Константин Леонтьев Сфакиот Рассказ из критской жизни

I

Незадолго пред критским восстанием 1866 года. Весна. Большое село на одном из островов Архипелага. Белые, чистые каменные домики в зелени персиковых, апельсинных и миндальных деревьев, с плоскими террасами вместо кровель. Тихое море и дикие, пустынные скалы в стороне; по другую сторону виден целый лес маслин, узловатые стволы и седая зелень, как у вербы. Небо чисто. Вечереет. Вдали город, которого здания все больше и больше краснеют от зари, занимающейся за морем.

На дворе небольшого дома, с восхитительным видом на море и берега, сидят беседуя молодые новобрачные: Яни Полудаки и жена его Аргиро́ (то есть серебряная). Ему двадцать пять лет, ей семнадцать с небольшим. Он критянин, родом из Сфакийских или Белых Гор, переселился на другой остров, на родину своей новобрачной и в ее приданый домик.

Яни очень высок, легок в движениях, силен и красив; он белокурый и с голубыми глазами и потому кажется еще моложе своих лет. Но в нем виден воин по духу и паликар настоящий. Одет так, как одеваются молодцы на греческих островах, в длинную феску и широкие шальвары, подобранные под колена.

Аргиро́ напротив того: брюнетка, среднего роста; черты лица ее чрезвычайно нежны и строго-правильны; глаза ее велики и необыкновенно черны. В лице ее смесь чего-то простодушного, детски-серьезного и вместе с тем по временам лукавого. Одета она почти по-европейски, довольно скромно. Дикого цвета шерстяная юбка, красная гарибальдийская рубашка и темный печатный платочек на голове.

Яни сидит на дворе своем на стуле, курит и пьет кофе, возвратившись из лавки, в которой он целый день торговал. Аргиро́ стоит пред ним с подносом, опершись на стол; они долго молча смеются, глядя друг на друга.

ЯНИ, с сияющим от счастья лицом. – Айда! Аргиро́ моя, поди ко мне поближе, сядь поближе около твоего мужа. Ну, теперь тебе хорошо? Скажи мне, Аргиро́, моя голубица, сколько тебе лет? Я считаю, что тебе нет еще восемнадцати.

АРГИРО́, садясь. – Перешло за семнадцать этой осенью. Что тебе?

ЯНИ. – Тебе семнадцать, а мне двадцать пять. Давай считать, у нас теперь шестьдесят шестой год, а в шестьдесят первом мне было двадцать лет. – Молча глядит на нее и, вздыхая, приближает ее к себе. – Ты не знаешь, собака Аргиро́, как я за тебя и за чорные глаза твои умираю! Все мне в тебе нравится. Айда, милая моя, сделай еще такое сердитое лицо.

АРГИРО́ смеется. – Не могу теперь, не могу.

ЯНИ. – Знаешь, задушу я тебя когда-нибудь, анафемский час твоего рожденья! Весенний цветочек ты мой; воздух около тебя и тот для меня лучше всякой розы! Такая у меня к тебе любовь! Что делать. В этом нет и греха, потому что мы венчались с тобою. Правда ведь? А то, что ты говоришь про Крит наш и про братнину жену, это дело старое. Что я был влюблен, это правда. И что я отравился, и это тоже правда, моя свечечка ты разубранная, разукрашенная!.. Не сердись, не сердись же, радость ты души моей, сокровище ты мое, не сердись. Не уходи с колен моих. Не огорчай мужа, прошу я тебя, моя душенька. Посмотри сюда. Взгляни, жасмин мой садовый, чем я не муж молодой? Полюбуйся… Лицо белое и румяное у меня, ростом кто у вас выше меня? У кого глаза синие такие, как у мужа твоего, Аргиро́, несчастная твоя голова! Волосики у меня белокурые, еще понежнее твоих будут, цыганка ты чорная. Рука моя… Постой немного; отодвинься, дай мне вытянуть руку эту. Гляди теперь. Разве не ужас моя рука? Только на войну мне идти, – не правда ли? – помолчав, вздыхает. – Я очень в тебя влюблен, Аргиро́ моя! На муле утром еду в город – ты на уме; думаю, как я вечером к тебе возвращусь; в лавке масло продаю, думаю о том, как я видел тебя раз под маслиной еще прежде, когда ты и не выросши была. Видишь, я честность твою в тебе люблю и обожаю. Нравится мне очень, что ты, кроме меня, жениха своего, никогда ни на одного молодца и смотреть не хотела. А мало ли у вас тут их? Все дети красивые и лихие. Все «дели-канлы»[1], если так, для примера, по-турецки сказать. Да! Честность твоего поведения мне нравится. И я скажу тебе, золотая моя, что если ты меня обманешь, то я к деспоту[2] разводиться не пойду, как другие, а возьму я тебя вот так за эту косу твою, выну пистолет из-за пояса красного моего и убью тебя. И разрежу потом мертвую псицу я тебя на четыре части и на четыре стороны далеко заброшу куски. А головку твою красивую я, за волосики взяв и слезами моими омывая, снесу и опущу в самое море, чтобы никто не видал, как она портиться будет и как будет гнить твое нежное личико… А там пусть паша сошлет меня работать в Виддин, на дальний Дунай, или пусть повесят меня за это турки у стен крепостных. И я буду висеть – молодец, как гроздие виноградное качаясь. И скажут все люди, проходя мимо: «Это тот самый наш Яна́ки, тот Полудаки висит как виноградное гроздие и качается, который жену свою милую Аргиро́ пистолетом, взяв за косу, умертвил и разрезал ее потом на четыре куска, а головку красивую в море отнес, омывая с нее слезами теплую кровь!..» Вот как я за мою честь сердит и зол… А ты ничуть даже, бре́, не боишься, я вижу. Аман! голова твоя глупенькая! Не боишься?.. Ты ее пугаешь, а она все молчит и ласкается… А что ты не боишься моих угроз – это, пожалуй, тоже не дурно. Ты, значит это, говоришь: «Что мне бояться? Могу я ему изменить разве?» А я тебе, моя дорогая, вот что скажу. Влюблен я был в эту Афродиту, которая за братом моим замужем, и отравиться хотел, все это правда; только женился я на тебе все равно, как ты за меня замуж выходила, безгрешным мальчиком и таким невинным, что меня можно бы сейчас в иеромонахи на Святой Горе посвятить[3]… Понимаешь? апрельский цветочек ты мой, гвоздичка моя несравненная. Я согласен рассказать тебе об этих прошлых делах и о любви этой моей… Только ты не ревнуй, потому что это все прошло и теперь пусть ослепну я и пусть душа моя не спасется, если я тебе, царевна моя и супруга, обвенчанная попом, когда-нибудь даже в помысле изменю! Поняла? Слушай же! Сядь получше… Вот так!

Загрузка...