Глава I. Дом болотной ведьмы

· · ─ ·𖥸· ─ · ·

Далеко за деревней, там, где кончались людские тропы и заканчивалась сама людская память, раскинулось туманное болото. Днём оно казалось безжизненным, застывшим, лишь жёлтые кочки да редкие, чахлые деревца-самоубийцы торчали из вязкой, зияющей чернотой жижи. Но с наступлением сумерек болото просыпалось и начинало дышать. Поднимались тяжёлые, удушающие испарения, пахнущие сырой землёй, гнилыми кореньями и горькой полынной тиной. Со дна доносилось глухое бульканье, будто кто-то невидимый и огромный дышал под водой, и тихий шелест, словно шёпот, плыл над чёрной, масляной гладью. Иногда в глубине вспыхивали зелёные, холодные огоньки — души утопленников, что манили запоздалых путников в свою трясину на вечный присмотр.

И в этой зыбкой мгле, словно порождение самого болота, вырастал из тумана дом. Он врос в трясину по самые оконца, будто старая, уставшая гривастая голова, склонившаяся над чёрной водой. Снаружи он был прост и страшен, крыт дранкой, поросшей бархатным, жадно впитывающим свет мхом. В единственном узком окошке, словно слезящийся глаз, мерцал неровный огонь чёрной свечи.

Дом этот не всегда был домом болотной ведьмы. Когда-то, давным-давно, это была охотничья сторожка, срубленная из крепких сосен, с широкими, светлыми окнами, смотревшими на ягодные поляны. Но болото, как живое существо, медленно и неумолимо подступало к его стенам. Оно поглотило тропинку, высосало соки из полян, и вот уже жёлтые кочки подступали к самому порогу, а туман стал его постоянным гостем.

Именно тогда, когда дом уже почти смирился с своей участью и начал потихоньку врастать в трясину, в нём появилась она. Девушка, умевшая врачевать любую хворь, кроме одной — незаживающей раны в собственной душе. Она покинула родные края, спасаясь от воспоминаний, что жалили больнее всяких ос. Она вслушивалась в шёпот болота, наполняясь им до краёв, чтобы заглушить нестерпимый крик собственного горя.

Она была травницей. Знала, о чём поют коренья во тьме, и какую силу таят в себе лепестки, что открываются навстречу утренней росе. Сила растений была её силой, стоило лишь прикоснуться и шепнуть заветное слово. Она несла отвары страждущим, умащивала раны, шептала слова утешения над колыбелями хворых младенцев. Но людей, коих она исцеляла, пугало её ведание, пронзительный, будто насквозь видящий взгляд, и молчание, холодное, как болотная топь. Пугало и её пристанище на краю света, «в том богом забытом болоте». За глаза они стали звать её болотной ведьмой —вначале робким шёпотом, с опаской, а потом и открыто.

И дом, внемля этому шёпоту, будто внял проклятью, и окончательно преобразился. Широкие окна словно прищурились, став узкими и мутными. Стены, поросшие бархатным мхом, стали дышать сыростью. Крыша из драной коры протекала смоляными слезами. Внутри теперь пахло горечью трав, кувшинками, что плавают в стоячей воде, и грустным, одиноким тлением — густой, тяжелый дух, который можно было резать ножом и класть на хлеб вместо масла.

Переступая порог, гость ощущал на коже призрачное дуновение, будто сквозняк из иного мира. С потолка, чёрного от времени и копоти, свисали пучки сушёных трав, рядом качались низки сушёных грибов, кипы перьев и костей. Полки вдоль стен гнулись под десятками книг в кожаных, потрескавшихся переплетах, а украшениями здесь служили банки с заспиртованными гадюками, тритонами и квакшами, чьи стеклянные взгляды видели больше, чем взгляды живых. Тут и там зубасто скалились черепа ондатр и болотных сов.

Но самыми многочисленными обитателями дома, не считая самой хозяйки, были глиняные горшки. Они стояли повсюду, занимая каждый свободный угол, теснясь на кривых полках. В них жили не только лекарственные травы, но и диковинные хищные растения: зубастые мухоловки, что щелкали челюстями по ночам, словно костяными погремушками; росянки и жирянки с блестящими, липкими листьями-ловушками; пузырчатки в мутной воде, и даже редкие альдрованды. Всё это едва заметно шевелилось, дышало и наблюдало за всем происходящим в хижине.

На большом столе у окна, выскобленном до блеска, стоял особый горшок. Ведьма вылепила его из углистой болотной глины и зачаровала во тьме безлунной ночи, шепча слова, которые знала только она да сама трясина. Он был выстлан изнутри золой и мхом. В нём жил Альраун — дух мандрагоры. Тело его было выточено из узловатого корня с человеческими очертаниями: две жилки-руки, две жилки-ноги, и морщинистое лицо с двумя щелями-глазами, что светились изнутри, словно два тлеющих уголька. На лысой макушке красовались крупные, тёмно-зелёные листья. Корни, будто длинные пальцы, извивались и шевелились в жирной черной земле, ища, за что бы уцепиться. Иногда по ночам они начинали медленно, с тихим скрипом, ползти по стенкам горшка.

Он был ворчлив и требовал ухода. Каждое утро, на рассвете, ведьма приносила ему плошку парного молока, густого, как сливки, или ложечку липового меда, забродившего на дрожжах, да глоток тёмного вина, а иногда — каплю своей крови, алую, горячую, пахнущую медью и колдовством. Она царапала большой палец иглой, выкованной из громовой стрелы, и сжимала кулак над горшком. Алая капля падала в землю, и Альраун вздрагивал всем своим корявым телом, издавая тихий, похожий на стон шелест.

«Спасибо... — струился в её сознании его сухой, полный горечи голос. — За то, что делишься самым ценным. За каплю жизни в моей темноте. Однажды я верну себе тело. Ты ведь ещё помнишь, каким я был

Ведьма смотрела на своё отражение в тёмном стекле — на бледное лицо с тенями вместо глаз.

— Не помню, — признавалась она, и голос её был пустым, как высохшее озеро. — Ни тебя, ни себя. Ни того, о чём мы вдвоём мечтали. Ничего. Я просто становлюсь частью этого болота. Скоро от меня останется только шёпот, как от тебя.

Из горшка донёсся сухой, печальный скрип. Он не смирился. Он был не готов смириться.

— Может, это и к лучшему, — прошептала она, и её дыхание оставило на стекле мутный след. — Здесь я спокойно встречу свой конец.

Глава II. Ночной проситель

· · ─ ·𖥸· ─ · ·

Первые недели на болоте были похожи на долгий, беспросветный сон. Ида жила в полной тишине, нарушаемой лишь шелестом тростника да редкими криками ночных птиц. Болото не принимало и не отвергало её — оно наблюдало.

Туман клочьями стелился по поверхности болота, будто живое покрывало. Вода была чёрной, как смола, плотные пласты торфа и ила создавали иллюзию бездны, и в её глубине трудно было разглядеть что-либо: отражение неба, ветвей и мха сливалось с самой тьмой.

Весеннее болото пахло ледяной сыростью, оттаявшим илом, горькой хвоей и едва уловимым сладковатым обещанием цветения, сквозь которое пробивался острый, животворящий дух гнили — симфония пробуждения, где смерть удобряет новую жизнь.

По краям воды выступали кочки с хищными растениями, увенчанные почерневшими розетками прошлогодних росянок. Рядом, будто первые вестники тепла, прорастали нежные, ещё бледные листья жирянок, а в самой воде колыхались тусклые, перезимовавшие побеги пузырчаток с крошечными, ждущими пузырьками. Они как будто наблюдали, прислушивались к каждому шороху, к каждому шагу путника из своего оцепенения.

Над тяжёлой гладью тёмной воды слышалось тихое шипение, шуршание и приглушённый голос. Едва различимый шёпот плыл над чёрной водой, сливаясь с туманом, как древняя магия, что не принадлежит ни живым, ни мёртвым.

Однажды глубокой ночью, когда сырой холод проникал сквозь стены, Ида проснулась от чужого страдания. Сквозь сон доносился жалобный, протяжный звук — не крик, а именно плач, полный такой безысходной муки, что сердце её сжалось в комок. Кто-то отчаянно звал на помощь.

Не раздумывая, Ида накинула поверх ночной рубахи потертый плащ, затопила старую масляную лампу — её дрожащий огонёк отбрасывал на стены гигантские, пляшущие тени — и вышла в ночь. Ранняя весна сжимала болото ледяными тисками, иней хрустел под грубыми подошвами её кожаных башмаков. Она шла на звук, пробираясь по зыбкой почве, и с каждым шагом тревога нарастала.

Мысль билась, как пойманная птица, пытаясь опознать крик. Не человек — в голосе не было слов, лишь чистая, обнажённая боль. Но и не зверь — в нём слышалась слишком осознанная тоска, будто кто-то взывал к милосердию, а не просто ревел от инстинкта. Кто, под покровом ночи и тумана, мог забрести в эту глушь? Заблудившийся путник? Или зверь, угодивший в капкан, которого здесь и быть-то не могло? Логика твердила: «Вернись». Но нечто более глубокое, врождённое, заставляло ноги двигаться вперёд, и отступить было уже нельзя.

Наконец, на неверной тропинке на краю зыбучей топи она увидела её. Маленькую болотную косулю, совсем невысокую, будто подросток-сеголеток. Шерсть её отливала в ночи не коричневым, а серовато-пепельным цветом, словно припорошенная инеем. На изящной голове красовались крохотные, причудливо изогнутые рожки, больше похожие на обломанные веточки, чем на настоящее оружие. Кончик её короткого хвоста был ослепительно белым, словно комочек первого снега, а маленькие, изящные копытца — совершенно чёрными, раздвоенными, точно у козы.

Но в ту же секунду дыхание Иды прервалось. Глаза животного светились изнутри мертвенным, молочно-белым сиянием, будто в них заточили два осколка самой луны. И из её бока, чуть ниже ребра, торчала тёмная, окровавленная стрела.

Мысль мелькнула тревожная и быстрая: кто мог охотиться здесь, в этом гиблом месте, где и зверья-то почти не водилось? Стрела казалась инородным, чудовищным предметом, нарушающим древний уклад болота.

— Тихо, тихо, — прошептала Ида, опускаясь на колени.

Косуля не дёрнулась, не попыталась бежать. Она лишь смотрела на Иду своим немигающим, светящимся взглядом, полным какой-то бездонной, нечеловеческой печали.

— Как ты сюда попала? И кто... кто в тебя выстрелил? — прошептала Ида, протягивая руку, но не решаясь прикоснуться.

Вопрос повис в морозном воздухе, и лишь тогда Ида спохватилась. С кем она говорит? С лесным зверем? Но разве может косуля ответить?

«Словно брежу, — сурово отчитала себя она. — Видно, разум морозом сковало. Оттого и чудится».

Но упрямое ощущение никак не хотело уходить: нет, косуля не отвечала не потому, что не могла — потому что не хотела. Словно бы в том молчаливом взгляде уже содержался весь ответ, который она была готова дать.

Осторожно, боясь причинить ещё больше страданий, Ида подняла лёгкое, почти невесомое тело и понесла его в хижину. Там она уложила косулю на грубый домотканый половик перед камином, чей огонь всё ещё согревал хижину, отбрасывая тёплые блики на стены. Работали её руки — опытные, твёрдые, привыкшие врачевать. Она извлекла стрелу, обработала глубокую колотую рану винным спиртом, от которого воздух зашелся едкой дрожью, и наложила густую, пахучую мазь из мёда и толчёного подорожника. Потом принесла воды в деревянной чашке и горсть сушёного клевера — лучшее лакомство для лесного жителя.

Но косуля не пила. Не ела. Она лишь лежала и смотрела. Ида, присев рядом, вдруг осознала жуткую деталь: она не слышала дыхания. Не чувствовала под рукой трепета жизни. Грудь животного не вздымалась, и, приложив ухо, она не услышала ни единого удара сердца. Перед ней была лишь прекрасная, совершенная оболочка, наполненная холодным лунным светом.

Ида отпрянула, инстинктивно схватившись за старый медный амулет на груди — подарок бабушки, хранивший от нечистой силы. Ида смотрела на неподвижную косулю, и её мысли метались: что делать? Выгнать её обратно в ночь? Бросить на произвол судьбы? Но разве может травник отвернуться от страждущего, пусть даже облик его и внушает оторопь?

Альраун, вопреки обыкновению, не откликнулся на её мысленный призыв. Бессилие и усталость накатили на неё тяжёлой волной.

— Я сделала всё, что могла, — выдохнула она, обращаясь к неподвижному силуэту. — Рана чиста, теперь ей нужно время, чтобы зажить.

Она замерла на мгновение, всматриваясь в загадочную косулю, будто в ожидании, что та издаст хоть малейший звук, качнёт головой или хотя бы моргнёт. Но в ответ была всё та же беззвучная, напряжённая поза животного и тишина, в которой лишь потрескивали угли в очаге.