– Так вот-с, видите ли, почтеннейший Владимир Сергеич, – все эти разрозненные сведения, заключенные в бесчисленные обложки и запечатленные внушительными нумерами, надобно собрать, систематизировать, рассортировать и обработать. Я должен вам сказать, что, благодаря неусыпной энергии и замечательному искусству Антона Петровича, мы уже половину дела сделали. Самое трудное тут было – проложить путь, и этот путь проложен. Ах, вы не можете себе представить, до какой степени я был беспомощен до появления на моем горизонте Антона Петровича! А впрочем, говоря по совести и, конечно, entre nous [1], все это глубочайшая ерунда и до тошноты надоело мне…
Говоря это, мой патрон с необычайною нервностью вертелся на своем дубовом кресле, спинка которого была слишком низка, а перила слишком высоки. Было очевидно, что вкресле этом он чувствовал себя крайне неудобно. Его маленькие ножки висели, не доставая до полу, и напрасно искали опоры; локтям было слишком высоко опираться на перила. Я старался слушать его внимательно, но это мне мало удавалось. Это уже был пятый день, что я привыкал к нему, и никак не мог привыкнуть. Этот маленький человечек, немного раздавшийся вширь, с небольшим брюшком, походившим скорее на опухоль, с лицом землистого цвета, с жиденькой белобрысой козлиной бородкой и ничтожными усиками, с умными блестящими быстрыми глазами, с большим лбом и с густыми волосами, падавшими на лоб, был для меня сфинксом. Когда он длинно и основательно говорил о "разработке материала", для которой, собственно, я был призван, мне всегда казалось, что он шутит или потешается над каким-то третьим, отсутствующим лицом. На этот раз, как и всегда, его серьезная речь сопровождалась саркастической улыбкой, а к оберткам "дел" он прикасался двумя пальцами с такой гадливостью, словно под этими обертками скрывались не "сведения о числе заседаний чертопульской городской думы в 187* году", а целое гнездо грязных насекомых.
Мы сидели с ним уже часа два. Я почти все время молчал, ограничиваясь только репликами. Зато он говорил без конца. По крайней мере, двадцать раз он начинал говорить о "разработке материала", но сейчас же сбивался на жалобу, что ему это надоело, и хватался за голову, которую непрерывно мучила мигрень.
– Ах, с каким наслаждением я все это бросил бы, нет, не бросил бы, а швырнул бы и умчался куда-нибудь на лоно природы, на зеленую травку, где бродят овцы, коровы, лошади, свиньи и нет ни коллежских, ни статских, ни тайных советников… о!.. – И он действительно швырял в сторону несколько подвернувшихся ему оберток, соскакивал с своего высокого кресла и начинал бегать по комнате. Он подбегал к огромному шкафу и порывисто раскрывал настежь обе дверцы.
– Знаете ли вы, сколько здесь книг и что это за книги? Пятнадцать лет я самым тщательнейшим образом собираю эти сокровища, я люблю их – и можете себе представить, что за пятнадцать лет я не прочитал ни одной из этих книг! Как вам это нравится?
– Да-с, – продолжал он после молчания, – так мы остановились на мещанах города Псовска. Надо вам знать… – Он опять забирался в кресло и опять теребил какое-нибудь занумерованное дело. Но теребил он его совершенно напрасно, потому что больше двух минут ему не удавалось говорить о деле. Вот он уже рассказывал мне анекдот о каком-то сенаторе, который, по престарелости своей, не мог взобраться в зал заседаний, и его несли по лестнице секретари. И он от души смеялся своему анекдоту, но вдруг прерывал смех и торопливо хватался за бумаги, извинялся и опять начинал историю о псовских мещанах.
Горничная принесла свечи и чай.
– Батюшки, как уже поздно! – спохватился мой хозяин, – а мы еще ровно ни до чего не договорились. Но, я думаю, вы уже понимаете, в чем дело!..
Я понимал это довольно смутно. Антон Петрович Куницын, тот самый, который "направил дело на путь" и вывел моего патрона из беспомощного состояния, сказал мне просто, что есть работа и что у этой работы есть два преимущества перед всеми другими: первое – она отлично оплачивается, второе – она ни к чему не приведет и, вероятно, никогда не кончится.
– Тут дело вот в чем, – пояснил мне еще Куницын, – в некотором году и в некотором месте некий сановник произвел ревизию и привез оттуда в Петербург три вагона материалу. Вот эти-то три вагона и предназначены для того, чтобы прокормить вас более или менее продолжительное время.
Одним словом, рекомендуя меня, Куницын руководствовался не пригодностью моей особы для дела, а единственно желанием дать мне, своему приятелю, корм.
Знакомство мое с Николаем Алексеевичем Погонкиным, моим теперешним патроном, состоялось у Здыбаевских, у которых я бывал, правда, не часто, но все-таки это было странно, что я ни разу не встретил там Погонкина и даже ничего не слышал о нем. Это показалось мне еще более странным, когда я узнал, что он давний и близкий знакомый Здыбаевских, что старик Федор Михайлович знал его чуть ли не с пеленок. Объяснилось это очень просто: Николай Алексеевич был до того завален работой, что выражение "дышать некогда", которое он любил употреблять, шло к нему почти буквально. Все, что он делал, было ему противно; для всего же того, что ему хотелось делать, у него не было времени.
В тот момент, когда Николай Алексеевич в двадцать первый раз взобрался в кресло с самым серьезным намерением объяснить мне наконец, в чем дело, в передней раздался звонок. Погонкин нервно подскочил на месте и затем откинулся на спинку кресла.
– Всегда так, всегда! Чуть займешься серьезно, какая-нибудь деловая рожа ввалится к тебе!..
Но через минуту он уже сиял и торопливо выбирался из-за стола навстречу гостю.
– Антон Петрович! Голубчик! Вас, именно вас нам надо! Без вас мы как без рук! – радостно восклицал он, делая вид, что раскрывает гостю объятия. Но дело ограничилось простым рукопожатием.
Антон Петрович вошел, остановился на пороге и прищурил глаза. Поздоровавшись с хозяином и со мной, он снял очки и стал вытирать их носовым платком. К необычайной приветливости Николая Алексеевича он отнесся довольно сдержанно и даже как будто надменно.
Он представлял полную противоположность Погонкину. Очень высокого роста, тонкий и прямой, в изящно сидевшей коричневой коротенькой жакетке, в светлом галстуке, в безукоризненно белом высоком воротничке, он производил впечатление человека, любящего пофрантить, но в то же время солидного, не допускающего в своем костюме ничего вульгарного. Лицо его, несколько поношенное, с большим лбом и красивыми глазами, носило следы регулярной работы парикмахера. Но опять-таки и в этой статье Куницын не допускал излишеств. Бородка неопределенного цвета была подстрижена a la Henri IV, небольшие усики были завиты щипцами, щеки выбриты. Негустые и недлинные волосы зачесывались вверх без определенного фасона. На приветствие Николая Алексеевича Куницын кисло улыбнулся и сказал басом, внушительно протягивая слова:
– Всегда готов служить вам, любезнейший Николай Алексеевич! Но, к сожалению…
– Что такое – к сожалению? Нет, уж пожалуйста, голубчик, без всякого сожаления! Готовы, говорите, служить – вот и прекрасно.
– К сожалению, я не могу теперь посвящать вам столько времени, сколько посвящал до сих пор. Даже, если вам угодно знать, я расположен совсем отказаться.
– Антон Петрович! Антон Петрович!..
И на лице Погонкина изобразился неподдельный ужас.
– Антон Петрович! – еще раз возгласил он, – за что же вы хотите погубить меня? За что?
Николай Алексеевич произнес эту фразу с такой искренностью и при этом лицо его приняло такое жалобное выражение, что мне сделалось неловко. Но Куницына это нисколько не тронуло. Он продолжал тем же строгим басом, отчеканивая каждое слово:
– Да-с, поставлен в необходимость погубить вас, Николай Алексеевич. Вам известно, что я два месяца тому назад сделался кандидатом юридических наук. В настоящее время я имел честь вступить в сословие адвокатов и намерен серьезно заняться своей карьерой. Вы должны понять, Николай Алексеевич, что я имею право предпочесть живое дело адвокатуры бесплодному общению с господами псовскими мещанами.
Антон Петрович не говорил, а упражнялся в красноречии. Он и смотрел при этом, и жестикулировал таким образом, словно перед ним были не я с Погонкиным, а господа судьи и господа присяжные заседатели. Но для Николая Алексеевича он оказался не добрым защитником, а безжалостным прокурором. Мой патрон ходил по комнате, заложив руки за спину и поникнув головой.
– Да, все это так… Конечно, конечно! С какой стати вам жертвовать собой? Но согласитесь, что мое положение дурацкое. Ведь, говоря по совести, я ни бельмеса не смыслю в этом деле; я полагаю, против этого вы не станете возражать?
– Против этого я действительно не стану возражать!.. – категорическим тоном отозвался Куницын.
– Ну-с, так как же мне быть? Вы, по крайней мере, не откажите мне в совете! Нельзя же так взять да и бросить человека в беспомощном состоянии на произвол судьбы!
– Что касается советов, то я готов дать вам их сколько угодно, ибо это – моя профессия! – шутя сказал Куницын. – Но я не понимаю, зачем вам так беспокоиться, когда у вас есть такой мастер на все руки, как Владимир Сергеич!..
Я до сих пор слушал этот диалог как любопытствующее третье лицо, но так как теперь речь зашла обо мне, то я подтянулся и приготовился вступить в разговор.
– Я глубоко уважаю Владимира Сергеича, – сказал Погонкин с изысканно-любезной улыбкой в мою сторону, – но, говоря по совести, мы оба вместе понимаем в этом деле меньше, чем ваш мизинец!
– Гм… Я давно знаю, что сенатские чиновники очень любезные люди! – заметил Антон Петрович. – Но если даже и признать справедливость вашего замечания, то дело все-таки не так безнадежно, как вы думаете. Надо помнить, что вы имеете дело с Владимиром Сергеичем, а нет такого дела, к которому Владимир Сергеич не приспособился бы самым блестящим образом. Если обстоятельства заставят его переплетать книги, могу вас уверить, что через три дня он будет превосходным переплетчиком. Если бы он был поставлен в необходимость во что бы то ни стало писать стихи, поверьте, что его хореи и дактили нисколько не уступали бы пушкинским, Я даже думаю, что если бы ему сказали: вы должны играть в оркестре на тромбоне, то он, никогда не бравший в руки тромбона, стал бы играть на этом инструменте и дела не портил бы. Владимир Сергеич – это гений приспособляемости. Можете быть уверены, что ежели он возьмется за вашу пресловутую статистику, то через неделю заткнет за пояс и вас, и меня.
Решительно Куницын был рожден адвокатом. Что касается меня, то я должен был сделать какое-нибудь замечание, которое смягчило бы его рекламу. Отчасти он был прав. Я действительно обладал способностью приспособляться к самым разнообразным занятиям, очень скоро усваивая их сущность. Случалось мне и стихи писать, и книги переплетать (на трубе играть не пробовал), но все это было, разумеется, далеко от совершенства. Мало ли с чем ни приходится возиться человеку без определенных занятий, желающему во что бы то ни стало наслаждаться преимуществами Петербурга. Я сказал:
– Всему этому можно было бы поверить, если бы не было известно, что вы мой давний приятель!..
Но Николай Алексеич поверил. Он уже стоял передо мной и смотрел на меня умоляющим взглядом.
– Владимир Сергеич! Я надеюсь на вас, как на каменную гору! – трогательным голосом сказал он, взял мою руку и сильно потряс ее. Я ответил, что приложу все старания. Николай Алексеевич мгновенно успокоился и уже беззаботным тоном рассказал какой-то путевой анекдот. Он ездил вместе с сановником на ревизию, и в голове его был неистощимый запас провинциальных курьезов, которые служили дополнением к трем вагонам материалов. Таким образом, я, еще не разобравший хорошенько, в чем дело, получил звание руководителя неизвестной мне разработки неведомого мне материала.
Николай Алексеевич разошелся и расчувствовался. Он трогательно говорил о наслаждении, какое испытывает в беседе с живыми людьми – что редко выпадало на его долю, – о том, что за час такой беседы он охотно отдал бы всю свою чиновную карьеру; спрашивал, что нового в журналах, и объяснялся в любви к литературе. Любовь эта была безнадежна, потому что у него хватало времени лишь на то, чтобы разрезать новую книжку журнала и прочитать оглавление.
Вошел плотный, коренастый человек в сером парусиновом костюме, с великолепными рыжими баками, с густыми волосами, подстриженными ежом, и с выпуклыми крупными серыми глазами. Николай Алексеевич бросился в его сторону и зверски наскочил иа него.
– Что вам нужно? Оставьте меня в покое!.. Дайте мне хоть немножко подышать!..
Вошедший нимало не смутился и сказал весьма почтительным голосом, тыча ему под самый нос какие-то бумажки:
– Тут счеты, Николай Алекеенч. Кровельщик уже три дня ходит. Тараканщику за два месяца следует.
– Вот-с, всегда так! – обратился к нам с жалобой Погонкин. – Стоит мне только на минуту забыться, как этот господин прилезет со своими тараканщиками!.. Это, господа, радости моей жизни… Ну-с, сколько тут?
Он вырвал счеты из рук докладчика и швырнул их на стол, даже не заглянув в них.
– Кровельщику шестьдесят два рубля пятьдесят копеек, а тараканщику двенадцать рублей. – Погонкин подлетел к ящику стола, с грохотом выдвинул его, порылся, достал сторублевую бумажку и бросил ее рыжим бакенбардам.
– Только, пожалуйста, не забудьте принести сдачу, а то вы иногда забываете об этих пустяках…
– Мне странно слышать, Николай Алексеевич…
– Ладно. Чего ж вы торчите? Получили, ну, и убирайтесь!..
– Я еще хотел доложить, что дворник коломенского дома второй день пьянствует.
– Покорно вас благодарю. Кажется, это вы порекомендовали его?
– Прикажете прогнать его?
– Послушайте, Иван Иваныч! Хотите доставить мне истинное удовольствие? Так прогоните, пожалуйста, не только этого пьяного дворника, а… ну, хоть и себя самого прогоните!..
Иван Иваныч на это улыбнулся, как человек, привыкший к подобным выходкам своего начальника, и скромно вышел.
– Как? Разве вы и коломенским домом управляете? – спросил Куницын.
– Ах, голубчик, Антон Петрович! Я всем управляю, всем заведую, все делаю, на то я секретарь его превосходительства!.. Я не делаю только одного того, что мне хочется делать и что могло бы доставить мне удовольствие.
Это было сказано таким жалобным тоном, что Антон Петрович почел необходимым переменить разговор.
– Послушайте, Николай Алексеевич, вчера я был у Здыбаевских. Федор Михайлович обещал мне бутылку старого токайского вина, если я сегодня приведу вас к ним.
– Антон Петрович, вы знаете, что я блаженствую, когда бываю у этих прекрасных людей, но у меня целая куча дел. Целая куча, Антон Петрович!..
– Наплюйте на нее!..
– Да, легко сказать – наплюйте! Во вторник его превосходительство будет докладывать дело по ходатайству города Бруева о разрешении установить налог на каждую пару сапог, носимых обывателями. Я должен написать доклад. В среду его превосходительство читает в одном ученом обществе реферат о том, как "в старину живали деды веселей своих внучат";[2]я должен составить этот реферат по источникам. Засим-с, я должен на этой неделе представить его превосходительству отчет по управлению его тремя домами, из коих один ремонтируется. Далее-с, я обязан рассмотреть переписку по покупке его превосходительством имения в Черниговской губернии – и отписаться; затем-с…
– И наконец, – перебил его Антон Петрович, – вы должны зажарить самого себя и собственноручно подать себя на обеденный стол его превосходительства, который скушает вас с особенным удовольствием!..
– Вот именно, именно!.. Вы это удивительно метко определили, Антон Петрович, удивительно метко!..
– Но, однако же, позвольте узнать, на кой вам все это черт?
– Я никогда не задавался этим вопросом!..
– Ах, Николай Алексеевич, наберитесь-ка храбрости, наплюйте сегодня на все эти доклады, отчеты и рефераты, оденьтесь, и поедемте к Здыбаевским!
Николай Алексеевич ходил по комнате мелкими и частыми шажками, очевидно, сильно взволнованный. Вдруг он подошел к стене у кровати и решительным движением крепко надавил пуговицу воздушного звопка. Через две секунды прибежала горничная.
– Одеваться мне и никого не принимать. Меня нет дома!.. – отрывисто приказал он. – Ну-с, Антон Петрович, я плюю, к вашему удовольствию. Надо, в самом деле, хоть чуточку пожить для себя. Ведь я же имею на это право!
– То-то и есть. Одобряю! – заметил Куницын.
Принесли черную пару. Николай Алексеевич с лихорадочною поспешностью снимал с себя домашний костюм и облачался в парадный, предварительно извинившись перед нами. Вот он уже натянул сюртук и ищет гребенку, чтобы причесаться.
– Я готов, господа, я сию минуту. Спасибо вам, Антон Петрович, за хорошую мысль… В самом деле, надо освежиться, проветриться. Ведь этак и вправду закиснешь, заплесневеешь, отупеешь вконец. Эка важность – доклады, рефераты! Подождут ведь! Правда, Антон Петрович?
– Совершенная истина, Николай Алексеевич! – поощрительно сказал Куницын.
– Да и что, в самом деле?! Что за генеральство, черт возьми! – уже окончательно расходился наш хозяин. – Положим, я его секретарь и домоправитель, я получаю за это жалованье и квартиру, а также облегчение в прохождении чиновных ступеней. Отлично! Но я никогда не слышал, чтобы секретари писали ученые рефераты. Вы слышали когда-нибудь, Антон Петрович? А вы, Владимир Сергеич, слышали? Это значит быть ученым за своего патрона! Понимаете, я буду рыться по источникам, а он с великой серьезностью прочитает о том, как "в старину живали деды веселей своих внучат", и ему будут аплодировать!.. Нет, я завтра же объявлю ему, что желаю точно придерживаться своих титулов: секретарь и домоправитель, и только. И никаких рефератов!.. Ну-с, господа, я готов и к вашим услугам!..
Он был чрезвычайно оживлен и подвижен, а черный сюртук, который был хорошо сшит и отлично сидел на нем, придавал ему некоторую торжественность. После того как за десять минут перед этим я видел его брюзгой – в широком костюме, в накрахмаленной сорочке, в мягких туфлях, он производил теперь приятное впечатление человека, после долгих колебаний на что-то решившегося. Это сознание радовало и воодушевляло и его самого, придавало здоровый румянец его щекам и блеск его глазам.
Он взял в руки шляпу; мы поднялись с своих мест.
– Знаете, я просто любуюсь вами, Николай Алексеевич! – сказал ему Куницын. – Вы совсем другой человек!
– Да ведь это и есть моя природа!.. Таков я всегда был во время оно. Едемте, господа, едемте!..
Мы все трое направились к дверям. Но едва мы сделали по три шага, как раздался пронзительный звон. Кто-то требовал Николая Алексеевича к телефону.
– Черт возьми! что им надо от меня? – раздраженно воскликнул Погонкин и подбежал к телефону. – Кто звонит? – сердито крикнул он и приложил трубочку к уху. Ему что-то ответили.
– Да, это я. А вы… вы… Ах, это вы, ваше превосходительство?! Мое почтение!..
Тон его мгновенно переменился и сделался мягким и почтительным. Он приветливо улыбнулся, раза два кивнул головой, как бы кланяясь невидимому его превосходительству, и даже шаркнул ножкой. Антон Петрович подмигнул мне в его сторону: наблюдай, мол!
Николай Алексеевич опять послушал в трубочку.
– Да, да, я уже приступил к работе, ваше превосходительство, я изучаю источники!
Опять внимательное молчание.
– Завтра в семь часов вечера?
Молчание.
– Боюсь, что не успею, ваше превосходительство!
Продолжительное молчание, прерываемое отрывистыми и невнятными: "да, да!", "очень хорошо!", "разумеется!".
– Если вы настаиваете, то я, конечно, приложу все старания, буду работать всю ночь и на службу не поеду!.. Спокойной ночи, ваше превосходительство! – За этим последовал поклон и короткий звонок.
– Ну-с, вы кончили, Николай Алексеевич? Так едем! – оказал Куницын.
Николай Алексеевич молча два раза прошелся по комнате, потом остановился.
– Нет, господа, извините! Я не могу ехать. Я сейчас должен засесть за реферат. Он завтра хочет выслушать его и сделать свои замечания.
Все его оживление, вся энергия, выражавшаяся в его глазах, исчезли бесследно. Лицо сделалось желтым и дряблым. Не стало живого, умного, симпатичного человека; опять перед нами был секретарь его превосходительства.
– Не могу, господа, не могу! Извините! – еще раз повторил он. – Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет добрейшему Федору Михайловичу, Елизавете Федоровне и Сереженьке!..
Мы молча пожали ему руку и вышли.