Владимир Лукин Щепетильник

Письмо к господину Ельчанинову

Любезный друг!

Справедливость велит нам неупустительно благодарить тех людей, от коих мы одолжение получаем. Я, будучи одолжен тобою, спешу доказать тебе, не столько по сему правилу, сколько по чувствованию сердечному, новый знак моего дружелюбия и тем желаю оное утвердить между нами.

Удивишься ты, любезный друг, прочтя сие выступление: оно тебе весьма невнятно покажется; но еще более удивишься, узнав, что избран ты мною в число меценатов и что я приношу тебе такое сочинение, в котором твоею помощию голова моя нимало не трудилась, а только правая рука несколько часов черкала по бумаге и тем не много обеспокоилась. Ведаешь ты, что она у меня весьма поспешна, но по ее несчастию не столь быстры мои мысли. Оне почасту заставляют сию скороделку останавливаться и класть перо; а она, не любя праздности, иногда чрезмерно за то огорчается.

Но время оставить ничего значущее слов сплетение и начать о деле, для того, что и ты при всех своих редких дарованиях, то есть при кротости, скромности и хладнокровии, иногда нетерпелив бываешь; не взирая на то, что, учася в К…* прослушал ты неоднократно и небесплодно все части филозофии и, будучи между педантами, прочел раз пять-шесть, хотя и неохотно, Гофманово о спокойствии душ сочинение*, редко оные успокоивающее.

Я думаю, что не забыл ты своей просьбы, которую нередко убеждал меня к преложению Boutique de Bijoutier* на наши нравы, таким образом, чтобы ее, как драматическое сочинение, и на театре представлять можно было. Если ты сие памятуешь, то и о том вспомнить можешь, что я всегда от того отрицался, видя, по моему мнению, великие в том трудности. Но сие отрицание единственно в словах заключалось, а сердце мое с твоим сердцем, по согласию чувствований на веки соединенное, всегда к противному меня побуждало и нудило сделать тебе угождение. А как ты не упустил и из Глухова* о том ко мне отписать, то я начал самым делом приготовляться к переделанию в комическое сочинение сей аглинской сатиры, не только солью, но и селитрою наполненной. Прочел я ее в один день два раза, и чем больше в нее вникал, тем меньше к удовольствию твоему находил способов. Целый день об ней думая, лег я спать и, наполня ею голову, однако не предприняв точного к преложению намерения, но утомившись мыслями, заснул и к чрезвычайному и притом неожиданному счастию ее во сне увидел. Многим людям, которые мало или вовсе снов не читывали*, весьма странно покажется таковое сновидение. Но нам, прочетшим славные сны г. Кригера* и еще немецкого же сновидца, изданного без имени авторского, в котором, несмотря на то, что он не в поллиста и не в десяти частях, можно найти очень много доброго нам с тобою и тем, кто столько же, как мы, снов прочли, и следующие из моего сонного приключения обстоятельствы в диковинку не будут. Я чувствительно сожалею, что не могу всего сна точно написать, но что из него вспомню, то и тебе между прочим сказать не упущу.

Вдруг узрел я себя, не знаю каким случаем, в числе зрителей комедии, на всенародном театре* представляемой [1]. Но какой же комедии? Самой той, о которой от тебя довольную вытерпел я докуку и которую тебе приписываю.

Очутившись при сем позорище еще до начатия и не зная, что представлено будет, спрашивал я о том стоявших возле меня, и в ответ сии слова от одного соседа услышал: «По правде сказать благородию вашему, мы материи, о чем комедь гласит, досконально и фундаментально не ведаем; а от ахтеров слышали, что имеют быть предварительно и стоически представлены в лицах разныя новоманерные галантереи»*. Разные галантереи? – спросил я его… – «Да, сударь», – отвечал мне другой по левую руку стоявшей, которой при всяком слове в затылке почесывал и которой так скоро говорил, как трещотка, и в речах его не было ни запятых, ни двоеточия, ни точек. «Да, дорогой наш милостивец, я тоже слышал, что станут выкидываться на предъявленном киятре ориэнтальные, французские штуки, на наши русские манеры обделанные, и сам медиатер* [2] мне предположительно божился, что очень много проказного увидим».

Я нарочно пишу тебе словами моих соседов, которым я очень не рад был, но уйти от них не имел способу, чтобы ты узнал, кто они таковы; а что бы тебе об них еще легче угадать было, опишу их одеяние. На одном был кафтан синей и на нем только три пуговицы, камзол зеленой, штаны черные замшаные, а шлифы висели, для того, что пряжек шлифных не было, о которых я, по их дружескому между собою разговору, скоро узнал, что оне для опохмеления заложены поутру на первом кружале. Рубаху имел он с холстинными пречорными брызжами. Волосы у него не только не завиты, но всклочены и назади пучком связаны были; а шея пречорная, напоказ выставленна, без галстука, и без платка; а куда оные, по нашему необходимые вещи, скрылись, узнать мне не удалось, но уповаю, что с пряжками имели оне одинаковую участь. На другом какой кафтан и камзол были, приметить я не мог, потому что он имел на себе епанчу преветхую, под пазухами распоротую и без пуговиц же, не отставая своей братьи; а на волосах кошелек, на шее же, вместо галстука, поношенной полуиталианской платок, нараспашку завязанной.

Ты, любезный друг, думаю, не удивишься сей неопрятности, ведая, что оные молодцы и в должности столько ж нерадивы и, перенимая от большой части наставников своих одно криводушие, не только о порядке, но многие из них и о самой истине вовсе не пекутся. Продолжение удалого их разговора долго слушать не имел бы я терпения, потому что слова их мимо меня летали; а вместе с ними и запах винной, показывающей, что они держатся сея пословицы: «Кто празднику рад, тот и до свету пьян; а кто его чтит, тот весь день не просыпается». Но они, по-видимому, и более того могли бы сделать, и на целую неделю пуститься, только сии зрелищи им помешали; а если бы оных не было, то бы они в сию седьмицу остались так чисты, как их мать родила. Божусь тебе, что их разговор удушил бы меня, и я, несмотря на тесноту и грязь, всеконечно бы от них удалился, но, к счастию моему, началась комедия и с нею смех общенародной, чему причиною был парик на Чистосердове* надетой, ибо речи его отнюдь ничего смешного в себе не имеют.

Услышав его с племянником разговор, которой мне показался достойным внимания, весьма я удивился, что такая комедия для народа представляется, где лишь одни, смех производящие, сочинении играть надлежит. Но по первому явлению отнюдь не было следа узнать, что оная комедия из Бижутиера переделана*, да и я, не взирая на прилежное мое слушание и на то, что часто твердил Чистосердов племяннику своему о галантерейщике, не мог об ней догадаться, ибо действие начавшие лицы, суть против аглинския сатиры прибавленные, также как и два крестьянина, работники Щепетильниковы. Выход и разговор оных простолюдимов несказанно рассмешил меня, и думаю, что смех мой был столь неумерен, что ежели бы слуга мой спал в одной со мною комнате, то бы он непременно разбудил меня, подумав, что, конечно, домовой шутит надо мною, чего бы он из христианской любви, конечно, не вытерпел: но, к удовольствию моему, спал он в другой комнате и не помешал сновидению. По выходе галантерейщика и по речам его, нашел я в нем точного Bijoutier, и наконец, слушая с пущим прилежанием последующие явления, ясно уже я приметил, что сия сатира довольно хороша для нашего театра переделана. Соблюдено в ней единство места, и все наклонено на наши нравы; а больше всего то мне показалось, что действие положено в вольном маскараде*, которой весьма к тому приличен. Долженствую к стыду моему признаться, что избрание места к действованию, мне больше всего труда причиняло, тогда, когда я старался тебе угодить, помышлял о преложении сего сочинения, и я не мог попасть на таковое счастливое изобретение, какое в оной комедии, видя ее во сне, приметил. Но мне не об себе говорить должно, а о превращенном Бижутиере. Он, претворившись в комическое сочинение, как по содержанию, так и по колкой сатире может назваться довольно хорошим, а по слогу весьма посредственным, ибо видно, что хотя трудившейся и желал показать свойство российского языка, но, не имея довольного знания и дара красноречия, желания своего не исполнил. В нем виден человек с охотою начинающей, и ты, прочетши, думаю, сам то же скажешь, потому что я ни одного не переменил слова, а все его выражениями писал, кроме разговора крестьянского, коих наречия не мог я изобразить толь живо, как во сне слышал. Причиною тому, что я, не имея деревень, с крестьянами живал мало и редко с ними разговаривал. Полно, у нас не все те крестьянской язык разумеют, которые наделены деревнями; не много сыщется помещиков, в состояние сих бедняков по должности христианской входящих. Есть довольно и таких, которые от чрезмерного изобилия о крестьянах инако и не мыслят, как о животных, для их сладострастия созданных. Сии надменные люди, живучи в роскошах, нередко добросердечных поселян, для прибавления жизни нашей трудящихся, без всякия жалости раззоряют. Иногда же и то увидишь, что с их раззолоченных карет, с шестью лошадьми без нужды запряженных, течет кровь невинных земледельцев. А можно сказать, что ведают жизнь крестьянскую только те, которые с природы человеколюбивы и почитают их равным созданием и потому и об них пекутся. Но я, забывшись, вовсе было от содержания удалился, что нередко со мною, как и со многими молодыми писцами, случается; однако опять за него принимаюсь.

Не трудно было мне приметить, что Верьхоглядов и Самолюбов* суть лицы, также почти вымышленные; но не мог я угадать, на каких характеров оными целено. И как скоро комедия кончилась, то я, спросив моих соседов, можно ли идти на театр, и услыша, что можно, немедленно пошел туда. Вошедши спросил я комедианта, игравшего лицо крестьянское, потому что он мне прежде всех на глаза попался, чьего сочинения комедия, и как называется. Он мне сказал с довольною гордостью, хотя был в действии не героем, а крестьянином, что о том не знает, а что могу я сведать от их медиатора. – Да где же мне его сыскать, – осмелился я еще спросить наиучтивейшим образом сего надменного Цапату*? – В пробирной или в уборной палатах, – ответил он и, указав рукою, продолжал: «Вон туда поди!» и не промолвив более ни слова, начал подбоченившись между театром и уборною похаживать. Не взирая на холодной его прием, которой смутил меня, взял я смелость войти в уборную и только дверь отворил, то увидел между прочими комедиантами одного наборщика академической типографии*, из тех, которые мои переводы набирают. Спросил я его о названии комедии и сочинителе ее, и в ответ, весьма учтиво произнесенный, получил, «что он ни того, ни другого не знает, ибо имеет честь быть при киатре суфлером; а в роли комедиальные и в артемедии* не мешается». Однако же по знакомству сделал он мне ласку и подвел меня к г. медиатору, в котором увидел я наборщика ж. Оной был тот самый, которой первые играет лицы и которой больше всех способности имеет. Я не могу приветливостию его довольно нахвалиться. Он, видав меня в типографии, весьма снисходительно со мною обошелся, и я увидел, что не надмен он мнимым своим достоинством, подобно некоторым из чужих краев выезжающих актерам; а притом не было в нем и виду излишнего унижения, подлыми низкопоклонщиками и гнусными такальщиками, для прикрытия их поносных желаний употребляемого. Оной г. наборщик сказал мне, что имя комедии французской Галантерейщик, а кто ее делал, он не знает. Я начал было его убеждать просьбою к открытию сея тайны, но не мог ничего выведать. Он поклялся мне, что не ведает, чьей она композиции; а известно ему только то, что прислана к ним в комверте с партикулярным человеком… Я просил ее показать мне, что он и сделал, и с его же позволения списал я имена действующих лиц и число явлений. А как, по их словам, «начали на киатре балет выкидывать и ломаться», то я, не желая сих забав видеть, с медиаторской же воли прочел игранную комедию и так твердо удержал ее в памяти, что, проснувшись и повторив все виденное и слышанное, взял перо и записал сперва имена и явлении, а потом в два дни и всю положил на бумагу. Но мне не захотелось назвать ее Галантерейщиком; это бы значило чужое слово написать нашими буквами, и для того назвал я ее Щепетильником, и в защищение оного слова принужден написать предисловие.

Стыжусь тебе, Богдан Егорович, сказать о слабости моей. Я был столько суеверен, что на другой день предприял идти на общенародное позорище и искусненько выведать, какие там играются комедии и нет ли между ими в истину Бижутиера. Самым делом подозвав с собою некоторых знакомцев, к письменам прилежащих, пришел я на оное зрелище и, удаляся от них, пробрался на театр, и там действительно нашел… но не комедию, а наборщиков, играющих комедии, и тех самых, коих я во сне видел. Сие заставляет меня верить, что сны иногда некоторую часть правды предсказывают, ибо я прежде не бывал там и не знал, кем комедии играются. Спрашивал я господ комедиантов, какие есть у них комедии? И узнал, что они выучили Скупого*, Лекаря поневоле*, Генриха и Перниллу*, Новоприезжих* и Чадолюбие*, и что более оных не выучили, а будут еще учить Привидение с барабаном*.

В тот день играли Скупого, и народу было очень много: почти вся чернь, купцы, подьячие и прочие им подобные. Много и знатных господ и посредственных чиновных людей из любопытства приезжают. Но дело не до описания туда ходящих и комедий там представляемых; а дело в принесении тебе благодарности за то, что твоею просьбою получил я случай доставить на русской язык сие сатирическое сочинение. К тому же и письмо мое, которое приписанием назвать долженствовало, и так уже слишком расплодилось и почти уже вышло из своего роду, но пусть читатели называют его, как им заблагорассудится. Я уверен, что ты почтешь его знаком дружбы моей. Ты причиною моего сновидения, и тебе долженствую приписать плод, от него полученный. Прими его, любезный друг, и верь, что я и наяву всего для тебя сделать не отрекуся, что дружба повелевает. Живи благополучно! Я сердечно желаю исполнения всех твоих желаний и без околичностей, которые между людьми, в письменах упражняющимися, а кольми паче между друзьями, не должны быть терпимы, просто сказываю тебе, что я есмь и вечно буду

Твой верный друг и усердный слуга

Вл. Лук.

П. П.* Чуть было и не забыл я о преважной для меня просьбе. Она будет состоять не в убеждении тебя к защите приписанныя от меня комедии, в противность многих писцов, кои свои сочинении единственно для получения обороны боярам надписывают, но в том она заключается, чтобы ты, ради бога, промолчал, что сие письмо довольно беспорядочно написано. Ежели ты скромен будешь, так немногие о том узнают по нижеследующим причинам. Иные заняты делами и не имеют времени читать наших сочинений, да они же и не поспеют за нами, потому что мы ныне чресчур поспешно бумагу мараем, иные вовсе наших трудов не читают; а иные хотя и читают, но не только о тех правилах, в коих читаемое ими сочинение должно быть написано, не ведают и ведать не будут, но и читают не для понимания, а для того, чтобы похвастать, будто и они нечто читают… А! я пропустил было еще род чтецов, которые почти все читают, но только на то, чтобы побранить трудившихся; и они имеют множество подражателей, которые хотя и ничего не знают, однако язвительно бранятся. О защищении же комедии просить тебя я ни малыя не имею нужды, твердо уповая, что хотя некоторые чтецы просмотрят мое надписание и предисловие, а от оных промчится слух и до тех, кои предисловии и надписании никогда не читают, а чрез то, и те и другие сведают, что комедия не моя, a во сне виденная.

Загрузка...