Санкт-Петербург
15 февраля 1826 года
Снег пополам с дождём. Низкие чёрные тучи вдруг словно прорвало, и мерзкая белесая взвесь опустилась на город. Заметалась под порывами ветра, забарабанила в окна, растеклась грязной кашей по брусчатке мостовой. Ну и погодка! Хуже не бывает.
На набережной Фонтанки подле Цепного моста (в месте модном и обычно бойком) сейчас не осталось вообще никого. Лишь у крыльца длинного серого дома с узким мраморным балконом ожидал хозяев парный экипаж, и чуть правее, ближе к реке, жалась к парапету извозчичья пролетка.
Холод не в радость, да и стояли давно, так что кучер с лакеем на козлах экипажа успели изрядно переругаться. Сцепились из-за какой-то ерунды, но теперь каждый стоял на своём, и спор становился всё жарче.
- Давай, Ванька, проваливай! Иди к себе на запятки. - взбесился, наконец, кучер и дал молодому лакею хорошего тумака.
Парнишка в ответ лишь презрительно сплюнул. Что, мол, возьмешь со старого дурака? Драться Ваньке не хотелось совсем. Он спрыгнул на мостовую. Прошелся вокруг. Разглядел в жидкой вечерней тьме закутанного в попону извозчика и возликовал! Вот он – недостающий аргумент! Лакей сразу же позабыл о своих мирных планах и с видом победителя изрек:
- Вон глянь! Извозчик – а человек справный. Попоной запасся, а у тебя-дурака и этого нет!
- Так барыня уже скоро выйдет, - отозвался кучер. Он и сам знал, что сплоховал, но выслушивать нотации, да к тому же от «глупых щенков», явно не собирался. Впрочем, лакею стало не до него: заметив, что тяжелая входная дверь качнулась, отчего бронзовая львиная голова на её створке медленно поплыла вперёд, Ванька бросился к крыльцу – встречать хозяек.
Первой вышла хрупкая дама средних лет, за ней появилась высокая девушка в собольей шубке. Лакей распахнул дверцу экипажа и откинул подножку. Радуясь, что всё наконец-то благополучно закончилось, он помог хозяйкам разместиться, а сам легко вскарабкался на козлы. Состроив умильную рожицу, Ванька подмигнул кучеру, и тот расплылся в улыбке. Предвкушая возвращение домой, оба уже не вспоминали ни о ссоре, ни о тумаках, ни о пресловутой чужой попоне.
Никто так и не заметил, как запасливый извозчик скинул попону, и оказалось, что прикрывает она не только человека, но и закутанный в мешковину увесистый сверток. Размером с мужскую голову, часто переплетенный бечевкой, сверток до смешного напоминал огромного головастика, ведь из его серого бока торчал наружу длинный хвост. Извозчик наклонился и откуда-то снизу, из-под ног, выдернул зажженный фонарь. Звякнуло стекло в чугунной дверце, ещё мгновение – и торчащий из свертка «хвост» вспыхнул, запаленный от фонарной свечи. Пламя под ветром угрожающе затрещало.
Извозчик кинулся к экипажу. Разглядев в окне силуэты двух шляпок, он явственно крякнул и бросил горящий сверток в давно облюбованное место – в узкую щель между кузовом и платформой.
Сверток застрял. Но как? Вопреки ожиданиям, он еле держался… Впрочем, исправлять оплошность было уже поздно: экипаж тронулся, а от горящего запала осталась лишь малая часть.
Злоумышленник сплюнул от злости, но тут же взял себя в руки. Нечего локти кусать! Никуда его жертвы не денутся. И так повезло, что лакей с запяток ушёл – убивать не пришлось. Проверяя, нет ли свидетелей, преступник оглянулся по сторонам, но набережная казалась вымершей. В ожидании, он замер.
Страшный, немыслимый грохот разнес тишину в клочья. У Цепного моста ржали обезумевшие лошади и кричали люди. Извозчик развернул пролетку. К месту взрыва он ехать не собирался – незачем рисковать. Да и на что там смотреть, коли и так всё ясно? Дело сделано! Он свободен.
***
Как же всё-таки хорошо, когда дела сделаны и можно никуда не спешить, но сегодня подобным даже и не пахло. День у генерала Бенкендорфа выдался тяжелым, ну а вечер обещал быть ещё хуже. Александр Христофорович с раннего утра заседал в Петропавловской крепости – разбирал протоколы допросов участников декабрьского восстания. Спешили очень – государь торопил с докладом, и Бенкендорф к вечеру изрядно устал.
Он уже собирался домой, когда в крепости появился нарочный с письмом от генерал-губернатора. Тот сообщал, что нынче вечером на набережной Фонтанки случилось доселе невиданное злодейство: какие-то супостаты взорвали экипаж графини Чернышёвой. В завершение своего письма граф Голенищев-Кутузов нижайше просил Бенкендорфа выехать к Цепному мосту и возглавить дознание по столь возмутительному происшествию.
Бенкендорф скривился: каков слог, прямо-таки пиит, а не генерал-губернатор. Как будто после окаянного прошлогоднего декабря Петербург можно было хоть чем-нибудь удивить. Генеральское раздражение перехлестнуло через край. Поужинал, называется! Александр Христофорович чертыхнулся. Припечатал своё невезение крепким русским словцом. Как ни странно, это помогло: раздражение пошло на убыль. Однако выбора всё равно не было. Пришлось ехать к Цепному мосту.
Жандармская команда уже оцепила место взрыва. Старший у них – щеголеватый молодой капитан, произносивший свою самую русскую из всех фамилий Иванов с ударением посередине, – поднял повыше фонарь и проводил начальство к полуобгоревшему экипажу. От задних колес остались лишь бесформенные обломки, днище кузова лежало на мостовой, но передняя часть кареты уцелела. Оглобля сиротливо валялась на брусчатке – кони исчезли. Генерал оглянулся по сторонам. Куда дели-то? Уловив начальственный взгляд, жандарм подсказал:
- От графа Кочубея дворовых прислали, они и увели лошадей. Пострадавшие дамы как раз от его дома только отъехали, когда рвануло… Сейчас они туда же и вернулись, а у нас – вот что…
Иванов указал на темный силуэт возле переднего колеса экипажа. Оттуда доносился странный глухой скулеж. Бенкендорф подошёл ближе. Силуэт обрел плоть и превратился в коренастого немолодого кучера. Об этом занятии говорил заткнутый за его кушак длинный ременный кнут. Зажав рот шапкой, кучер рыдал над лежащим на брусчатке телом. Александр Христофорович склонился над трупом. Уведенное поразило генерала: молодой смазливый парнишка, с виду лакей, уставился в беззвездное зимнее небо мертвыми карими глазами, а ровно посередине его лба торчал здоровенный железный штырь.
Москва
Месяцем ранее
Ох, мороз-мороз! Целую неделю в Первопрестольной лютовали холода, загоняли москвичей по домам – в тепло, к печкам и каминам. Улицы опустели. Пешеходов – раз два и обчелся, ну а выездов и в помине нет. Все коней берегут: жалеют рысистых…
Всё так, да только не на Тверской. Вот где жизнь бьет ключом! Никогда не спит Тверская, вечно спешит по своим делам. Торгует, молится, а то и хвалится – распускает павлиний хвост: гляньте, мол, православные, на красу неописуемую. Так что и нынешним январским утром птицы на лету мерзли, а на Тверской народу хватало. Бойким шагом передвигались вдоль стен домов укутанные до бровей пешеходы, а по накатанной колее среди заснеженной брусчатки даже катили одинокие сани.
Чёрный как ночь крупный рысак звонко бил дробь на обледенелой мостовой, сани с высокой лакированной спинкой радовали глаз изящными обводами, но главным украшением этой зимней картины были не они, а закутанная в меха пассажирка. Алые от мороза щеки, угольные ресницы и пухлый коралловый рот яркими мазками оживляли мраморную красоту правильных черт. В санях сидела безупречная, редкостная красавица, вот только казалась она на удивление грустной.
- Краля сахарная! – юный приказчик с огромным, в пол его роста лубяным коробом в руках аж на ходу запнулся. Замер с открытым ртом. Прикипел к чаровнице взглядом, а потом и вовсе шагнул назад – побежал вслед за санями. И с разбегу на кого-то налетел.
- Чёрт! – распетушился он, но язык тут же присох к гортани: конопатый парнишкин нос уперся в серое сукно офицерской шинели. Приказчик поднял глаза и наткнулся на острый взгляд прищуренных карих глаз. Офицер глядел строго, но без злобы.
- Звиняйте, ваше благородие!
Что делать дальше парнишка не знал. Может, надо было сразу в ноги? Не дай бог в сердцах по уху съездит. Но офицер лишь кивнул. Обогнул приказчика вместе с его коробом, словно афишную тумбу, и четким строевым шагом двинулся дальше - к Страстной площади.
Парнишка остался сзади и не видел его улыбки. Да и можно ли было так назвать сомнительную кривоватую ухмылку? Ведь один угол рта у офицера поднимался выше и дальше другого. Впрочем, никакой другой улыбки у капитана Щеглова всё равно не было. Уж какая есть. А сейчас он и впрямь искренне забавлялся: мальчишка-приказчик, остолбеневший при виде красавицы-аристократки.
В том, что девушка в санях – дворянка из богатых, а может и вовсе из титулованных, капитан не сомневался. В отличие от юного приказчика, он отметил и грустный, будто б устремленный внутрь себя взгляд девичьих глаз. Да, видно, не очень проста жизнь у этой закутанной в соболя незнакомки. Муж небось ревностью изводит. Ну а как же иначе с такой красотой?
Впрочем, самого Щеглова это совершенно не касалось. Он, вообще-то, был в Москве проездом и никого из здешних жителей не знал. Вот дойдет капитан до Страстного монастыря, поставит свечки за упокой души, поминовение своим закажет и вновь отправится на почтовую станцию. И хотя Щеглову до смерти не хотелось ехать в Санкт-Петербург, выбора у него всё рано не было. Ничего не поделаешь. Служба.
***
Ничего не поделаешь. Придется ей пойти на хитрость. Графиня Вера Чернышёва отлично понимала, что выбора у неё нет. Надо докопаться до истины пока не стало слишком поздно… А может, она уже и так опоздала?
Поводов для тревоги было предостаточно. В доме что-то не ладилось, но в чем дело – так до сих пор и осталось загадкой. Правду знали лишь мать и брат, но две недели назад миляга Боб вдруг прервал долгожданный отпуск и среди ночи ускакал в столицу, а графиня Софья Алексеевна с тех пор казалась непривычно задумчивой и от вопросов дочери старательно уходила. Пришлось Вере сбавить напор – она боялась насторожить родных, а это в её планы совершенно не вписывалось.
Как-то так само собой вышло, что за последние годы именно к ней отошли все многочисленные обязанности по ведению семейных дел. Вере это не просто нравилось, сказать по чести, она этим жила. Начиная, она даже не подозревала, насколько увлечется этим, казалось бы, неженским делом. Но пришел первый успех, а планы воплотились в жизнь, и Вера вдруг осознала, что это и есть её истинное призвание.
С тех пор всё у неё великолепно получалось, но медаль имела и оборотную сторону: Вера уж слишком явно отличалась от своих томных и легкомысленных ровесниц. Пока мать и брат не придавали этому особого значения, можно было и не волноваться. Главное, чтобы они вдруг не опомнились и не озаботились бы поисками «подходящего» жениха. А вот этого Вера боялась панически. И было с чего.
Никто этого не знал, но Верино сердце давно было занято. Плохо было лишь то, что избранник почему-то смотрел на неё как на друга, и что делать в этой печальной и где-то даже унизительной ситуации, Вера не знала. Внутри собольей муфты она привычно погладила крохотную миниатюру, написанную на овальной пластинке из слоновой кости, – это было всё проявление чувств, которое могла себе позволить приличная светская девушка.
Утренняя поездка по морозной Москве принесла столь редкие минуты полного уединения. Сейчас Вера принадлежала лишь самой себе и, дав волю сердцу, привычно ушла в печальные размышления.
С дорогим лордом Джоном они давно сделались лучшими друзьями. Она понимает его с полуслова, а он поет только для неё… Но это – всё! Почему же Джон так никак и не решится сделать следующий шаг?
Ответа Вера не знала. Она была красива, умна, богата и… совершенно не нужна своему любимому. Наверное, в ней что-то оказалось не так, если она вызывала в красивом, полном сил мужчине лишь товарищеское участие. Джон хотел с ней только дружить. Да, ему подходило именно это слово. Дружить – и не более… Впрочем, она сама виновата – по-мужски увлеклась делами. Кто ж сможет полюбить конторщика?
Вера прекрасно понимала, что губит собственное счастье, но ничего не могла с этим поделать. Так сложилась жизнь, что её отец - граф Александр Чернышёв - погиб в двенадцатом году, оставив после себя вдову с четырьмя детьми на руках. Вера его помнила смутно. В глубине её души теплилось воспоминание о больших ласковых руках, любви и защищённости, и теперь, четырнадцать лет спустя, образ отца сделался для неё идеальным, почти святым видением, а служение его памяти - потребностью души.
Столица, будь она неладна! Не зря капитану Щеглову так не хотелось сюда ехать. Как чувствовал, что толку не будет. Перед отъездом он так и сказал губернатору Ромодановскому:
- Зря вы, ваше высокопревосходительство, меня выбрали. Вот увидите, ничего из этой затеи не получится.
Добрейший Данила Михайлович тогда сильно расстроился. Вспыхнул до корней седых волос и с неподдельной обидою спросил:
- Так ты предлагаешь мне обмануть высочайшее доверие? В циркуляре ясно сказано, что государь потребовал выбрать во всех губерниях достойнейших из достойных. Вот их-то и откомандировать на службу в Петербург. Столичной полиции нужны честные и опытные люди. Ты уже десять лет капитан-исправником ходишь. Дело знаешь, как никто другой. Кого же мне ещё было выбирать, если не тебя?
Губернатора своего Щеглов любил. Шутка ли - с одиннадцатого года вместе. Всю войну бок о бок прошли, а когда обрушилась на Щеглова беда – да такая, что в пору руки на себя наложить, – любимый командир его спас: забрал из родных мест в далекую губернию, доверил целый уезд. Теперь, глядя на поджатые в скобку губы Данилы Михайловича, Щеглов очень скорбел, что обидел старика, но и смолчать не мог. Неужто он для командира ничего не значит? Решил его в столицу отправить? Надоел что ли? Губернатор его, как видно, понял. Потрепал по плечу, сказал виновато:
- Ты, Петруша, не серчай. Прежде чем лютовать, головой немного подумай. Вспомни, что скоро срок подходит тебе переизбираться. А ты за десять лет много недоброжелателей нажил. Вот возьмут тебя уездные дворяне и прокатят, и тогда даже я помочь не смогу. А тут столица всё-таки. Жалование хорошее, в чинах подрастешь. Квартиру тебе предоставят. Это не здешняя дыра, где тебе денщик кашу в котелке варит. В столице хозяйка нужна. И там есть из кого выбрать. Женишься. Даст бог, детишки пойдут.
Данила Михайлович стыдливо потупился. Тема эта была меж ними запретная. Десять лет ни слова сказано не было, а тут – на тебе, командир свахой заделался. Щеглов тогда промолчал. А что говорить? Стыдить человека, которого любишь, как отца родного? Язык не поворачивался. Пришлось ехать.
О том, что император Александр скоропостижно скончался в Таганроге, Щеглов узнал уже в пути. Как и все в империи, он искренне считал, что власть примет великий князь Константин Павлович. Вышло же иначе: наследник престола сидел в Варшаве и короноваться не собирался. Страна присягнула сначала Константину, а потом (во второй раз) – его младшему брату Николаю. Тут уж вышло совсем худо: часть столичных гвардейцев на новую присягу не пошла, а двинулась прямиком на площадь. Новый государь бунт подавил, заговорщиков посадил в крепость, и теперь в Петербурге дым стоял коромыслом: летели с насиженных мест герои прежнего царствования.
Никто сейчас не станет заниматься судьбой уездного исправника, размышлял Щеглов. Нужно было ещё из Москвы повернуть обратно. Зачем тащиться в Петербург, если здесь такая свистопляска. Хотя, с другой стороны, возвращаться всё равно некуда. Понятно, что на его место замену быстро не найти. Уезд сложный, а главное не маленький. Но сам-то капитан Щеглов уже написал прошение об отставке в связи с переводом в столичный департамент министерства внутренних дел. Так что ни должности, ни квартиры, ни жалованья у Щеглова уже не было. Думай - не думай, ничего уже не изменишь. Нужно брать предписание и идти в департамент. Места искать.
Часов в маленькой номере, снятом капитаном в Демутовом трактире, не было, а карманных у него отродясь не водилось, пришлось определяться по солнцу. Слава богу, небо было ясным, и Щеглов легко справился. Но и определившись, идти он никуда не спешил: все тянул и тянул время, пока не дождался трех пополудни. Ещё чуть-чуть и день кончится. Пришлось надевать мундир, брать предписание и двигать на Большую Морскую. Благо идти было недалеко.
При резиденции обер-полицмейстера оказалась и съезжая часть. Так что народу в двухэтажном здании набилось предостаточно. Чуть ли не час ушел у Щеглова на поиски нужного столоначальника. В трех местах его предписание внимательно изучили, но результат оказался один: посылали ещё куда-то. Может, конечно, эта беготня и напоминала обычную столичную неразбериху (Щеглов в столицах прежде не живал), но подозрение, что это неспроста, не покидало капитана с самого начала.
За окнами почти стемнело, когда очередной служивый – на сей раз широкомордый толстяк с рыжими усами – отправил Щеглова в последний из имеющихся на этаже кабинетов.
- Панкратий Иванович у нас этим занимается. Он вас направит, куда нужно, - сообщил рыжий и демонстративно захлопнул дверь перед носом надоедливого провинциала. Последняя попытка, сказал себе Щеглов. Не возьмут – значит, домой. Пусть командир вновь на службу принимает, хоть ординарцем, хоть писарем.
В кабинете, сплошь заставленном шкафами, стоял один единственный стол. Горы конторских книг стопками лежали на подоконниках и на стульях. На столе же незанятым оставался лишь центральный маленький пятачок. На нем и расположился костистый немолодой чиновник в круглых проволочных очках. Строго оглядев посетителя, он осведомился:
- Чего вам?
- Капитан Щеглов. Прибыл к новому месту службы.
Предписание легло на зеленое сукно прямо перед носом чиновника, но тот даже не посмотрел на бумагу.
- Какой губернии? - спросил он со вздохом.
Щеглов объяснил. Панкратий Иванович поднялся и засеменил к дальнему из шкафов. Вынул толстый гроссбух, открыл его и долго листал страницы. Наконец объявил:
- Капитан Щеглов, Пётр Петрович. Местом службы определена съезжая часть на Охте.
- Можно приступать?
Старичок захлопнул свой гроссбух и развел руками.
- Списки сии утверждены самим Аракчеевым, - объяснил он и посмотрел на Щеглова со значением.
Что бы это значило, капитан не понял. Ясно, что утверждено Аракчеевым. Кем же ещё?.. Весь последний год, пока покойный государь изволил проживать в Таганроге, от его имени правил всесильный временщик. Панкратий Иванович всё глядел на Щеглова. Верно ждал, что тот сам догадается. Потом вздохнул и объяснил тугодуму:
Чернышёв ещё даже не открыл глаз, как в мозгу уже проснулась тревога. Это чувство не подводило его никогда. Раз тревога, значит, и впрямь всё плохо. Но почему? Что же всё-таки случилось? И тут он вдруг вспомнил: двадцать тысяч. Чёрт бы побрал эти карты! Вчера опять бес попутал: проиграл приятелю, а с недавних пор и родственнику Чичерину. И ведь не какую-нибудь ерунду – малость незаметную. Двадцать тысяч, и притом в золоте!
Денег было до отвращения жалко. Нельзя сказать, чтобы это стало для него вопросом жизни и смерти. Отнюдь! Генерал-лейтенант вовсе не бедствовал. Находясь в фаворе у покойного императора Александра, он давно купался в монарших милостях. Ордена, золотое оружие и портреты августейшей четы имелись у Чернышёва в завидном избытке. Но государь и о деньгах позаботился: жаловал своего верного слугу и прозаическими, но зато очень полезными наградами. Теперь Александр Иванович так разбогател, что мог, не моргнув глазом, проиграть и сто тысяч. К тому же приданое его последней супруги оказалось поистине колоссальным. Хоть и с третьей попытки, но он не прогадал.
Мысль о жене окончательно добила и прежде неважное настроение. Может, Чернышёв и придирался, может, хотел невозможного, но со столичным обществом во мнениях не сходился. В свете все единодушно признали его Елизавету Николаевну дамой умной и великолепно образованной. А уж о её моральных принципах и говорить не приходилось – те были выше всяческих похвал. Но прав он или нет, Александр Иванович имел собственные взгляды на семейную жизнь. Сейчас, когда супруга носила их первого ребёнка, она могла бы притихнуть, стать простой и домашней - хранительницей теплого очага. Но, видать, не судьба. Жена рвалась к славе - в столпы великосветского общества.
Куракинская спесь… Гедиминовичи чёртовы! Возвышенные натуры, все - в искусстве, привычно костерил генерал женину родню. Супруга, так же, как и ее мать - тёща Чернышёва, сочиняла музыку, и обе дамы считали себя настоящими композиторами. Но Александр Иванович тёщу переносил с трудом. А уж её почтенного батюшку - князя Куракина - и вовсе ненавидел: старикашка, несмотря на свой преклонный возраст, оказался настолько властным, что беспрестанно, а главное, беспардонно вмешивался в жизнь своих дочерей и внуков.
Мысль о тёще вывернулась лихой идеей. Надо бы устроить Куракиным каверзу: заплатить карточный долг из приданого, а потом донести эту новость до ушей тёщи и её папаши. Чернышёв даже повеселел: вот уж будет смеху, когда драгоценный дедушка узнает, что его денежки попали в карман ненавистного зятя.
Младшая сестра его тёщи, будучи замужем, влюбилась в красавца Чичерина и сбежала с ним из дома. Не получив развода, она обвенчалась с любовником, чем наделала тогда много шума. Бедняжку больше нигде не принимали, а собственный отец запретил упоминать о ней в своём присутствии. Но Чичерину это не помешало сделать блестящую карьеру, и Александр Иванович считал его «нужным» знакомством, поэтому старался держать в приятелях.
Однако шутки-шутками, а двадцать тысяч - сумма немалая. Так можно пробросаться и всем имуществом. Генерал-лейтенант задумался. Всё его состояние было нажито милостями покойного Александра I. Чернышёв оставался с императором до самой его кончины, правда, не стал тогда дожидаться отправки тела в столицу. Его миссия была важнее: нужно было так арестовать руководителя южного тайного общества полковника Пестеля, чтобы его соучастники не смогли поднять бунт.
Вот где Александр Иванович проявил себя настоящим «разведчиком». Может, кто-то в свете и воротил нос, но Чернышёв считал, что он имеет полное право так называться ещё со времен своей парижской молодости. Тогда он ловко добывал важнейшие секреты императора Наполеона в постели его сестрицы Полины Бонапарт.
Вспомнив о поездке во вторую армию, Александр Иванович с гордостью расправил плечи. Тогда в Тульчине он был просто неподражаем. Исхитрился выманить осторожного Пестеля в штаб и там арестовал его, а в столицу уже повез в кандалах. Все рассчитал правильно: вид главаря заговорщиков, волочившего за собой цепи, утешил нового императора. Генерал-лейтенанта Чернышёва тут же включили в комиссию по расследованию дел бунтовщиков, и он на удивление быстро сделался одним из самых близких к Николаю Павловичу людей.
- Я надеюсь на вашу преданность престолу. Наша семья высоко ценит ту верность, с какой вы служили моему покойному брату, - уже не раз повторял молодой государь Чернышёву.
По всему выходило, что новое царствование могло бы стать для Александра Ивановича ещё более удачным, чем было предыдущее. Император ждал его докладов. Пусть речь пока шла только о комиссии в Петропавловской крепости. Это ли не шанс? И Чернышёв не терялся: рассказывал подробно, не брезговал сгущать краски. А почему бы и нет? Чем опаснее будут казаться заговорщики, тем сильнее будет нужда в таких верных слугах, как он сам. Раз за разом подпитывал Александр Иванович убежденность молодого императора в его правоте. Внушал, что, подавив бунт на Сенатской площади, тот спас жизни своих жены и детей.
- Ваше императорское величество, страшно подумать, что могло бы случиться, если бы бунтовщики напали на Зимний дворец, как собирались первоначально. Императрица с цесаревичем и великими княжнами на руках оставалась совсем беззащитной, пока вы и ваш августейший брат старались образумить восставших, - с дрожью в голосе говорил Чернышёв.
В больших, на выкате светло-серых глазах Николая проступал ужас, ведь государь обожал свою красавицу-жену. Склонив печальное лицо, Александр Иванович в душе забавлялся. Новый царь и близко не походил на своего старшего брата. Покойный император был знатоком интриг да к тому же обладал редкостной интуицией. Вот кого сложно было подцепить на крючок. Николай же вполне мог сделаться марионеткой в опытных руках. Вопрос был лишь в том, кто станет его кукловодом, и здесь Чернышёв никому уступать не собирался. Ни за что и никогда! Он лучше умрет, чем уступит это место. Только так он сможет осуществить свою заветную мечту!
Первое лицо! С чем можно сравнить этот эфемерный налёт «особенного» почтения окружающих? С тенью? Или с эхом? Вроде бы и нет никаких оснований, но народец-то уже слухами напитался, заметку себе сделал: «ожидается назначение». Вот уже и головы склоняются ниже, и взгляды подобострастны. В бесконечных анфиладах Зимнего дворца сегодня эта тень или эхо присутствовали особенно явно. У Чернышёва потеплело на сердце: скоро, по всему видать, скоро… Он вошел в приемную и кивнул дежурному флигель-адъютанту. Тот мгновенно вскочил, вытянулся по стойке смирно и сообщил:
- Пожалуйте, ваше высокопревосходительство, его императорское величество ждёт вас.
Отлично, Чернышёв приехал на полчаса раньше, а его уже ждут! Он прошел в кабинет и прямо у двери почтительно склонил голову. Завидев его, государь поднялся из-за стола.
- Здравствуйте, Александр Иванович, - четко, по-военному выговаривая слова, сказал император. – Проходите, докладывайте.
Государь вернулся на свое место и указал визитеру на парное кресло с противоположной стороны широкой, крытой зеленым сукном столешницы. Генерал-лейтенант про себя усмехнулся: Николай Павлович сидел так, чтобы, подняв глаза от бумаг, упираться взглядом в портрет жены. Все слабости нового государя лежали на поверхности, но упаси бог было подать вид, что замечаешь их.
- Вы привезли показания Трубецкого? – нетерпеливо поинтересовался царь.
- Да, ваше императорское величество. Вот, пожалуйста, собственноручно изложено Трубецким, - сообщил Чернышёв, выкладывая на стол несколько исписанных листов. – Вопросы перед арестантом были поставлены так, как вы изволили приказать.
Николай Павлович взял верхний лист и углубился в чтение. Чернышёв ждал, а пока его мысли опять вернулись к главной проблеме: Александру Ивановичу очень не нравилось, что в его комиссии стал усиливаться генерал Бенкендорф. Они были почти ровесниками, с одинаковыми заслугами за прошедшие войны. Бенкендорф считался умным человеком и так же не стеснялся в выборе средств, как и сам Чернышёв. Но у соперника, вдобавок ко всему прочему, имелись очень весомые связи: его сестрица Дарья Христофоровна Ливен - жена русского посланника в Лондоне - славилась огромным влиянием в министерстве иностранных дел.
Бенкендорф становился опасным. Вот и нужных показаний от арестованного Трубецкого добился именно этот хитроумный немец. Чернышёву пришлось вступить с наглецом в конфликт, чтобы самому передать эти бумаги государю. Бенкендорф рвался представить их лично.
Теперь, когда нет Аракчеева и появился шанс сделаться первым министром, начинает лезть вперёд всякая шушера. Не успеешь оглянуться, как тебя уже обставят! Неужели Бенкендорф целит на то же место? Это просто неслыханная наглость, размышлял Чернышёв.
За своими мыслями он чуть было не пропустил момент, когда император закончил читать. Николай Павлович поднял голову, и по его растерянному лицу стало понятно, как он оскорблен.
- И чем же я так плох? – сердито осведомился царь. – Ну, эти бедные отставные корнеты и прапорщики мне понятны. Никто даже не подозревает об их существовании – а тут вдруг они до небес взлетают: судьбой России играют, лавры Наполеона примеряют. Но Трубецкой – он же Рюрикович!.. Блестящая карьера, богатство, престижное родство – всё брошено в грязь. Ради чего такой человек соглашается быть диктатором в богомерзком деле? Я ещё ничего не успел, а он меня уже приговорил к смерти как неподходящего правителя!
- Всё от распущенности, - вкрадчиво подсказал Чернышёв, - вседозволенность в армии за последние годы сделалась чудовищной. Офицеры мнят себя вольными стрелками. Повсеместно на караул во фраках являются. Силы не чувствуют, укорота нет.
Император согласился с ним сразу:
- В армии пора наводить порядок, как, впрочем, и во всех остальных сферах нашей жизни. Беритесь за армию. Через месяц я хочу получить подробный доклад о положении дел во флоте, в строевых частях и военных поселениях. Я хочу, чтобы вы устроили тщательную проверку всей работы этого ведомства.
- Рад стараться, ваше императорское величество! - отчеканил Чернышёв. В душе он ликовал. Всё-таки военное министерство отойдет ему! Теперь, накопав побольше грязи, он раскритикует своего предшественника и предложит действенные меры. Ну а это уже полдела. Хорошо говорить и писать отменные докладные Чернышёв научился ещё в Париже, не зря даже император Наполеон считал любовника своей сестры очень способным человеком.
Вот дело и сдвинулось с мертвой точки, мысленно поздравил себя Чернышёв. Судьба наконец-то снизошла: одно из его заветных желаний исполнилось. Теперь второе! Титул. Сейчас, когда удача сама шла в руки, оставалось только не оплошать, крутиться порасторопнее.
Впрочем, не всё было так однозначно. Полз упорный слушок, что императрица-мать со своим немецким скопидомством всячески противится раздачам из казны. Честно сказать, причины у Марии Федоровны на это были. Забрав из покоренной Франции большую часть сокровищ Наполеона, покойный император Александр перестал ценить российские богатства и щедрой рукой раздавал из казны имения, крестьян и деньги. Мария Федоровна рвалась прекратить этот золотой дождь, но на старшего сына влияния не имела. Зато теперь она собиралась отыграться за всё и сразу. Вдруг не отдаст майорат графа Захара? Что тогда?.. Остается титул и собственность Боба…
Что ж, майорат из казны никуда не денется. Значит, сейчас нужно добиваться опеки над девчонками. Кому ещё жаловать титул если не благородному опекуну юных девиц? Всю дорогу до Петропавловской крепости Чернышёв размышлял, прикидывал и взвешивал, пока, наконец, не успокоился: вроде бы все было в порядке - он ничего не упустил.
***
Вернувшись домой из Петропавловской крепости, генерал Бенкедорф обнаружил на столе письмо от своей младшей сестры. Жена предупредила Александра Христофоровича, что конверт принес матрос с прибывшего из Лондона корабля. Тот отдал письмо лично ей в руки, предварительно удостоверившись, что она - хозяйка дома и супруга адресата. Генерала это совсем не удивило, значит, его премудрая сестрица Долли не захотела рисковать и отказалась от услуг дипломатической почты. Как видно, в письме имелось нечто, не предназначенное для чужих глаз.
С глаз долой – из сердца вон? А ведь когда-то его считали всеобщим любимцем! Как это ни обидно, но столица Российской империи встретила кумира предыдущего царствования на удивление холодно и сухо. Пока ещё числившийся министром иностранных дел граф Иоанн Каподистрия был не просто разочарован, сказать по правде, это открытие его изрядно уязвило. Иоанн Антонович вдруг осознал, что здесь он больше никому не нужен. Можно было и не суетиться, не тащиться из Швейцарии в Петербург, а так и сидеть в Женеве, как делал это последние три года.
Со дня его приезда прошла всего неделя, но граф уже засобирался обратно. Как всё разительно изменилось: не стало Александра I, и сразу же исчезла умная и виртуозная политика. Теперь страной правили жестко, примитивно и тупо. К чести нового царствования было только одно – проклятый временщик Аракчеев оказался не у дел.
Даже не верится, что всё закончилось, часто размышлял Иоанн Антонович. Ну почему же князья Ипсиланти не захотели подождать каких-то четыре года? Сейчас уже нет Аракчеева, теперь все для его любимой Греции сложилось бы по-другому.
Это, конечно, было догадкой, но ведь жизнь опытного политика научила Каподистрию мудрости и терпению, что, впрочем, на самом деле – одно и то же. Но братья Ипсиланти были другими, они умели только воевать. Храбрые и благородные греческие князья наивно верили, что если с оружием в руках выступят против турок, то русский царь повернет всю свою огромную армию на помощь маленькой горстке православных храбрецов. Но этого не случилось. Александр I – победитель Наполеона – не мог спуститься со своего Олимпа и унизиться до рядовой войны с турками.
Поднятое греками восстание стоило Каподистрии должности: император, давно подозревавший своего министра-грека в вольнодумстве, охладел к нему окончательно, и, хотя в отставку не отправил, но от дел удалил, предложив отправиться на лечение.
Остается утешаться тем, что жалованье платили исправно, и оно всегда шло на помощь греческим героям, часто размышлял дипломат. Стрелявшие в турок ружья были закуплены на русские деньги. Жаль только, что в жизни всё повторяется с завидным постоянством, а наивные князья Ипсиланти слишком походили на офицеров с Сенатской площади. Русские герои так же верили, что страна примет их благородные идеалы, так же надеялись, что власть падет перед ними ниц, и конец у них оказался один, только русские идеалисты сидят в Петропавловской крепости, а Ипсиланти – в Терезине у австрияков.
Думать о потерях и поражениях не стоило. Какой смысл рвать душу из-за того, что невозможно изменить? Граф Иоанн посмотрел на часы - пора уже собирать на стол. Скоро он встретится с гостем. Вот уж чего ему совершенно точно не хотелось. Не ужин, а прямо-таки беда!
Каподистрия позвал своего камердинера-француза и спросил, принесли ли из ресторана заказанные блюда.
- Да, ваше высокопревосходительство, - доложил тот, - прикажете накрывать?
- Пожалуй… Оставьте бутылки на буфете, а когда гость прибудет, можете идти отдыхать.
Отвыкший от российских морозов Каподистрия пододвинул кресло поближе к камину и протянул руки к огню. Настроения у графа не было, а нынешний ужин представлялся ему пыткой. Сегодня он ждал человека, которого совершенно не желал видеть, однако почитал за честь принять, а, если надо, то и помочь. Неприятный осадок от их последней встречи так и не рассосался, и лучше бы им было вовсе не встречаться, но Каподистрию приперли к стенке. Это был вопрос чести.
Мы все в долгу перед этим человеком, в очередной раз постарался убедить себя Иоанн Антонович. Почему-то эта мысль не принесла ему ни благородного воодушевления, ни теплого чувства благодарности. Воспоминания об Иване Печерском – Вано, как тот называл себя сам, - несли лишь горечь разочарования. Но почему? В чем секрет? Что вызывает это тяжкое, больное чувство?
Каподистрия легонько прикрыл глаза – захотелось подумать, но вместо этого пришли воспоминания. Всё началось на охоте. Вано ему тогда очень помог. Ну, а раз так - долг платежом красен, и министр взял молодого провинциала под своё крыло. Учил, опекал, возомнил себя старшим братом, почти отцом. Вот только ученик оказался паршивым: глупым, заносчивым и категоричным, а главное, совершенно необучаемым. Наплевав на советы и запреты учителя, на приеме в министерстве иностранных дел Вано распустил язык и умудрился оскорбить большинство своих собеседников. Все двери в столице перед ним закрылись.
Так вот в чем дело, осенило вдруг дипломата. Страшно, что гость снова попросит покровительства. Но теперь всё стало просто – граф Каподистрия отошел от дел. Пусть бывший ученик поищет других учителей… Хотя, с другой стороны, можно же предложить визитеру денег или попробовать найти для него место.
Большие каминные часы с пляшущими бронзовыми нимфами пробили девять, и Каподистрия пошёл в столовую. Вот-вот должен был появиться гость, и граф Иоанн хотел сразу же пригласить его за стол, чтобы скорее покончить с неприятным визитом.
В дверь неуютной казенной квартиры постучали, и по коридору зацокали каблуки: француз-камердинер отправился открывать. Иоанн Антонович услышал невнятный диалог двух голосов, потом приближающиеся шаги, затем дверь распахнулась, и камердинер провозгласил:
- Ваше высокопревосходительство, прибыл граф Печерский.
Француз отступил в сторону, давая гостю дорогу, но тот не спешил. Замер в дверях - внимательно разглядывал хозяина дома. Этот человек показался Каподистрии незнакомым: высокий, с жирноватой фигурой и тяжелым замкнутым лицом. В нем не осталось и следа от прежнего изящного юноши - тот был черноглазым красавцем, а нынешний Вано даже пугал своей грубой простонародной внешностью.
Господи, да что же это с ним стало? Он выглядит как трактирщик, поразился Каподистрия. Привычка дипломата всегда сохранять невозмутимость выручила и на сей раз - грек улыбнулся и двинулся навстречу гостю.
- Рад вас видеть, Иван Петрович, - гостеприимно провозгласил Каподистрия. – Мы не встречались лет десять?
Это невозможно! Это просто немыслимо! Софья Алексеевна не верила собственным глазам. Как можно наложить арест на имущество, когда в семье есть ещё и ни в чем не повинные девочки?
Графиня так и стояла в вестибюле, куда её вызвал дворецкий, сообщив, что прибыл нарочный с бумагами. Она приняла у засыпанного снегом курьера пакет и, поскольку тот сказал, что ответа не требуется, отпустила его. Софья Алексеевна вскрыла круглую печать с грозным самодержавным орлом. Начала читать. Она сначала даже не поняла, чего требуют от неё в официальной бумаге с красиво выведенным заголовком «Предписание».
Наконец, прочитав от начала и до конца, убедилась, что это не шутка. Какая-то комиссия предлагала всем родственникам государственного преступника Владимира Чернышёва освободить занимаемые помещения, а ключи передать чиновникам Собственной Его императорского величества канцелярии.
Софье Алексеевне казалось, что это происходит не с ней. Нельзя же быть такой спокойной, если ты уже свалилась в пропасть… Наверно, нельзя. Так, может, это и не пропасть? А что тогда?
Графиня вновь посмотрела на письмо. Нет, всё-таки, пропасть. В одно мгновение из богатой и уважаемой дамы она превратилась в бездомную нищенку, а что хуже всего – её участь должны были разделить дочки. Грвфиня попыталась сообразить, что же из имущества семьи хотя бы формально не принадлежит сыну и может быть выведено из-под ареста. Теперь главное - не спешить, разложить всё по полочкам, тогда и решение найдется. Софья Алексеевна прикрыла глаза и попыталась рассуждать здраво.
Все свои поместья она принесла в приданое мужу, а после его смерти они вместе с остальным имуществом Чернышёвых отошли Бобу, как единственному наследнику. Дочкам отец оставил приданое в золоте. Его, как опекун сестёр, должен был выделить Владимир. Пару лет назад Софья Алексеевна надумала купить каждой из дочерей по имению. Однако до замужества сестёр купчие опять-таки были оформлены на имя Боба. Припомнила графиня, сын как-то вскользь заметил, что оставшуюся часть приданого он пока отдал в рост, но куда и кому, не уточнил.
Боже милостивый, как теперь жить?! Не осталось ни крыши над головой, ни денег! Сердце заколотилось. Грудь обдало жаром, а спина покрылась липким потом. Софья Алексеевна так надеялась, что эта трагическая история не затронет хотя бы дочек, но неразумность Боба ударила по всем членам семьи.
- Ну и что мне теперь делать?.. – прошептала она.
Ответа не было… Такое же ощущение полной опустошенности испытала графиня после смерти мужа, и в тот раз ей понадобилось десять лет, чтобы прийти в себя. Но тогда с ней оставались малые дети, и она могла скрыться от всего света в любом из многочисленных поместий. Сейчас дети выросли и сами могли бы помочь матери, зато не стало убежища и средств. Софья Алексеевна так погрузилась в свои безрадостные мысли, что не услышала шагов за спиной.
- Вы здесь, мама?.. Что-то случилось? – прозвучал озабоченный голос Веры.
Расстроенная графиня молча протянула ей предписание. Вера прочла. Нахмурилась. Потом спросила:
- Они забирают всё? Вообще ничего не остается?
- Похоже, что так, - подтвердила мать. - Я пытаюсь сообразить, что же нам делать, и ничего не могу придумать.
- А наше приданое? Оно же было в деньгах. Мы могли бы на них жить.
- Ваш брат отдал часть денег в рост надёжному человеку, а на остальное мы купили каждой из вас по имению. Пока на имя Боба.
Софья Алексеевна вздохнула: она хотела осчастливить дочерей, а на самом деле обездолила их.
- Не нужно расстраиваться прежде времени, - заметила дочь, и мать удивилась: лицо её девочки вновь сделалось безмятежным.
Вера поймала на себе взгляд матери и порадовалась: маска спокойной уверенности выручила ее (как, впрочем, и всегда в труднейшие моменты жизни). Может, кто-то и питал иллюзии насчет денег, но Вера слишком хорошо понимала, сколько стоит их привычная жизнь в российских столицах. Если сейчас быстро не найти хоть какой-нибудь выход, семья потеряет всё.
- Вы говорите, часть денег отдана в рост? Мы заберем их с процентами. Вот и выход из положения. Боб сказал вам, кому из ростовщиков он отдал свои деньги?
- Нет, дорогая, я не знаю. Он не вдавался в подробности. Может, мы найдем расписки в его бумагах? – ответила Софья Алексеевна.
- Но ведь кабинет обыскали, а документы изъяли, боюсь, что там уже ничего нет, - напомнила Вера.
- Да, я совсем забыла… Но мы обязательно спросим у него, когда увидим. Ведь нам не могут отказать в свидании!
Прочитав письмо, где одним росчерком пера их сделали нищими бродягами, Вера не слишком на это надеялась, но ободряюще кивнула и согласилась:
- Конечно, мы у него спросим.
Мать слабо, но улыбнулась. Даже за одну единственную её улыбку Вера была готова на всё. В детстве они с сестрами часто спорили, кому мама улыбнулась первой. Почему-то вспомнилась их детская в московском доме… Дом! Дом? Сердце вдруг заколотилось часто-часто. Боясь вспугнуть удачу, Вера спросила:
- Кстати, вы когда-то говорили, что московский дом дедушка подарил вам уже после замужества.
- Да, а какое это теперь имеет значение?
- Значит, он писал дарственную?
- Так оно и было.
- Вот и замечательно – получается, что дом не входит в приданое и принадлежит лично вам, хоть это у нас осталось, - объяснила Вера.
Графиня в недоумении смолкла, а, осознав, просияла.
- Боже мой, Велл, какая же ты умница! Я даже не подумала об этом. Значит, у нас есть крыша над головой?
- И есть деньги, просто нужно отыскать человека, которому они отданы. Давайте всё же посмотрим в кабинете Боба, вдруг мелькнет хоть какая-то зацепка. Деньги обязательно оставляют след, значит, мы их найдем. Может, я пойду и посмотрю, что творится с бумагами, а вы с девочками поедете к бабушке? Она ведь уже заждалась.
- Так и сделаем, - согласилась графиня и слабо улыбнулась. – Что бы я без тебя делала?
- Но ведь я есть. Зачем ещё нужны дочери?
Надобно поберечь детей, хотя бы младшую, размышляла Софья Алексеевна. Зачем ещё и Любочку тащить с собой? Пусть остается дома – поиграет на фортепиано в своё удовольствие. А для визита хватит одной Надин. Графиня переоделась в элегантное платье из лилового шёлка, водрузила на голову французскую шляпку, на плечи накинула соболью ротонду. Она придирчиво оглядела наряд - теперь нужно выглядеть даже лучше, чем всегда. Софья Алексеевна не хотела, чтобы её жалели. Впрочем, по-другому и не поступишь: свет жесток - беднякам и изгоям никто не помогает.
Графиня заглянула к Надин. Та уже собралась. В ярко-голубом бархатном платье и такого же цвета шляпке дочка была чудо как хороша. Горничная помогла ей надеть шубку. Надин застегнула крючки и завязала под пушистым воротником бант шёлкового шарфа.
- Я готова! - сообщила она.
- Тогда поехали, - решила Софья Алексеевна. - Тётя уже давно ждёт.
На улице хозяйничал мороз: сразу же защипал лица. Серьги через пару минут превратились в ледышки и неприятно холодили уши. Надин прижалась к матери и спрятала руки в её большой пушистой муфте.
- Мама, Велл успела ко мне заглянуть. Так что я всё знаю - прошептала она. - Но прошу, не надо расстраиваться, мы обязательно что-нибудь придумаем. Вот увидите, мы справимся: и Бобу поможем, и мужей выберем самых лучших безо всякого приданого!
Графиня чуть не заплакала. До чего же прекрасны её храбрые дочери, и как же они наивны!
- Ох, милая, жизнь – штука сложная, - голос Софьи Алексеевны задрожал. - Боюсь, что без приданого вам будет трудно рассчитывать на хорошие партии, а тем более после того, что случилось с вашим братом. По крайней мере, не в ближайшее время.
Надин фыркнула:
- Ну, уж нет! Обещаю, что сделаю блестящую партию, причем, в этом сезоне. Самый богатый и знатный жених достанется именно мне.
- Я буду только рада, - вздохнула графиня.
Ей не хотелось раньше времени разочаровывать дочку. Зачем, коли жизнь разберется сама? Вздохнув, она замолчала. Надин тоже затихла.
Интересно, кто в этом сезоне самый богатый и знатный жених? Наверное, какой-нибудь высокомерный болван, размышляла она. Немного ловкости – и его можно будет поймать на крючок, вот и все дела! На какие крючки ловятся выгодные женихи, Надин представляла смутно, но это казалось ей слишком незначительным фактом, чтобы принимать его во внимание.
Она увлеклась своими мечтами, и даже удивилась, обнаружив, что они прибыли к бабушкиному дому. Софья Алексеевна поднялась на крыльцо, Надин поспешила за ней. Дверь тотчас же отворилась, и в вестибюле они узрели возмущенную Марию Григорьевну. Сгибаясь под тяжестью длиннополой ротонды, та раздражено бегала из угла в угол, покачивая в такт шагам огромным синим беретом с тремя перьями.
- Где это вы провалились, голубушки? - осведомилась она вместо приветствия. – Нас пригласили к Загряжской, а вас всё нет и нет… Экипаж во дворе, садитесь скорее, а то совсем опоздаем.
- Извините, тётя, просто случилось непредвиденное событие, - отозвалась Софья Алексеевна.
- По дороге расскажешь, поехали, - заторопилась старая графиня и пошла впереди племянницы и внучки к выходу во двор.
Там их ожидал запряженный парой большой экипаж. Привезенный когда-то из Франции он прослужил, наверное, уже лет тридцать, но по-прежнему смотрелся блестящим и ухоженным. Сейчас его поставили полозья, а кучер и лакей по-зимнему приоделись в толстые шинели. Женщины уселись в карету и отправились с визитом к законодательнице столичных мнений Наталье Кирилловне Загряжской. По дороге графиня успела сообщить тётке о полученном документе и о том, что они с Верой надумали.
Румянцева как будто и не удивилась. Сказала, как о давно решенном:
- Переезжайте ко мне. Ты и так - моя наследница, а девчонкам я кое-что приготовила к свадьбе.
- Спасибо, тётя. Но как же мы повиснем на вашей шее? Хотя… Вы даете мне надежду, выдать девочек замуж.
- Да что вы говорите, мама?! – вмешалась оскорбленная Надин. - Мужчины должны сами добиваться нашей руки. Без всяких денег. Я выйду замуж без приданого. Бабушка может потратить свои деньги на что-нибудь другое.
Долго копившееся раздражение старой графини наконец-то вырвалось наружу:
- Не нужно меня учить, - отрезала она. - Ты подрасти сначала, а потом станешь советы давать! Кстати, мы уже приехали. Не болтайте лишнего в присутствии слуг…
Софья Алексеевна и Надин лишь покорно кивнули.
Мария Григорьевна Румянцева дружила с Натальей Кирилловной Загряжской ровно с тех пор, как обе они стали фрейлинами у императрицы Екатерины Великой. Эту дружбу не разрушили ни смена царствований и веяний при дворе, ни ревность, возникавшая иногда между лучшими подругами, ни взбалмошный характер Натальи Кирилловны. Может, так вышло потому, что Румянцева всё подруге прощала. Кто знает, дружба - штука не из простых.
Как бы там ни было, красавица Мария Григорьевна так и осталась в девицах, а некрасивая Наталья Кирилловна вышла замуж, удочерила племянницу, вырастила её, выдала замуж за графа Кочубея и теперь доживала свой век в этом богатом семействе. В доме зятя она имела отдельные покои, и все в столице знали, что именно в её гостиной играют по-крупному.
Софья Алексеевна, бывавшая в этом доме ещё во времена своей юности, отлично знала дорогу, поэтому отпустила лакея и осторожно повела тётку по лестнице к кабинету Загряжской. Постучав, они вошли в просторную квадратную комнату, плотно заставленную массивной старинной мебелью. Тут Загряжская принимала личных гостей. Сейчас Наталья Кирилловна сидела в кресле у окна - раскладывала пасьянс на инкрустированном перламутром столике.
- Мари, Софи! – с радостью вскричала она, поднимаясь навстречу вошедшим, и Софья Алексеевна с грустью осознала, что старушка совсем исхудала и согнулась. – Наконец-то вы ко мне приехали. А это кто? Верочка?
- Тётя Натали, позвольте представить вам мою дочь Надежду, - поправила её графиня, назвав Загряжскую так, как и тридцать лет назад.
Душа изнывала от боли. Жить не хотелось… Платон закрыл глаза и мысленно досчитал до десяти. Тихо кашлянул – попробовал голос. Вроде получается. Можно говорить.
Он запахнул полость в санях и велел трогать. Как выбросить всё из головы? Как всё забыть?.. Милая дама – мать его подчиненного Владимира Чернышёва - не поверила ни одному его слову. Наоборот, посчитала командира кавалергардов обычным трусом. А ведь Платон сказал ей истинную правду. Его заступничество не помогло бы её сыну. Князь Горчаков уже обошел всех влиятельных людей столицы и знал, какими будут ответы. Он уже просил за арестованного - собственного младшего брата. Борис оказался в одной лодке и с сыном этой дамы, и со всеми остальными вольными или невольными участниками декабрьского восстания. Платон уже говорил со Сперанским, с Бенкендорфом и с Чернышёвым, за этим же он приезжал и к Кочубею – ходили упорные слухи, что новый царь уже предложил Виктору Павловичу вернуться к делам.
Только Кочубей и обнадежил сегодня Платона, пообещав сделать всё, что в его силах, дабы облегчить участь Бориса Горчакова. Остальные ответили отказом. Самый тягостный разговор получился со Сперанским, тот заглядывал в лицо собеседника безнадёжными слезящимися глазами и тихо объяснял:
- Голубчик, ведь умышление на цареубийство карается по закону четвертованием, а все члены тайного общества, по крайней мере, обсуждали этот вопрос. Они поголовно сей факт подтвердили.
- Но ведь это – лишь разговоры! Мой брат не участвовал в восстании, он находился в своём полку, и виновен лишь в том, что, будучи проездом в столице, обсуждал с приятелями возможность реформ, - стоял на своём Платон. - Если бы это было серьёзно, Борис поделился бы со мной. Все молодые – идеалисты, моему брату всего двадцать три, он ещё не видел жизни и свято верит в благородные идеалы. Пять-шесть лет – он остепенится и растеряет иллюзии.
Сперанский лишь вздохнул:
- По-человечески – всё так, а по закону, не менявшемуся двести лет, выходит иначе. Честно вам скажу, что формально избежать наказания невозможно, я надеюсь лишь на милосердие государя.
Горчаков не стал с ним спорить. Зачем, коли и так всё ясно? Он поспешил откланяться. Бенкендорф отказал Платону сухо - попросил не обращаться к нему с подобными вопросами. Чернышёв же долго и с наслаждением расспрашивал о взглядах и поступках Горчакова-младшего. Наконец он понял, что Платон не скажет про арестованных ничего порочащего, и высокомерно сообщил: «Следствие ещё не закончено, и об участи преступников можно будет говорить после того, как объективно определят вину каждого». Так вот и получилось, что ничего-то Платон не добился, кроме разрешения на свидание с братом.
Вспомнилось полупрозрачное лицо графини Чернышёвой. Её голубые глаза с блестящими в них слезинками смотрели с надеждой, а когда он отказал, в глубине этих глаз мелькнуло отчаяние, а потом всплыла безнадёжность. Платон словно читал по лицу все её чувства, и вспоминать об этом было ужасно стыдно.
Нужно уходить в отставку! Какой он командир своим офицерам, если не может их защитить? Они не простят, что он своё влияние и связи направил на помощь собственному брату, а не подчиненному. Платон чуть не застонал.
Но как он мог выбирать? Борис - единственный родной человек, Малыш, последний из четверых сыновей когда-то счастливой семьи. Платон всегда обожал его, а после того как на войне сложили головы погодки Сергей и Иван Горчаковы, относился к Борису с отчаянной, почти отцовской нежностью.
-Я не уберег всех троих, - прошептал он.
Жизнь уже наказала Платона за былую категоричность. Надо было отпустить братьев с матерью, а не полагаться только на свои силы. Умом он понимал, что спасти жизни средних сыновей в беспощадной рубке двенадцатого года мать не смогла бы, но, может, она повлияла бы на их выбор, отговорив поступать в гвардию.
Братья никогда не говорили с ним о матери, вдруг отчего-то вспомнил Платон. Боялись? Или стеснялись? А теперь уже ничего не исправишь. Может, и Борис промолчал об участии в тайном обществе, потому что не верил старшему брату? Считал сухарем? Но этого не может быть! Платон чуть ли не душил Малыша заботой, досаждал нежностями. По крайней мере, в его любви Борис не сомневался.
Совесть подсказала Платону, что, не всё так просто. Может, брат и не сильно ошибался на его счет. Слишком уж властным и нетерпимым к критике стал в последнее время командир лучшего гвардейского полка России. Никто его не одергивал, а наоборот, все заискивали перед ним. Но неужели это такой непростительный грех – самую малость упиться величием, если полк ты получил не за красивые глаза, а за легендарную храбрость? Должно же прощать слабости тех, кого любишь! Так почему же Борис промолчал? Не доверял?..
Сани остановились на Невском, у построенного перед самой войной красивого доходного дома. Платон снимал здесь третий этаж. Квартира из восьми комнат была для него велика, но он выделил три смежные брату, и когда Борис приезжал в столицу, в их холостяцком жилище расцветал дух настоящего семейного дома.
Платон поднялся к себе, скинул шинель на руки денщика и прошел в кабинет. Тихо гудела изразцовая печка, на столе горела лампа под зеленым абажуром. Эту большую, самую любимую братом комнату обволакивали тепло и уют, но Платона не оставляла мысль, что Борис мучается в холодном, словно подземный ледник, полутемном каземате.
Как он там выживает? Мерзнет, небось… Вновь подкатило отчаяние, потащило в черную бездонную яму. А сомнения в очередной раз дернули чашу весов в самом мучительном споре. Этот спор не прекращался в душе Платона уже семнадцать лет. Наверное, пора написать матери. Она вправе узнать о том, что случилось с её младшим сыном.
Платон прижался спиной к теплому боку печки, закрыл глаза и вспомнил их последнюю встречу. Вся в черном, бледная, княгиня Екатерина Сергеевна казалась невероятно красивой. Чёрный шёлк её наряда оттенял белую как молоко кожу, а синие глаза так же блистали слезами, как сегодня у графини Чернышёвой. Какие разные женщины! Одна – олицетворение любви к своему ребёнку и преданности семье, а другая, погубив собственного мужа и осиротив четверых сыновей, устроила свою жизнь вдали от дома, и, по слухам, не бедствовала.
Дом старой графини Платон нашёл быстро. Вот только выглядел особняк неважно. Старый и облезлый, дом сильно напоминал заброшенную крепость – ни огонька в окне, ни фонаря у дверей. Но как только сани Платона приблизились к крыльцу, от дома отъехал нарядный лаковый экипаж, запряженный парой. Выпрыгнув из саней, Платон предупредил кучера, что вернется быстро, и взбежал на крыльцо. Постучал. Дверь сразу открылась и в дверях возник молодой лакей.
- Я ищу графиню Чернышёву, -сообщил Платон.
- А какую? – поинтересовался слуга.
К этому вопросу Платон оказался не готов. Имя его сегодняшней визави вылетело из памяти. Он молчал, вспоминая…
- Да вы спросите у хозяйки, - предложил лакей и посторонился, пропуская Горчакова внутрь.
Платон вошел. В вестибюле оказалось полутемно – всё высокое двусветное пространство освещал единственный канделябр. Кроме лакея, стоящего за его спиной, других слуг не было, а по широкой, ведущей на верхние этажи лестнице поднимались две дамы. Стройная девушка в темно-синем платье поддерживала под локоть тяжело шагавшую старушку, закутанную в цветастую шаль. Женщины уже добрались до конца лестничного марша, и, если бы они ушли, Платон остался бы в глупейшем положении – в чужом доме, не зная имени дамы, которую ищет. Оставалось одно – окликнуть хозяйку дома и ее спутницу. Так он и сделал:
- Прошу простить, сударыни! Могу я увидеть графиню Чернышёву?
Женщины дружно обернулись, и Платон обомлел. С площадки лестницы чужого дома на него смотрела мать, такая же, как в его старых детских снах: высокая, с тонким станом, блестящими чёрными кудрями и очень яркими на белоснежном лице голубыми глазами. Ему вдруг померещилось, что ничего не случилось, и не было ужасного разрыва и всех этих пустых, мучительных лет, и что он вновь – мамин любимчик…
Его отрезвил грубый и резкий возглас:
- Зачем вам нужна моя племянница? Вы уже достаточно её сегодня расстроили.
Чтобы отогнать наваждение, Платону пришлось тряхнуть головой. В рассерженной старушке он узнал графиню Румянцеву и, собравшись с мыслями, объяснил:
- Я хотел бы побеседовать с ней по поводу нынешнего тет-а-тет.
- Вы что изменили мнение и решили помочь матери вашего подчиненного?
- Я не могу это сделать, но хотел бы объяснить, почему.
- Какое дело моей племяннице до причин вашего отказа? Что так, что эдак - результат окажется тем же, - старая графиня повысила голос, и её неприкрытая враждебность покоробила Платона. – Оставьте при себе ваши объяснения, а если вам требуется отпущение грехов – так это не к нам, это вам, сударь, в церковь надо.
От такого явного оскорбления Платон остолбенел. Он ещё даже не сообразил, что ответить, когда старуха распорядилась:
- Велл, проводи его светлость, а Пашка пусть двери закроет, мы сегодня больше никого не ждём.
Девушка спустилась по ступеням и с непроницаемым видом миновала Платона. Указав на дверь, она жестко сказала:
- Прошу вас уйти.
Лакей с готовностью надавил на массивную бронзовую ручку, приоткрыв дверную створку и стал за спиной молодой хозяйки.
Взгляд красавицы горел презреньем, можно было не сомневаться, что она, как и прежде старуха, не примет никаких оправданий. Платон молча поклонился старой графине, а для её молодой компаньонки даже пробормотал:
- Извините за беспокойство.
Ответа не последовало. Горчаков на мгновение задержался в дверях, вглядываясь в лицо девушки, так похожей на его мать. Та надменно вздернула подбородок, пухлый рот сложился в брезгливую гримасу, а взгляд светлых глаз стал ледяным. Но чары рассеялись, и Платон вдруг осознал, что эта высокомерная барышня ему никто. Чужая. Незнакомая и неприятная женщина. Всего лишь похожая на мать, да и то не слишком. У матери глаза были ярко-синими, а у незнакомки они отливали необычным лавандовым блеском. К тому же княгиня Горчакова, как бы она в жизни ни ошибалась, всегда оставалась живой и страстной, а эта безупречная мадемуазель выглядела холодной, как ледышка. Не приведи бог оказаться рядом с такой моралисткой!
Попробовал жить по совести – и получил промеж глаз, констатировал Платон, усаживаясь в сани. Что ж, по крайней мере, он попытался, не хотят – не нужно.
Кучер тронул. Пока Горчаков пребывал в доме старой графини, пошёл снег, и теперь крошечные белые блестки переливались в отсветах фонарей. За гранью световых пятен тьма казалась совсем непроглядной, плотной, морозно-опасной. Шагни чуть в сторону из золотистого круга, и поглотит тебя черная мгла, будто и не жил ты вовсе. Именно это Платон теперь и чувствовал: свет в его жизни погас, а морозная чернота беспощадно выжгла ему душу. Так, может, это и хорошо, что у него не осталось надежд? Зачем вообще оправдываться? Кому нужны его покаяния и объяснения? Одни иллюзии! Да пропади оно пропадом – людское мнение!
Мороз прихватил щеки. Платон растер их, жестко, до боли давя на кожу. Вроде бы помогло: он вновь почувствовал себя офицером, командиром полка, мужчиной, наконец. Посещение обернулось ушатом холодной воды, но, как видно, это ему и требовалось. Воля его проснулась, а слабость исчезла. Горчаков подумал о собственных делах и больше уже не колебался. Всё просто, как дважды два: завтра он пойдет на свидание с братом, а сегодня, не откладывая ни на минуту, напишет матери. Когда-то он обещал, что станет опекуном своим младшим братьям, пришло время держать ответ.
Впрочем, принять решение оказалось легче, чем его выполнить. Почти час просидел Платон над чистым листом, не зная, что и как писать. Это не стало для него новостью. Письмо всегда рождалось мучительно, и те несколько строк, что в итоге выходили из-под его пера, оказывались язвительно-любезными. Прошло семнадцать лет, а рана кровоточила, и лишь сегодняшняя встреча в доме старой графини что-то сместила в душе Платона. Эта надменная молодая девица так походила на его мать, и в то же время была её полной противоположностью. Ледяное презрение взгляда и то невозмутимое спокойствие, с каким она выгнала его, взбесили Платона.