Анечке М., побудившей меня написать эту небольшую повесть.


Не мир я вам принес, но меч…


Урок биологии в девятом классе. За окном – унылый пейзаж уставшего от долгой зимы города. Впрочем, вру. Не города. Тогда еще – рабочего поселка городского типа. Карканье ворон в парке по соседству. Чтобы не скучать, занимались все своими делами. Кто-то читал, кто-то рисовал комиксы – шаржи на своих одноклассников, кто-то тупо таращился в окно или потолок. Иные, от безысходности, слушали объяснения учителя. Все как обычно. Со звонком все, мгновенно собравшись, дернулись, было, к выходу, но привычный ход событий прервала вошедшая секретарша директора школы, Любовь Петровна, солидная и полная достоинства дама в очках, уже не молодая, но с былым комсомольским задором в глазах и голосе. Работу свою на педагогическом поприще она начинала когда-то пионервожатой в пионерском лагере, где я впервые с ней и встретился, и вот, гляди ка, доросла до каких высот!

«Девочки могут идти, мальчики все остаются в классе!» – провозгласила она начальственным тоном, лишь слегка кивнув Татьяне Николаевне, пожилой учительнице биологии и, по совместительству, нашему классному руководителю, и, несколько торжественно и даже грозно, шлепнула по столу какой-то толстой красной (под стать ее владелице) папкой, с виду похожей на классный журнал, с торчащими из нее бумажками.

«Так, подходим ко мне по одному, получаем, расписываемся!»

Бумажки эти оказались повестками, извещающими о том что «такому то и такому то необходимо явиться такого то и такого то числа и месяца в районный военкомат, находящийся по такому то адресу, для прохождения приписной медицинской комиссии».

Получив свою повестку и вчитавшись в тест, я испытал немного странные, незнакомые мне чувства.

Как же часто случалось это с нами в том возрасте! Ах, какая прелесть!

Смесь радости от осознания своего взросления, гордости за то, что родная страна обо мне, таком важном и нужном человеке, помнит, страха перед чем-то неизведанным, но пока еще далеким… Ну, как-то вот так.

«В армию забирают!» – с мрачной торжественностью обреченного юноши, которого вот-вот должны принести в жертву богам, отвечал я на расспросы некоторых любопытных одноклассниц, с которыми я столкнулся тут же, в коридоре.

Точной даты прохождения приписной комиссии я не запомнил. Помню лишь, что дело было в феврале. В феврале 1983 года.

Так все начиналось…


Районный военкомат находился, разумеется, в районном центре, городе Котласе, примерно в тридцати километрах от Коряжмы, рабочего поселка, в котором я родился и рос, почти нигде более не бывая. Это было старое двухэтажное деревянное здание, еще довоенной постройки (а может, даже, и дореволюционной), изначально возведенное явно по какой-то казенной надобности. Одно его крыло вросло в землю и покосилось настолько, что полы в коридорах и комнатах заметно отклонились от горизонтали. И привезли нас туда, что называется, «централизованно», то есть автобусом, сразу всех. Раздевшись, как положено, до трусов, и пройдя сквозь череду комнат и кабинетов, получили мы маленькие книжки, похожие на комсомольский билет, только серые. На обложке такой книжки значилось «Приписное свидетельство», и указывалось в ней, что комиссию мы прошли, к строевой службе были годны (или годны с ограничениями, или вовсе не годны по состоянию здоровья) и приписывались к определенному роду войск. Чем руководствовалась комиссия, приписывая нас к родам войск, являлось абсолютной для всех загадкой. Так, например, казалось вполне логичным определить ребят небольшого роста в танковые войска, или там, самых высоких и крепких – в десант или морскую пехоту… Однако этого странным образом не происходило! Приписывали всех куда попало и абсолютно нелогично! В чем, собственно говоря, и крылась истинная логика того времени и той системы, в которой нам посчастливилось жить. Правда, до истины этой я дошел гораздо позже, уже в совершенно иных обстоятельствах.

Я должен был служить в войсках связи, что меня, в общем-то, вполне устраивало. Где же мне еще быть с моим зрением 0,1 на оба глаза и очками – 4,5 диоптрий? Моего друга и одноклассника Леху приписали к мотопехоте, хоть и зрение его было не многим лучше моего. А Андрюшку Пастухова, другого моего одноклассника, грезившего стать летчиком-истребителем, записали в кинологи, хоть он и не переносил на дух ни собак, ни кошек. «А в каких же тогда войсках я служить то буду?!» – недоуменно вопрошал Андрюшка, вчитываясь в свое свидетельство, словно в несправедливо вынесенный ему суровый приговор. «В собачьих, Андрюха, в собачьих!» – отвечали мы ему с радостной ухмылкой на лицах.

В конце концов, мы все пришли к выводу, что приписка – это фикция, что не стоит обращать на нее внимание и что на самом деле все окажется совсем по-другому. Так оно, собственно, и вышло, но только не в моем случае.


Как родная меня мать провожала


Призвали меня 11 ноября 1985 года. Номер команды 1111. Так значилось в повестке. Будучи равнодушным к нумерологии (в отличие от некоторых очень достойных и дорогих мне людей), я не придавал этому никакого значения. Да и сейчас не придаю, хотя, возможно, какой-то знак в этом был. Повестку мне выдали, под роспись, как полагается, прямо в военкомате, сразу после прохождения призывной комиссии 28 октября 1985 года. В моем распоряжении имелось почти две недели, чтобы рассчитаться с работы, уладить все прочие дела, ну, и вообще, подготовиться, так сказать, морально.

На ремонтно-механическом заводе, где я работал слесарем-ремонтником 3-го разряда, после окончания профтехучилища, со мной простились хорошо, душевно. «Вот тебе, Женя, от нас подарок на прощанье! Служи с честью!» – торжественно произнес наш механик, Николай Федорович на утреннем разводе в последний мой рабочий день, и неловко сунул мне небольшой футляр из искусственной кожи, в котором оказалась недорогая электробритва. Как я тут же предположил, выбор подарка был основан на том факте, что растительность на моем лице отсутствовала, как таковая, и вряд ли могла появиться в ближайшем будущем. Значит, подарок будет долговечным.

Рассчитался я быстро, и к ноябрьским праздникам был уже абсолютно свободен.

Моральная же подготовка сводилась, как и у всех, к организации проводин. Проводины, подобно юбилею, или даже, в какой-то степени, похоронам – так же бывает один раз в жизни – являлись мероприятием ответственным. Иногда размах празднества мог сравниться со свадебным, особенно если это были коллективные проводы. С музыкой и танцами, песнями и плясками, драками и битьем посуды. Иногда все заканчивалось более крупными неприятностями. Так приятеля моего, Сережку Бессонова, с коим мы крепко сдружились, учась в ГПТУ, во время очередных проводин одного из друзей сгребла милиция на Котласском вокзале. Сережка, с трудом стоя на ногах, пытался кого-то обнять у дверей вагона (кого – уже было не важно), но промахнулся и упал практически на рельсы. Он не расшибся, благо перрон на Котласском вокзале был не выше ступеньки обычного лестничного пролета, но когда проходивший мимо милицейский наряд попытался его оттуда вытащить, он начал яростно отбиваться и орать: «Граждане! Посмотрите, что со мной делает советская милиция!». А парень он, надо сказать, был рослый и, несмотря на худобу, очень сильный. Про таких говорят – жилистый. Милиции пришлось вызывать в помощь еще один наряд, а нам, почти всем двором, пришлось, уже к ночи, на мотоциклах, ехать в Котлас и буквально выпрашивать его из Котласского вытрезвителя. Сделать это нужно было до утра, пока не пришли на работу пытавшиеся его скрутить милиционеры, которые, со слов дежурного, имели на него большой зуб. От суда Сережку спасло лишь то, что у него у самого была на руках повестка о призыве в армию неделей позже.

С учетом всего этого, мои проводины были организованы скромно. Тем более, что горбачевская антиалкогольная компания, стартовавшая весной того года, уже начала набирать обороты и со спиртным стали возникать неожиданные перебои (мы тогда еще не знали, что нас ждет в этом плане по приходу из армии, кто бы сказал – не поверили).

Стол накрыли в большой комнате нашей (родительской) квартиры, где и уместились мои родные и ближайшие друзья. Была музыка (а как же!), были и танцы, были и песни. Заходили еще знакомые, знакомые знакомых, их подруги, какие-то девчонки, которых я ни разу не встречал… Одна из них даже спросила меня, уже такого веселого, беззаботного, старавшегося всем своим видом продемонстрировать свою бесшабашность: «А ты что, в армии, и в самом деле, хочешь служить?» «Хочу!» – гордо ответил я, величественным жестом откинул волосы со лба (отрастил почти до плеч), ловко опрокинул рюмку водки, закусил подтащенным вилкой по скатерти колесиком колбасы, и упал со стула, пытаясь обнять за плечи одного из друзей, сидевшего рядом, но поднявшегося из-за стола буквально за несколько секунд до этого.

Потом меня стригли. Наголо. Я уже не помню, кто из друзей участвовал в этом мероприятии, и сколько их было. Помню лишь, что было всем безумно весело. Каждый норовил оттяпать у меня прядь волос ножницами, придав моей голове еще более нелепый вид. Машинки для стрижки волос не имелось и, максимально коротко обкорнав меня ножницами, народ пустил в дело мою новую электробритву, пытаясь убить тем самым двух зайцев: добиться образцовой гладкости моего черепа и испытать бритву «в полевых условиях». И ведь они добились своего! Ближе к полуночи я был готов к службе во всех отношениях.


А поутру мама и два ближайших друга провожали меня в Котлас, ждали у дверей военкомата, пока нашу команду под номером 1111 пересчитали, проверили, построили и проинструктировали. До вокзала мы прошли пешком, благо находился он буквально в полукилометре. Впереди мы, с рюкзаками и сумками, подобием небольшой колонны под конвоем двух офицеров, позади хвостом растянулись провожающие нас родственники и друзья. То и дело кто-нибудь из ребят стаскивал с головы шапку и радостно, сверкая лысой башкой, кричал кому-нибудь из друзей или случайно встретившихся знакомых, что-то прощальное, но бодрое.

На вокзале, к своему величайшему удивлению, я увидел старшего брата, приехавшего из Кирова, где он жил и работал. Он прибыл поездом, часом раньше, специально, чтобы проводить меня. Брату такое мероприятие было не в новинку, он и сам, в свое время, не просыхал от проводов в армию друзей и одноклассников. Но тут были совсем другие ощущения – брат, родная кровинушка уходит! Как тут не прочувствоваться?! Сам-то он был «белобилетником», не годным по зрению, и испытать все эмоции призывника и последующие тяготы службы ему так и недовелось. Да он, собственно, особо и не стремился. Умело лавируя, он сумел протянуть время, не получая повестки из военкомата (для прохождения повторных медицинских комиссий) на руки и не расписываясь за их получение, до того возраста, когда призывать человека на срочную службу было уже, вроде как, и поздно.

Пришли мы минут за двадцать до отправления поезда, и сопровождающие офицеры позволили нам еще постоять на перроне, покурить и попрощаться с близкими теперь уже окончательно. День выдался солнечным и морозным даже по ноябрьским меркам, поэтому никто уже особо не бравировал, стягивая шапки перед объективами фотоаппаратов, чтобы продемонстрировать свою лысую голову, как доказательство чрезвычайности происходящего.

Всё. Сели в вагон. Еще помахали рукой на прощанье. Поехали.


Здесь же дети едут!

И только здесь, трясясь в общем вагоне, я начал как следует постигать суть происходящего. Вот она кучка разношерстно одетых парней, человек 20-25, расположившиеся на полках двух смежных купе, продолжающих демонстрировать свое удальство и бесшабашность. С ними я буду сосуществовать ближайшие несколько дней, пока мы не прибудем в какую-нибудь воинскую часть. Какой еще она окажется эта воинская часть? Да и где она? Бог весть.

Вот щуплый капитан из военкомата с пропитым лицом полукровки-азиата. Наш командир, стало быть. И никаких тебе больше родных или друзей!

Правда со мной была моя гитара. Да, я захватил с собой гитару. Простую дешевую гитару (что называется «ширпотреб»), которую мне подарил брат по окончании девятого класса. К моменту моей отправки в армию она была уже один раз разбита о дверной косяк и один раз продавлена севшим на нее невменяемым человеком. Правда, не фатально. И потому была склеена в разных местах эпоксидным клеем, отчего, как ни странно, звучание ее только улучшилось. Вид ее был ужасен, зато, в качестве ремня, на нее был прицеплен кожаный охотничий патронташ.

Вот под эту гитару мы и гудели всю ночь. Тщедушный военкомовский капитан, напившийся еще раньше нас реквизированной у нас же водкой и уснувший где-то на третьей полке в отобранной у кого-то фуфайке, должен был доставить нас в областной военкомат, точнее – на сборный пункт. Поезд прибывал в Архангельск часов в девять утра, и времени, чтобы «оторваться» еще разок у нас было предостаточно.

Говоря «у нас», я не совсем имею в виду себя самого. Пил я в то время не много – организм, всячески сопротивляясь, не позволял это делать так, как могли это делать другие (собственно говоря, и сейчас особенными способностями в этом плане я не отличаюсь). Я больше был наблюдателем, чем участником тех событий.

Зная о строгом запрете спиртного в армии и будучи уверенным в неусыпном строгом надзоре со стороны сопровождающих офицеров, как нас в том уверял военком и все выданные нам памятки, я с собой не прихватил ничего «согревающего» и появление такого количества водки в нашим купе было для меня своеобразной магией. Бутылки появлялись, словно из ниоткуда, в течение всей ночи. Полагаю, что руку к этому приложили и проводники, с которыми бывалые ребята, то и дело, о чем-то договаривались.

Как бывает в таких случаях, говорили все одновременно. Кто о чем. Спорили о чем-то и орали песни. Я успел спеть лишь несколько. Потом гитару у меня забрали со словами: «Ты чо, придурок, потащил то ее с собой?! Будешь потом дедам ночи до утра песни петь!.. Дай ее пока сюда! Все равно песен нормальных не знаешь!» Гитаристов-песенников оказалось в команде несколько. И песни были подходящие настолько, что вскоре вдруг выяснилось: в вагоне мы не одни. С обоих концов вагона стали доноситься возгласы, в основном женские: «Прекратите, наконец! Имейте совесть! Здесь же дети едут!».

Как водится, не обошлось и без драк. Правда, дрались не между собой, что было весьма примечательным, а побили парочку каких-то мутных личностей, привлеченных весельем и возможностью на халяву выпить. Выпить-то они выпили, но обошлось им это, в итоге, я бы сказал, дороговато. Один сказал что-то не то, второй посмотрел как-то криво. Ну, и получили…

Веселье выдохлось уже на подъезде к Архангельску. Оно и понятно. Водка закончилась (как и деньги, на которые ее покупали втридорога у проводников), все утомились, голоса охрипли, рассвет за окнами вагона напомнил о неминуемо приближающихся непростых временах, как и неуверенно спустившийся откуда-то сверху сопровождавший нас капитан. Архангельск. Вокзал. Выходи строиться.


Сборный пункт


На перроне, переполненном суетливо спешащими куда-то (в отличие от нас) людьми, нас поджидал еще один офицер, теперь уже областного военкомата. Там, видимо, уже были научены горьким опытом и знали, что сопровождающие призывников представители районных военкоматов иногда могли позволить себе расслабиться в поезде за чужой счет и потерять способность ориентироваться в условиях большого города (что называется «сбиться с пути истинного»). Через полчаса пешей прогулки по чудесному городу «доски, тоски и трески», как его окрестил один из прапоров нашей части, также побывавший там по служебным делам, мы оказались на сборном пункте областного военкомата, этаком локальном Вавилоне, с великим множеством непонятного народа, грандиозным бардаком и неразберихой.

Сборный пункт являл собой большое пятиэтажное здание, спланированное по типовому проекту армейских казарм (два подъезда для двух батальонов по 4 роты в каждом; дверь одного из подъездов наглухо заколочена), но имело оно несколько иное назначение, было пристроено к зданию самого военкомата, а посему весь этот комплекс пронизывал ряд галерей, проходов и коридоров, в которых, по незнанию, можно было запросто заблудиться. Естественно, что оружейных или ленинских комнат не было и в помине. За счет этого спальные помещения были расширены и напоминали своими размерами небольшие спортивные залы, и заставлены они были железными кроватями с голыми панцирными сетками безо всякого порядка.

Прежде всего, мы были выстроены в одном из коридоров в две шеренги, лицом друг к другу. Дежурный офицер с двумя помощниками-солдатами (вот уж кому повезло с местом службы!) заставил нас выложить все содержимое из рюкзаков, сумок и карманов на пол. При этом солдатам была дана команда дополнительно ощупать наши карманы, дабы убедиться, что мы все поняли правильно. Ножницы, ножи, вилки и прочие подобные вещи были у нас тут же отобраны, наряду с лосьонами и одеколонами. На все расспросы было кратко и емко брошено: «Не положено!». После проверки состава по списку мы были определены в одно из спальных помещений четвертого этажа.

Бытует мнение, что в безделье время течет медленно. Чаще всего это именно так. Особенно когда при этом ждешь чего-то хорошего, которое маячит в ближайшем будущем, например, отпуска. Так и напрашивается последующее: «Но недаром Эйнштейн разработал свою великую теорию относительности…». А я вам так скажу: даром! Ну, или, по крайней мере, могли бы мы и без нее обойтись, на бытовом то уровне. Ведь еще задолго до Эйнштейна, с его пространственно-временным континуумом, гравитонами и гравитацией, люди поумнее сходились на том, что все в этом мире относительно. Так, например, те три дня на сборном пункте с бесконечным рядом мелькающих перед тобой лиц, беспредметным трепом, валянием на голой панцирной сетке и автоматическим поеданием остатков домашней пищи промелькнули для меня как одно короткое, кем-то бездарно организованное вульгарное мероприятие. В девять утра из громкоговорителей, развешенных в каждом помещении сборного пункта, доносилась команда всем выходить и строиться на плацу перед зданием. Мы растягивались в несколько неровных шеренг по всей длине плаца и вышагивающие перед строем дежурные офицеры проверяли нас по списку, называли номера команд, которым предстояло в этот день убыть в часть с приехавшими за ними из этой воинской части сопровождающими, которыми являлись, чаще всего, младшие офицеры, иногда с приданным им в помощь сержантом. Команды передавались в распоряжение этих сопровождающих, отводились в отдельное помещение и, в течение дня, уводились пешим строем на вокзал или увозились куда-то на автобусах. Все остальное время суток мы были предоставлены сами себе.

Мы тупо валялись на койках, болтали, играли на гитаре, спали как сурки, закутавшись в куртки и ватники и положив под голову рюкзаки или сумки, иногда ходили в буфет, расположенный на первом этаже. Буфет этот (как мы узнали позже, в армии их называли «чайная» официально, и «чепок/чипок/чапок» – в солдатской среде) был примечателен тем, что продавали в нем продукты, в нормальной жизни несовместимые и даже опасные для здоровья – просроченное молоко и кефир, вареную колбасу, также с истекшим сроком годности, маринованные огурцы, томатный сок трехлитровыми банками (в нашем понимании, не имевший срока годности вообще) и мясные консервы, в основном тушенка, которая, судя по виду, была списана с армейских же складов для реализации населению. Тогда я еще не знал, что подобный принцип поступления товара являлся общепринятым для большинства армейских чайных.

Иногда, чаще всего поутру, перед общим построением, военкомовские солдаты, следившие за нами вполглаза, отбирали несколько «бойцов», подвернувшихся под руку, вручали им лопаты и скребки и заставляли частить плац от выпавшего за ночь первого снега. Глядеть на это из окон было для нас своего рода развлечением. А мы и не подозревали, насколько плотно нам придется самим познакомиться с этим занятием в самое ближайшее время!

Громкоговоритель не умолкал весь день напролет. Из него то приказывали какой-то из команд строиться на плацу, то явиться такому-то призывнику в такую-то комнату, то зачитывали наставления и инструкции. Поначалу это раздражало, однако на вторые сутки мы к этому не то, чтобы привыкли, но смирились как с неизбежным злом. Чаще всего через громкоговоритель разыскивали офицеров, прибывших из воинских частей в качестве сопровождающих, и заблудившихся в этом столпотворении. «Лейтенант Петров (например), пройдите в помещение номер ….» или «Старший лейтенант Сидоров, пройдите в комнату дежурного офицера» то и дело слышали мы. К исходу вторых суток прозвучала фамилия капитана Козодоева, которая многих, скажем так, не оставила равнодушными, и стала, на какое-то время, объектом насмешек. Искали его несколько раз, прося подойти то в одно, то в другое помещение. Разыскивали его и на утро третьего дня.

Как сказали бы классики, от смешного до совсем несмешного один шаг. Капитан Козодоев оказался тем человеком (так и хочется сказать «недочеловеком»), который приехал именно за командой номер 1111, и с которым мне пришлось иметь дело почти постоянно все последующие два года, до последнего дня моего пребывания в воинской части (в\ч) №….. Впрочем, об этом позже.

Нас передали ему на утреннем разводе. Личность его мне не то чтобы «сразу не понравилась», а было в нем что-то, что заставляло насторожиться. Какая-то неестественная натянутость, я бы так сказал. Роста он был чуть выше среднего, хлипковатый, узкоплечий, слегка сутулый…В общем армейской выправки в нем чувствовалось не много. Зато фуражка его имела немного нестандартный новомодный вид и сидела слегка набекрень, темные его волосы были красиво пострижены, а лицо украшали щегольские усики. Впрочем, эти же усики и усиливали выражение легкой брезгливости и скуки, всегда присутствующее не его лице и портившее первое о нем впечатление. Хотя, как это «портившее»? Таким он, на самом деле, и оказался. Манера его говорения лишь подтверждала, что себя он считал человеком, лишь в силу обстоятельств вынужденным общаться с солдатским быдлом, грубым, подлым, неотесанным, достойным всяческого порицания и презрения.

Тот факт, что просветы на погонах и брюках капитана Козодоева были голубого цвета, порадовало нас весьма и сразу. А как же: будем служить в ВВС!

Однако с этим тоже не всем повезло. На групповом собеседовании в отдельной комнате капитан Козодоев сразу начал выяснять, имелись ли у кого-нибудь из нас судимости и/или родственники за границей. Таких ребят оказалось пятеро. От военкома Козодоев потребовал немедленной их замены, подтвердив свое требование какими-то доводами. Очевидно вескими доводами, так как замена была произведена буквально в течение часа. Так мы узнали о существовании на сборном пункте военкомовского «резерва», команды, в которую входили местные ребята, архангелогородцы, вынужденные приходить на сборный пункт каждое утро, как на работу, в собранном виде, и торчать там днями напролет в ожидании того, что ими заменят выбывших по разным причинам ребят из других команд. «Ну, наконец-то!» – с облегчением восклицали они, когда их куда-то пристраивали. Так изматывала их эта «работа».

На все наши расспросы капитан Козодоев нехотя, как бы, мимоходом, скривив презрительно рот отвечал: «Приедете, сами все увидите!». При этом, оставляя нас в том же спальном помещении на несколько часов до отправления поезда, он настоятельно рекомендовал нам купить в буфете мясные консервы. Для чего – было не совсем понятно, однако те, у кого было еще достаточно денег, сходили и купили по паре банок (и я, в том числе), хотя ребята посметливее и уверяли нас, что «дело пахнет разводом».

\


В пункт Б


Снова поезд. Только на этот раз надзор был за нами строгий. Капитан Козодоев сразу дал понять, что «безобразий он не потерпит», что «вольная гражданская жизнь закончилась» и что «к нарушителям дисциплины будут приняты строгие меры» сразу по прибытию в часть. Где находится эта часть он, опять же, объяснять отказывался. Какая-то непростая часть – сделали мы заключение.

Водкой, естественно, уже и не пахло. Карты, какие были, у нас отобрали еще на сборном пункте, и, чтобы занять нас хоть чем-нибудь (истина общеизвестна – чтобы у солдата не было дурных мыслей – он должен быть занят делом (работой) с утра до вечера), Козодоев разрешил нам поиграть на гитаре и попеть песни, только негромко. Но даже это он сделал явно не без умысла. Всех отличившихся «певунов» он, что называется, взял на карандаш, посулив взять их к себе в роту. И сказал он это с интонацией пророка, гарантировавшего попадание в рай. Я даже загордился немного, попав в число «избранных». Боже, как же я тогда ошибался! Сесть бы мне тогда в уголок, прикинуться ветошью и не отсвечивать, а не выпендриваться с гитарой!

А поезд, между тем, шел в Москву. Судя по умиротворенному спокойствию нашего «поводыря», не дававшего нам каких-либо инструкций по поводу быстрых сборов и высадки на некой станции, ехали мы до конечной остановки. И приехали.

Ярославский вокзал встречал нас, под стать, хмуро. Крупными хлопьями несло мокрый снег. Было ветрено, слякотно, зябко и ужасно неуютно! В Москве я бывал до этого всего пару раз и то проездом, когда ездили с семьей летом к морю. Все мечтал полюбоваться ею как следует. Погулять по широким проспектам, на ВДНХ побывать… Полюбовался, блин!

Снова пересчитав нас на перроне, Козодоев скомандовал: «На Ленинградский вокзал!» И мы смирно пошло за ним, как ягнята на заклание, сбившись в кучку, неловко толкаясь плечами, подняв воротники курток, у кого они были, ссутулившись, словно под тяжестью непосильной ноши. А капитан шел и почти не оглядывался, благо путь был недолог – лишь пересечь привокзальную площадь. Да и куда могли бы мы деться, без документов то?! Наши военные билеты покоились в капитанском чемоданчике, паспорта у нас забрали еще в Котласском военкомате, заверив, что мы получим их обратно по окончании срока службы, там же, когда будем вставать на учет, или, как нам казалось тогда, в каком-то далеком и несбыточном будущем. В следующей жизни.

А вот в какой момент мы обзавелись военными билетами, я даже и не помню. Помню лишь, что они кочевали из одних начальственных рук в другие и были выданы нам на вторую неделю нашего пребывания в части, когда в них уже были внесены все соответствующие нашему новому статусу записи и проставлены необходимые печати.

На Ленинградском вокзале мы прошли прямиком на такой же мокрый, неопрятный от скопившегося на нем мелкого мусора и окурков, испещренный колдобинами перрон, и, прождав минут пятнадцать в людской толкотне, сели в подоспевшую электричку. Это обстоятельство дало нам понять, что до пункта назначения добираться оставалось не долго. Да и Козодоев, спустя минут десять после отправления, громко объявил: «Выходим на станции Подсолнечная!» Звучало оптимистично. Да и сам городок, в котором мы оказались, назывался Солнечногорск. Город Солнечногорск, а в середине его находилась станция Подсолнечная. Неплохо. Только мы и там не задержались. На станции нас ждал старый, весь перелатанный автобус КАВЗ с армейскими номерами. Помотавшись в нем с полчаса по узким, небрежно заасфальтированным дорогам, мы прибыли в место, где, большинству из нас предстояло пробыть ближайшие несколько месяцев, а кому-то, в том числе и мне, – все два долгих года этой, как ее тогда называли, «школы жизни».


Пират, забудь о стороне родной…


Дело было уже к вечеру. В сумерках невозможно было определить, что это за часть, велика ли она, и чем вообще здесь занимаются. Нас подвезли к дверям трехэтажного кирпичного здания, в котором легко угадывалась казарма, примерно такая же, как и на сборном пункте. На первом этаже правого подъезда оказался небольшой кинозал, с рядами деревянных, обшитых дерматином кресел с откидными сиденьями. Зимний клуб – так называлось это чудесное заведение, как мы узнали позже. В нем-то нас и распределили по ротам. Примерно по пять-шесть человек, так как рот оказалось четыре. Два батальона по две роты в каждом. Первому батальону отводился правый подъезд здания, второму – левый. На третьем этаже левого подъезда располагалась еще и, так называемая, рота обеспечения: повара, водители, музыканты (были даже и такие), механики, кладовщики и прочий солдатский люд. Но о них я узнал позже.

И так, первая рота первого батальона или, как было принято называть для краткости, «первая первого» (пусть снова обрадуются любители нумерологии). В ней-то я и оказался, с подачи капитана Козодоева. Он сдержал свое обещание, подсунув старшему лейтенанту, начальнику строевой службы, бумажку с фамилиями тех, кого он берет к себе. В списке были все те, кто ему понравился в поезде пением и игрой на гитаре. Поначалу я не понял, зачем ему это было нужно, но позже выяснилось, что таким образом Козодоев намеревался перещеголять все другие роты на «конкурсе солдатской песни» – что-то вроде конкурса самодеятельности. Ведь оказался Козодоев не кем иным как замполитом первой роты первого батальона (хочется добавить «государственного, академического») учебного полка связи 29-й Воздушной Армии ВВС СССР. Могу писать открыто, так как не существует уже ни этого учебного полка, ни Воздушной Армии под таким номером, впрочем, как и такой страны.

Рота наша располагалась буквально тут же, на втором этаже, над зимним клубом. Однако сержант Радостев (очень, оказалось, «говорящая» фамилия), в распоряжение которого мы были переданы, повел нас не туда, а в подвал, где помимо водопроводных труб и коллекторов системы отопления, находились каптерки – небольшие кладовые для хранения различного воинского имущества, от нового обмундирования и экипировки до лыж с лыжными палками и личных вещей сержантов и кое-кого из прапорщиков. Там нас должны были переодеть, как настоящих солдат, во все военное, но Радостев взял с собой не тот ключ и, чертыхнувшись и велев нам стоять на месте, неторопливо зашагал к выходу из подвала.

Мы осмотрелись. Вокруг происходило нечто сюрреалистичное и все это напоминала мне эпизоды фильмов про оборону Брестской крепости или Сталинграда: в тусклом желтоватом свете электрических ламп люди в гражданской одежде и военной форме, вперемежку, с мешками и баулами, кто одет, кто наполовину раздет, двигались хаотично, но в разном темпе, по запыленному мрачному помещению с низкими сводами, неровными кирпичными стенами и сколотыми по углам квадратными колоннами вдоль которых тянулись замысловато изогнутые трубы разных размеров, с теплоизоляцией и без, с запорной арматурой разных размеров, от маленьких вентилей до огромных шиберных заслонок, штурвал которых напоминал руль грузового автомобиля. Отовсюду доносились приглушенные этим архитектурным нагромождением голоса. В общем, дурной сон, да и только!

Минут пять спустя после ухода Радостева, в подвале возник еще один сержант в такой же, как и у Радостева выцветшей форме, что выдавало в нем человека старослужащего. Это был темноволосый, рослый и плечистый парень с правильными, словно бы рубленными чертами лица. Китель его был наполовину расстегнут, ремня и шапки не было вовсе. Руки его были засунуты в карманы брюк и, в целом, он держался весьма свободно и независимо. «Пацаны, это не вы из Архангельска?» – громко и весело произнес он, подходя к нам вальяжной походкой.

«Мы, мы!» – радостно отозвалась наша унылая компания, надеясь на то, что подошедший весельчак поможет нам сейчас в чем-то важном.

«А, хорошо! – отозвался тот, все также бодро – Я сам из Архангельска! Услышал, что команда приехала, дай, думаю, схожу, гляну на земляков!»

Тут же выяснилось что перед нами – дембель, которому служить оставалось считанные часы, то есть человек, статус которого нам казался божественным и недостижимым. Документы его уже были сданы в строевой отдел, и утром он должен был отправиться домой. Этим то и объяснялся его независимый вид и праздничное настроение.

Про службу он нам рассказывал, как о чем-то легком и беззаботном. Оно и понятно – дембель же! Лишь когда речь зашла о капитане Козодоеве, лицо нашего нового знакомого помрачнело. «Ну, и гад! Говно человек! Сколько он у меня крови выпил!» Однако через мгновение лицо его снова прояснилось. «А так, офицеры, в общем-то, ничего. Есть и нормальные мужики. Можно договориться».

«А чо, ушиваться вам не дают?» – спросил его Андрюха Козырев, высокий худощавый парень с восточным носом и бровями, единственный мой настоящий земляк, житель Коряжмы, который попал со мной в одну роту.

«Здесь все строго, по уставу, – снова, как о чем-то веселом, продолжил сержант, – Да и зачем? Так удобней!» И он поболтал руками в карманах брюк, демонстрируя ширину штанин своих галифе и свободу тела вообще в костюмчике такого фасона. «Рисоваться тут все равно не перед кем – лес кругом, до ближайших блядей – десять километров!»

Тут его прервал проходивший мимо скорым шагом, раскрасневшийся от спешки толстый прапорщик, старшина второй роты, как я узнал позже. «Богомолов, шел бы ты отсюда! Чего ты тут трешься? И без тебя тут народу – не протолкнуться!» – бросил он зло на ходу, и бычьи глазки его недобро блеснули в тусклом свете.

Наш знакомый ненадолго приумолк, пристально посмотрев прапорщику вслед, потом негромко произнес, уже не весело, как бы с сожалением, но и без особой злобы: «Трешься… Сказал бы я тебе сейчас, будь у меня документы на руках!»

Тут снова появился Радостев, отпер каптерку и загнал нас туда. Это было небольшое тесное помещение, вдоль стен которого тянулись грубо сколоченные деревянные стеллажи, забитые разного рода воинским имуществом – комплекта хлопчатобумажного солдатского обмундирования («хэбэшки», как принято их было называть) и нижнего белья, нового и бывшего в употреблении, сапоги, портянки, вещмешки, противогазы, в сумках и без них, плащ-палатки, какие-то брезентовые свертки и еще непонятно что, о назначении которого мы и не догадывались. Некоторые из стеллажей были закрыты драными матерчатыми занавесками. Посередине стоял обшарпанный письменный стол-тумба. На расстеленный на полу большой брезентовый плащ мы вывалили все, что у нас было в карманах, сумках и рюкзаках, включая оставшиеся продукты. «Можете взять только бритвенные принадлежности и нитки с иголками», – спокойно, но твердо известил нас сержант Радостев, – Об остальном забудьте!»

«А консервы? – спросили мы чуть не в один голос, – Капитан Козодоев сказал нам в Архангельске, что консервы мясные нужно купить!»

«Козлодоев, говорите, сказал? – как-то устало и обреченно произнес Радостев, очевидно по привычке коверкая фамилию капитана, и неопределенно покачал головой, – Давайте их сюда, на полку складывайте».

Тут до нас дошла суть хитрого замысла капитана Козодоева. И замыслов этих у него, как я постиг позже, в голове всегда было множество.

Все оставшееся на брезенте Радостев свернул в большой узел, связав углы плаща вместе, и оттащил его в сторону.

Далее, прикинув на глазок размер и рост каждого из нас, Радостев начал выкладывать на стол наше новое армейское одеяние и велел переодеваться. Тут же он подсказывал как что правильно носить и подгонять, менял, если кому-то что-нибудь совсем не подходило по размеру.

«Главное, чтобы нигде не жало. Если немного велико – ничего страшного. Самим потом легче жить будет. Помяните мое слово!» – наставлял он нас. И ведь прав был сержант Радостев – помянули его потом не раз!

Выдал он нам почти все, что требовалось, кроме шинелей. Шинели мы получили на другой день, уже на вещевом складе. Некоторые, особо «башковитые» ребята, получили там и шапки, так как на их головы сержант Радостев не мог подобрать шапку нужного размера. Особый интерес у всех вызвало нижнее белье – широкие белые штаны с единственной пуговицей на поясе и завязками внизу каждой штанины, и такая же белая широкая рубаха. Никто из нас до тех пор не носил ничего подобного, разве что в кино видели.

«А я думал, нам трусы дадут! – воскликнул разочарованно разговорчивый Андрюха Козырев.

«Трусы летом будете носить, – коротко пояснил Радостев, – С майками и пилотками».

Портянки никто из нас наматывать, конечно же, не умел. Поэтому мы просто сунули с ними ноги в сапоги, у кого как получилось, поверив уверениям Радостева в том, что сейчас наверху, в роте, нас этому делу быстро научат.

«Одежду гражданскую домой отсылать будете?» – спросил он нас, когда мы были уже полностью переодеты.

«А что, можно?!» – спросили мы снова почти в один голос.

«А почему нельзя? Если кому что дорого, то, пожалуйста – упакуете, мы потом отошлем».

«А если нет?»

«А если нет, выкинем все на х…!»

И тут с ним трудно было не согласиться – одежда, в которой мы отправились в армию, по большей части, годилась только на выброс. Никто из нас ни разу не слышал от кого бы то ни было, что одежду можно отправлять посылкой домой. А посему, покидая дом, одеты мы были во все самое затасканное и негодное. Такова была традиция. И вообще, будучи во власти стереотипов, совершили мы для себя в первые дни службы множество открытий.

Так, например, оказалось, что постригаться наголо еще дома, до прибытия в военкомат, было вовсе не обязательно, хоть это и было четко прописано в наших повестках. По большей части, ребят из других городов привозили в часть «лохматыми» и стригли их (вернее, они друг друга, по очереди) уже здесь, в ротной бытовой комнате, помещении с большой гладильной доской, во всю стену, утюгами, зеркалами и стульями для стрижки и шкафом, в которым хранились пуговицы, нитки, иголки, подворотнички, крючки и прочая мелочь, необходимая для ремонта солдатского обмундирования. Шкаф этот имел стеклянные дверцы и назывался «фурнитурой». Он был всегда заперт, что делало его похожим на музейный стеклянный куб. И даже все, что в нем находилось, разложено было красивыми ровными рядами, словно музейные экспонаты. Только подсветки не хватало. И вообще, как выяснилось, в помещении роты было много чего, что предназначалось, казалось бы, нам, но к чему прикасаться, и уж, тем более, пользоваться было строго запрещено. Это относилось, например, к аптечке (небольшому навесному шкафчику у входа в бытовую комнату), вещевым мешкам и котелкам, сложенным в ячейки другого шкафа, книгам на полках в Ленинской комнате, телевизорам (один в центральном проходе спального помещения, другой – в Ленинской комнате), оружию (в оружейной комнате).

Ну, с оружием было все понятно. Оружие – оно и есть оружие. Хранится в оружейной комнате, за раздвижной решеткой, под замком. Пластилиновые печати болтаются на каждом шкафу-пирамиде и на самой решетке. Но такие же печати болтались на всем, что можно было закрыть хоть какой-нибудь дверцей и опечатать! Сама печать, кстати, была у дежурного по роте. Передавалась она, вместе с ключами от оружейной комнаты, штык-ножом и нарукавной повязкой от одного дежурного другому вечером, при сдаче наряда. Позже я узнал, что свои (можно сказать «именные») печати были и у старшины, и у замполита, и у командира роты. Печати, за которыми они хранили уже свои сокровища. В отношении того, что нельзя было запереть и опечатать, нас проинструктировали тут же: «Не прикасаться!».

К книгам в Ленинской комнате прикасаться и не хотелось. Достаточно было лишь взглянуть на их корешки. Являли они собой полное собрание сочинений великого вождя, чей гипсовый бюст был установлен на небольшом столике в углу комнаты, в окружении трех цветочных горшков. Тома темно-синего цвета были составлены на полках в строгом порядке с номерами, корешок к корешку, выглядели совершенно новыми и непотрепанными (что было вполне естественно, с учетом вышеупомянутого запрета), словно нарисованными на обоях. Впечатление это портилось лишь несколькими стопками сереньких брошюр на крайней полке – изданиями, конечно же, Манифеста коммунистической партии.

Телевизор в Ленинской комнате можно было включать только по выходным, в строго определенное время и с разрешения дежурного по роте. Это официально. На самом деле я не видел его включенным первые 2-3 месяца службы, и начал думать, что он стоит там просто так, для интерьера, пока, однажды ночью не пошел в туалет (что делать не возбранялось) и не услышал приглушенный звук какой-то развлекательной телепередачи. Сержанты, хоть и обладали гораздо большей свободой, тоже искали отдушины от службы. Второй же телевизор, тот, что в спальном помещении, мы просто обязаны были смотреть раз в сутки. Ровно в 21.00 рота усаживалась в центральном проходе, строго упорядоченно, повзводно, для получасового просмотра программы «Время». При этом сержанты прохаживались и следили, чтобы глаза у всех были широко открыты, что являлось признаком бодрствования и осознания событий, происходящих в стране и мире. Однако с широко открытыми глазами получалось не всегда – примерно треть роты была представлена жителями азиатских республик, по выражению лица которых трудно было судить, спит человек или бодрствует, если только тот не начинал откровенно клевать носом и валиться с табуретки, что не являлось редкостью. И еще бы! Как тут не заснуть, если на исходе дня, полного тяжелого физического и умственного труда, мытарств и страданий от недосыпания, недоедания и жуткого холода русской зимы, тебя усаживают в теплой комнате перед телевизором, а ты и по-русски то почти ничего не понимаешь! К стыду своему, должен признаться, что я и сам засыпал не раз вот так, сидя за просмотром программы «Время», после суточного пребывания в наряде в столовой или дневальным по роте, когда поспать удавалось час-полтора. Падать с табуретки, правда, мне не доводилось, так как бдительные сержанты, озабоченные здоровьем своих подчиненных, вовремя давали подзатыльника или тычка, уберегая тем самым от полученных при падении травм.

А дни, особенно самые первые, были действительно тяжелыми. Первая ночь прошла для меня как одно мгновение, словно снотворного наглотался. Только положил голову на подушку…и уже кто-то толкает меня в бок. Команды «Рота, подъем!» я даже и не слышал. В помещении включен свет. Все соскакивают со своих коек, словно рой белых мотыльков, растревоженных внезапным вторжением, торопливо одеваются. Я тоже соскакиваю и, уже падая, успеваю сообразить, что спал на верхнем этаже двухъярусной кровати. Это осознание позволяет мне хоть как-то сгруппироваться и приземлиться, не расшибившись об пол. Между тем, белые мотыльки быстро превращались в зеленых кузнечиков и выбегали строиться в центральный проход. Кое-как натянув брюки, застегнув китель не на ту пуговицу, напялив криво шапку и тупо воткнув ноги в сапоги с накинутыми поверх портянками, спешу туда же и я. Осмотрев строй бойцов, большей частью напоминавших людей страдающих от жуткого похмелья или сбежавших из сумасшедшего дома, сержанты дают команду оправиться. Через десять минут – строиться на зарядку на месте развода.

Мы строимся на плацу, запорошенном ноябрьским мелким снегом и освещенном двумя фонарями и светом, падающим из окон казармы. Форма одежды – шапка, хэбэшка без поясного ремня, сапоги. Повзводно, в колонну по четыре, бегом марш! Пробежка до, так называемого, «первого технического здания», которое, на самом деле, являлось надстройкой подземного бункера – армейского передающего узла связи. До него – около километра. Потом обратно. Потом зарядка на плацу.

Бегать в кирзовых сапогах, скажу я вам, не так уж и тяжело. Но для этого нужна привычка. Выработав ее, сапоги ощущаются на ногах примерно так же, как и кроссовки в гражданской жизни. Первые же дни тело ныло и болело во всех местах, особенно ноги. Спускаться бегом по лестнице, что требовалось от нас при команде «Строиться на месте развода», то есть на плацу, становилось задачей трудновыполнимой и опасной. Ноги были словно деревянные, не гнулись, ныли и не слушались. Пить хотелось постоянно, в чем, собственно, нам никто не отказывал – вода из кранов в умывальной комнате бежала исправно! Военный городок обеспечивала водой своя артезианская скважина, а посему, была та вода, нужно отдать ей должное, кристально чистой и чрезвычайно холодной. К водопроводным кранам припадали каждую свободную минуту и, через пару дней, многие ходили с покрасневшим, а то и вовсе больным горлом. Однако с простудой в те дни никто не слег, зато возникла другая напасть – стертые ноги.

Портянки нас учили мотать основательно, терпеливо объясняя, показывая, помогая. Кто забывал, показывали на другой день снова и снова. Но даже это не спасало от кровавых мозолей. Они возникали, даже если ты наматываешь портянки как положено, как тебя учили. Все дело было в отсутствии привычки носить подобную обувь, да еще бегать в ней в течение дня, так многие из команд мы обязаны были выполнять именно бегом. Даже по плацу было разрешено передвигаться либо строем, либо бегом. А чаще всего – строем и бегом. Результат был наглядно виден, когда рота строилась и маршировала в столовую. Позади строя, отдельной группой, все дальше отставая от общей колонны, ковыляли, хромая и поддерживая друг друга «инвалиды» – жертвы собственной небрежности или особенностей строения ног.

Еще одной составляющей «курса молодого бойца» была «подшивка». Процедура эта сводилась к пришиванию петличек, и погонов (голубых!) на китель хэбэшки и шинели. На рукав шинели также нашивался еще и шеврон – матерчатая эмблема рода войск в форме щита. Пришиваться все это должно было в строгом соответствии с уставом, то есть в определенном месте и определенным образом. Ну, с петличками было проще – приложил на самый уголок воротника и пришивай, лишь бы нитки не были особо видны. А вот что же касалось погонов и шеврона, тут все было сложнее. Любое отклонение на несколько миллиметров категорически отвергалось, кривой погон нещадно отрывался сержантом – пришивай заново. Новобранцев усаживали за подшивку буквально сразу после получения обмундирования. На занятие это уходило два-три дня, с учетом того, что подшивались не весь день напролет, а лишь в определенные часы, чтобы не ломать установленный распорядок дня. А так как команды с пополнением в полк прибывали не одновременно, а через день-два в течение почти месяца, в спальном помещении роты, первое время, постоянно сидели группки склонившихся, негромко переговаривающихся и матерящихся от уколов иголкой над своим над шитьем бойцов.


Никита-воин


Два-три дня на подшивание – это в среднем. Потому что бывали ребята такие сноровистые с иголкой, что управлялись и за один день. А бывали такие, кому и недели не хватало. Именно с таким персонажем я и столкнулся на второй день своего пребывания в роте. С утра нас, членов команды номер 1111 распределили по взводам. Тут нумерологическая закономерность дала сбой (или сделала исключение из правил для подтверждения правоты этих самых правил) – я оказался во втором взводе. И вот сижу я в кубрике своего второго взвода, на табуретке возле своей кровати, единственный из нашей бывшей команды, усердно пришиваю погоны к шинели, и вижу – в конце прохода, возле самого окна сидит парнишка, в одной рубахе, и пытается приладить петлички к кителю. Причем пытается как-то странно: не то, чтобы пришивает, а, больше, их гипнотизирует. Ну, да. Вот так вот сидит, ссутулившись, удерживая петличку левой рукой, правая рука с иголкой безвольно опущена на бедро, и смотрит на петличку, не отрывая взгляда.

Нет, взгляд он, все же, иногда отрывал, чтобы посмотреть в окно, довольно отрешенно, обвести им вокруг себя, слегка недоуменно и немного испуганно, а затем снова продолжить сеанс. Да и правой рукой он, все же, пробовал, время от времени совершать какие-то манипуляции с иголкой и вдетой в нее короткой ниткой, но от этого ему, очевидно, становилось страшно, и он снова опускал безвольно руку. Да что там ему, даже мне было страшно смотреть, когда он пытался сделать что-то с иголкой! Выглядело это так, словно он намеренно занимался одновременно и членовредительством, и порчей казенного имущества. И хотя наблюдать за ним было занятно, у меня самого было дело, требующее сосредоточения, поэтому я снова склонился над своей шинелью и погрузился в работу. Однако спустя какое-то время меня осторожно тронули за плечо. Я вздрогнул от неожиданности. Это был тот самый портной-гипнотизер. Он подошел неслышно. Пусть даже и на фоне общего шума ротного помещения, с топотом ног, гулом голосов и выкриком команд дневальным, подойти бесшумно в кирзовых сапогах было не просто. А он подошел. Он, как оказалось впоследствии, именно так и ходил: неловко, ссутулившись, на полусогнутых ногах, ступая с пятки на носок, словно бы перекатываясь, но, при этом, не подволакивая ног, и от того почти бесшумно. Словно бы боялся вспугнуть невидимых птиц, вокруг себя. Звали его Никита Поджидаев. В часть он прибыл с командой из славного революционного города Ленинграда, за три дня до нас. Команда эта тоже оказалась славной. Хотя бы тот факт, что за нею лично ездил командир роты майор Денисов, уже был примечателен. Прославилась она у нас в роте и людьми, которые ее составляли. Один Никитка чего стоил!

На фоне остальных ребят Никитку выделяла, прежде всего, внешность. Фигуру он имел абсолютно не мужскую: широкие бедра, узкие плечи, длинная девичья шея. Взгляд его темно-карих, обрамленных длинными ресницами глаз, был глубок, мягок и наивен. Кожа бледная, почти белая. Голосом он, однако, обладал вполне мужским, хоть и интонации были такими же мягкими и немного просительными. Кроме того, растительность на его инфантильном лице давала понять, что мужское начало в нем все же преобладало. Многим оставалось лишь позавидовать мягкой изящной бородке и усикам, которыми он обрастал буквально за несколько дней, если сержанты не заставляли его вовремя бриться.

Так неслышно он подошел ко мне, осторожно тронул за плечо и негромко спросил: «Извините, у вас не найдется еще одной иголки, а то моя почему-то сломалась?»

Приглядевшись к нему вблизи и подивишись его внешности, иголку я ему, конечно, дал. Благо, у меня с собой из дому было прихвачено их несколько. Но не прошло и часу, как Никитка подошел ко мне снова и попросил еще одну иголку, так как ту, что я ему дал, он также благополучно сломал. К концу дня, когда я закончил подшивать шинель, у меня оставалось две иголки. Остальные были переломаны Никиткой. Он сломал бы и эти, дай я их ему, но дать их ему я уже не мог. Две иголки солдату полагалось иметь по уставу: одна иголка с черной ниткой, другая – с белой. Об этом сержанты проинформировали нас на первом же утреннем осмотре и показали, как нужно хранить их за козырьком солдатской шапки-ушанки. Тогда Никитка пошел выпрашивать иголки у других ребят, сидящих в кубриках других взводов, что было для него, очевидно, делом уже привычным.

В общем, Никитка Поджидаев умудрился переломать иголки почти у всей роты, но так и оставался неподшитым в течение двух с лишним недель, до тех пор, пока на принятие присяги не приехала его мать (причем приехала она за несколько дней) и не пришила Никитке все что положено и как положено. Для этого Никитку отпускали в жилую часть военного городка, где мать его сняла комнату в квартире одного из домов офицерского состава (ДОС).

Как так получилось, что Никитка оказался в армии, сказать трудно. Скорее всего, родители его, будучи такими же тюфяками-интеллигентами, просто не знали, что предпринять, чтобы оградить его от такой беды, и пустили все на самотек. Они, возможно, даже и не представляли, с чем их чадо может там столкнуться. А то, что он был из семьи интеллигентов, сомневаться не приходилось. Речь его была правильной и красивой, при этом говорил он не громко и все время, как бы, за что-то извинялся. И еще была у Никитки одна способность, которой всякий из нас завидовал: он обладал исключительной памятью. Если нам приходилось часами учить текст присяги, то Никитке стоило лишь пару раз прочесть его, чтобы потом пересказать без запинки, слово в слово! Ну, присяга – это еще ладно. Но ведь нам приходилось учить наизусть обязанности солдата вообще, обязанности дневального по роте, обязанности караульного, обязанности часового на посту и… В общем, чуть не половину устава воинской службы должны мы были выучить в первые месяцы нашей службы. Вот как раз месяцы на это и уходили. Это у добросовестных ребят, коих было в армии не так уж и много. Большинство же, не могло осилить этой задачи и за два года службы. Впрочем, после окончания учебки большинству эти знания уже были и не нужны. Особенно на втором году службы.

Да, о Никитке. Так вот, он выучил наизусть всю эту ересь буквально за несколько учебных дней. Только по службе ему это не помогло никоим образом. В смысле, не то, чтобы совсем не помогло. Нет, в какой-то степени это обстоятельство облегчило ему жизнь. Сержант Гладких, заместитель командира взвода, объявил Никитке благодарность за усердие, проявленное при изучении воинского устава, и освободил его от необходимости сидеть часами в классе учебного корпуса, отправив «в распоряжение дежурного по роте», то есть позволил тихонько сидеть в кубрике, не попадаясь никому на глаза. И все. Больше ему знание устава не пригодилось – Никитку никуда не посылали и не ставили. Командир роты запретил. Запретил после первого же (и последнего) его наряда в качестве дневального по роте. Оказался он там в первые же дни, не в качестве наказания, а по списку, так сказать, в порядке очереди. Никто ж тогда не знал, что такое Никитка Поджидаев. Делать он не мог ничего, абсолютно. После нескольких неудачных попыток, с точки зрения дежурного по роте, младшего сержанта Кубарика, «убить себя, покалечив остальных», Никитку сняли с наряда. Старшина роты, прапорщик Данихнов, лично сделал это после того как, войдя утром, еще до подъема, в роту, увидел на тумбочке дневального женоподобное создание в надвинутой на уши шапке, туго перетянутое в талии ремнем так что складки кителя, собранные на животе напоминали мини-юбку. Китель, стоить заметить, хоть и был несоразмерно велик для узких Никиткиных плеч, соответствовал размеру брюк, которые были ему впору. Штык-нож, болтающийся у Никитки прямо посередине живота, как кинжал у горца, был едва виден из этих складок. При появлении старшины Никитка испуганно захлопал глазами, зачем-то развел руками в стороны широченные штанины своих брюк-галифе, словно придворная дама, собирающаяся сделать реверанс, затем набрал в легкие воздуха, чтобы что-то сказать, но, ни сказав ничего, сделал длинный печальный выдох и весь сник.

«Ннну?» – начал сверлить его взглядом своих маленьких, налитых кровью глаз, быкообразный Данихнов. По утрам он был почти всегда с похмелья и неизменно в плохом настроении.

Младший сержант Кубарик, контролировавший до этого мытье полов другим дневальным в туалете и умывальной комнате, только успел появиться в дверях, как Никитка вдруг снова встрепенулся, и робко, с вопросительной интонацией, выкрикнул: «Рота, смирно!?».

Даже если бы рота в это время не спала, вряд ли бы кто-то услышал слабый Никиткин возглас, реакцией на который было лишь ржание сержантов, которые уже были разбужены и неспешно одевались. Но, если бы это было выкрикнуто громко, «как положено», то прапорщик Данихнов, возможно, разозлился бы не так сильно. Сейчас же он буквально зашипел и задымился, как работающий на пределе своей мощности паровой котел. Мутноватый взгляд его обратился на Кубарика.

Тот, уже сам будучи на взводе после ночных мытарств с Никиткой, бесстрашно выбрал наилучшую тактику обороны, то есть нападение. Тем более что фамилию он свою оправдывал, и комплекцией не многим уступал прапорщику Данихнову. «А куда я его дену?! – чуть не взревел Кубарик, разведя руками – Я предупреждал вчера, что мне таких дневальных не нужно! Он убьется или покалечится, а потом что?! Он здесь, на тумбочке, хоть на виду у меня. Снимайте его, на хрен, пока не поздно! Или я за себя не отвечаю!»

«Я, тебе покажу! За себя он не отвечает! А кто, я, что ли, отвечаю?!» – завопил в ответ Данихнов… И понесло бы его дальше, если бы не пришло время командовать подъем. Досталось в то утро от старшины многим, по делу и просто так, для профилактики. Однако с Кубариком трудно было не согласиться, Никитку сняли с наряда, заменив другим бойцом, доложили о случившемся командиру роты и тот, от греха подальше запретил ставить Поджидаева в наряды вообще.

Освобожденный от всех работ и занятий, кроме занятий по специальности в учебном корпусе, Никитка Поджидаев стал обладателем невероятного, по нашим меркам, запаса свободного времени! Большую часть его он проводил, тихонько сидя в кубрике или Ленинской комнате. Но, что удивительно, я ни разу не видел, чтобы он что-то читал, для себя, для удовольствия. Или хотя бы просто листал газеты, подшивки которых находились в Ленинской комнате, что называется, в свободном доступе. Была, конечно, в части еще и солдатская библиотека, формально открытая для всех, но, на самом деле, посещали ее только сержанты. У остальных просто не было времени, чтобы что-то читать.

Однако у Никитки все же было одно занятие, за которым он частенько коротал время. Он любил перебирать и пересчитывать имеющиеся у него наличные деньги. Сколько у него их было – никто никогда не знал, так как под страхом жесточайшей кары майор Денисов запретил кому бы то ни было покушаться на Никиткину собственность – не дай Бог, сотворит еще с собой что-нибудь, расстроившись! Да и не так-то просто было завладеть Никиткиной наличностью, если бы кто и захотел сделать это тайком – денежки свои хранил Никитка, завязанными в большой носовой платок, где-то в карманах или складках своей одежды, не расставаясь с ними практически никогда.

Не бывая в разного рода нарядах, высыпался Никитка не хуже, чем в Доме отдыха. Довольно часто можно было видеть его сидящим посреди ночи в одном нижнем белье на своей табуретке в конце кубрика. Он или просто сидел, ссутулившись, положив руки на колени и глядя куда то в темноту перед собой, или перебирал потихоньку свои денежки, сунув руку в развязанный с одного угла носовой платок. На вопрос: «Никитка, ты чего не спишь?» он неизменно отвечал: «Спасибо. Что-то не хочется. Я уже выспался». В общем, и здесь ему тоже можно было позавидовать.

Вот эта зависть, замешанная, как ни странно, на чувстве превосходства над «ущербным» человеком, и стала причиной тихой травли Никитки его сослуживцами. Впрочем, ничего удивительного в этом и не было. Никогда такие тихони, чем-то отличающиеся от остальных, в лучшую ли сторону или в худшую, не оставались без «внимания» своих сверстников, будь то двор, школа или армия. И хотя физически его никто не обижал, не толкал, щипал, и, уж те более, самых обычных пинков под зад не отвешивал, шутки и издевки в его адрес сыпались непрестанно. Некоторые из них были настолько обидны, что любой другой на его месте тут же кинулся бы в драку, однако Никитка лишь слегка краснел и, потупив взгляд, подобно Гоголевскому Акакию Башмачкину, отворачивался от обидчика или вообще тут же отходил от него подальше, если была такая возможность.

Между тем, нестандартность Никитки, как и непригодность его для службы в армии, проявлялась с каждым днем все отчетливей. Занятия по строевой подготовке превращались в цирк, если в строю находился Никитка Поджидаев. Движения его напоминали движения робота, микросхемы которого были настроены с задержкой на срабатывание. Строевой шаг его ничем не отличался от обычной его походки растерявшегося питекантропа. Более того, когда он пытался все же уподобить свой шаг строевому, получалось еще хуже: он выносил вперед одновременно правую ногу и правую руку, или, соответственно левую ногу и левую руку.

Поначалу его выводили на еженедельный утренний полковой развод, проводившийся по понедельникам, завершая который, роты должны были промаршировать парадным строем перед небольшой трибуной, на которой возвышалось командование полка. Но после того как командир полка подполковник Качанов, завидев широко вышагивающего в конце ротной колонны Никитку, спросил громко в микрофон, больше с недоумением, чем с возмущением: «А что это там за иноходец в первой роте?!», выводить Никитку на плац по понедельникам перестали. Хотя и в остальные дни недели он появлялся там не всегда. Так, в один из декабрьских дней, на утреннем построении, уже после принятия присяги (а присягу Никитка все же принял), старшина роты, на плацу, докладывая командиру «расход личного состава», после перечисления количества людей в строю, в наряде, больных и так далее, коротко обронил: «Поджидаев обосрался».

Если первые шеренги, включая сержантов, еще как-то устояли на месте, стараясь подавить в себе хохот, то народ в задних шеренгах, по большей части, согнулся пополам.

Майор Денисов, сначала коротко, но пристально вгляделся в ничего не выражающее лицо старшины, затем, едва заметно, с усталым вздохом, понимающе кивнул.

А старшина обязан был доложить! А как иначе? Не упомяни он Никитку, количество численного состава роты не сошлось бы с общим количеством находящихся в строю, в наряде, больных и так далее. Этого бывалый старшина позволить себе не мог. Кроме того, ротный командир тоже был не без умственных способностей: в своей голове, словно на калькуляторе он легко, в доли секунды, производил все необходимые расчеты и тут же мог указать любому докладывающему на расхождение в цифрах. И таких расхождений он очень не любил. Такие расхождения, как он говорил, указывали на «некомпетентность младших командиров и незнание где и чем занимаются его подчиненные».

Загрузка...