никуда не хотел исчезать, лез в нос, в глаза. Уголёк в старом, закопчённом очаге потрескивал и шипел, когда Кира осторожно подкинула тонкую щепку — пламя на миг лизнуло стену, чёрная сажа побежала пятнами вверх, а по низкой потолочной балке медленно ползла ржаво-красная тень.
Люди сидели кругом, тесно — кто-то прямо на лавке, кто-то на полу, у стен, плечом к плечу, ноги в валенках, руки на коленях. Лица были серые, в морщинах, как вымазанные золой, глаза косились на Киру с насторожённым любопытством, будто ждали, когда она снова покажет чудо — или ошибётся.
— Так ты, значит, лечишь, — сказала Любава, широкая, с загрубевшими руками, голос у неё был низкий, чуть глухой, — и травы знаешь?
— Немного, — Кира ответила осторожно, взгляд спрятала в ладонях. — Где-то училась, где-то видела, у кого — уж и не вспомню.
— Где ж это видела? — усмехнулся кто-то из мужчин, сощурился. — В городе своём, где чудес много и никто не боится?
— Вдалеке, — проговорила Кира, подбирая слова, будто выбирала тропу по камням. — Там, где люди ведают, как кровь течёт, как соки по жилам ходят.
— Соки, — переспросил кто-то и фыркнул, — у нас тут не соки, а плоть да дух, всё просто.
— И всё же течёт, — осторожно вставила Кира, чувствуя, как слова сопротивляются. — Коли кровь уходит, человек слабеет, коли воды нет — сохнет.
— Воды нет? — старуха, седая, сутулая, с резким голосом, покачала головой. — Так вон колодец под окном, иди пей, не жадничай.
— Не та вода, — Кира чуть улыбнулась, взгляд стал мягче. — Не та, что в ведре. А та, что внутри человека.
Толпа заволновалась, кто-то фыркнул, кто-то покосился на неё как на диковину.
— Что ты плетёшь, девка, — скривилась Любава. — Внутри у человека кишки да сердце, какая ещё вода…
— Ну вот, — кивнула Кира, голос стал спокойным, ровным, — сердце в теле качает, чтобы кровь по жилам бежала, чтоб тело тёплое было, чтоб глаза не темнели.
— Качает? — удивился мужик у двери, усы у него были мокрые от пара. — Сердце не качает, сердце живёт — вот как.
— Живёт, да, — тихо подтвердила Кира. — Живёт, а кровь гонит по жилам. Если кровь бежит, руки горячие, голова ясная. Не бежит — человек падает, будто свет в нём гаснет.
— Свет гаснет от лихого глаза, — с нажимом сказала старуха, перекрестившись. — Не от того, что ты там городского напридумывала.
Кира на миг умолкла, почувствовала, как у неё перехватило горло.
«Скажи по-ихнему, — велела она себе, — скажи, чтобы поняли…».
— Бывает, — произнесла она мягко, стараясь подстроиться под их речь, — глядит кто со злобой, не с добром, и тогда дух холодный входит в голову, сердце пугается, кровь в жилах стынет, будто ледком берётся. Тогда надо согреть человека, вытянуть этот холод.
— А, — кивнула Любава, губы чуть скривились, но голос стал добрее. — Вот теперь по-людски говоришь. А то всё: «внутри», «качает»… Мудрёно.
— А согреть чем? — спросил кто-то у окна, шаркая валенком по полу. — Травой?
— Травой, — согласилась Кира, не спеша. — И солью. Соль — она злое вытягивает, не даёт чужому засесть.
— Солью? — подняли головы сразу трое, зашевелились, как пчёлы в улье. — Солью лечить?!
— Чуть-чуть, — поспешно добавила Кира, опасаясь спугнуть их доверие. — В тёплой воде, питьё давать, когда иссох.
— Солью поить, — передразнила Любава, фыркнула. — Да у нас ей мясо солят, а не людей.
— А если человек иссох, — Кира подбирала каждое слово, как гладкий камень, — значит, злой ветер высушил, соки вытянул, надо вернуть ему силу.
— Какой ещё ветер, — ворчливо перебил мужчина, щёки его были красные от печи. — Мороз неделю стоял, какой там ветер…
— Не тот ветер, — тихо сказала Кира. — Невидимый. Который внутри человека.
Старуха тут же перекрестилась, шепча что-то на ухо соседке.
— Ты с духами что ли шепчешься? — недоверчиво спросила она, не отводя взгляда.
— Нет, — Кира покачала головой, в голосе была усталость. — Просто слышала, как старые бабы в других землях лечили. Так учили, так ведали.
— И что ж они там делают? — спросила Любава, глядя испытующе. — Тоже жгуты ставят, как ты Боряте?
— Да, — кивнула Кира, — чтобы кровь не ушла вся, чтобы живое в теле держалось.
— А если бы духа зажала? — сзади раздался недоверчивый голос, — вместе с кровью в теле оставила?
— Так я и следила, — сказала Кира, — чтобы только кровь, а не дух чужой.
— А ты различишь? — с сомнением спросила Любава. — Где кровь, а где дух?
Кира долго смотрела в огонь, видела, как языки пламени лижут чёрную сажу, будто рисуют по стене загадочные письмена.
— Если кровь идёт — видно, — сказала она просто, не поднимая глаз. — А духа не видно.
— Значит, не веришь, что он есть? — с подозрением переспросил кто-то из стариков, хмуря лоб.
— Верю, — быстро сказала Кира, торопливо, чтобы не спугнуть доверие. — Только он не выходит так, как кровь. Он внутри живёт, прячется — только по человеку видно, есть он или нет.
Старуха вздохнула, тяжело, пожала плечами, будто груз взяла на себя.
— Мудрёная, — буркнула она. — Слов много, а толку мало.
— Пусть покажет, — вдруг сказал молодой парень у двери, сверкая глазами. — У Гришки малый животом мается, орёт второй день. Пусть глянет, коли знает что.
Толпа тут же оживилась, кто-то шагнул к двери, кто-то начал шептать матери, и уже через минуту вынесли ребёнка — худенький, волосы прилипли ко лбу, живот вздутый, на лице мучение. Он стонал глухо, будто не было в нём сил кричать.
— Вчера ещё ничего, — мать всхлипывала, смотрела на Киру с надеждой, — а утром сжалился, живот хватал, орёт всё время.
Кира присела на корточки, положила ладонь на живот — под пальцами горячо, кожа натянутая, как пергамент, внутри будто камень, твёрдый и злой.
«Воспаление, скорее всего. Кишечное, но, может, просто спазм. Главное — не дать высохнуть. Нужна жидкость, нужно тепло…»