Я нервно поправил кружевной манжет. Весь дом пропах лимонным воском и напряженным ожиданием. Сестры – Мари, Софи, Анн-Луиз – пронеслись по лестнице вихрем, их споры о том, какое платье больше подойдет новой соседке, графине де Вольтер, долетали до меня обрывками.
Говорили, она вдова. Говорили, невероятно красива. Говорили, приедет с невесткой и маленькой девочкой. Я слушал вполуха. Меня куда больше тревожил отец. Маркиз напоминал нависшую грозовую тучу, его мрачное настроение заранее отравляло воздух.
«Новые соседи, Шарль, особенно дамы без мужского покровительства, требуют... осмотрительности,» – бормотал он, расхаживая по залу.
Мать лишь мягко улыбалась, поправляя вазу с розами, но и в ее спокойствии чувствовалось напряжение. Я ощущал себя неловко в новом камзоле. В свои девятнадцать я все еще чувствовал себя скорее старшим братом сестер, чем мужчиной света. Мой мир был тесен: семья, книги, верховые прогулки в лесу с отцом.
Женщины... они казались мне прекрасными, но далекими картинами в Лувре, лишенными дыхания и тепла.
И вот дверь открылась. Я поднял глаза – и время остановилось.
Она вошла. Неспешно, с достоинством, которое не имело ничего общего с надменностью. Луч солнца из высокого окна выхватил каштановые волосы, уложенные просто, но изысканно. Черное траурное платье, строгое и лишенное украшений, лишь подчеркивало хрупкость ее фигуры и мертвенную бледность кожи. Оно делало ее глаза – глубокие, с таинственной, манящей грустью – еще более пронзительными. Это была не просто красота. Это было... сияние. Спокойное, глубокое, зрелое, но окутанное печалью. Графиня Елена де Вольтер.
Рядом с ней – Клеманс, ее невестка. Она казалась еще более хрупкой, чем Елена, словно тень, с большими, постоянно испуганными глазами, которые редко поднимались от пола. Ее рука судорожно сжимала руку маленькой Лисбет, которая крепко вцепилась в юбку тети.
Я знал, что Елене всего двадцать четыре, но в ней чувствовалась глубина, недоступная мне, а Клеманс выглядела так, будто малейший шум мог заставить ее сжаться в комок. Что с ними случилось? В их молчании, в их взглядах читалась общая, тяжелая тайна.
«Мадам, месье, благодарю за приглашение,» – голос Елены был низким, мелодичным, как звук виолончели. Он прошелся по мне теплой, смущающей волной.
Обед тянулся в вежливой беседе. Отец расспрашивал о поместье, мать любезничала с Клеманс (которая отвечала односложно) и Лисбет, сестры старались изо всех сил быть очаровательными. Я молчал. Я ловил каждое слово Елены, каждый жест. Как аккуратно она поправляла салфетку. Как внимательно слушала отца, не льстя, но и не выказывая скуки. Как мягко, почти незаметно улыбнулась, когда Лисбет что-то шепнула Клеманс, и та на мгновение разжала губы в слабой улыбке.
В моей душе, такой защищенной и неопытной, что-то мощное сдвинулось с места. Это не было похоже на мимолетное восхищение. Это был удар молнии. Ослепляющий, оглушающий. Она.
Недели спустя. Бал у маркиза де Тревиля. Париж гудел за стенами особняка. Я метался в отчаянии, отыскивая в толпе один-единственный силуэт. Бал был в самом разгаре. Я, затянутый в новый, неудобный мундир, чувствовал себя выброшенной на берег рыбой. Вино, духи, громкий смех, навязчивые взгляды девиц – все это давило. Я искал ее.
Она не танцевала. Я заметил ее, когда она быстро шла через центр бального зала, словно стремилась пронзить толпу, чтобы достичь противоположного выхода. Лицо ее было бледнее лунного света, падавшего из высоких окон, восковым и напряженным. Взгляд, обычно такой спокойный и глубокий, был прикован к цели – выходу из этой духоты, – но в нем читалась не просто целеустремленность, а бегство. От чего? От шума? От притворства? От собственных мыслей?
Она направлялась прямо к столу с прохладительными напитками. Я, как ошпаренный, ринулся вперед, едва не опрокинув пару кавалеров. Сердце колотилось в такт скрипкам, но громче.
Я настиг ее как раз у стола с хрустальными бокалами. Она обернулась на мой торопливый подход, и я увидел ее лицо вблизи. Беззащитность. Глаза – огромные, темные озера – были полны тревоги, почти паники. Губы слегка дрожали. Она выглядела так, будто вот-вот разобьется о невидимые стены этого праздника.
«Графиня!» – вырвалось у меня, я протянул ей бокал с прохладным лимонадом, который схватил машинально. – «Вы... вам нехорошо? Вы бледны, как... как мрамор этой колонны.» Голос мой дрожал от волнения и страха за нее.
Она взглянула на бокал, потом на меня. Испуг в ее глазах сменился волной такого глубокого, почти болезненного облегчения, что у меня перехватило дыхание. Она узнала меня. И в этом узнавании было нечто большее, чем простое знакомство. Была спасительная соломинка.
«М-месье де Сен-Клу...» – ее голос, обычно виолончельный, был прерывистым, как стук собственного сердца. Она машинально взяла бокал, но даже не притронулась к нему. «Простите... Да, душно... невыносимо душно. Мне нужен воздух. Сейчас же.» Она сделала шаг, словно собираясь идти дальше, но пошатнулась. Ее рука инстинктивно схватилась за край стола.
В этот миг что-то внутри меня сломалось. Жалость, обожание, ярость против всего, что причиняло ей боль, слились в одно пламенное желание быть ее щитом.
«Позвольте мне проводить вас!» – сказал я твердо, забыв о светских условностях. «Там, в галерее, тихо и прохладно. Портреты... можно посмотреть портреты...» Я указал на арку, ведущую в полутемную галерею. Это был единственный выход, который я видел для нее в эту секунду.
Она кивнула, слишком быстро, слишком благодарно. Не глядя по сторонам, почти прижавшись ко мне в толчее, она позволила мне провести ее сквозь арку. Ее плечо слегка касалось моего рукава, и это мимолетное прикосновение жгло, как огонь.
Галерея встретила нас тишиной и прохладой. Она сразу же прислонилась к холодной стене у окна, закрыв глаза, глубоко и с усилием вдыхая воздух. Плечи ее все еще слегка вздрагивали.
«Мадам?..» – осторожно спросил я.
Пыльная дорога тянулась бесконечно. Я стоял на запятках кареты, вцепившись в холодный металл поручня, спиной к Парижу, к дому, к ней. Ветер хлестал по лицу, выдувая последние предательские слезы, смешивая их с дорожной грязью. Внутри была пустота, выжженная ее словами, но поверх нее – странное, твердое спокойствие. Я поклялся. И клятва, как броня, защищала покалеченное сердце.
Карета катилась неспешно, давая время на прощание. Я спрыгнул у постоялого двора на выезде из города, где их уже ждала более вместительная дорожная карета, верховые слуги... и он. Высоченный, с плечами кузнеца и спокойным взглядом бывалого человека, он стоял чуть в стороне, как скала среди суеты. Мартен – так звали лучшего из наших конюхов, человека, чью преданность и силу я знал с детства. Я подозвал его.
«Мартен, слушай внимательно, – голос мой звучал жестче, чем я ожидал. – Твоя единственная задача теперь – охранять их. Моих сестер, мадемуазель Клеманс и Лисбет. Ты едешь с ними, живешь с ними, дышишь для них. Ни шагу без твоего ведома. Пусть местные девицы хоть с ума сходят по твоей стати, твои глаза – только на них. Смотри на них, как на икону. Как на богов. Понял?»
Мартен медленно кивнул. Его взгляд, обычно добродушный, стал острым и сосредоточенным. «Понял, месье Шарль. Моя жизнь – за них. И глаза мои – только на них. Слово Мартена». Он взглянул на девочек и Клеманс, которая помогала Лисбет подняться в карету, и в его взгляде действительно вспыхнуло что-то преданное, почти благоговейное. Это было то, что нужно.
Суета погрузки, сундуки, корзины – все это создавало шумную завесу, за которой можно было спрятать горечь. Сестры высыпали из нашей кареты, оживленные дорогой, еще не осознавшие всей тяжести расставания. Мари, самая старшая и рассудительная, первой подбежала ко мне. Ее умные глаза сразу уловили что-то неладное.
«Шарль? Ты плакал?» – прошептала она, обнимая меня. Ее запах – лаванда и чернила – был таким знакомым, таким домашним.
«Пыль, Мари, просто пыль,» – буркнул я, прижимая ее, стараясь звучать бодрее. «Береги себя. И этих сорванцов.» Я кивнул на Софи и Анн-Луиз, которые уже висели у меня на шее, щебеча о море, о ракушках, о том, как будут скучать.
«А ты, Шарль, береги свое сердце,» – тихо сказала Мари, отходя. В ее взгляде читалось понимание, которого я не ожидал. Она знала. Или догадывалась.
Клеманс стояла чуть в стороне, держа за руку Лисбет. Девочка смотрела на меня большими, серьезными глазами, словно чувствовала напряжение. Мартен занял позицию у дверцы кареты, его мощная спина была надежной защитой.
«Месье Шарль, мы... мы еще увидемся?» – спросила Лисбет вдруг, отпуская руку тети и делая шаг ко мне.
Сердце сжалось. Я опустился на корточки перед ней. «Конечно, мадемуазель Лисбет. Обязательно. А ты береги тетю Клеманс и моих сестер, хорошо? Будь им храбрым рыцарем. Мартен тебе поможет.» Я кивнул в сторону великана. Лисбет робко улыбнулась ему.
Она кивнула очень серьезно, потом неожиданно бросилась ко мне, обняв за шею. Ее маленькие ручки сжались. «Я буду. Обещаю. А вы... будьте осторожны.»
Ее детская искренность, этот внезапный порыв доверия, чуть не сломили мою новообретенную твердость. Я крепко обнял ее на мгновение, чувствуя, как хрупка эта маленькая жизнь, как беззащитна она и Клеманс перед миром. И как Елена доверила их нам. Взгляд Мартена, спокойный и уверенный, немного успокоил меня. Это придало моему решению еще больше веса, но и облегчило уход.
«Прощайте, Шарль,» – тихо сказала Клеманс, делая реверанс. В ее глазах читалась тревога, но и какая-то новая решимость. Отдых на море был нужен ей не меньше, чем сестрам. «И... спасибо. За все. За Мартена тоже.»
Я помог им устроиться в дорожную карету, еще раз обнял сестер, помахал Лисбет. Когда карета тронулась, увозя кусочек моего прежнего мира, я стоял и смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом. Мартен сидел рядом с кучером, его фигура была последним, что я видел. Одиночество накрыло с новой силой, но теперь оно было другим – не безысходным, а... предначертанным. Путь начинался здесь и сейчас.
Обратная дорога в Париж показалась мгновенной. Карета, теперь пустая и гулкая, казалось, сама спешила доставить меня к следующему испытанию. Особняк де Сен-Клу встретил меня гробовой тишиной. Даже слуги двигались бесшумно, избегая моего взгляда. Воздух был густым от невысказанного, но пока – лишь от недавнего отъезда сестер.
Я нашел родителей в малом салоне. Мать сидела у камина, вытирая слезы – обычные слезы расставания с дочерями. Ее платок был лишь слегка влажным. Отец стоял у окна, спиной ко мне, его фигура была менее напряженной, чем прежде. Он не обернулся, когда я вошел.
«Ну что, проводил?» – его голос был усталым, но без прежней горечи.
«Да, отец. Они уехали. Все устроено. Мартен поехал с ними – охранять.»
«Мартен? Конюх? Зачем?» – мать недоуменно подняла на меня глаза.
«Телохранитель. Надежный. Большой. Сильный. Пусть защищает женщин в этом отпуске, – добавил я с тенью усмешки. – Чтобы спокойнее было.»
Мать кивнула, снова поднося платок к глазам: «Ах, бедные мои девочки... как они там без нас...»
Я сделал глубокий вдох. Наступил момент. «Матушка, отец... Есть еще кое-что.» Голос мой прозвучал громче, чем я хотел, нарушив тишину салона. Оба родителя уставились на меня. «Я... я иду на службу. В армию. Уезжаю вскоре.»
Тишина. Абсолютная. Мать перестала плакать. Платок выпал у нее из рук. Отец медленно, очень медленно повернулся. Его лицо было маской непонимания.
«Что... что ты сказал?» – прошептала мать.
«На службу, матушка. В армию. Я принял решение.»
И тогда началось. Как будто плотину прорвало. Мать вскрикнула, коротко и пронзительно, словно от боли. «О БОЖЕ! ШАРЛЬ! ЧТО?!» Она вскочила, подбежала ко мне, схватив за рукав так, что ткань натянулась. «На службу?! Это же безумие! Ты – маркиз де Сен-Клу! Твое место здесь, в свете, рядом с нами! Ты с ума сошел?! Откажись! Скажи, что это глупая шутка! Подумай о своем будущем! О сестрах! Кто будет их защищать, устраивать?!» Ее голос срывался на визг, слезы хлынули потоком. Запах пудры смешался с резким запахом истерики.
Тяжелая тишина после бурной истерики матери повисла в особняке как похоронный саван. Я поднялся в свою комнату, где уже стоял скромный дорожный сундук – мой новый мир, упакованный в кожу и дерево. Мысли путались: боль от отказа, твердость решения, щемящая тоска по только что уехавшим сестрам, тревога за них (хотя Мартен внушал доверие), и это гнетущее ощущение последнего раза.
Вечерний звон колокола Сен-Сюльпис напомнил об ужине. Обычно это был формальный ритуал, но сегодня… сегодня он висел в воздухе как нечто неизбежное и важное. Я переоделся в простой, но добротный камзол – не траурный, но и не праздничный. Последний раз – маркизом за семейным столом.
Стол в столовой был накрыт с привычной элегантностью, но без излишеств. Серебро блестело тускло в свете канделябров. Мать сидела прямая, как аршин, но глаза ее были красными и опухшими, лицо – застывшей маской страдания. Она не смотрела на меня. Отец, напротив, казался… собранным. Его взгляд, когда я вошел, был тяжелым, оценивающим, но без прежнего гнева. В нем читалась усталость и та самая неожиданная гордость, мелькнувшая днем.
Ужин начался в гробовой тишине. Звук ложек о фарфор казался оглушительным. Я ковырял соус, не чувствуя вкуса. Мать едва притронулась к еде.
«Жаркое удалось,» – наконец произнес отец, его голос, обычно громкий, звучал приглушенно, но нарочито обыденно. Он отпил глоток красного бургундского – крепкого, терпкого вина, традиционного для стола знати при Людовике. – «Повар постарался. В честь… проводов.»
Мать всхлипнула, прикрыв рот салфеткой.
«Да, отец, очень вкусно,» – отозвался я механически, чувствуя, как нелепо звучат эти слова.
Отец положил нож и вилку. «Шарль…» – он помолчал, собираясь с мыслями. «Ты был… хорошим сыном. Не всегда послушным, – тут уголок его губ дрогнул в подобии улыбки, – но с добрым сердцем. Помнишь, как в пять лет ты притащил в дом промокшего щенка с перебитой лапой? Весь дворец в панике, мать в обмороке, а ты стоял над ним, как рыцарь над раненым товарищем, и требовал, чтобы его лечили. Не отступил, пока ветеринар не наложил лубок.»
Воспоминание тронуло что-то глубокое внутри. Я кивнул, не в силах говорить. Мать тихо плакала, глядя в тарелку.
«Или как в десять, когда Софи упала с пони… Ты бросился к ней первым, даже не думая, подхватил, отнес к матери, сам весь в пыли и царапинах, но глаза – как у героя. Всегда защищал сестер. Всегда был опорой для слабых.» Отец отпил еще глоток вина. Его взгляд стал далеким. «Доброта – редкость в нашем мире, сын. И мужество… Мужество быть добрым – еще большая редкость. Не растеряй этого. Там… там это может быть важнее шпаги.»
Его слова, простые и лишенные привычной строгости, обожгли сильнее любых упреков. Я видел, как ему трудно дается эта откровенность. «Постараюсь, отец,» – прошептал я.
Ужин тянулся еще какое-то время. Отец вспоминал другие эпизоды – мои первые уроки верховой езды, проказы с друзьями детства, как я вызубрил всю генеалогию дома Сен-Клу, чтобы поразить его в день рождения. Каждое воспоминание было кирпичиком в мосту, который он пытался построить между нами сейчас, в этот прощальный вечер. Мать молчала, лишь изредка всхлипывая. Я отвечал односложно, чувствуя, как ком подступает к горлу.
Наконец, трапеза закончилась. Мать, не выдержав, быстро поднялась. «Простите… Я… не могу…» – и выбежала из столовой, прикрывая лицо платком.
Отец вздохнул. «Пойдем в кабинет, Шарль. Выпьем… по-мужски.»
Кабинет отца – царство дуба, кожи и пороха. Запах табака, воска и старых книг. Он подошел к массивному резному шкафу, достал темную бутылку без этикетки и два широких бокала. Налил по солидной порции крепкого яблочного кальвадоса – норманнской "огненной воды", любимого дижестива многих военных и аристократов того времени. Аромат спелых яблок и дуба ударил в нос.
«За тебя, сын,» – отец поднял бокал. Его глаза в свете камина горели. «За твою отвагу. Глупую, безрассудную, но настоящую. За то, что не спрятался за титулом.» Он отхлебнул. Я последовал его примеру. Огонь разлился по груди, согревая и обжигая одновременно.
Мы сидели молча. Треск поленьев в камине был единственным звуком.
«Ты знаешь, Шарль…» – отец заговорил снова, его голос стал глубже, хриплее от кальвадоса и эмоций. «Когда ты родился… такой крохотный. Поместился бы у меня на ладони. Я боялся даже дышать рядом. Думал, как же я, грубый солдафон (да, я служил, пока твой дед был жив), смогу вырастить такого хрупкого наследника?» Он усмехнулся, глядя на пламя. «А ты… ты вырос. Не просто вырос. Ты стал… человеком. С сердцем. С принципами. Пусть идиотскими, с моей точки зрения, – он махнул рукой, – но твоими. И за это… за это я горжусь тобой. Больше, чем за любые титулы или богатства. Ты – кровь моя. Плоть от плоти. И имя Сен-Клу… – он гулко стукнул кулаком по дубовому подлокотнику, – оно теперь в надежных руках. Даже если эти руки возьмут мушкет вместо шпаги придворного.»
Он допил свой кальвадос и налил еще. Щеки его порозовели, глаза заблестели влагой. «Только… будь жив, черт возьми! Понял? Вернись. Целым. А там… посмотрим. Может, твоя графиня…» Он не договорил, махнул рукой снова, но в этом жесте была не злость, а смутная надежда и принятие.
Мы просидели еще час. Отец говорил о службе, о том, как не дать себя обмануть, о важности верности товарищам (хоть и предупредил о предательстве), о том, чтобы беречь здоровье. Говорил сбивчиво, временами повторяясь, захмелев и от вина, и от кальвадоса, и от нахлынувших чувств. Он вспоминал свое краткое время в полку, рассказывал анекдоты, которые теперь казались грустными. А потом снова возвращался к моему детству, к тому, как я впервые сел на пони, как читал стихи матери на ее именины…
Вид этого могучего, всегда контролирующего себя человека, растроганного и немного беспомощного, был сильнее любых слов прощания. Я слушал, впитывал, понимая, что это его напутствие – самое ценное, что он может мне дать.
Наконец, голова отца склонилась на грудь. Он заснул в кресле, с пустым бокалом в руке. Я осторожно забрал бокал, накинул на его плечи плед. Посмотрел на его лицо, внезапно ставшее старым и уязвимым во сне. «Спасибо, отец,» – прошептал я. «За все.»
Два дня. Всего два дня пути отделяли маркиза Шарля де Сен-Клу от его прежней жизни. Но для меня это была целая вечность, полная новых красок, запахов и… неожиданностей.
День первый: открытый мир и открытый рот
Гром ступал мерно по проселочной дороге, унося меня все дальше от Парижа. Первые часы я ехал в напряжении, оглядываясь, ожидая погони или хотя бы крика отца, велящего вернуться. Но позади была лишь пустая дорога, окаймленная бескрайними полями, уже тронутыми золотом ранней осени. Воздух был чистым, пьянящим, пахнул скошенной травой, дымком дальних хуторов и свободой.
И мир… он оказался таким живым! Я, привыкший к парковым аллеям и бальным залам, смотрел на все широко раскрытыми глазами, как ребенок на ярмарочном представлении. Вот стадо овец, перегоняемое смуглым пастушонком в грубой рубахе; мальчишка ловко щелкнул кнутом и крикнул мне что-то неразборчивое, но веселое. Я помахал ему в ответ, чувствуя глупую улыбку на своем лице. Вот мельница, ее крылья лениво вращал ветер, а у запруды сидел старик с удочкой – картина такой мирной идиллии, что сердце защемило.
А бабочки! Огромная, ярко-оранжевая с черными прожилками бабочка порхала прямо перед мордой Грома. Я замер, завороженный ее легкостью, ее танцем в солнечных лучах. «Смотри, Гром, красавица!» – прошептал я коню, забыв на мгновение о клятвах, службе и Елене. Просто чистая, детская радость от прекрасного. «Вот он, мир, Шарль! Настоящий!» – ликовало что-то внутри.
Дорога петляла мимо деревень. У колодцев собирались женщины с кувшинами, девушки в ярких, хоть и простых, юбках несли охапки сена или вязанки хвороста. Увидев всадника (пусть и на простой лошади, но в добротной, хоть и неброской одежде), многие останавливались, с любопытством разглядывая. Молодые девицы краснели, прятали улыбки за рукавами, но глаза их смелели, и они смело махали мне. Я смущенно кивал в ответ, чувствуя, как жар разливается по шее. «Не смотри, Шарль, езжай. Ты не для них. Ты для Елены...» – сурово напоминал я себе, но сердце глупо колотилось.
А потом были те... другие. У постоялого двора на окраине большого села, где я решил сменить лошадь (Грому нужен был отдых), на крыльце сидели две женщины. Платья яркие, слишком яркие, декольте глубокие, губы накрашены. Их взгляды, томные и оценивающие, скользнули по мне, как теплые руки.
«Эй, красавчик!» – крикнула одна, томно потягиваясь. «Заезжай, согреешься... и не только!» – добавила другая, заливисто засмеявшись.
Меня бросило в жар, потом в холод. Я потупил взгляд, торопливо передавая поводья конюху, и пробормотал что-то невнятное про смену лошади и скорый отъезд. Их смех преследовал меня, пока я не скрылся в конюшне. «Ремесло любви... Вот она, реальность, Шарль. Неприкрытая. Грубая. Стыдиться? Или... понимать?» – вихрем крутилось в голове. Я выбрал первое, сгорая от стыда и непонятного волнения.
На ночлег я остановился в большой, шумной таверне у перекрестка. Запах жареного мяса, лука, дешевого вина и пота ударил в нос. Гул голосов, смех, крики – все это было оглушительно после тишины дороги. Я забился в угол за маленьким столиком, заказал похлебку и хлеб, стараясь быть незаметным.
Официанткой была девушка лет семнадцати – Луиза, как окликнул ее хозяин. Худая, с большими испуганными глазами, похожими на глаза Клеманс, но без ее аристократической бледности. Она ловко лавировала между столами, уворачиваясь от похлопываний и щипков пьяных посетителей. Я видел, как она напрягается, как ее губы подрагивают от унижения.
И тут случилось. Грузный мужик в засаленном камзоле, явно перебравший, схватил ее за руку, когда она ставила ему кружку пива. «Ну-ка, красотка, присядь ко мне на коленки! Погреемся!» – зарычал он, потянув к себе. Луиза вскрикнула, пытаясь вырваться, кружка упала, пиво забурлило по скамье.
Что-то внутри меня сжалось в тугой комок. Та же ярость, что и в галерее, но теперь – без Елены, без благородной цели, просто против подлости. Я вскочил, даже не думая.
«Оставьте ее!» – мой голос, дрожащий от гнева, прозвучал слишком юношески в этом шуме. Все вокруг на мгновение затихли, повернув головы.
Мужик ошалело уставился на меня. «А тебе-то что, цыпленок? Твоя?» – он фыркнул, отпустил Луизу, которая тут же шмыгнула за стойку, и поднялся. Он был на голову выше и вдвое шире.
«Просто... оставьте ее в покое,» – повторил я, чувствуя, как колени подкашиваются. Я никогда не дрался. Никогда.
«Ах ты, мамина радость!» – он плюнул и двинулся ко мне. Его кулак, огромный, как окорок, мелькнул в воздухе. Я инстинктивно пригнулся, но слишком поздно. Удар пришелся не в челюсть, а в переносицу. Звезды! Искры! Острая, оглушающая боль, и теплая струйка крови, залившая верхнюю губу. Я отлетел к стене, с трудом удержавшись на ногах. Слезы выступили на глазах непроизвольно – от боли и жгучего унижения.
Мужик захохотал, довольный собой. «Вот тебе наука, щенок! Не лезь не в свое дело!» Его друзья подхватили хохот. Хозяин таверны поспешил утихомирить скандал, сунув мужику еще кружку.
Я стоял, прижимая платок к носу, чувствуя, как кровь пропитывает ткань. Боль была острой, но уже притуплялась. Гораздо сильнее горел стыд. Стыд за свою слабость, за неуклюжесть, за то, что не смог защитить даже официантку. «Вот тебе и рыцарь, Шарль. Первый боевой почин – кулаком в нос. Оптимистично...» – мысль была горькой, но какой-то странно отрезвляющей. Мир не салон. Здесь правила другие. Жестче. «Но я научусь. Обязательно научусь.»
Нос распух и болел, под глазами залегли синяки. Я спускался по лестнице таверны, стараясь не смотреть по сторонам, чувствуя на себе любопытные и насмешливые взгляды. У выхода меня ждала Луиза. Она выглядела бледной, но решительной.
«Месье...» – она протянула мне небольшую плетеную корзинку, прикрытую чистой тряпицей. «Вам... на дорогу. Хлеб, сыр, яблоки. Спасибо. За... за вчера.» Ее голос дрожал, но в глазах была искренняя благодарность.
Я растерялся. «Я... я же ничего не сделал. Меня...»
Дверь захлопнулась за мной, отрезав шум улицы. Внутри пахло так, что у меня перехватило дыхание. Концентрат человеческого быта: прогорклый пот, влажная шерсть мокрых мундиров, дешевый табак, кислое пиво, пыль веков, втоптанная в грязные доски пола, и еще что-то металлическое, маслянистое – запах оружия и безразличия. Гул голосов, смешков, ругани и окриков бил по ушам после унылой тишины дороги. В полумраке большого зала с закопченными стенами толпились люди – живые контрасты моему прежнему миру. Оборванцы с пустыми глазами, здоровяки с бицепсами как у Мартена, юнцы с ожесточенными мордочками, пара пьяниц, которых двое капралов (это младшие командиры, я позже узнал) буквально волокли куда-то вглубь.
В дальнем углу, за массивным столом, грубо сколоченным из неструганых досок, сидел Сержант. Да, именно Сержант – с большой буквы. Он был не просто большим. Он был глыбой. Широкий, как дубовая дверь, в поношенном, но чистом синем мундире с потускневшими медными пуговицами. Руки, лежавшие на столе рядом с толстой книгой и чернильницей, были покрыты шрамами и жилистыми, как канаты. Лицо – обветренное, с щеткой жесткой седой щетины и пронзительными, как шило, глазами, которые мгновенно меня пронзили, когда я неуверенно шагнул к столу.
Я попытался выпрямиться, собрать всю свою маркизскую выправку, достоинство, которое теперь казалось картонным щитом против этой реальности. Открыл рот, чтобы представиться – Шарль де Сен-Клу, прибыл поступить на службу Его Величеству…
Но он меня опередил. Голос у него был низким, хрипловатым, как скрип несмазанной телеги, но он перекрыл весь гул зала.
«Чего тебе, мальчик?» – он даже не поднял головы от записей, которыми что-то помечал толстым пальцем. – «Тут не продают сахарных леденцов. Иди давай отсюда. Не место тут для таких, как ты.»
Возмущение вспыхнуло во мне, жарко и резко, как удар хлыста. Я забыл про страх, про ватные ноги. «Не место? Для меня?!»
«Я пришел служить!» – выпалил я громче, чем планировал. Голос дрогнул, но слова прозвучали четко.
Сержант медленно, очень медленно оторвал взгляд от бумаг. Поднял голову. Его глаза, серые и холодные, как речная галька, уставились на меня. Не со злобой. С... раздраженным недоумением? С легким презрением? Он откинулся на спинку своего скрипящего стула, сложил руки на груди. Мускулы под мундиром напряглись.
«Нет,» – отчеканил он. Коротко. Жестко. Как приговор. – «Следующий!» – крикнул он через мое плечо в толпу.
Что-то внутри оборвалось. Отказ? С порога? Я не ожидал этого. Не готов был. В глазах заструилось предательское тепло, мир поплыл. Нет! Не сейчас! Не перед ним!
«Пожалуйста,» – голос мой сорвался на жалобную ноту, которую я возненавидел в ту же секунду. – «Я должен стать мужчиной. Хочу быть сильным. Пожалуйста!» Я умолял. Как нищий. Унижение жгло щеки.
Сержант встал. Медленно. Весомо. Казалось, пол под ним прогнулся. Он действительно был огромен. Ростом на голову выше меня, плечи – как каменные утесы. Рядом с ним я почувствовал себя тростинкой, щуплым мальчишкой, каким и был. «За ним любая дама – как за каменной стеной...» – пронеслось в голове, и больно кольнула мысль о Елене. «А я... любимый сынок, не знавший тяжести настоящей работы...»
Он подошел вплотную. Не спеша. Его тень накрыла меня целиком. Запах от него был специфический: деготь, конская сбруя, крепкий табак и что-то простое, мужское – пот и грубая мыльная стружка. Он уперся ладонями в край стола по обе стороны от меня, склонился. Его лицо оказалось в сантиметрах от моего. Я видел каждую морщину, вросшую грязь в порах, седые щетинки на щеках. Его дыхание, с легким запахом лука и чего-то крепкого, коснулось моего лица.
«Нет,» – повторил он тише, но еще тверже. Без колебаний. Как закон природы.
«Но почему?!» – вырвалось у меня с обидой ребенка, которому не дали игрушку.
Он не отвел взгляда. Его серые глаза буравили меня.
«Армия, – проскрипел он, – не для маменькиных сынков».
Удар. Прямо в сердце. Точнее, в то самое больное место, ради которого я сюда пришел. Я нахмурился, сжал кулаки. Гнев, обида, отчаяние – все смешалось. Но я не опустил глаз.
«Я поэтому и хочу в армию!» – почти крикнул я, забыв о приличиях. – «Чтобы перестать им быть! Чтобы стать мужчиной! Который сможет защитить своих любимых! Свою семью!» Последние слова я выкрикнул так, что у меня перехватило горло. Глаза снова предательски затуманились. Я видел их всех: сестер, маму, папу, Клеманс, Лисбет... Елену.
Сержант замолчал. Долго. Очень долго смотрел на меня. Его пронзительный взгляд будто сдирал слой за слоем – бархат камзола, робость, неопытность – добираясь до чего-то внутри. До той искры, что горела под пеплом страха и унижения. До той самой клятвы. В его глазах мелькнуло что-то... неожиданное. Не доброта. Скорее... узнавание? Напоминание? Как будто он видел перед собой не меня, а кого-то другого. Далёкого.
Молча он развернулся, подошел к бочонку, стоявшему в углу за столом. Достал глиняную кружку, грубую, потрескавшуюся. Открыл краник. В зал ударил резкий, кисло-сладкий, пьянящий запах. Крепкий сидр. Или дешевое, терпкое виноградное вино? Не важно. Запах был таким же грубым и бескомпромиссным, как все здесь.
Он налил полную кружку. Жидкость была мутной, желто-коричневой. Подошел ко мне. Сунул кружку в руки. Она была тяжелой, холодной.
«Ну раз готов... Пей. До дна!» – приказал он. Никаких эмоций. Просто констатация факта. Испытание.
Я посмотрел на мутную жидкость. Запах ударил в нос, вызывая легкий рвотный позыв. Отец наливал мне тонкое бургундское, кальвадос... Я делал пару церемонных глотков из хрустального бокала, вежливо отодвигая его. Алкоголь мне не нравился. Его вкус, его действие. Но сейчас... Сейчас это не вино. Это пропуск. Если я выпью это – залпом, не поморщившись – он поймет. Поймет, что я не просто болтаю. Что я готов. Что я могу.
Я поднял кружку. Глиняный край коснулся губ. Вдохнул. Кислота, дрожжи, что-то дикое и неприглаженное. «Ради Елены. Ради клятвы.»
Сознание вернулось волнами, каждая – с новой порцией боли. Сначала – гулкая, мерзкая пустота в голове, будто мозги выскоблили ржавой ложкой. Потом – сухость во рту, как в пустыне Сахара, язык прилип к небу, шершавый и тяжелый. Затем – тошнота, подкатывающая горячей волной к горлу, заставляя судорожно сглотнуть и застонать. И наконец – свет. Резкий, неумолимый свет, пробивающийся сквозь узкое, запыленное окно и бьющий прямо в глаза, словно насмехаясь.
Я лежал не на своей мягкой постели в особняке Сен-Клу. Жесткая, колючая поверхность подо мной пахла сеном и старым холстом. Комната была маленькой, почти спартанской: голые стены, грубый стол, табурет, шкаф да вот эта койка. Запах? Табак, кожа, металл оружия и… что-то знакомое? Да, вчерашний сидр, въевшийся в стены, смешанный с запахом пота и… жареного лука?
Я даже не пытался встать. Мир качался, стоило лишь приоткрыть глаза шире. Лучше лежать. Лучше умереть. «Стать мужчиной, Шарль? Отличное начало – с похмелья в каморке…» – мысль была горькой и предательски смешной.
Дверь скрипнула. В проеме почти все пространство занял старший сержант Тибаль Дюран. В простой холщовой рубахе, закатанной по мощным, волосатым предплечьям, он выглядел еще монументальнее, чем вчера. За ним юркнула маленькая фигурка – девочка лет десяти, тоненькая, как прутик, с ворохом черных кудряшек и огромными карими глазами, которые с любопытством скользнули по мне. Она несла поднос, уставленный мисками.
Не глядя на меня, сержант сел за стол. Девочка ловко поставила перед ним миску с дымящейся похлебкой и кусок черного хлеба, потом робко поставила второй комплект на край стола, поближе к моей койке. Ее взгляд снова метнулся ко мне – быстрый, оценивающий – прежде чем она стрелой выскочила за дверь.
Сержант принялся есть. Громко, смачно, с аппетитом, от которого у меня свело желудок. Звук ложки о глину, его чавканье были пыткой. Запах лука и мяса ударил в нос, и волна тошноты накатила с новой силой. Я застонал, прижав ладонь ко лбу.
Сержант не обернулся. Ложка замерла на полпути ко рту.
«Кто она?» – спросил он хрипло, продолжая есть.
Я поморщился, пытаясь сообразить. Голова гудела. «Кто… кто именно?» – прошептал я, голос хриплый и слабый.
Он положил ложку, обернулся на стуле. Его пронзительные серые глаза уставились на меня без злобы, но с неумолимой прямотой.
«Та, ради которой решил стать мужчиной. Ради которой все это,» – он махнул рукой, указывая на меня, на комнату, на весь гарнизон за стенами. – «Кто она?»
Образ вспыхнул перед внутренним взором мгновенно, ярче восходящего солнца, пронзив похмельный туман. Каштановые волосы, собранные просто. Глаза – глубокие озера с таинственной грустью. Черное платье, подчеркивающее бледность и хрупкость. Елена. Моя Елена.
Я закрыл глаза, впитывая этот образ, как бальзам. «Очень красивая женщина,» – выдохнул я. Голос звучал чуть сильнее, обретая опору в ее лице. – «Но ей… ей нужен мужчина. Настоящий. А не мальчик.» Я открыл глаза, встречая его взгляд. «Ей многое пришлось пережить. Потерю. Боль. Она сильная… но одинокая. И я…» Я сглотнул ком в горле. «Я должен стать тем, кто защитит ее. От всех бед. От всего. Как каменная стена.»
Сержант слушал молча. Не перебивая. Его лицо оставалось непроницаемым, но в глазах что-то мелькнуло – понимание? Уважение к моей откровенности? Он кивнул, коротко, словно ставя точку. Затем встал, его тень снова накрыла меня. Он подошел к койке. В его глазах не было ни злости, ни насмешки. Была… оценка. И решение.
«Тибаль Дюран. Старший сержант. Будешь служить под моим началом. В гарнизоне форта Сен-Дени.» Его голос был таким же твердым, как вчера, но без прежней отчужденности. «Сегодня отлеживайся. Свинья после вчерашнего пойла годна только на бекон.» В уголке его губ дрогнуло подобие усмешки. «Мне еще пару телят отобрать для роты. Крепких. Не то что ты.»
Он повернулся и вышел, не дав мне времени что-то сказать, не спросив имени. Он просто… принял решение. За меня. Я остался один, ошеломленный. «Служить под его началом? В форте Сен-Дени?» Это было… неожиданно. И пугающе. Но сквозь похмелье пробилось странное чувство – облегчение? Доверие? «Он взял меня».
Не прошло и минуты, как дверь снова приоткрылась. Черные кудряшки, большие карие глаза – та самая девчушка. Она неслышно юркнула внутрь, схватила поднос с недоеденной похлебкой (моя миска даже не тронута) и уже направилась к выходу. Но на пороге замерла. Обернулась. Ее взгляд упал на меня, лежащего в жалком состоянии.
«Месье?» – пискнула она, звук тонкий, как птичий. «Вам… вам чего принести? От тошноты?»
Я слабо улыбнулся. Ее забота была трогательной и нелепой. «Если… если ты знаешь, что может облегчить мою участь, маленькая фея… то да, принеси. Буду благодарен.»
Ее лицо расплылось в озорной, солнечной улыбке. Глаза засверкали. «Сию минуточку, месье!» – и она выскочила, оставив дверь приоткрытой.
Минут через десять она вернулась, осторожно неся небольшую глиняную миску. В ней плескался прозрачный, горячий бульон, от которого шел чистый, успокаивающий пар. Она поднесла ее ко мне.
«Бульон. Бабушкин. От всего помогает,» – торжественно объявила она.
Я с трудом приподнялся на локте. Мир снова заплясал, но запах бульона был божественным. Я взял миску, обжигая пальцы, и сделал первый глоток. Теплота разлилась по телу, успокаивая бунтующий желудок, прогоняя остатки тошноты. Это был не изысканный консоме из кухни Сен-Клу, а что-то простое, наваристое, живительное. Я пил жадно, большими глотками, чувствуя, как силы понемногу возвращаются. «Спасибо,» – прохрипел я, ставя пустую миску. «Ты… спасла мне жизнь.»
Девчушка сияла, наблюдая, как я опустошил миску. Она не уходила, стояла у койки, разглядывая меня с нескрываемым любопытством. Ее большие карие глаза скользили по моим чертам, по моим, пусть и помятым, но все еще слишком аристократичным для этих стен рукам. Потом она наклонилась чуть ближе и зашептала, озираясь на дверь:
Утро. Солнечный луч, уже не такой враждебный, как вчера, ласкал лицо. Я открыл глаза. Голова? Чиста и легка! Тошнота? Как не бывало! Бульон маленькой феи и крепкий сон сотворили чудо. Я вскочил с жесткой койки, чувствуя прилив энергии, смешанной с твердой решимостью. «Сегодня начинается все по-настоящему. Я буду учиться. Всему. Стану лучшим солдатом Тибаля Дюрана!» Я аккуратно заправил грубое одеяло, привел в порядок свою скромную постель – символ нового старта.
Дверь открылась без стука. В проеме встал Тибаль Дюран. Он был в полной форме – поношенный, но чистый синий мундир, медные пуговицы тускло блестели. Его острый взгляд скользнул по комнате, остановился на заправленной койке, потом перешел на меня – подтянутого, с горящими глазами. Брови сержанта поползли вверх, губы недоверчиво вытянулись в трубочку. Он цокнул языком, явно впечатленный.
«Что ж,» – проскрипел он, и в его голосе пробились нотки... одобрения? – «Не ошибся. Решимость есть. Идиотизм тоже. Но решимость – главное. Идем на завтрак. Познакомлю с командой. К обеду выдвигаемся. Тебе лошадь нужна?»
«У меня есть, старший сержант!» – выпалил я бодро. – «Вороной мерин, Гром. В конюшне постоялого двора.»
Тибаль просто кивнул, как будто ожидал этого. «Гром? Хм. Ладно. Пошли.»
Мы спустились по узкой лестнице в общий зал таверны, служивший столовой для постояльцев гарнизона. На последней ступеньке нас встретила маленькая фигурка. В руках она сжимала веник почти своего роста. Ее взгляд скользнул по суровому лицу Тибаля и… прилип ко мне.
Девочка вдруг вспыхнула ярким румянцем, выпустила веник, который с грохотом упал на пол, и сделала, пусть и немного неуклюжий, реверанс. Глубокий, почти до земли. Прямо передо мной.
Тибаль, уже ступивший в зал, резко обернулся на шум падающего веника. Он увидел девочку, замершую в реверансе, ее восторженно-испуганные глаза, устремленные на меня, и… мое лицо, снова залитое краской смущения.
«Чего это она?» – хрипло спросил сержант, его брови полезли на лоб. Он посмотрел на девочку, потом на меня, потом снова на девочку. Вопрос висел в воздухе: что такого особенного в этом пареньке?
Я почувствовал, как жар разливается по щекам, ушам, шее. «Э-э…» – начал я, пытаясь найти слова. И вдруг меня прорвало на тихий, смущенный смешок. «Она… она решила, что я принц. Принц, который сбежал из дворца, чтобы служить простым солдатом. Инкогнито.» Я пожал плечами, все еще глупо улыбаясь и не зная, куда деть взгляд от детского обожания.
Тибаль замер на секунду. Потом его лицо расплылось в широкой, невероятно искренней улыбке. А потом он засмеялся. Не просто рассмеялся, а заревел. Громовой, раскатистый хохот, который, казалось, заставил дрожать стаканы на стойке. Он схватился за живот, откинув голову назад, и слезы брызнули из его глаз.
Он подошел ко мне, все еще давясь от хохота, и хлопнул меня по спине со всей своей богатырской силой. Удар был таким, что у меня аж искры из глаз посыпались, и я едва устоял на ногах, кашлянув от неожиданности. «Да-а-а,» – прохрипел Тибаль, вытирая слезы и все еще посмеиваясь. Он посмотрел на меня, потом на девочку, которая, наконец поднявшись из реверанса, смотрела на нас круглыми глазами, явно не понимая, что так рассмешило сержанта. – «С тобой будет весело! Точно не ошибся! Ха-ха-ха!»
Он махнул рукой девочке: «Беги, крошка, дело свое делай!» Та схватила веник и юркнула прочь, бросая на меня последний восторженный взгляд. Тибаль, все еще фыркая от смеха, толкнул меня локтем в бок (уже не так сильно) и направился к длинному столу, где уже сидели трое мужики.
Не просто большие – здоровенные. Плечи, как у быков, руки – как окорока, лица обветренные, с грубыми чертами. Они молча, с серьезными лицами, уплетали похлебку, хрустя черным хлебом. От них не веяло злом, скорее – спокойной, уверенной в себе силой. Как от скал. Это были Пьер, Жан и Люк – я узнал их имена позже. Простолюдины из дальних деревень, пришедшие на службу за скудным, но верным жалованьем. У каждого – своя история, спрятанная за замком молчаливых ртов.
Тибаль кивнул в их сторону. «Вот твои товарищи по оружию. Пока что. Знакомься. Шарль.»
Три пары глаз медленно поднялись на меня. Взгляды были тяжелыми, оценивающими. Не враждебными, но... настороженными. Полными немого вопроса: «Что этот паж-недомерок делает среди нас?» И подтекст был ясен: «Баловень? Сынок какого-нибудь чиновника? Ему тут поблажки будут...» Я почувствовал себя голым под этим молчаливым осмотром. Жар ударил в лицо, но я выпрямил спину.
«Шарль,» – кивнул я, стараясь звучать уверенно. – «Рад знакомству.»
Мужики промычали что-то невнятное в ответ, кивнули и снова уткнулись в миски. Завтрак прошел в напряженном молчании, прерываемом только звоном ложек. Я ел свою похлебку, чувствуя себя лишним винтиком в этом отлаженном механизме грубой силы и молчаливого понимания.
Позавтракав, Тибаль отшвырнул ложку. «У нас три часа. Закончить свои дела тут. Встреча у конюшен. Не опаздывать.» Солдаты кивнули и разошлись – кто в казарму, кто к кузнецу, кто просто на улицу постоять под солнцем.
Я нерешительно поплелся за Тибалем, не зная, что делать со свободным временем. Он заметил мое топтание у него за спиной, но ничего не сказал, лишь бросил короткий взгляд через плечо. Я стал его тенью, впитывая все, как губка. Как он ходит – широко, уверенно, слегка вразвалку, как моряк. Как говорит с другими сержантами – коротко, по делу, с грубоватым юмором, но с уважением. Пожали руки – крепко, по-мужски. Как отдает приказы поварятам на кухне – не крича, но так, что те засуетились, обещая собрать провизию в дорогу. «Вот он, настоящий мужчина. Так надо. Так я научусь.»
Потом Тибаль резко свернул в узкий переулок и зашагал быстрым, решительным шагом к ярко раскрашенному двухэтажному дому с полуоткрытыми ставнями. Над дверью висел вычурный фонарь, даже днем. Доносился приглушенный смех, музыка мандолины. Я не сразу понял. Потом до меня дошло. Дом утех.
Сладкий привкус яблочного пирога еще оставался на губах, но мысли Шарля были далеко от десерта. Он сидел у окна, бессознательно наблюдая за жизнью постоялого двора, когда мелькнули знакомые фигуры. Жан и Люк, двое из его новых товарищей, размеренным, уверенным шагом направлялись к конюшням. Их движения были лишены суеты, но говорили о готовности к дороге. Взгляд Жана скользнул по окну, встретился с Шарлевым – короткий, ничего не выражающий кивок. Пора.
Шарль встал, ощущая под мундиром уже знакомую тяжесть дорожного плаща и уверенность в своих решениях. Он нашел хозяйку, расплатился за пирог (щедро, вызвав ее удивленную улыбку) и вышел во двор. Воздух был свежим, напоенным запахами сена, лошадей и дорожной пыли. Солнце припекало уже по-настоящему.
Пятеро всадников собрались у конюшни. Тибаль Дюран на своем мощном гнедом жеребце – гора в седле. Пьер, Жан и Люк – каждый на своих крепких, неказистых, но выносливых конях. И Шарль – рядом с Громом. Мерин фыркнул, узнав хозяина, ткнулся мягкой мордой в плечо. Шарль погладил его шею: «Скоро в путь, друг.»
Тибаль окинул взглядом группу, его глаза, острые как бритва, проверили подпруги, состояние лошадей. Удовлетворенно кивнул. «По коням. Спокойным шагом. До вечерней заставы – без спешки.» Его голос был ровным, спокойным, как поверхность глубокого озера. Никакой суеты, никакого напряжения. Человек, сделавший это тысячу раз.
Они тронулись. Поначалу по узким улочкам Нанта, где запах рыбы и моря постепенно сменялся запахом пыли и человеческой жизни. Люди на тротуарах оглядывались на небольшой отряд. Кто-то равнодушно, кто-то с любопытством. И были те самые улыбчивые люди – старушка на пороге, махнувшая платочком; дети, выбежавшие поглазеть на солдат; молодая девушка у колодца, бросившая быстрый, заинтересованный взгляд на Шарля и смущенно потупившаяся. Эти улыбки, эти взмахи рук – как капли тепла на прохладном утре. Шарль машинально улыбался в ответ, но мысли его были заняты другим.
Он украдкой посмотрел на спину Тибаля Дюрана. Широкую, непоколебимую. «Он так просто... ходит в такие дома?» – мысль пронеслась снова, и Шарль почувствовал, как предательский жар заливает шею и уши. Он вспомнил утренний смех сержанта, свое глупое оцепенение. «Исправим...» – эхом отозвалось в памяти. Шарль нахмурился, стараясь прогнать смущение. «Это часть мира. Часть жизни. Грубая, неприкрытая. А я... я как ребенок, вывалившийся из теплицы.» Он выпрямился в седле. «Научусь. Приму. Но... не сейчас.»
Они миновали последние дома, проехали через открытые городские ворота. Дорога пошла шире, превратившись в проселочный тракт, уходящий на север, вглубь страны. Тибаль чуть пришпорил коня. «Рысью!» – скомандовал он негромко, но так, что было слышно всем. Лошади плавно перешли на более резвую походку. Земля застучала под копытами чаще, пыль заклубилась легким шлейфом.
И наступила тишина. Не абсолютная – был стук копыт, фырканье лошадей, скрип седел, шелест листвы в придорожных дубах. Но разговоров не было. Никаких. Пьер, Жан и Люк ехали молча, их лица были обращены вперед, к дороге. Тибаль – чуть впереди, его спина была воплощением сосредоточенного спокойствия. Он изредка оглядывался, проверяя группу, но его взгляд был лишен напряжения. Человек, уверенный в себе и в своих людях.
Шарль ехал, впитывая эту тишину. Она была не неловкой, а... естественной. Деловой. Солдаты в дороге. Мысли каждого были заняты своим. Он смотрел на бескрайние поля, уже тронутые золотом и багрянцем ранней осени, на темные полосы лесов на горизонте, на редкие хутора с дымком из труб. Воздух был чист и прозрачен, пах землей, травой и свободой. После духоты Парижа и грохота Нанта это было как глоток родниковой воды.
«Дорога...» – подумал Шарль. «Та самая дорога, что увезла меня от дома. Теперь она ведет к новой жизни. К форту Сен-Дени. К службе. К тому, чтобы стать... каменной стеной.» Он посмотрел на мощную спину Тибаля Дюрана, на сдержанную силу Пьера, Жана и Люка. «Среди них. Как один из них.»
Он не знал, что ждет его впереди. Трудности, лишения, опасности – это было очевидно. Но сейчас, под ясным небом, в седле, в движении, с твердой клятвой в сердце, он чувствовал не страх, а предвкушение. Шаг за шагом, рысь за рысью, он отдалялся от мальчика Шарля и приближался к мужчине, которым должен был стать.
Они ехали на север. Молча. Но в этой молчаливой процессии было больше смысла и решимости, чем в тысяче громких слов. Путь к «мужчине» продолжался.
День тянулся долго, размеренно, под мерный стук копыт и шелест колеблющейся на ветру травы. Солнце катилось по небу, меняя угол, окрашивая поля в теплые золотые тона. Они миновали деревни, переехали по каменному мосту неширокую речку, углубились в перелески, где воздух стал прохладнее и пах грибами и прелой листвой. Тибаль вел их уверенно, без карты, знающий каждую тропу и поворот. Лишь ближе к вечеру, когда длинные тени начали сливаться, а солнце коснулось верхушек дальних холмов, он поднял руку.
«Хватит. Здесь ночуем. Роща, вода ручья слышна. Пьер, Люк – дров. Жан – костер, вода. Шарль – лошадей расседлать, напоить, почистить. Шустро.»
Команды были отданы четко, без лишних слов. Солдаты молча спешились и принялись за дело с отработанной слаженностью. Шарль, стараясь не отставать, повел Грома и коней товарищей к журчащему ручью. Он снимал седла, чувствуя натруженные мышцы спины и ног, смывал с коней дорожную пыль и пот, давал им напиться. Работа была физической, простой, и в ней была своя медитативная польза. Пока он возился с конями, Пьер и Люк вернулись с охапками хвороста и толстых сучьев. Жан, с каменным лицом, уже складывал костер.
Вскоре яркое пламя затрещало, отгоняя сгущающиеся сумерки и вечернюю прохладу. Запах дыма смешался с ароматом тушеной на костре похлебки (из припасенной провизии) и поджаренного на рожнах сала. Тибаль достал потертый бурдюк. Не вино, нет – что-то крепче, пахнущее дымком и травами. Пиньярд, грубый виноградный бренди простолюдинов.
Девять дней. Девять долгих, насыщенных до предела дней пролегли между Нантом и этой серой громадой на горизонте – фортом Сен-Дени. Для меня это был не просто путь, а настоящий университет под открытым небом.
Испытания сыпались как из рога изобилия: пронизывающий утренний холод, заставлявший зубы стучать, даже через плащ; ослепительный, выжигающий душу полуденный зной; мелкий, назойливый дождь, пробирающий до костей; порывы ветра, рвущие плащи и срывающие шляпы. Испытания верностью не мечу в бою, а мечу повседневности: вставать, когда тело кричит о сне; разбивать лагерь в сгущающихся сумерках, когда руки не слушаются; ухаживать за Громом, вытирая его насухо, когда сам едва держишься на ногах; жевать жесткую солонину и спать на земле, казавшейся мягкой лишь по сравнению с камнем.
Но самым ценным даром этих девяти дней стали вечера у костра. После той первой ночи, после леденящей душу истории Жана, прозвучавшей как погребальный звон, в отряде что-то сломалось. Или, наоборот, встало на место. На второй вечер, когда тени от пляшущего огня ложились на суровые лица моих товарищей, Тибаль повернул ко мне свою корявую физиономию: «Твоя очередь, принц. Что выгнало тебя из золоченой клетки прямиком в наши солдатские сапоги?»
Я не стал юлить. Рассказал о Елене. О ее печали, светившейся сквозь траурное облако. О черном платье, ставшем ее вторым именем. О том, как детское обожание переросло в безумную, всепоглощающую любовь. О ее мягком, но безжалостном отказе. О клятве, выжженной в сердце – стать мужчиной, достойным ее. Титула я не назвал, но по внезапной тишине, по взглядам, скользнувшим по моим слишком ухоженным (уже не таким!) рукам, понял – они просекли суть. В моих словах звенела боль отвергнутого юнца и гулкая пустота, которую я пытался заполнить стальной решимостью. Когда я замолчал, единственным звуком было потрескивание дров.
На третий вечер очередь дошла до Тибаля. Он сидел, обхватив колени, лицо его в тени казалось вырубленным топором из векового дуба. «Родители – чума. Мне восемнадцать. Оставили на мне брата. Луи. Ему... десять.» Он замолчал надолго, глотая ком в горле. «Я... тянул лямку. Работал как проклятый, чтоб он не голодал, не шарился по помойкам. Но оставлял одного. Часто. Надолго.» Голос его стал глуше. «Он... был слабеньким. Часто хворал. Простуда, кашель... Но тот раз...» Тибаль резко сглотнул, отвернулся к огню. «Вернулся – а он горит. В жару. Дышал, как разорванные мехи. Лекарь пришел поздно... Сказал, воспаление легких. Забрало его за три дня. Сперва дышать не мог... потом... перестал.» Он замолчал, сжав кулаки так, что костяшки побелели. «Если бы не это... ему бы сейчас твои года, Шарль. И глаза... такие же ясные, наивные.» Больше он не сказал ни слова. Но тяжесть этой вины – вины выжившего, вины недоглядевшего – висела в воздухе тяжелее свинца.
«Черт возьми,» – пробормотал Пьер, впервые нарушив молчание не по делу. – «А я ныл из-за карточных долгов...»
Четвертый вечер был вечером Люка. Его обычно молчаливый голос звучал глухо, словно из колодца: «Был друг. С малых лет. Антуан. Шустрый, огненный. Всегда первым лез, верил, что умеет летать... Полез на крышу старого амбара, крича, что сейчас прыгнет дальше всех. Я стоял внизу... и ржал. Дразнил его. А он... оступился. Шею...» Люк резко махнул рукой. «На моих глазах.» Он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то знакомое. «Ты... напоминаешь его. Особенно когда задираешь нос или улыбаешься. До того дня.»
Пьер, на пятый вечер, лишь пожал свои могучие плечи. «А я? Просто дурак. Доверился. Друг, блин. А он... с общинной казной – бац, и нету. А меня подставил по уши. Чуть не повесили добрые соседи. Пришлось драпать в ночи. Армия – хоть крыша над башкой, да паек.» Он был простым, душевным бугаем, без бездонной трагедии в глазах, но с открытой, как амбарные ворота, душой.
И тогда до меня дошло. Мне чертовски повезло. Это не просто отряд. Это – семья. Семья, сколоченная гвоздями из боли и потерь. Каждый из этих обветренных, грубых мужчин видел во мне того, кого не уберег: Жан – своих погибших сыновей, Николя и Мишеля; Люк – друга Антуана; Тибаль – брата Луи. Даже Пьер, без личной пропасти горя, опекал меня по-братски, видя просто неопытного юнца, которому надо подсказать. Они учили меня не из приказа, а потому что я стал для них живым шансом. Шансом хоть как-то загладить вину перед теми, кого потеряли.
И учили они без скидок и сюсюканья. На пятый день Жан вырвал у меня из рук деревянный меч после очередного изящного пасса. «Забудь финты своих шелковых мамзелей!» – рявкнул он так, что я вздрогнул. – «Здесь рубят, чтобы мясо отделить от кости! Крепче хват, черт бы тебя побрал! Ноги – шире! Тяжесть – в живот!» Он встал в стойку, показывая простые, уродливые, но убийственно эффективные удары – рубящие, колющие, без изысков.
Люк взял меня с собой подстрелить ужина. «След. Видишь? Заячий. Иди против ветра. Тише мыши. Дыши... вот так. Лук – не погремушка. Тяни ровно. Целься ниже цели. Ветер сносит... вот сюда.» Он терпеливо, скупясь на слова, учил читать лес, сливаться с ним, чувствовать дичь.
Пьер оказался кладезем житейской мудрости. Он вбил мне в голову азы полевой хирургии: как перевязать рану хоть чем-то чистым (если повезет), как наложить жгут (и почему снять через полчаса – не позже!), как распознать лихорадку по глазам и губам, какие травы (подорожник, ромашка) могут спасти от поноса или простуды. «Эти штуки, пацан, в походе дороже мешка золота,» – ворчал он, засовывая мне в руку пучок какой-то горькой зелени.
А Тибаль Дюран... Он был воплощением воинского знания. Он втолковывал основы строя, значение каждой команды (и что будет за ослушание), железную дисциплину на марше и на привале, как поставить палатку, чтобы не утонуть в луже, как содержать в боеготовности шпагу и пистоль, как чистить замок мушкета до блеска, как найти дорогу по солнцу и Полярной звезде. Его уроки были короткими, как выстрел, ясными, как горный ручей, и подкреплялись таким взглядом, что мурашки бежали по спине.
Месяц в форте Сен-Дени пролетел, как один долгий, изматывающий, но невероятно насыщенный день. Для меня это было время огненной перековки. Каждый день стирал черты того неуверенного мальчика, что смотрел на меня из зеркала еще месяц назад, заменяя их очертаниями… солдата? Мускулы болели постоянно, мозоли на руках стали привычными, а внутри медленно, но, верно, кристаллизовался какой-то стальной стержень.
Ритм жизни задавала муштра. Строевая подготовка, с ее бесконечными маршами, поворотами и ружейными приемами, поначалу казалась абсурдной пляской. Но мое аристократическое прошлое неожиданно пригодилось – врожденное чувство ритма и координация помогали ловить команды Тибаля на лету. Мои движения, сперва угловатые, день ото дня становились четче, увереннее. Я ощущал, как тело учится подчиняться голосу сержанта без лишней мысли, почти рефлекторно.
Совсем иным адом был армейский вариант фехтования. Изящные па и тонкие выпады детских уроков были забыты как сон. Теперь мой мир сузился до чучела из соломы и мешковины, которое я рубил с ожесточенной силой, разбуженной во мне Жаном. Мои удары, хоть и лишенные сокрушительной мощи товарищей, обретали точность и скорость. Жан, наблюдая за моими яростными атаками, лишь хмыкал: «Мал еще, но злой. Неплохо». Я старался не показывать, как это «мал» меня задевает.
Стрельбище открыло во мне неожиданный талант. Люк, вечно молчаливый и сосредоточенный, первым заметил мой острый глазомер. Я не стал снайпером в одночасье, но научился уверенно поражать мишень размером с человека с разумного расстояния. Скрип взводимого курка, едкий запах пороха – эти звуки и запахи перестали пугать, теперь они мобилизовывали, заставляя сосредоточиться до предела. Теория же – тактические основы, устройство крепости, сигналы трубой – давалась мне легче всего. Тибаль, проверяя мои знания, порой ворчал не без доли гордости: «Голова-то светлая, принц. Жаль, что руки пока из другого места растут». Я знал, он прав.
Именно руки, а вернее, все тело, предавали меня чаще всего. Марш-броски в полной выкладке – а это кольчуга под мундиром!, тяжелый мушкет, набитый ранец и амуниция – оставались для меня настоящим адом. Я задыхался, отставал, а на финише часто падал, не в силах сделать шаг, пока добродушный Пьер не тащил меня подмышку. «Растопишь сало – будешь бегать, как лань!» – подбадривал великан, дружески хлопая меня по спине так, что я чуть не подпрыгивал. Он всегда шутил про этот несуществующий живот, но я-то знал – сала у меня и в помине не было, только кости да ребра, натянутые тугой кожей. Я лишь кряхтел и пытался отдышаться.
Не меньшим испытанием была безупречная чистота. Довести шпагу или сложный замок мушкета до зеркального блеска под придирчивым взглядом Тибаля требовало недюжинного терпения и сноровки. Я быстро узнал, что значит быть осмеянным за «ржавую душу» и нерадивость. А уж бытовые «премудрости» – развести костер под проливным дождем, превратить скудный паек в съедобную баланду, починить лопнувший ремень – и вовсе ставили меня в тупик. Здесь меня спасала братская взаимовыручка: Люк молча чинил то, что ломалось у меня в руках, Пьер подкидывал лишний кусок хлеба или вяленого мяса (особенно после марш-бросков), а Жан, глядя на мои неуклюжие попытки что-то приготовить, мог просто отдать свою порцию, если у меня что-то безнадежно пригорало.
Редкие часы без занятий и караулов становились священным временем отдыха и сближения. В душной таверне у стен форта, пропитанной запахом дешевого вина, лука и пота, мы занимали свой угловой стол. Пиво или крепкий сидр лилось рекой, а разговоры – о жизни, о глупостях, о женщинах – затягивались далеко за полночь. Я, слушая бывалые истории, часто краснел, но не пропускал ни слова, раскрыв рот. Однажды, после третьей кружки сидра, Тибаль, развалившись на скамье, ткнул пальцем в меня:
«Ну, принц, признавайся. Какая она, твоя вдова-то? Во всех подробностях. Глаза? Волосы? Носик? А то мы тут гадаем, стоит ли овчинка выделки!»
Разгоряченный сидром и атмосферой небывалого доверия, я оживился. Глаза мои заблестели. «Глаза… как два озера в сумерках. Глубокие, темные, с тайной. Волосы… каштановые, как спелый лесной орех, падают волнами… Носик…» – я замялся, пытаясь найти достойные слова, – «…идеальный. Небольшой, прямой. Как у греческой богини! И губы…» Я внезапно замолчал, смущенно осознав, что выболтал слишком много.
Тибаль громко рассмеялся, хлопнул меня по плечу так, что я лишь слегка качнулся (я с гордостью отметил про себя: месяц назад я бы слетел со скамьи!). «Ха! Настоящая красавица, твоя вдова! Неудивительно, что с ума свела!» В его смехе и взгляде я поймал не только веселье, но и искреннее одобрение. «Я выдержал удар! Не свалился!» – ликовало что-то внутри.
Были и чисто мальчишеские провалы. Возвращаясь как-то из таверны (сидра было явно больше нормы), я решил «отдохнуть», присев на низкий заборчик у чьего-то огорода. Дерево хрустнуло с подлым треском, и я с громким воплем полетел назад, в густые заросли крапивы, торча длинными ногами кверху. Гогот товарищей стоял на всю округу. Из дома выскочила разъяренная бабка с мокрым полотенцем (видимо, прервав мытье посуды) и погнала нас прочь, осыпая отборной бранью. Нам было не стыдно, нам было весело. По-настоящему. Как самым обычным мальчишкам.
Уютнее всего было у костра в нашей башне. Мы грелись у огня, делились скудным пайком, чистили оружие под мерное потрескивание поленьев. Пьер рассказывал невероятные истории о своей далекой деревне, Жан молча курил трубку, выпуская колечки дыма, Люк что-то кропотливо мастерил. Я ловил себя на мысли, что чувствую себя здесь по-настоящему дома. В этой каменной утробе, среди этих грубоватых людей с их шрамами, смехом и молчаливой поддержкой.
Мое преображение было не просто заметным – оно кричало о себе. Тело менялось на глазах. Однажды утром, надевая чистую рубаху, я с изумлением обнаружил, что плечи не лезут в привычный вырез! Ткань туго натянулась на бицепсах и спине. Подойдя к узкому зеркальцу, висевшему у Пьера, я увидел разительные перемены: плечи стали шире, шея крепче, контуры мышц проступили под кожей, еще тонкой, но уже не мальчишеской. Ребра уже не выпирали так отчаянно, очертания тела стали плавнее, сильнее. Сравнивая свое отражение с могучими силуэтами Жана или Тибаля, я понимал: путь еще долог, но если так продолжится – я стану таким же. Сильным.