Пролог

В детстве отец часто рассказывал нам, что мир был другим.
Люди ходили по земле, как по собственному дому — без страха, без оглядки. Как считали себя венцом творения, господами всего живого, вершиной пищевой цепи, за которой ничего не следует.
Но однажды цепь порвалась.
Из тьмы, из-под земли, из пепла забытых легенд выползли они. Монстры. Не звери. Кровожадные твари, убивающие людей. Без жалости. Без причины. Без конца.
Откуда они явились — никто не знал наверняка.
Одни говорили, что ад переполнился и его ворота больше не могли закрыться.
Другие утверждали: слишком много крови пролилось на этой земле — слишком много криков, слишком много слёз — и древнее зло, спавшее в глубинах, наконец проснулось.
Но в конце концов все версии сходились к одному:
Человек больше не царь.
Он — добыча.
Мы прячемся за стенами, выстроенными из отчаяния и страха.
Мы молимся не о победе — о ещё одном дне.
О том, чтобы завтрашнее утро не стало последним...
...и чтобы тьма
за крепостными воротами не пришла за нами этой ночью.

Глава 1. Рассвет пепла

— Энтони, просыпайся. Уже утро, соня. Завтрак готов.
Предрассветная тишина в их скромном доме, стоявшем на самом краю света, гдезаканчивались поля Окленда и начиналось царство сосен и озера, была непустотой, а мягким одеялом из теней и покоя. Её разорвал нежный голос —чистый и звонкий, как серебряный колокольчик, пробивающий толщу сна.
Он застонал, пытаясь удержаться за обрывки тёплых снов, но следом пришёлзапах. Знакомый, успокаивающий, как колыбельная. Смесь сушеной ромашки с еёмедовыми нотками, острой свежести мяты и чего-то глубокого, землистого,корневого — запах матери. Элис, его мать, была не просто знахаркой; еёжизнь была подчинена священному ритму солнца и стону больных. Она вставалазадолго до того, как первые птицы осмеливались нарушить тишину, чтобыуспеть на росные луга, где травы, по её словам, набирали пик своей целебнойсилы с первыми лучами. А потом возвращалась, наполняя холодные стены тепломочага и ароматом простой, но сытной трапезы для своих детей.
Энтони потянулся всем телом, ощущая, как ноют мышцы, ещё помнящие вчерашнийкаторжный труд на ферме госпожи Мэй. Каждый сустав скрипел протестом, носердце, вопреки усталости, согрелось этим неизменным утренним ритуалом,этим островком предсказуемости в их мире.Их мир был тесен — он, его мать и младшая сестрёнка Вики, чей звонкий смехи топот маленьких ног обычно уже будили дом к этому часу. Отец, Уилфрид,страж королевства, давно стал лишь тенью на стене, горестным эхом прошлого.Его последний поход на защиту дальних поселений от ожесточившихся бандразбойников обернулся вечным, гнетущим молчанием. Ни весточки. Ни тела.Единственной нитью, связывавшей Энтони с отцом, был складной нож с гладкойкостяной рукоятью — подарок перед уходом.
Энтони до сих пор слышал его низкий, серьёзный голос, звучавший какприговор и завет одновременно:
— Теперь ты главный мужчина в семье, сынок. Оберегай их. Всеми силами.
Силами... Энтони с горечью сжал тонкие, почти девичьи пальцы. Он родилсяхилым, словно тростинка. Вырос угловатым и бледным. Чёрные, вечнонепокорные пряди волос падали на высокий лоб, обрамляя лицо с резкоочерченными скулами. Даже ведро воды из колодца он поднимал с напряжённымижилами на тонкой шее и предательской дрожью в руках. Но сдаваться он неумел отроду. Упрямство было его кольчугой, его щитом и мечом в одном, немымтом и мечом в одном, немымвызовом миру, который, казалось, не ждал от хлюпика Энтони ничего, кромежалости.— Сегодня сбор урожая, поэтому вернусь поздно, — сказал он, натягиваяпоношенную, грубую на ощупь холщовую рубаху и с особой тщательностьюзаправляя драгоценный отцовский нож в прочный кожаный чехол у пояса.
Работа на ферме госпожи Мэй была не просто подработкой — это была его даньсемье, его доказательство. Бабушка Мэй, как её звали все в Окленде,несмотря на отсутствие кровного родства, была единственной, кто не смотрелна его хрупкость с немым вопросом или сожалением. Она разглядела за нейупорство, готовность трудиться до седьмого пота, пусть и медленнее других,но с неожиданной выносливостью.
— Небеса работу дают по силам, дитя, — говаривала она, и в её голосезвучало не снисхождение, а глубокое понимание. — Главное — сердце к делуприложить.
Энтони был бесконечно благодарен за эту милость, за этот шанс.
— Возьми с собой, — мать протянула свёрток из грубого, небелёного полотна.Из него струился тёплый, хлебный дух, смешанный с лёгкой сладостью мёда.Лепёшки. Её руки, вечно пахнувшие травами и землёй, были шершавыми, ноневероятно нежными в этом жесте.
— Спасибо, мама, — голос Энтони дрогнул. Он крепко обнял её, ощутив поддомотканой тканью тонкость плеч, хрупкость костей, которые несли на себевсю тяжесть их мира. Затем наклонился и поцеловал в макушку ещё соннуюВики, уютно устроившуюся калачиком на деревянной скамье у очага. Её щекабыла тёплой и бархатистой.
— Будь умницей, солнышко.
Выбравшись из дома, он вдохнул полной грудью. Воздух был прохладным,влажным, пропитанным сыростью близкого озера и терпким дыханием сосновоголеса, подступавшего к самому порогу. Дом их отец построил здесь, на отшибе,вдали от деревенской суеты. Он говорил, что только здесь, в тишине, подшёпот сосен и плеск воды, можно по-настоящему слышать себя и своих близких.Сейчас эта тишина казалась Энтони и уютной, и огромной, словно они жили наотдельном маленьком острове.
Дорога предстояла долгая — до деревни и фермы Мэй идти добрых полчасабыстрым шагом. Из-за этого ему приходилось выходить раньше всех, когдазвёзды ещё не до конца растворились в светлеющем небе.
Окленд, прозванный за своё расположение в неглубокой котловине «Ямой»,начинал шевелиться. Клубы дымка из глинобитных труб смешивались с молочно-белым туманом, поднимавшимся с озерца. Стучали вёдра у колодца, мычалинеторопливо коровы, доносились обрывки утренних приветствий, звяканьекузнечного молота где-то вдали. Несмотря на скромность, тяжёлый быт ивечную борьбу за урожай, здешние люди хранили в душе искру приветливости,словно редкий уголёк в печи.— Доброго утра, Энтони! — прохрипел старый кузнец Барт, вытирая сажейпотный лоб, уже стоя у раскалённой наковальни.
— Небось, Мэй уже ждёт не дождётся своей пчёлки! — подмигнула Мэгги, женамельника, выносящая ведро с помоями.
Энтони кивал в ответ, стараясь улыбнуться, но ускоряя шаг. Доброта деревнибыла его отрадой, глотком тепла, но сегодня она казалась чуть дальшеобычного, словно доносилась из-за толстого стекла. Так бывает, когдаспешишь, когда мысли уже там, на золотом поле.
— Как всегда пришёл раньше всех, пчёлка моя трудолюбивая! — Бабушка Мэйвстретила его на пороге своего просторного амбара.
Запах здесь был густым, как суп: старое сено, нагретая солнцем земля, пыльзерна, сладковатый дух спелых фруктов. Её лицо, изборождённое морщинами,как высохшая речная глина после засухи, расплылось в широкой, искреннейулыбке, от которой светлело даже в самый пасмурный день. Она была живымсердцем Окленда, её знали и любили все — от младенцев, тянувших к нейручки, до старейшин, искавших у неё совета и утешения.День выдался не просто напряжённым — он был каторжным, выматывающим душу.Солнце висело в безжалостно синем небе раскалённым медным щитом, а урожайпшеницы и ячменя в этом году удался на диво — густой, тяжёлый, колос кколосу. Золотые стебли звенели, как тысячи крошечных колокольчиков,ударяясь о плетёные корзины.
Спина Энтони горела огнём, превратившись в один сплошной узел боли. Рукиподрагивали от бесконечных наклонов, от резких, точных движений серпа,который казался всё тяжелее с каждым часом. Пот заливал глаза, смешиваясь спылью, оставляя на лице солёные дорожки. Он работал молча, стиснув зубы,сосредоточенно, превозмогая слабость в мышцах, заставляя каждое движениебыть выверенным, несмотря на предательскую дрожь в пальцах.
«Главный мужчина... Главный мужчина...» — стучало в такт ударам сердца,сливаясь со звоном колосьев.
В полдень, когда солнце стояло в зените, превращая поле в раскалённуюсковороду, и все работники валились с ног, ища спасения в скудной тенистогов, к нему подошёл Брэдли. Друг детства, крепкий, как молодой дуб, соткрытым румяным лицом и вечно немного мечтательным взглядом, сейчасказался смущённым. Он сбросил свою тяжёлую корзину рядом с Энтони и сгромким стоном опустился на землю, прислонившись к стогу.— Эх, Энтони, если б ты знал... — Брэдли вздохнул так глубоко, что чуть несдул соломинку, которую нервно вертел в зубах. Его обычная, чуть нарочитаяуверенность куда-то испарилась, сменившись юношеской, почти детскойрастерянностью.
— Что стряслось? Опять корова Бесси твои сапоги на десерт прихватила? —ухмыльнулся Энтони, вытирая пот со лба тыльной стороной руки, оставляягрязную полосу.
— Хуже, — Брэдли покраснел до самых корней своих светлых волос. — Я... яхочу сделать предложение. Сьюзан.
Энтони присвистнул. Сьюзан, дочь плотника, с густыми золотистыми косами исмехом, чистым и звонким, как журчание лесного ручья. Краса Окленда.
— Так это же отлично! Чего ж ты кислый, как недозрелая слива?
— Отлично? — Брэдли заёрзал на месте. — А если... если она откажет? Еслискажет, что я... ну, не достаточно хорош? Или не богат?
Он глядел на Энтони с таким искренним, почти паническим страхом, что тот немог не рассмеяться. В этом страхе была вся прелесть обычной жизни — неопасность смерти, а боязнь отказа, страх перед счастливым будущим, котороевот-вот может случиться. Энтони на миг почувствовал острое, колющее чувство— не зависть, а тоску по таким простым, человеческим тревогам.— Брэд! Да она на тебя смотрит, как... как на самый желанный праздничныйпирог после Великого поста! — Энтони ткнул друга в крепкое плечо. —Помнишь, на прошлых Святках, как она тебе свою голубую ленточку из косыподала? Да все в деревне видят, как она заливается, когда ты рядом! Простоскажи. От всего сердца. И приготовься к щипкам от её подружек — выкуп-топлатить придётся!
Брэдли засмеялся, коротко и нервно, но сомнение всё ещё тлело в его глазах.
— Легко тебе говорить... Ты всегда такой... спокойный. Как скала. — Он незнал, какую бурю стоило Энтони это внешнее спокойствие, сколько усилийуходило на то, чтобы дрожь в руках не стала дрожью в голосе. — А местопридумал... Знаешь ту поляну, у большого дуба, над озером? Ту, где ландышивесной?
— Романтик, — Энтони покачал головой, но в его усталом взгляде мелькнулоодобрение. — Хорошее место. Только смотри не оступись, когда будешь наколено вставать. Дубовые корни — штука коварная, споткнёшься — вместо «да»услышишь хохот.Их смех слился воедино, короткий, но искренний, ненадолго разогнав теньусталости и страха. И на этот миг Энтони забыл о ноющей спине, почувствовавтепло дружбы.
Работа продолжалась до тех пор, пока длинные тени от стогов не сталисливаться в сплошную лилово-синюю гладь, а солнце, огромное и багровое, некоснулось верхушек дальнего леса, словно раскалённый шар, готовый утонуть.Мускулы Энтони ныли нестерпимо, каждая кость гудела отдельной песнейусталости. Но под этой всепоглощающей тяжестью теплилось маленькое, упрямоепламя удовлетворения.
Он мысленно пересчитал монеты в потаённом мешочке под рубахой.
«Скоро. Очень скоро. Хватит. Хватит на то шёлковое кимоно у странствующеготорговца, цвета первой весенней листвы...»
Мысль о лице матери, озарённом удивлением и чистой радостью, о том, как онаприжмёт драгоценную ткань к щеке, придавала ему сил выпрямить спину.
— Может, останешься на ночь у меня на ферме, пчёлка? — Бабушка Мэй подошлак нему, пока он отряхивал налипшую солому с поношенных штанов. Её голос былмягким, заботливым, но в морщинистых уголках глаз читалась тревога, несвойственная её обычно спокойному нраву. Она кивнула в сторону окна, закоторым густели сумерки, наливающиеся синевой.— Темнеть начинает. Лесные тропы впотьмах — не место для доброго парня,даже такого упрямого, как ты. Волки... или того хуже.
Энтони почувствовал знакомый холодок в подложечной впадине — древний,детский страх темноты, страх неизвестности, что таится за каждым деревом.Но перед его внутренним взором встал образ матери — её тревожные глаза,устремлённые на дверь, руки, бесцельно перебиравшие что-то на столе, покаона ждала. Ждала его шагов. Эта картина была сильнее любого страха.
— Спасибо за заботу, госпожа Мэй, — он поклонился, стараясь вложить в голоствёрдость, которой не было в ногах. — Но мама... она будет ждать. Не уснёт,пока не услышит, как скрипнёт дверь.
Мэй вздохнула, не настаивая, но её взгляд стал ещё более озабоченным.
— Ну, как знаешь. Ступай же. И вот, возьми. — Она протянула ему небольшуюплетёную корзинку, доверху наполненную румяными, туго налитыми яблоками,благоухающими сладостью. — Свежие, с утра собрала. Сестрёнке передай. Пустьлакомится.
И вдруг она задержала его руку на мгновение. Её старческие, но острые глазастали серьёзными, почти суровыми.— Будь осторожен, Энтони. Слушай лес. И... берегись монстров. Мало ли чтоночью бродит.
— Спасибо вам большое!
Энтони снова поклонился, крепче сжал гладкую плетёную ручку корзинки ишагнул в сгущающиеся, бархатные сумерки.
Тропинка, едва заметная днём, сейчас тонула во мраке. С каждой минутойтишина вокруг становилась всё громче, наполненная шелестом листьев, скрипомветок и собственным учащённым дыханием. Он чувствовал себя крошечным иуязвимым в этом огромном, тёмном мире, который его отец так любил заспокойствие. Сейчас в этом спокойствии таилась безмолвная угроза.
Монстры. Сколько страшных историй он слышал у костра холодными зимнимивечерами! О волках размером с лошадь, о тварях, ходящих на двух ногах ивоющих на луну так, что кровь стынет, о чём-то тёмном, бесформенном исклизком, что выползает из трясин и тянет зазевавшегося путника в топь. Ноза свои шестнадцать лет, за сотни походов по этой тропе, он не видел ничегострашнее одичалой собаки да старого кабана.
«Может, их и нет вовсе? — думал он, стараясь идти бодро по знакомой,петляющей меж холмов тропинке. — Просто байки, чтобы дети слушались, адевушки прижимались к парням покрепче в темноте?»Запах нагретой за день земли, смолистой хвои и спелых яблок из корзинкисмешивался в густом, прохладном вечернем воздухе, создавая почтиидиллическую картину. Где-то в глубине леса крикнула сова — одинокий,дребезжащий звук. Ветви старых дубов и вязов, тянущиеся над тропой,сплетались в чёрное кружево на фоне тёмно-лилового неба, где уже зажигалисьпервые, робкие звёздочки.
Усталость давила на плечи свинцовой тяжестью, но внутри пела тихая, светлаярадость.
«Набрал. Наконец-то набрал нужную сумму. Завтра, после рынка... Завтра...»
Он уже видел её улыбку, слышал её счастливый, чуть смущённый смех, когдаона развернёт свёрток.
Но чем ближе он подходил к дому, тем больше начал замечать, что мир вокругутих. Не было слышно даже сверчков — тех самых, что обычно заливались втраве с первыми сумерками. Тишина ложилась на плечи тяжёлым покрывалом,густая и неподвижная, как застывшая смола. Воздух стал странным — не простопрохладным, а слегка пугающим, будто сама ночь затаила дыхание, ожидая чего-то неминуемого.
Солнце скрылось за горизонтом окончательно, оставив лишь узкую багровуюполоску на западе, как кровавый шрам на теле ночи. Вот-вот, за этим холмом,должен был показаться их дом, серебристое зеркало озера, а главное —тёплый, жёлтый огонёк в окошке...Энтони ускорил шаг, почти бежал в горку, предвкушая ужин, тепло очага, смехВики, мамины расспросы о дне.
Дым.
Сначала он подумал, что это просто густой туман, поднявшийся с озера. Нонет. Запах был другим — едким, горьким, пахнущим гарью и... бедой. Неуютный, древесный дымок из трубы, а тяжёлый, маслянисто-чёрный смрадгорящего дерева, соломы и... чего-то ещё, сладковато-противного.
Сердце Энтони сжалось в ледяной ком, мгновенно остановившись, а потомзабилось с бешеной силой, ударяя в виски, в горло, в уши. Он знал этотзапах. Один раз, давно, когда горел амбар на краю деревни... Запах гибели.
— Мама... Вики... — его шёпот сорвался в хриплый крик, застрявший комом впересохшем горле. Корзина с яблоками выпала из ослабевших пальцев, яркиеплоды покатились по склону холма, как капли крови на темнеющей траве.
Он побежал. Бежал, как никогда не бегал, забыв о хрупкости костей, о жгучейболи в мышцах, гонимый слепым, животным ужасом, который вытеснил все мысли.Каждый удар сердца отдавался в ушах глухим, гулким набатом:«Нет! Нет! Нет! Не может быть! Если с ними... Нет, не думай! Просто беги!БЕГИ!»
Он взлетел на гребень холма. И замер, как подкошенный.
Дом. Их дом. Поглощённый оранжево-красным, яростным чудовищем пламени.Стены, сложенные отцом, рушились с треском и грохотом, выплёвывая тучиискр, которые взвивались к чёрному, беззвёздному теперь небу, как безумныесветляки. Жар бил в лицо волной, даже отсюда, обжигал глаза. Но это было несамое страшное.
У самого входа, на пороге, который уже пожирал огонь, языки пламени лизалиобугленные брёвна, лежало тело матери. Распластанное, неестественноскрюченное. Грязно-белая ткань платья была пропитана тёмными, почти чёрнымипятнами, сливавшимися в ужасающие узоры. Кровь. Много крови. И раны...
Энтони подбежал ближе, спотыкаясь, падая, отказываясь верить глазам. Раныбыли глубокие, рваные, зияющие. Словно нанесённые когтями огромного зверя.В одной руке, стиснутой в последнем, отчаянном усилии, она держала простойкухонный нож. Лежала лицом к дверям. Защищала порог. Защищала Вики. Досамого конца.— Мама... — хрип вырвался из его горла, чужим, разбитым звуком. Он рухнулна колени рядом, коснулся её щеки. Кожа была холодной, восковой.Нечеловеческий холод смерти проник уже глубоко.
Слёзы хлынули градом, горячими потоками, смешиваясь с копотью на лице,оставляя грязные борозды.
— Мама! Вики! ВИКИ! — заорал он, вскакивая, озираясь вокруг безумнымвзглядом, вглядываясь в клубы едкого дыма, в тёмные углы ещё не охваченногоогнём сарая. — Сестрёнка! ОТЗОВИСЬ! ГДЕ ТЫ?! — голос сорвался на визгливыйвопль отчаяния.
Только треск ненасытного пламени, жутковатый вой ветра, подхватывающегоискры, и... гробовая тишина. Пустота. Смертельная тишина, подчёркиваемаягулом пожара.
И тут его пронзило. Не звук. Не вид. Ощущение. Чистый, неразбавленный,первобытный ужас. Ледяная волна, сковывающая мышцы, перехватывающаядыхание, вымораживающая душу. Как будто сама Тьма, сама Смерть стояла унего за спиной, обретя форму, и дышала ему в затылок ледяным, мёртвымдыханием, отчего волосы на затылке встали дыбом.
Энтони медленно, с нечеловеческим усилием, преодолевая оцепенение, повернулголову.
В десяти шагах, точно на границе света от пожирающего дом костра исгущающейся ночной тьмы, стоял Он. Гость. Тёмный силуэт человека, или лишьего подобие. Сумерки и дым скрывали черты лица, делая его лишь угрожающей,плотной тенью. Но глаза... Красные глаза. Два уголька ада, две бездонныепропасти, полыхавшие не теплом, а холодным, нечеловеческим, мертвеннымбагрянцем.Они смотрели прямо на Энтони. Пристально. Не мигая. Без гнева, безненависти, без любопытства. Просто смотрели. Как смотрят на муравья,которого вот-вот раздавят. Как на вещь. В этом взгляде не было ничегоживого, ничего человеческого. Только бездна, пустота и всепоглощающийхолод.
— Ты? — голос Энтони был хриплым, чужим, разбитым горем. — Это... это тысделал?
Вопрос сорвался в крик, полный невыносимой боли, дикой ярости и чёрногоотчаяния. Он поднялся на ноги, сжав кулаки. Но ответа не последовало.Только эти адские, багровые бездны продолжали смотреть. Прожигать егонасквозь своим ледяным пламенем.
И тогда ярость, горячая, слепая, всепоглощающая, как сам пожар, смелапоследние остатки страха, смела разум. С диким, звериным воплем, в которомслились вся боль потери, вся ненависть к этому немому ужасу и к самому себеза свою беспомощность, Энтони рванулся вперёд. Он наклонился, вырвал нож изокоченевшей руки матери и с воплем, полным безумия, вонзил его в животГостя! Сталь вошла глубоко, на поллезвия, с тупым, влажным звуком,разрезающим ткань и плоть.Но Он не дрогнул. Не вскрикнул. Не отшатнулся. Он лишь чуть наклонилголову, продолжая смотреть на Энтони. Всё те же пустые, багровые бездны. Ив них — ни тени боли, ни удивления. Только... интерес? Оценка?
Потом Он двинулся. Быстро, неестественно плавно, как тень. Холодная,сильная, как стальные тиски, рука схватила Энтони за горло. Он взмыл ввоздух, беспомощно затрепыхавшись, как пойманная птица. Пальцы впивались вшею с нечеловеческой силой, перекрывая дыхание, сжимая горло.
Мир поплыл, закружился в чёрно-красных пятнах, искрах. Энтони бил ногами попустоте, царапал мертвенно-холодную кожу на руке, но та была твёрдой,неумолимой, как дубовая ветвь в железных руках великана. Он смотрел в этибездушные красные глаза, вися в сантиметрах от них, и с леденящей ясностьюпонял: выбраться невозможно. Это конец. Он не смог. Не смог защитить их. Онподвёл отца. Подвёл всех.
«Простите...»
— Сколько... ярости... — прошелестел голос. Низкий, без интонаций, лишённыйтембра, как скрежет камня по камню в глубокой пещере. Он исходил от Гостя,но не было видно, чтобы двигались губы. Звук висел в воздухе сам по себе,проникая прямо в мозг.Сознание Энтони начало меркнуть, тьма сгущалась по краям зрения, затягиваяего. И вдруг... Боль. Дикая, невообразимая, запредельная. Словно тысячираскалённых игл вонзились одновременно во всё его тело! Они прожигали кожу,мышцы, кости, жгли изнутри, выворачивая нутро наизнанку. Это было хужеогня, хуже удушья, хуже самой мысли о потере.
Он закричал беззвучно, ибо окончательно потерял силы. Его тело выгнулось внемой судороге.
В этот миг державшая его рука разжала пальцы. Энтони рухнул на землю, какмешок с костями, в грязь и пепел. Боль мгновенно исчезла, оставив тольколедяную пустоту и всепоглощающую слабость.
Последнее, что он увидел перед тем, как тьма поглотила его сознание, былудаляющийся в ночь Тёмный Силуэт, растворяющийся в тенях, как будто его ине было. И слова, брошенные ему вслед тем же безжизненным, скрежещущимголосом, звучавший уже где-то в глубине его отключающегося разума:
— Не разочаруй меня!

Глава 2. Ярость в яме

— Этот ещё жив!
Голос прорвал мрак сознания Энтони, как ржавая пила сквозь гнилое дерево.Хриплый, лишённый не только сочувствия, но и малейшей тени человечности.Энтони не мог пошевелиться. Не мог открыть глаза. Каждая клетка его телабыла раскалённой печью, в которой тлели угли нечеловеческой боли,оставшейся после прикосновения Гостя. Мускулы отказывались повиноваться,превратившись в свинцовые болты, вбитые в его хрупкий каркас. Он был пустойскорлупой, наполненной только болью и ледяным пеплом отчаяния.
— Грузи его в телегу!
Грубые, мозолистые руки, пропитанные запахом пота, грязи и чего-тометаллического — крови? — впились в него. Одна — в плечо, другая — влодыжку. Его тело, лёгкое и беспомощное, как кукла с перерезанными нитями,швырнули. Он ударился о твёрдые, неструганые доски повозки. Глухой удар,отдавшийся эхом в пустой грудной клетке, смешался с тихим, бессильнымстоном. Пыль, взметнувшаяся от удара, смешанная с запахом гниющей соломы,запёкшейся крови и конского навоза, заполнила ноздри, заставив зашевелитьсягде-то в глубине угасающего сознания рефлекс рвоты. Но сил не хватило дажена это.
— Какой-то он хилый. Кости да кожа. Хуже бабы.
— На корм псам сгодится. Или в шахту. Там долго не протянет, но хотьотработает пару дней. Медяк, да и то грош.
Сквозь полуприкрытые, слипшиеся от грязи и запёкшейся крови веки Энтониувидел Ад. Догорающий остов дома. Чёрный, обугленный скелет, ещё дышащийклубами едкого, маслянистого дыма, вырисовывался на фоне неба, всё ещёбагрового от недавнего пламени. И фигуры людей — не спасителей, амародёров, стервятников. Один из них, коренастый, в заляпанном копотью исажей кожаном фартуке, волок к пылающему порогу что-то… знакомое до боли.Белый лоскут материнского платья, теперь почерневший, обугленный по краям,пропитанный тёмной, почти чёрной, запёкшейся кровью. Он тащил еёбесцеремонно, как вязанку хвороста.
— А что делать с трупом? — спросил кто-то с другой повозки, зевая так, чтощёлкнула челюсть. Голос был скучающим, будто речь шла о вывозе мусора.
— Закиньте его в костёр! — отрезал первый голос, тот самый, что командовал.— Мало ли какие твари могут прибежать на запах падали.
Энтони увидел. Увидел, как тело его матери, тело, что ещё вчера пахлоромашкой и теплом хлеба, с тупой, бесчеловечной жестокостью подняли ишвырнули в самое пекло, туда, где языки пламени лизали чёрные бревнапорога. Оно на миг задержалось на раскалённых углях, контуры исказились вжарком мареве, а затем исчезло в клубах густого, чёрного дыма и яростного,всепожирающего пламени. Ни молитвы. Ни погребального костра по обычаюпредков. Только… уничтожение. Стирание. Как мусор. В его горле встал ком —сплав невыплаканных слёз, ярости, невыносимой боли и абсолютного,парализующего бессилия.— Мама… — он попытался крикнуть. Шевельнуться. Хоть что-то. Но горлосжалось спазмом, а тело было предательски слабым, скованным не толькоцепями горя, но и странным внутренним жжением, оставленным КраснымиГлазами. Ему оставалось только лежать. Лежать на вонючих, колючих доскахповозки, чувствовать, как она со скрипом трогается с места, увозя его отпепелища всего, что было его миром. И ненавидеть. Глухой, всепоглощающейненавистью, жгущей изнутри сильнее любого огня. Ненавидеть этих людей.Ненавидеть непостижимого монстра с Багровыми Оками. Ненавидеть себя. Своюжалкую, беспомощную слабость.
И тут мир снова поплыл. Звуки — скрип колёс, брань погонщиков, треск огня —стали отдаляться, превращаясь в глухой, подводный гул. Внутри черепазазвенело.
— Ещё слиишкоом сслааб… — прошипел чей-то шёпот, словно эхо его собственныхмыслей.Затем сознание, словно последний оплавленный огарок свечи, погасло. Егопоглотила бездонная, беззвучная, беспросветная тьма.
***

« Не разочаруй меня»
Сознание возвращалось медленно, мучительно, сквозь толщу боли и оцепенения,как сквозь вязкую смолу. Энтони открыл глаза. Непонятно, сколько временипрошло. Часы? Дни? Вокруг — кромешный мрак, нарушаемый лишь жалкими,скудными лунными лучами, пробивавшимися сквозь узкую щель где-то высоко-высоко в стене. Он лежал на чём-то жёстком, колючем и сыром. Солома.Старая, прелая, изъеденная мышами и крысами, покрытая толстым, липким слоемпыли и неопознанной грязи. Воздух был тяжёлым, спёртым, густым. В нём виселкоктейль из запахов: въевшаяся плесень, каменная сырость, человеческий пот,немощь, экскременты и — самое сильное — отчаяние. Стены, нащупанныедрожащей рукой, — грубо отёсанный, холодный и мокрый на ощупь камень. Этобыла не комната. Это была каменная утроба. Ловушка. Могила при жизни.— Он очнулся… — донёсся шёпот из темноты. Детский голосок, дрожащий,испуганный.
— Тише, Лео! — другой голос, женский, чуть старше, но не менее напряжённый,сдавленный страхом. — Не кричи, а то услышат… накажут.
Энтони с трудом приподнялся на локтях. Каждое движение отзывалось ноющейболью в мышцах, странным жжением в глубине костей. Он протёр лицо ладонью,ощущая корку грязи, запёкшейся крови и солёных следов слёз. Повернул головуна звук.
— Где я? — его голос был хриплым, как скрежет камня, чужим. — Как я сюдапопал?
В тусклом, колеблющемся свете единственной сальной свечи (её фитиль тонул воплывшем воске, отбрасывая гигантские, пляшущие тени на стены) из глубиныкамеры выдвинулись две фигуры. Девушка и прижавшийся к её ноге маленькиймальчик.
Девушка… Даже в жалких, грубых, рваных отрепьях, больше похожих на грязныймешок, она была подобна угасшей, но всё ещё тлеющей звезде. Ей на вид былолет шестнадцать. Овальное лицо с тонкими, изящными чертами, бледное отневоли и отсутствия солнца, но всё ещё хранящее следы былой, неземнойнежности. Но главное чудо — волосы. Длинные, спутанные, покрытые пылью, ноневероятного, пламенеющего рыжего цвета. Как медь на закате. Как кленовыйлист в пик осени. Редкое сокровище в этих серых краях. Они каскадом спадалией на плечи, оттеняя большие, широко расставленные глаза. Сейчас в нихчиталась усталость до изнеможения, глубокая тревога, но глубже, на самомдне, теплилась твёрдая искра. Сила духа, не желающая гаснуть даже здесь. Еёфигура, угадывавшаяся под грубой тканью, была стройной и изящной, сестественной грацией, которую не сломили ни грязь, ни цепи. Мальчик, летпяти, смотрел на Энтони огромными, как блюдца, испуганными глазами, крепковцепившись тонкими пальчиками в подол сестры.— Ты в подполье работорговцев, — тихо, почти беззвучно сказала девушка,осторожно подходя ближе. Её голос, несмотря на усталость и страх, сохранялудивительную мелодичность. — Это старая система подвалов и каменоломен подгородом. Говорят, тут целый лабиринт. Мы в одной из ячеек. Меня зовутКирия. А это мой брат, Лео.
Она мягко коснулась головы мальчика, который лишь сильнее прижался к ней,пряча лицо.
— Я… Энтони, — выдавил он из себя. Имя прозвучало как признание в немощи.
— Возьми, — Кирия протянула ему низкий, грубый глиняный кувшин с мутнойводой и небольшой, чёрствый, местами покрытый сине-зелёной плесенью кусокхлеба. — Ты проспал весь день. Наверняка голоден. Пей. Это хоть немногопоможет.Энтони посмотрел на еду. Желудок судорожно сжался от голода, но мысль оматери, брошенной в огонь как мусор, о Вики, чья судьба была страшнойзагадкой, подступила к горлу горячим, горьким комом. Отвращение — к себе, ксвоей слабости, к этому миру, который позволял такое, — пересилилофизиологию. Он отвернулся.
— Спасибо, но… пока не хочу, — прошептал он, отодвигая протянутую руку.
С нечеловеческим усилием, цепляясь за холодные, скользкие камни стены, онподнялся на ноги. Мир накренился, закружился, но он упёрся, стиснув зубы.Оглядел камеру снова, с холодной, аналитической яростью. Массивная дубоваядверь, окованная полосами грубого железа, покрытая глубокими царапинами ивмятинами — немые свидетельства отчаянных, бесплодных попыток побега. Тасамая щель под потолком — единственная связь с миром, слишком узкая дажедля воробья. Окно в небо. Насмешка.
— Кто-нибудь… пытался сбежать? — спросил он, уже зная ответ, но нуждаясь вподтверждении своей безысходности.
Кирия сжала Лео в объятиях так крепко, что мальчик пискнул. Её лицоисказила гримаса первобытного страха и горя.
— Всех, кто доставляет неудобство… кто пытается… — она не договорила, лишьмотнула головой в сторону двери, и в её глазах мелькнуло что-тонечеловечески ужасное. — …их уводят. Потом… потом слышен лай собак.Громкий… злой. И крики. А потом… тишина. И больше их не видят.
— Давно вы здесь?
— Уже неделю, — ответила Кирия, стараясь говорить ровно, но голоспредательски дрогнул. — Завтра… завтра будут проходить торги.
В её глазах на миг вспыхнула слабая, наивная искорка. — Говорят, что… чтоиногда бывают добрые господа. Купцы. Или даже мелкие дворяне. Им нужнаприслуга… честная работа…
Голос её затих, не в силах досказать эту жалкую сказку до конца.
— У него проявится жалость к тебе, которая перерастёт в любовь, — резко, сгорькой, ледяной усмешкой закончил за неё Энтони. Он повернулся к ней, егоглаза, полные собственной бездонной боли и гнева, были беспощадны, какскальпель. — Вы поженитесь. И будете жить долго и счастливо в его роскошномпоместье. Он полюбит Лео как сына. Да-да, — его голос стал жёстче, — я тожеслышал эту дурацкую сказку у костра.Кирия вздрогнула, как от удара плетью. Рыжие волосы упали ей на лицо,скрывая внезапно навернувшиеся слёзы и краску стыда.
— Родители… учили нас… всегда надеяться на лучшее. Даже в самом тёмномподземелье… — её голос сорвался на шёпот, полный сомнения.
— И где они сейчас? — вопрос вырвался у Энтони прежде, чем он успелсдержать ядовитое лезвие своих слов. О чём он мгновенно пожалел.
Кирия опустила голову. Плечи её затряслись. Лео, чувствуя волну горя отсестры, заплакал тихо, жалобно, уткнувшись лицом в её грубую одежду.
— Их убили… — выдавила она, едва слышно. Слова выходили с трудом, какржавые гвозди. — Бандиты. Напали на нашу ферму… ночью…
Она сглотнула ком, вставший в горле. Глаза были полны немого ужаса привоспоминании. — А нас… нас связали… продали этим…
Она не смогла закончить, лишь махнула рукой вокруг, охватывая каменныестены, грязь, тьму.
— Извини… — Энтони почувствовал себя последним подонком. Горечь его словтеперь обожгла его самого. — Я не хотел… я не думал…
— Ничего, — прошептала Кирия, отвернувшись и утирая слёзы тыльной сторонойгрязной ладони. — Ты же не знал.
Она посмотрела на свечу. Фитиль тонул в оплывшем воске, пламя сталокрошечным, синим язычком, готовым погаснуть. Тени на стенах сгустились,стали зловещими.
— Свеча догорает. Нужно ложиться спать. Завтра будет тяжёлый день.
Она отвела Лео в дальний, самый тёмный угол камеры, легла на солому иотвернулась к стене, прижимая брата к себе, как последнюю святыню, как щитот ужаса. Энтони остался стоять. Он смотрел на их сгорбленные фигуры,растворяющиеся в наступающей тьме, слушал сдавленные, заглушённые в тканьвсхлипы Кирии и тихий, бесконечно одинокий плач Лео. Горечь, жгучий стыд ивсепоглощающая, чёрная ненависть поднялись в нём волной, затопив всёостальное.
«Какое же я ничтожество», — пронеслось в его израненном сознании. — «Несмог защитить своих. Не смог защитить даже словами эту девчонку от правды,которую она и так знает. Сломал её последний тростник надежды. Ни на что негоден».
Утро пришло не с рассветом, а со скрежетом тяжёлых железных засовов игрубыми, хриплыми окриками, разрывающими предрассветную тишину.
— Подъём, твари! На выход! Шевелитесь!
Их выгнали из камеры, закованных в холодные, тяжёлые кандалы на запястьях илодыжках. Цепи были короткими, унизительными, заставляющими идти всогбенной, полурабской позе, головой вниз. Позой раба. Из других дверей, слязгом и скрипом, выталкивали и других пленников. Бледные, измождённыелица, потухшие глаза, пустые взгляды. Они шли молча, покорно, как скот наубой, лишь изредка раздавался сдавленный плач или безумный, заглушённыйсмешок. Их повели по длинному, извилистому, сырому коридору. Туннельразветвлялся, уходя в непроглядную тьму в обе стороны. Оттуда доносилисьэхом другие шаги, крики надсмотрщиков, лязг цепей — звуки огромного,работающего механизма порабощения. Камни под босыми ногами были скользкимиот вековой влаги, грязи и чего-то липкого. Воздух густо пах сыростью,плесенью, экскрементами, рвотой и страхом — таким густым, что им можно былоподавиться. По бокам тянулись такие же массивные, окованные железом двери.Из-за них доносились приглушённые звуки ада: плач, безумный смех, стоны,сдавленные молитвы, бессвязный бред. Где-то далеко, эхом разнесясь покаменным лабиринтам, завыла собака. Этот звук, дикий и голодный, заставилЛео вжаться в сестру с тихим всхлипом. Факелы в руках охранников — грубыхмужлан с тупыми лицами и засаленными одеждами — бросали пляшущие, зловещиетени на стены. Тени ртов, разинутых в немом крике, когтистых рук,чудовищных силуэтов — коридор кошмаров, оживший в камне. Каждый шаготдавался глухим звоном железа по камню, ритмичным стуком обречённости.Их вытолкнули на небольшую деревянную площадку, возвышавшуюся над мракомзала, — сцену позора. Она была ярко освещена двумя смоляными факелами,установленными по бокам. Свет бил снизу вверх, резкий, театральный,неестественный, выхватывая фигуры пленников из окружающей непрогляднойчерноты, как экспонаты в музее ужасов. За пределами этого светового кругацарила абсолютная, давящая тьма. Энтони щурился, пытаясь разглядеть хотьчто-то в зале, но видел лишь смутные, движущиеся очертания, блеск чьих-тоглаз, отсветы на дорогой ткани. Шёпот, циничные смешки, деловитыепереговоры, звяканье монет — звуки доносились из тьмы, как голоса демоновиз преисподней.
На сцену вышел Он. Продавец. Человек среднего роста, но казавшийсямонументальным в своём дорогом, хоть и слегка потёртом на локтях, камзолеиз тёмно-бордового бархата. Лицо — гладко выбритое, холёное, но нескрывавшее бесчеловечной расчётливости и холодности черт. Маленькие, близкопосаженные глаза-бусинки, быстрые, как у крысы, и столь же беспощадные,скользили по «товару», а затем в темноту, высчитывая выгоду. Тонкие губыбыли сжаты в надменную, вечную усмешку. Он потер холёные руки с аккуратныминогтями, на одном пальце блеснул массивный перстень с тёмным, почти чёрнымкамнем, поглощавшим свет.Театр начинался.
— Уважаемые господа и дамы, почтенные купцы и истинные ценители редкого…товара! — его голос был громким, поставленным, сладковато-масляным, какиспорченный мёд, и разносился под низкими каменными сводами. — Представляювашему просвещённому вниманию первый, но отнюдь не последний, жемчугсегодняшнего вечера! Сокровище, дарованное нам, видимо, самими небесами!
Он сделал театральный шаг в сторону и широким, плавным жестом указал наКирию, которая стояла, опустив голову так низко, что рыжие волосы скрывалилицо, пытаясь прикрыть себя и прижавшегося к ней Лео дрожащими руками. Цепина её тонких, бледных запястьях казались особенно жестокими, кандалы налодыжках — карикатурно огромными.
— Молодая дева, чьей красоте позавидовала бы сама Афродита! — продавецрасшаркался с преувеличенной галантностью. — Цветок, только-толькораспустившийся! Лепестки нежны, аромат… девственен!Он многозначительно понизил голос до доверительного шёпота, который всёравно разносился по залу. — И, как заведено в нашем почтенном заведении,гарантируем — никто не вкушал этот… сладчайший плод!
Он самодовольно постучал себя в грудь. — А в придачу, исключительно подоброте душевной и для вашего удобства, абсолютно бесплатно идёт вот этот…мальчишка.
Он презрительно махнул рукой в сторону Лео, как будто отмахиваясь от мухи.— Которого можно использовать на ваше усмотрение: паж для забавы, слуга длячёрной работы, подмастерье для битья… или же скормить собакам дляразвлечения после ужина. Цена за этот восхитительный комплект? Всего лишьдесять золотых! Кто даст больше?
Из темноты послышался гул. Оживлённые, жадные возгласы, похабные смешки,циничные замечания, перебивающие друг друга. Цены полетели вверх, какбешеные:
— Одиннадцать!
— Двенадцать за рыжую бестию! Уберите щенка!
— Тринадцать! И пусть уберёт этого сопляка с глаз долой немедленно!
— Четырнадцать!
Кирия сжала Лео так, что у него вырвался испуганный писк. Она молилась,беззвучно шевеля губами, слёзы катились по щекам, оставляя чистые дорожкина грязной коже.— Покажите полное качество товара! — раздался громкий, нарочито томный,властный голос из первого ряда темноты. В нём слышалась привычка повелеватьи скука, требующая острых ощущений.
Продавец заулыбался подобострастно, превратившись в услужливую дворнягу.
— Конечно, почтеннейший господин! Подходите, рассмотрите ближе! Уверен, выостанетесь довольны качеством!
Из тени факелов в круг света вышел мужчина. Он был не просто толстым. Онбыл огромен, раздут, как бочка, туго обтянутая дорогим, но безвкуснымшёлком цвета запёкшейся крови, струящимся с его тучных форм. Лицо —мясистое, одутловатое, с мешками под маленькими, заплывшими свинымиглазками, лишёнными всякой глубины. Нос — картофелиной, с расширеннымипорами. Но главное — усы. Две тонкие, тщательно нафабренные полоски волос,закрученные в острые, неестественные шипики вверх. Они торчали, как усыгигантского, жирного таракана, придавая и без того отталкивающей физиономиигротескное, мерзкое выражение. Он тяжело опирался на толстую,инкрустированную тёмным деревом трость с набалдашником в виде хищной птицы,впивающейся когтями в шар. От него несло тяжёлыми, приторными духами, едваперебивающими запах пота, жира и чего-то больного. Он был олицетворениемразвращённой, сытой жестокости.«М-да», — мысленно усмехнулся Энтони, чувствуя, как волна ненавистизакипает в нём с новой, невиданной силой. — «Наверняка не такого"благородного господина" она себе представляла в своих наивных мечтах употухающей свечи».
Толстяк подошёл вплотную к Кирии. Его свиные глазки жадно скользили по еёдрожащей фигуре, выискивая, оценивая. Он облизнул толстые, влажные губы. Неговоря ни слова, без предупреждения, резко, с грубой силой рванул её жалкуюодежду сверху вниз! Ткань разорвалась с сухим, рвущим душу треском. Кириявскрикнула — коротко, отчаянно, — пытаясь прикрыть обнажённую грудь и животруками, заливаясь слезами стыда, ужаса и полного унижения. Она стояла насцене, нагой, выставленная на позор перед невидимыми, жадными глазами втемноте, дрожащая и абсолютно беззащитная, как агнец на заклании. Леозаревел в голос.
— Сто золотых! — рявкнул толстяк, тыча тростью в сторону продавца, неотрывая похотливого взгляда от Кирии. В его голосе звучало низменноеторжество обладателя. — И чтобы щенка убрали немедленно!Вид Кирии. Её слёзы. Её стыд. Её отчаянная попытка прикрыть наготу руками.Её дрожь. Рев Лео. Ухмылка продавца. Жирное торжество покупателя… Это былпоследний камень. Последняя капля. Тот самый миг, когда что-то внутриЭнтони — какая-то хрупкая перемычка, удерживавшая его от бездны, — сгрохотом рухнула. Боль? Страх? Слабость? Всё исчезло. Испарилось. Осталасьтолько белая, всепоглощающая, слепая ярость. Ярость за мать, сгоревшую вогне. За Вики, потерянную в ночи. За себя, закованного и униженного. За этудевчонку, потерявшую всё и выставленную на поругание. За Лео, обречённогона гибель. За всех, кого сломали, уничтожили, превратили в вещь эти твари вчеловеческом обличье.
Ярость пришла не из сердца, а из самых глубин его существа, вырвавшисьнаружу с такой силой, что мир сузился до тоннеля. Звуки — торги, плач, смех— стали глухими, приглушёнными, как будто он погрузился под воду. Во ртупересохло, а в висках застучал молот, выбивающий один-единственный ритм:«Убей. Убей. Убей». Мускулы налились свинцовой тяжестью, но не от слабости,а от сконцентрированной, дикой силы. Он почувствовал, как холодные звеньяцепи впиваются в кожу лодыжек, и эта боль лишь подлила масла в огонь. Кровьударила в голову, застилая глаза красной пеленой.Он не думал. Он не рассчитывал шансы. Он не видел охранников. Он простодвинулся. С рычанием, больше звериным, чем человеческим, низким и хриплым,исходящим из самой глубины горевшего нутра, он бросился вперёд, невзирая насковывающие цепи, на боль, на всё. Его движения были не боевыми, аинстинктивными, дикими, лишёнными всякой логики. Он не бил кулаками — онвцепился. Как голодный, загнанный волк. Зубами. В толстую, потную, пахнущуюдорогими духами, жиром и смертью шею мерзкого покупателя!
Его зубы со скрежетом вонзились в сальную, дряблую плоть. На язык хлынултёплый, солёный, отвратительно-медный привкус чужой крови, смешанный сосладковатой вонью парфюма. Он чувствовал, как под кожей пульсирует яремнаявена, и рвал, терзал, стремясь добраться до неё, чтобы выпустить наружу всюмерзость, что была внутри этого человека.
Толстяк взревел от неожиданности, дикой боли и ужаса. Он затрясся, как горастудня, закачался, пытаясь сбросить с себя цеплявшегося парнишку. Энтонидержался мёртвой хваткой. Охранники бросились к нему, но растерявшийся,ревущий от боли и ярости толстяк мешал им, размахивая тростью как дубиной.
— Ах ты… грязный щенок! Ничтожество! Тварь! — захлёбываясь от ярости иболи, толстяк занёс свою тяжёлую, инкрустированную трость.
Первый удар обрушился на спину Энтони. Боль, острая и жгучая, пронзила его,но не погасила ярость, а лишь раскалила её докрасна. Второй удар — поплечу. Третий — по ногам. Звон цепи. Энтони свалился на грязные, липкиедоски сцены, выпустив шею. Он лежал на боку, смотря вверх сквозь пеленуболи и крови, застилавшую глаза. На него надвигалась разъярённая туша,трость снова заносилась для сокрушительного удара по голове.
«Лежать. Больно. Но уже всё равно. Пусть бьёт. Пусть убьёт. Конец. Хотя бы…попытался».
Он не стал закрываться. Он ждал последнего удара, глядя в заплывшие свиныеглазки ненавистного человека. В них не было ничего человеческого. Толькозвериная злоба, боль и жажда мести. Мир сузился до этих глаз и занесённойтени трости.
— Всем стоять! Руки по швам! Не двигаться! — громовой, командный голос, нетерпящий возражений, как удар медного гонга, перекрыл крики, шум, ревтолстяка. Он прокатился под сводами, на мгновение оглушив всех.
Двери зала с оглушительным грохотом распахнулись, ударившись о каменныестены. Не тени. Не демоны. В зал ворвались люди. Сталь и решимость.Королевские гвардейцы. Но это были не сияющие латники из рыцарских баллад.Их вид говорил о практичной, смертоносной службе. Поверх прочных, потёртыхкожаных дублетов они носили бригантины — стёганые куртки из плотного холстаили кожи, усиленные изнутри сотнями мелких, тщательно подогнанных стальныхпластинок. Они блестели тускло в свете факелов, как чешуя дракона. Наголовах — не глухие арметы, а салады. Функциональные, элегантно-зловещиешлемы с глубоко вытянутым затыльником, защищавшим шею, и открытым лицом.Тусклый свет факелов играл на стальных гребнях и острых краях, отбрасываядлинные, зловещие тени. Их лица под шлемами были суровы, сосредоточены, каку хищников. Движения — отточенные, быстрые, без лишней суеты. Онидействовали молниеносно, как хорошо смазанный механизм смерти: блокироваливыходы, обездвиживали охранников работорговцев железной хваткой, сбивая сног или прижимая к стенам. Звяканье стали, короткие, резкие команды, хрипысхваченных. Хаос сменился гробовой, подавленной тишиной, нарушаемой лишьтяжёлым дыханием, сдавленными стонами и звоном железа кандалов. Покупателизамерли в темноте, как мыши. Охранники бросали оружие, поднимая руки.Толстяк отпрянул от Энтони, его лицо стало землисто-серым от страха,тараканьи усы беспомощно задрожали. Он судорожно прижимал окровавленный,расшитый платок к шее, из которой сочилась алая струйка. Его трость сгрохотом упала на доски.Гвардейцы быстро, эффективно установили контроль. К сцене уверенно, тяжелоступая по деревянным доскам, шагнул их командир. Он был выше среднегороста, широк в плечах, крепко сбит. Движения выдавали привычную военнуювыправку, силу и выносливость, не утраченные с годами. На вид — околосорока. Лицо — обветренное, с жёсткими, резко очерченными чертами. По щеками сильному подбородку росла короткая, густая, седеющая щетина, придававшаяему вид усталого, но не сломленного волка. Самой же примечательной детальюбыл шрам — три глубоких, параллельных борозды, пересекавших его левую щекуот самой скулы почти до линии челюсти. Следы, оставленные когтями. Какогозверя? Огромного волка? Медведя? Об этом можно было только догадываться, ношрам говорил сам за себя — этот человек смотрел в пасть смерти и вышелпобедителем. Его глаза — серые, проницательные, уставшие от видачеловеческой мерзости — окинули сцену одним быстрым, всевидящим взглядом:плачущую, пытающуюся прикрыть обнажённое тело руками Кирию; перепуганногодо оцепенения Лео, прижавшегося к сестре; притихшего, бледного продавца вбархате; тяжело дышащего, испуганного толстяка с окровавленным платком нашее; и, наконец, остановились на Энтони.Тот лежал неподвижно на грязных, заплёванных досках, лишь слабо хрипел,выплёвывая сгустки крови и слюны. Его глаза, полуприкрытые, были пусты.Неподвижны. В них не было страха перед приближающейся смертью, не былонадежды на спасение. Только ледяная, мёртвая пустота. Пустота того, ктопотерял всё. Кому не для чего больше жить. Кто уже умер внутри.
Командир медленно, с лёгким скрипом кожаных сапог и звоном пластинбригантины, присел на корточки рядом с Энтони. Его колени хрустнули подтяжестью снаряжения и лет. Он внимательно, без спешки, вглядывался в лицопарня, в эти пустые, бездонные глаза. Взгляд командира скользнул поссадинам, синякам, разбитой губе, задержался на следах ярости, которая,казалось, лишь недавно погасла в них, оставив после себя выжженное поле. Онзаметил тонкость запястий, выступающие ключицы, хрупкость фигуры под рванойрубахой — и тем более поразился той дикой, животной вспышке нечеловеческойсилы, что заставила это хрупкое тело броситься, как бешеный щенок, наразъярённого кабана.— А ты… молодец, парень, — сказал командир тихо, так, что слышно былотолько Энтони. Его голос был низким, хрипловатым — голос, пропахший дымомкостров, смертью и тысячами отданных команд. В нём не былоснисходительности. Было… уважение? Признание? — Так яростно защищалдевушку… Хотя силы были не равны. Совсем не равны. Это… редкость.
Энтони не ответил. Не моргнул. Он просто смотрел в потолок сквозькомандира, сквозь каменные своды подземелья, в бесконечную, равнодушнуюпустоту.
Командир помолчал. Он видел таких. Много раз. На войне. После резни. Послепотери всего. Пустые глаза — самое страшное. Знак сломленного духа. Но онвидел и ту ярость. Ту дикую, очищающую ярость, что горела в этом парнемгновение назад. Ярость — это уголь. Её можно раздуть. Направить. Обуздать.Выковать в оружие.
Он наклонился ещё ниже. Его лицо с ужасными шрамами оказалось совсем рядом.Серые глаза впились в пустые. Следующий вопрос прозвучал не как предложениепомощи. Не как жалость. Это был вызов. Приговор. Единственная соломинка,протянутая над пропастью. Единственный возможный путь из пустоты. Он былтихим, хриплым, но каждое слово врезалось в сознание, как раскалённыйгвоздь:— Хочешь так и сдохнуть в грязи? Бессильным? Никчёмным? Или… — он сделаледва заметную паузу, давая словам вонзиться, — …пойдёшь с нами? Возьмёшь вруки меч? И поможешь нам выжечь дотла эту нечисть, что плодит таких тварей?

Глава 3. За стеной страха

Рамфорд. Имя это ударило по сознанию Энтони не как звук, а как физическаятяжесть. Стальной молот, обрушившийся на наковальню черепа. Оно висело ввоздухе пыльной дороги, наполненное гулким эхом власти, непоколебимости,векового камня. И вот она возникла. Столица Эмбера возвышалась надбескрайней, унылой равниной не городом, а каменным кошмаром, выросшим изсамых мрачных глубин человеческого страха и высокомерия. Её опоясывали нестены. Это была насмешка над самой идеей защиты, издевательство надхрупкостью плоти. Казалось, не люди, а титаны допотопных времён, одержимыеманией величия и паранойей, воздвигли эти чудовищные глыбы из камня,почерневшего от вечного хода солнца, проливных дождей и копоти тысячочагов. Камни, скреплённые не известковым раствором, а окаменевшей яростью,отчаянием и потом поколений рабов. Это была не крепость, а слоёный пирогсмерти, каждый ярус — новый уровень отчаяния для осаждающих. Толщиной впять поставленных бок о бок повозок, шершавая, неприступная, она вздымаласьк свинцовому небу, отнимая свет у тех, кто осмеливался приблизиться к еёподножию. Солнце касалось её зубчатой короны лишь на мгновение заката,окрашивая вершины в зловещие кровавые тона, прежде чем скрыться. По еёгребню, словно по хребту каменного дракона, шли широкие галереи — дорогидля стражей смерти. За зубчатыми парапетами, острыми, как клыкиисполинского зверя, торчали не десятки — легионы дул баллист. Их тетивы,толще запястья, были натянуты до хруста сухожилий, готовые в любой мигвыплюнуть копья длиной в три человеческих роста, способные не коняпронзить, а боевую башню распороть от вершины до основания. Чуть ниже, наспециальных каменных выступах-полочках, зловеще поблескивали ряды чугунныхкотлов. Чёрные, как сажа преисподней, от них даже отсюда, снизу, тянулопризрачным, удушливым запахом раскалённого масла и смолы — обещанием муки.Одно движение рычага — и кипящая погибель низвергалась вниз адским ливнем,смывая живую плоть до обугленных костей, превращая любую попытку штурма вбратскую могилу у подножия. В самой кладке, как змеиные норы, зиялибесчисленные узкие бойницы для лучников. А у самого подножия исполина,прикрытые невысокими земляными валами, ждали своего часа волчьи ямы —скрытые пасти земли, утыканные кольями, заточёнными до бритвенной остроты исмазанными нечистотами. Мосты через глубокий, заполненный тиной ров,опоясывавший стену кольцом смерти, были подъёмными — тонкие, ненадёжныеными — тонкие, ненадёжныегорловины в пасть чудовища, ведущие лишь к двум вратам: Северным, суровым имрачным, и Южным, чуть менее грозным. Всё остальное — сплошная, бездушная,насмешливая каменная броня, кричащая о своём презрении к любой осаде. Глядяна это циклопическое издевательство над человечностью, на эту каменнуюгримасу абсолютного превосходства, Энтони понял суровую, горькую истину,пронзившую его холодом: аристократы Эмбера спят спокойно. За этой стеной. Всвоих мраморных дворцах, утопая в шёлках, вине и беспечности. Ихединственная подлинная забота — их собственная шкура, их сокровищницы, ихвласть. А жизнь тех, кто пасёт овец на этих равнинах, пашет скудную,выжженную солнцем землю или ютится в лачугах у самых подножий этих каменныхисполинов? Тех, кого первыми растерзают твари из Чернолесья или растопчуткопыта вражьих коней, когда стена лишь отсрочит, но не отменит угрозу? Ихсудьба не стоит и медного гроша в раздутом кошельке какого-нибудь лорда.Защита есть только для камней Рамфорда, для символа власти, а не для плотии крови, трепещущей перед ними. Стена защищала не людей. Она защищала самуидею неприкосновенности правящей касты. Энтони втянул воздух, резкий отпыли дороги, конского навоза и вечного страха окраин, когда его телега,скрипя немасляными осями, въехала под массивную, угрюмую арку Южных ворот.Мимо стражей в лакированных до зеркального блеска кирасах, чьибесстрастные, сканирующие взгляды скользнули по нему, как поподозрительному тюку. И… мир перевернулся с ног на голову. Шум. Цвет.Пульсирующая, почти агрессивная жизнь. Всё обрушилось на него, как удартарана по чувствам, оглушённым долгими днями серости бесконечных дорог иунылого хаоса разорённой окраины.Рамфорд внутри стен ударил по всем органам чувств с ошеломляющей, почтиболезненной силой. Улицы, вымощенные чистым, тёплым на ощупь под солнцемкамнем, не просто кишели — они дышали, кричали, бурлили жизнью. Неизмождёнными тенями, а живыми, шумными, отчаянно алчными к каждомумгновению существования людьми: торговцы зазывали громкими, как петушиныекрики, голосами с лотков, ломившихся от рубиновых яблок, изумрудных шёлков,золотистых специй, дымящихся пирожков, пахнущих жареным мясом, луком ижиром; дети с визгом носились между ног пешеходов, как стайки шустрых,неугомонных воробьёв; где-то у фонтана музыканты выводили задорные,цепляющие за душу мелодии на лютнях и свирелях, собирая медяки в шапку.Даже небо, окаймлённое высокими остроконечными крышами домов с причудливымифлюгерами, казалось Энтони невероятно ярче, чище, безмятежнее, чем там, застеной. Воздух гудел не пылью и гнилью страха, а густыми ароматами специй,свежеиспечённого хлеба, жареного мяса, цветов с балконов и… иллюзиейбезопасности. Или это был просто запах жизни, отчаянно цепляющейся за своёместо под этим ярким небом. Чем ближе телега продвигалась к центру, темвеличественнее вздымались здания из тёсаного серого и бежевого камня,украшенные резными карнизами и гербами. И тем явственнее выделялось одно,доминирующее над окружающей роскошью — Королевская Академия Защиты. Недворец с изящными башенками и арками, а суровая, угловатая цитадель изтёмного, почти чёрного базальта. Высокие, узкие окна больше походили набойницы, квадратные башни по углам не украшали фасад, а властнодоминировали над ним, как стражи. Её создали не для красоты и не для утех,а для одной цели — выживания королевства в его самых суровых формах.Телега миновала главные ворота, свернула в боковой проезд и остановилась унеприметной, но крепкой двери — входа для новобранцев и служебногоперсонала. Здесь не было парадной встречи. Суровый привратник в простойформе записал имена, кивнул и жестом велел следовать за ним. Началась новаяжизнь.Комната в казарме Академии оказалась неожиданно просторной, чистой и…человечной. Пахнущей свежей краской на стенах, воском, которым натёрлидубовый пол, и строгим, почти спартанским порядком. Две узкие, но крепкиекойки с грубыми, но чистыми шерстяными одеялами. Простой, добротный дубовыйстол у стены под окном. И… огромное зеркало во весь рост в тяжёлойдеревянной раме. В нём отразился Энтони — худой, как жердь после долгойзимы, в поношенной, пропылённой, пропотевшей дорожной одежде, с лицом —холстом, на котором ещё не зажили последние синяки и ссадины. Но главнымсокровищем комнаты, её душой, было окно. Огромное, арочное, почти допотолка. Из него открывался захватывающий дух вид на кипящий, шумящийжизнью город, на море черепичных крыш всех оттенков охры и терракоты, надалёкие, острые, как иглы, позолоченные шпили королевского дворца,купающегося в багряных лучах заката. Это был живой кусочек мира, которыйим, обитателям этой каменной коробки, предстояло защищать ценой своейкрови. Или умереть за него, так и не успев узнать его истинных радостей итепла. Энтони стоял у окна, но не видел красоты. Он видел бездну между этиммиром и тем, откуда он пришёл. Здесь пахло порядком и воском, там — пепломи кровью. Здесь были прочные стены, там — обугленные брёвна. Он был здесьпо воле случая, ошибкой в системе, песчинкой, затянутой в гигантский,бездушный механизм, предназначение которого он ещё не понимал.— Привет, — голос был тихий, осторожный, словно боявшийся разбить хрупкоемолчание или спугнуть только что обретённый покой.
Энтони резко обернулся. В дверях, не решаясь переступить порог, стоялпарень, почти его ровесник, но казавшийся младше из-за какой-то неувереннойпластики, съёжившихся плеч.
— Ты, должно быть, Энтони? Мне сказали о твоём приезде. Я Алан. Буду твоимсоседом, — он сделал робкий шаг вперёд. Светлая кожа Алана была слегкатронута солнцем, но не грубым крестьянским загаром, а лёгким золотистымналётом, как у тех, кто много времени проводит, глядя вдаль, за горизонт, вмечтах или в тоске. Его карие глаза постоянно ускользали от прямоговзгляда, не могли удержаться на собеседнике, будто искали на полу, настенах, где угодно, потерянную крупицу уверенности. Белёсые, длиной почтидо плеч волосы торчали беспорядочно, как выдернутая пакля. Он нервнотеребил рукав своей простой рубахи из грубого небелёного полотна.
— Рад знакомству, — ответил Энтони, стараясь вложить в улыбку всю искреннюютеплоту, на какую был способен его израненный душой. Он узнал этот взгляд —взгляд человека, который тоже держал в руках холодный пепел утраты, которыйтоже знал вкус бесприютности.— Я тоже рад, — пробормотал Алан, робко улыбнувшись в ответ уголками губ.Его взгляд скользнул, как пугливая ящерица, по скромному, потрёпанномудорожному мешку Энтони, брошенному у койки. — Дорога была… трудной? —спросил он, словно ища точку соприкосновения в общем опыте тягот.
— Достаточно, чтобы оценить эти стены, — кивнул Энтони в сторону окна, закоторым уже сгущались вечерние тени, окрашивая город в синие и лиловыетона. В его голосе прозвучала тяжёлая, неподдельная нота. — Они впечатляют.
— Да… они… защищают, — взгляд Алана снова упал, приковался к чёткой линии,где стыковались каменные плиты пола, но в его тихом голосе прозвучала ноткачего-то, кроме страха. Слабая, но упрямая искорка. Возможно, зачатокгордости за то, что теперь он за ними. За этой каменной бронёй. —Переодевайся, пожалуйста. Командир рыцарей… капитан, сэр Вильям… велелпривести тебя, как только ты устроишься. Сразу. Он ждёт.
Форму Академии выдали Энтони при заезде в холодном каменном вестибюле. Онане была роскошной, но добротной, сшитой на совесть из прочной шерстянойткани цвета пепла — не чисто белого, а с сероватым, стальным отливом.Короткий приталенный камзол с высоким, строгим воротником-стойкой изастёжками из тусклого, не бьющего в глаза олова. Удлинённый жилет поверхнего, доходящий до середины бедра, с нашитыми на груди и спине знакамиАкадемии — скрещённые мечи и ключ. Защита и Доступ? Или Защита и Заключениев эту судьбу? Плотные шерстяные бриджи, заправляемые в высокие, надёжныесапоги из толстой буйволовой кожи, уже слегка поношенные, потёртые насгибах, но говорившие о долгой и верной службе многих поколений кадетов.Простой кожаный ремень с массивной, но неброской медной пряжкой. Формасидела на Энтони мешковато, чуждо, подчеркивая худобу. Грубая тканьнатирала кожу на сгибах локтей и шее, но в ней, в этом строгом облачении,он вдруг почувствовал… принадлежность. Якорь в бушующем море потерь. Этобыл его новый дом. Его новая жизнь.Одевшись, он последовал за Аланом по длинным, гулким коридорам Академии.Они не оглушили шумом, а подавили масштабом, величием, заставляющимчувствовать себя ничтожной букашкой. Высота стрельчатых потолков заставлялазадирать голову. Своды терялись в торжественном полумраке где-то нанедосягаемой высоте, откуда спускались тяжёлые, как приговор судьбы,кованые люстры с сотнями зажжённых свечей. Их мерцающий, живой свет игрална стенах, украшенных не фресками с пасторальными сценами, а историей встали и камне — историей выживания. Вдоль стен, как безмолвный почётныйкараул павших героев и ушедших эпох, стояли доспехи. Ряды за рядами. Отдревних, чешуйчатых панцирей времён основания Академии, проржавевших, новсё ещё грозных, до блистающих, словно зеркало в свете свечей, латныхдоспехов последних веков, с вычеканенными на нагрудниках грознымигеральдическими львами и драконами. Между доспехами, в нишах, виселистаринные щиты, покрытые замысловатой чеканкой, рассказывающей о забытыхбитвах и мифических чудовищах, побеждённых ценой крови. И стояли тяжёлыевазы из тёмной, почти чёрной керамики, казалось, вылепленные из самой землиЭмбера, грубые и вечные. Свет скользил по полированной стали доспехов, поглазури ваз, создавая иллюзию движущихся звёзд на каменном небесном сводекоридора. Ни пылинки. Каждый предмет, каждый доспех сиял безупречнойчистотой, за каждым явно ухаживали с почти религиозным трепетом итщательностью. В открытых дверях боковых залов мелькала роскошь, неведомаяЭнтони: резные дубовые столы, тяжёлые кресла с глубокой бархатной обивкойцвета спелой вишни, огромные гобелены с динамичными охотничьими сценами,полными жизни, которой здесь, в этих суровых стенах, не было места.И вот она — Главная Лестница. Широкая, как полноводная река времени,устланная ковровой дорожкой густого, алого, как свежая кровь, цвета. Онавзмывала вверх, вытесанная из единого массива отполированного до ледяного,зеркального блеска тёмного мрамора. Каждая ступень казалась монолитомвечности. Энтони шёл по ней, едва не спотыкаясь, разинув рот, чувствуяголовокружение от высоты и величия. Деревенская школа, где он учился читатьи писать по единственной потрёпанной книге под присмотром старого учителя,казалась теперь жалкой лачугой нищеты и невежества. Алан шёл не спеша, чутьвпереди, с лёгкой, понимающей улыбкой, наблюдая за его немой реакциейновичка.
— Впечатляет, да? — тихо спросил он, словно боясь нарушить величавое,гулкое молчание камня, нарушаемое лишь эхом их шагов. Энтони только кивнул,голос застрял где-то в горле, сдавленный благоговением и внезапнонахлынувшим страхом перед этим местом, его историей, его требовательностью.Проходя мимо огромных дубовых дверей, распахнутых настежь, словно ворота виной, более суровый мир, Энтони невольно замер на пороге. За ними открылосьнечто грандиозное и пугающее. Огромный овал, утопленный в землю, какгигантская каменная чаша для гладиаторских игр или жертвоприношений,окружённый несколькими ярусами холодных каменных трибун. Над ними, нависая,как коробка в театре, возвышался крытый амфитеатр для знатных особ — ложи сплюшевыми бархатными занавесками, откуда будут наблюдать за их борьбой, ихболью, их триумфом или гибелью. Песок арены был тщательно разровнен,девственно чист и жёлт; по краям, как безмолвные свидетели, стояли стойки соружием всех мастей — от изящных рапир до тяжёлых алебард — и безликиемишени из плотно спрессованной соломы и грубого дерева, уже иссечённыеударами.— Это арена, — пояснил Алан, и в его обычно тихом голосе внезапно зазвучаланепривычная твёрдость, почти вызов судьбе. — Здесь проходят турниры,праздники в честь побед… и Испытания. Фехтование, стрельба из лука,тактические задачи, рукопашный бой. Главное — здесь присваивают классы. Егокарие глаза впервые уверенно, без колебаний, встретились с глазами Энтони.В них горел огонёк.— Классы? — наконец выдавил из себя Энтони, отрывая взгляд от гигантскойпесочницы будущих испытаний.
— Класс определяет всё: страж, гвардеец, рыцарь, — Алан смотрел прямо, егоглаза больше не бегали. — Но самое первое — это звание по роду оружия.Скоро будет проверка базовых навыков для новичков. Там ты и получишь своёпервоначальное звание: мечник, лучник или лекарь. Твой выбор, твоиприродные данные решат твою судьбу здесь, в начале пути. Я… — он выпрямилсячуть больше, — я уже получил звание лучника пятого отряда стражей. Прошлымлетом. — Голос его дрожал от сдержанной гордости.
Рассказывая об Академии, о её законах, Алан преобразился. Робость куда-тоиспарилась, плечи расправились, голос звучал ровно, уверенно. Он явногордился местом, где ему посчастливилось оказаться. Это место давало емусилу, опору, смысл.
— Мы пришли.
Алан остановился перед солидной дубовой дверью, украшенной резнымбарельефом — щитом с тем же символом Академии: мечами и ключом, скрещённыминавеки. Он постучал твёрдо, дважды. Получив разрешающий окрик из-за двери,вошёл, жестом пригласив Энтони следовать за ним. Кабинет капитана рыцарейдышал солидностью, железной воинской дисциплиной и сдержанной мощью, но безпоказной, одуряющей роскоши. Стены были обшиты тёмным, тяжёлым дубом; наодной висела огромная, испещрённая пометками, флажками и значками картакоролевства Эмбер и прилегающих земель — живое полотно постоянной,неослабевающей угрозы. На другой — было развешано оружие, как вминиатюрном, безупречно организованном арсенале: от изящных, смертоносныхрапир для поединков до тяжёлых, рубящих плоть и кость двуручных мечей дляпрорыва строя, каждое — безупречно ухоженное, отточенное, готовое к бою влюбую секунду. Массивный письменный стол из морёного дуба, тёмного, какночь в Чернолесье, был завален, но не захламлён — аккуратно разложеныстопки пергаментов, свитки и толстые, переплетённые в кожу учётные книги,бумажные свидетели огромной власти и ответственности. За ним, склонившисьнад одним из развёрнутых свитков, сидел мужчина. Он поднял голову при ихвходе. Капитан Вильям Даттон выглядел так, словно его вырубили из светлого,прочного дуба векового леса и отполировали ветрами сотен походов и тысячпринятых решений. Лет ему было явно за тридцать, но в его подтянутой,жилистой фигуре и ясном, пронзительном взгляде чувствовалась неугасимаяэнергия молодого волка. Светлые, коротко и аккуратно подстриженные волосы,гладко выбритое лицо без единого шрама — редкая удача для воина его ранга изаслуг, говорившая о невероятном мастерстве или удаче. Но именно его глазавыдавали истинного командира — добрые, цвета летнего неба над мирнымиполями, но с такой глубиной и стальной, несгибаемой твёрдостью взгляда, чтоказалось, он видит не тебя, а сквозь тебя, в самую душу, читая каждуюмысль, каждый страх. Он был облачён в тёмно-синий, почти чёрнильный мундирофицера Академии, отличный от формы кадетов строгостью покроя и серебряныминашивками на воротнике и обшлагах. На поясе висел не церемониальный, абоевой меч в простых, потёртых, испещрённых царапинами ножнах — орудиеежедневной работы, а не парадное украшение.— Простите, сэр, — Алан вытянулся в струнку, голос его снова стал робким,но чётким, вымуштрованным до автоматизма. — Как Вы приказывали, я привёлновоприбывшего кадета Энтони.
— Энтони! — Лицо капитана озарила искренняя, тёплая, почти отеческаяулыбка, разгладившая на мгновение жёсткие морщины у глаз. Он легко, мощновстал из-за стола, и его рост, ширина плеч стали ещё внушительнее, заполнивпространство кабинета. Он подошёл к Энтони, твёрдо протягивая руку длярукопожатия — жест неформальный, дружеский, ломающий лёд официальности.— Капитан Вильям Даттон. Рад тебя видеть, сынок. Искренне рад. — Он крепкосжал руку Энтони. — Спасибо, Алан. Ты свободен, — кивнул Вильям.
Алан мгновенно сложил правую руку в кулак, резко прижал его к сердцу —немой, но красноречивый знак чести и преданности Академии — и вышел,бесшумно прикрыв за собой массивную дверь. Капитан внимательно, изучающеобвёл Энтони взглядом, и в его добрых, проницательных глазах появиласьглубокая, неподдельная тень грусти и понимания.
— Как же ты поразительно похож на своего отца. Особенно в глазах. И в этой…упрямой складке на лбу. — Он тяжело, по-мужски вздохнул, взгляд намгновение ушёл куда-то в далёкое прошлое, за стены кабинета. — Я знал его.Хорошо знал. Мы… мы начинали службу здесь вместе. Два зелёных,самонадеянных юнца, мечтавших перевернуть весь мир силой честного меча инепоколебимой чести. Он был отличным воином. Верным другом. И его пропажа…это рана, которая не зажила до сих пор. Для многих из нас. — Даттон сделалсознательную паузу, давая словам проникнуть глубже, коснуться самой больнойраны. — И… я скорблю. Знаю, какую пустоту это оставило. Знаю, что тебепришлось пережить потом. — Ещё одна пауза, более тяжёлая. — И знаю, чтослучилось там, в том аду подполья работорговцев. Девушка… Кирия, кажется?Тот подлец был настоящей тушей, втрое тяжелее тебя, но ты не отступил. Несдался. Не спрятался. Даже когда всё внутри кричало о безнадёжности. Дажекогда не было ни единого шанса. — Капитан резко ткнул указательным пальцемв воздух, словно вбивая гвоздь в таблицу истин. — Это, — отметил он, и егоголос зазвучал как набат, — это и есть истинный дух Академии. Не грубаясила мышц, а несгибаемая сила духа. Умение встать против тьмы, когда весьмир рушится вокруг. Именно такой дух я ищу для своих лучших отрядов.Ярость, которую можно выковать в сталь.Энтони молчал. Комок — горячий, колючий, состоящий из стыда, боли, ярости ивдруг нахлынувшей благодарности — подступил к горлу, сдавил его. Он знал,что капитан знает. Знает всё. Это было и облегчением, и новой болью.
— Мне также известно, что случилось с твоей семьёй, — продолжил Вильям, егоголос стал тише, мягче, но в нём зазвучала стальная нить непоколебимойрешимости. — С твоей матерью… Сестрёнкой. Здесь, за этими стенами, оченьмногие носят такую же боль в сердце. У каждого — своя пропасть в прошлом,свой личный демон, гонящийся по пятам. Именно поэтому мы все здесь знаемистинную цену миру. И знаем, каким будущее должно быть. Будущее без этогокошмара, где дети спят спокойно в своих кроватках, не плачут по ночам отголода и ужаса, где матери не ждут сыновей у порога с замирающим сердцем.Помоги нам его построить, Энтони. Помоги защитить тех, кто ещё жив, кто ещёдышит и надеется. — Он впился взглядом ему прямо в глаза. — И я даю тебеслово рыцаря и честь дома Даттонов: мы найдём тех, кто виновен в твоейпотере. Мы докопаемся до истины. Мы их найдём.Слова капитана, как бальзам на рану и как нерушимая клятва, наполнилиЭнтони новой, хрупкой, но реальной силой. Он выпрямился во весь свойневысокий рост, расправил узкие плечи под грубой тканью мундира.
— Есть, сэр! — стараясь скопировать жест Алана, он неуклюже, но решительноприжал кулак к сердцу. Капитан рассмеялся — добродушно, громко, от души, исмех этот разрядил напряжение.
— Аха-ха! Молодец, боевой дух вижу. Но «сэр» — это для парадов и придворныхутех. Здесь, в этих стенах, для своих — «капитан» или просто «Вильям».Запомни. Теперь ступай. Негоже опаздывать в первый же день на ознакомлениес твоей новой жизнью. Алан тебя отведёт.Энтони кивнул, на его лице мелькнула слабая, но настоящая, первая за долгоевремя тень улыбки — ответ на теплоту капитана. Он уже направился к выходу,рука потянулась к холодной бронзовой дверной ручке.
— Постой! — капитан окликнул его, когда дверь была уже приоткрыта. Вильямбыстро подошёл к столу, открыл нижний ящик и достал что-то. Он повернулся кЭнтони, молча протягивая руку. На ладони лежал его складной нож с костянойрукоятью.
— Это, я полагаю, твоё? На клинке, у основания, мелко выцарапано «Энтони».Думаю, тебе он дорог. Как память.
Энтони взял нож. Знакомый, холодный, успокаивающий вес в ладони.Шероховатость костяной рукояти. Последний подарок отца перед уходом в тотроковой поход. Последняя осязаемая связь. Чувства накатили волной, смываявсю только что обретённую твёрдость, обнажая старую, незажившую рану. Он несмог. Не смог защитить самых близких. Никого. Пальцы сжали рукоять так, чтокостяшки побелели. Глаза предательски затуманились, мир поплыл.
— Спасибо Вам, капитан, — прошептал он, с трудом сдерживая дрожь в голосе,и почти выбежал в коридор, прежде чем слёзы, жгучие и горькие, моглипрорваться наружу. За дверью его ждал Алан. Лицо соседа выражало искреннеебеспокойство, смешанное с пониманием.— Всё в порядке? — спросил он тихо, шагая рядом по гулкому коридору.
— Да, — Энтони быстро, резко протёр глаза тыльной стороной ладони, стираяследы слабости. — Пошли. Опоздаем.
Они шли по коридорам, и Алан, понизив голос, делился правилами этого новогомира:
— Подъём в пять утра. Завтрак — каша, хлеб, вода. Опоздание на построение —лишение ужина. Потеря оружия — два дня на хлебе и воде в карцере.Инструкторов звать только «сэр» или по званию. Никаких поблажек.
Энтони слушал, и каменные стены сжимались вокруг него ещё теснее. Это былане школа, а тюрьма с единственным шансом на искупление.
Ознакомление проходило в огромной, гулкой, как пустой колокол, аудитории.Она напоминала деревенскую школу, но увеличенную до абсурдных размеров иоблачённую в суровый камень и тёмный дуб. Ряды скамей поднималисьамфитеатром к высокой кафедре из того же чёрного камня, что и стеныАкадемии. Алан, уже прослушавший курс теории, остался рядом с Энтони — «длякомпании», как он шепнул, или для поддержки.— Энтони! — знакомый голос, звонкий, радостный, как удар хрустальногоколокольчика, прозвучал сзади, заставив его обернуться. И он… остолбенел.Кирия. Да, это была она, но словно с другого полотна, написанного чистымсветом и надеждой. Рыжие волосы, теперь чистые, сияющие, как отполированнаямедь на солнце, были аккуратно заплетены в одну толстую, тяжёлую косу,лежащую на плече. Лицо, умытое, без следов грязи, слёз и унижения, сияломолодостью, облегчением и какой-то новой внутренней силой. Форма Академии сидела на ней удивительно элегантно, подчеркивая хрупкую, но внезапнообретённую стройность и гордую осанку. Но больше всего Энтони поразили еёглаза. В темноте камеры работорговцев он не разглядел их цвета, видел лишьиспуг и боль. Теперь же они сияли, как два живых, сочных изумруда,вправленных в оправу из бледной кожи и густых ресниц. Ярко-зелёные,глубокие, бездонные, полные жизни, безмерной, светящейся благодарности и…обожания. Они смотрели на него так, словно он был легендарным рыцарем,спустившимся с небес именно для того, чтобы спасти её.
— Кирия! Как ты…? И где Лео? — выдохнул Энтони, ошеломлённый встречей иэтим преображением.— Мне было некуда идти, Энтони, — её голос звенел чистым, счастливымсеребром. — Гвардейцы, которые нас… освободили, предложили шанс. Поступитьсюда. Служить. А Лео… — её лицо озарила тёплая, сестринская улыбка, — еговременно взяли помощником повара на кухню! Пока не подрастёт. О, Энтони, ятак, так рада тебя видеть! — Она сделала шаг вперёд, преодолевая смущение.— Ещё раз спасибо тебе.… За всё!
И прежде чем он понял, что происходит, Кирия стремительно обхватила егоруку и быстро, по-девичьи нежно, горячо поцеловала в щёку. Её губы былимягкими, тёплыми. От неожиданности и этого внезапного порыва тепла,близости и признательности лицо самой Кирии вспыхнуло ярким, алым румянцем,залившим щёки и шею. Она тут же отпрянула, смущённо опустив изумрудныеглаза, пряча лицо за прядью выбившихся рыжих волос. Щёки Энтони тожезапылали, но по совершенно иной, тревожной причине. В огромной,полузаполненной кадетами аудитории воцарилась мёртвая, звенящая тишина.Десятки пар глаз — мужских, в основном, жёстких, оценивающих, привыкших ксуровой дисциплине — уставились на него. Взгляды были разными: удивление,любопытство, плохо скрываемая зависть, а в некоторых, особенно в глубинезала, где сидели крупные, уверенные в себе парни, — холодная, нескрываемая,хищная ненависть. Новенький? Щупляк? А уже пользуется вниманием такойдевчонки? Наглость! И кто он вообще такой, чтобы…? В этот момент, словно позловещему сигналу этой немой вражды, в аудиторию стремительно вошёл человекв форме офицера Академии. Но его форма не была похожа на мундир капитанаВильяма. Она была строже, аскетичнее, угольно-чёрного оттенка, с минимумомотделки, словно выкроенная из куска ночи и сшитая ледяным ветром. На лице,изборождённом старым, глубоким шрамом — три параллельные борозды на левойщеке — отметина когтей какого-то чудовища, давно зажившая, но навсегдаисказившая плоть, придав лицу жестокое, нечеловеческое выражение. Это былон. Тот самый командир гвардейцев, что рассёк тьму в подпольеработорговцев. Энтони узнал его мгновенно, инстинктивно, по тому желеденящему чувству, что охватило его тогда, на полу у ног твари. Его глаза,холодные и пронзительные, как стальные шипы на зимнем ветру, медленно, неспеша, с ледяной, методичной расчётливостью обошли аудиторию. Онискользнули по Энтони, на его всё ещё пылающем от смущения и тревоги лице,на смущённо потупившей взгляд Кирии, стоявшей рядом, как виноватая.Задержались на них на мгновение дольше, чем на других. Взгляд былбезоценочным. Как взгляд хирурга на пациенте перед операцией.— Всех прошу сесть, — его голос был низким, ровным, лишённым интонаций, ноон разрезал звенящую тишину, как острый клинок по горлу. Никто не осмелилсяшелохнуться. Энтони, Алан и смущённая Кирия почти рухнули на ближайшуюскамью.
— Для вновь прибывших, — начал он, не повышая тона, но каждое слово падалов гулкую тишину, как обтёсанный камень гробницы, холодный и неумолимый, —меня зовут Адам Вэйн. Я — командир Первого Отряда Королевской Гвардии. — Вего голосе звучала не гордость, а констатация неоспоримого, сурового факта,как название горной вершины.
— Первый отряд… — прошипел Алан, наклонившись к Энтони так близко, что егодыхание обожгло ухо. Голос его дрожал от смеси страха и почтения. — …Элита.Лучшие из лучших. Но никто добровольно туда не рвётся. Потому что Адам… онне знает слова «поблажка». Пока другие отряды могут передохнуть, его людильют пот и кровь на плацу от зари до зари. Он выжимает из человека всё. Допоследней капли пота. До последнего вздоха. Его отряду всегда дают самыесложные задания. Самые смертельные. И он всегда приводит их обратно.
— Как вам известно, — продолжал Адам, его стальной взгляд металлическискользнул по рядам, заставляя даже самых дерзких опустить глаза, —королевство Эмбер простирается от Седых Утёсов на севере, где ветер ревёт,как загнанный зверь, до зловонных Болот Кровавой Росы на юге, где трясинаждёт неосторожного. Эти земли — ваш долг. Ваша клятва крови. Ваша могила,если вы окажетесь недостойны или слабы. Вы будете стоять на стенахфорпостов, вглядываясь в предрассветный туман, пока глаза не заболят. Выбудете патрулировать дороги, где тень каждого куста, каждый шорох в канавеможет скрывать клыки или сталь. Вы будете гнаться за мародёрами в глухих,непроходимых лесах, где деревья шепчут предательство. Вы будете спускатьсяв пещеры, где тьма не просто отсутствие света, а нечто живое, шевелящееся,враждебное. Вы будете защищать каждый камень, каждую пядь земли Эмбера.Ценой пота. Ценой крови. Ценой жизни, если потребуется. Именно для этого выздесь. Не для парадов в сияющих доспехах. Для войны. Вечной войны за правоэтого королевства дышать. Распорядок в Академии прост, как удар топора поплахе: подъём с первым лучом солнца. Теория. Практика. Физическаяподготовка до изнеможения. Стратегия. Тактика выживания в аду. Одинвыходной в неделю. Но помните: — он сделал паузу, и тишина стала ещё глуше,— оружие — ваша вторая кожа. Ваше дыхание. Продолжение вашей воли. Оно свами всегда. Даже в выходной. Даже во сне. Забыл оружие — забыл о долге.Забыл о долге — ты уже мертвец, просто ещё не упал.Его взгляд ещё раз, как кнутом, ожёг ряды, проверяя на прочность, на страх,на готовность.
— Завтра испытания. — Слово повисло в воздухе, как приговор. — Покажете,чего стоите. Меч, лук, знание трав и ран — демонстрируйте то, в чём сильны.Или то, что считаете своей силой. После этого командиры отрядов будутвыбирать. Кто достоин служить под их началом. Кто попадёт в их ряды. Еговзгляд намеренно, тяжело, как гиря, задержался на Энтони. В глазах Адама небыло ни ненависти, ни одобрения — лишь холодная оценка ресурса. — А еслиокажется, — он сделал театральную, леденящую душу паузу, — что никто изкомандиров не захочет видеть кого-то в своём отряде… — пауза затянулась, —…тот отправится в Дозор. Нести службу на стенах. Надеюсь, вы понимаетеразницу между жизнью и существованием в пыли? Между славой и забвением вкаменной нише сторожа?
В аудитории повисла гробовая, давящая тишина. Слышно было, как где-тодалеко скрипит дверь, как кто-то сглатывает, затаив дыхание. Даже самыесамоуверенные кадеты сидели, не шелохнувшись, впившись взглядами в партуперед собой. Алан замер, словно превратился в камень. Энтони почувствовал,как по спине пробежал холодок. Это был не просто выбор. Это был приговор.— Всем разойтись. Увидимся завтра. На испытаниях. Не опаздывать.
Адам резко, без лишних движений, повернулся и исчез в боковой двери так жевнезапно, как и появился, оставив за собой ледяное эхо своих слов итяжёлое, как свинцовое облако, предчувствие завтрашнего дня, который могстать для кого-то концом пути ещё до его начала. Только когда дверь за нимзахлопнулась с глухим, окончательным стуком, аудитория выдохнула.Послышались сдавленные вздохи, нервное перешёптывание, скрип скамеек. Носмеха и болтовни не было. Была тишина, полная тревоги. Все понимали: играначалась. И ставки в ней — жизнь.