По уходе гетмана Богун завел с Андреем тихую беседу о положении дел на Левобережной Украйне, о настроении умов, а главное, о голоте, судьба которой и там, и здесь была равно безотрадной. Саня, под предлогом хозяйственных распоряжений, увела своего мужа к себе во флигель, оберегая его ревниво от молодой приехавшей гостьи.
Марианна подошла к Мазепе. Долго они смотрели друг на друга с нескрываемою радостью.
– Давно с тобой не видался, – прервал наконец молчание Мазепа, – и так мне радостно, словно на свет народился, – закончил он тихо, подавив непрошеный вздох.
– Как давно? И полгода нет! – заметила ласково панна.
– Ой, как давно! Мне кажется, целая вечность легла между тем временем и сегодняшним днем… Ведь разлука не считается сухим разумом, а считается сердцем.
– Значит, у пана сердце – плохой счетчик. Я ведь тоже соскучилась о своих друзьях; но время у меня незаметно прошло, словно вчера со всеми вами рассталась. Правда, у меня было столько дела и всяких забот, что некогда было ни по пальцам, ни по сердцу считать уходивших дней, – улыбнулась Марианна.
– Это большое счастье, если есть такое дело, в которое можно окунуться с думами, с воспоминаниями, с сердечными ранами, но горе, если себя не сможешь забыть… Тогда все прошлое, словно сегодняшний день, станет перед глазами с ужасом, с болью…
– Ах, прости, друг мой, – остановила его речь жестом Марианна и побледнела. – Я дотронулась до старой раны…
– Рука друга не растравляет ран, а врачует…
– Но есть такие, которых никто и никогда не залечит, никакая дружба, какой бы она ни была щирой…
– Кроме смерти, – произнес загадочно Мазепа и замолчал, погружаясь в какую-то тоскливую думу, а потом, подавивши вздох, продолжал: – Да, ночь беспросветную может рассеять лишь солнце; мне такой ночью и казалось все это время…
– Да, ты прав, Иване, я забыла, – проговорила грустно Марианна, побледнев незаметно. – Моя жизнь текла беспечально… так и несправедлива к другим… конечно, есть раны, о которых и вспоминать больно…
Марианна взглянула на Мазепу, но глаза его были опущены.
– Да, у нас было много забот и тревог в это время, – переменил он сразу тему, – разные неудачи угнетали гетмана, нужно было бороться с событиями, поддерживать его желания, придумывать меры: ведь здесь, во всей окружающей его старшине, нет ни одного человека, который бы подошел к его взглядам.
– Кроме Ивана Мазепы, – поправила Марианна и добавила: – Да, ты один лишь можешь быть здесь порадником и пособником, это я знаю и этому верю, – она взглянула искоса на сидевших в другом конце стола собеседников и закончила тихо: – И убеждена еще в том, что ты нелицемерно предан отчизне.
Мазепа не успел и поблагодарить своего друга за доброе о себе мнение, как дверь в покой отворилась, и в нее поспешно вошел озабоченный гетман в сопровождении Кочубея.
– Панове! – заговорил гетман взволнованно, опускаясь в свое кресло. – Я получил сейчас чрезмерно важные вести: одни благоприятны и тешат сердце надеждой, а другие тревожны и заставляют нас немедленно принять против них меры.
– Что? Что такое? Какая беда? – заговорили все возбужденно.
– Пан Гострый, друзья мои, – продолжал с одушевлением гетман, – предуготовил союз нам с Многогрешным и в главных пунктах примирил наши желания. Теперь мы не одни, гонимые со всех сторон и врагами, и братьями, теперь мы через Днепр подали брат брату руки и сывый дид Славута стал обоим нам снова родной рекой! – Гетман простер вверх руки и произнес глубоко тронутым, дрогнувшим от слез голосом: – Господи, сниди с небес и посети виноград сей, его же насади десница Твоя!
– Аминь! – произнес торжественно Богун, и все, охваченные приливом религиозного экстаза, набожно встали.
– Да, – произнес после небольшой паузы гетман, – Господь это внедряет в сердца братьев любовь… Только и враг человеческий не спит и на Божьей ниве вырывает добрые зерна, а вместо их сеет плевелы… Полковник и гетман пишут мне про Ханенка.
– Про Ханенка, – перебил Богун, – этого Каина?
– Он и несчастного Юрася Хмельницкого завлек в свои сети, – заметил Кочубей, – и безумец угодил в константинопольскую тюрьму «Эдикуль»…
– Да мы его два раза разбили наголову, и он едва удрал на Запорожье, – заговорил Мазепа, пропустив без внимания сообщение о Юрасе, – да и там, верно, не поздоровилось, потому что оттуда махнул в Крым… и неужели опять вынырнул?
– Видишь ли, пане Иване, – заговорил снова гетман, и в голосе его послышались ноты упрека, – когда тревога пошла, что Ханенко в Умани, мы стянули все войска и двинулись ему навстречу, но в Умани его не оказалось… Ты вот и начал меня уверять, что слух о Ханенко был ложным, марным, что пущена была брехня, ты говорил, что этой змее уже не подняться: Запорожье его не примет, так как он слыгался с татарами, а татар он больше не поймает на удочку, потому что не похвалит Высокая Порта… Мало того, ты находил лишним оставлять на рубеже сторожевые полки, и я только сам настоял… а вот теперь этот Ханенко ожил, да еще какие затевает каверзы!
– Я не думал, чтобы он был так безумен, и в этом ошибся, – ответил почтительно, но с достоинством Мазепа, – но что он может затевать, на что он может опереться? И прежние его затеи на песке строились, а новые вилами по воде писать станет?
– О, новые, коварные! – воскликнул гетман, ударивши энергично рукой по столу. – Он подыгрывается к московскому царю, бьет челом ему в подданство и Правобережной Украйной, а для борьбы с врагами предлагает татар, которых будто он уже договорил для Москвы.
– Это хитро, лукаво, – протянул уныло Мазепа, – хотя Москва и открещивается от нас, боясь втянуться с Польшей в войну. Имея за собой силу татар, можно отважиться, – а кусок соблазнительный… Однако везде костью в горле стоят татаре: если никто, даже сам падишах, не укротит их разбойничьих потягов (стремлений), то тогда… – Мазепа сразу умолк, поймав укоризненный взгляд Дорошенко.
– А он еще, этот аспид, – прервал раздражительно гетман, – пускает слух везде, а особенно среди черни, что мы будто поддались совсем туркам, побасурманились…
– Да, – вмешалась в разговор и Марианна, – этот слух упорен и с каждым днем больше и больше растет, народ смущается, ропщет, видя в этом незамолимый грех… даже отца моего потревожили эти слухи, хотя он им и не верит.
– А Ханенко распускает слухи, – отозвался Андрей, – и они прививаются… Он даже доносы посылает и про то московскому царю.
– А как же! – воодушевлялась Марианна. – На той неделе поймали у нас двух послов его… отец задержал и отправил с бумагами их к Многогрешному… У них было еще воззвание ко всем христианам против нарождающегося антихриста, то есть – против твоей милости…
– Да мне Остап говорил, – прибавил вдруг Кочубей, – что и у нас по корчмам говорят вслух и о побасурманеньи, и об антихристе.
Гетман взглянул на него и помертвел от ужаса: неужели кругом уже кричит и восстает народ, а он ничего не знает? И как еще он, антихрист, жив? Как не нашлось благочестивых? А может быть, уже… И заметив, что его растерянность замечена всеми, заговорил как-то неловко, обратясь к Марианне.
– Мне, кроме того, пишет отец твой, что и на Многогрешного был сделан донос, и кому же – патриарху! И тот отлучил гетмана от церкви. Это так расстроило Многогрешного, что он даже слег в постель.
– И это дело Ханенковых рук! – вскрикнул Богун. – Бей меня сила Божья, коли не так… Подлизывается, пес, к Москве, манит ее татарами, а по дороге брешет на обоих гетманов, чтобы их смести и самому захватить обе булавы.
– Совершенно правдоподобно, – подтвердил Мазепа. – Но эти все обстоятельства настолько тревожны, что требуют немедленно противодействия… Tempus brevis est, – нужно обдумать все, выяснить и решиться открыто пойти к намеченной цели.
– Да, обдумаем, обсудим все, друзья мои, – промолвил упавшим голосом гетман, словно придавленный запутанною сетью невзгод. В последнее время энергия у него стала иногда пошатываться, и он сразу поддавался временному бессилию, переходившему иногда в уныние, а иногда в раздражение; к счастью, впрочем, такое настроение у него длилось недолго и при первой нравственной поддержке проходило.
– Да, одному тяжело, не под силу, – вздохнул он опечаленно, – одолели и враги, и напасти.
В это время отворилась дверь, и молоденький джура доложил звонким голосом:
– Ясновельможный гетмане! Найпревелебнейший владыка прислал своего келейника оповестить твою милость, что святый отец прибыл из Канева.
– Владыка, наставник и руководитель мой здесь? – сразу оживился гетман. – Это доброе знамение! Я сейчас к нему и упрошу прибыть ко мне. А вы, друзья, оставайтесь и ждите. Вместе со святителем составим раду и примем от него благословение на благой и нерушимый почин…
Полночь. Весь замок Чигиринский погружен в мрак и покой; не видно нигде ни угрюмых сердюков с алебардами, ни вертлявых суетящихся джур, ни прислуги… Все спит, все покои пусты и закрыты, за исключением лишь угловой, отдаленной светлицы, в которой гетман запирается иногда для отписки бумаг или тайных переговоров с послами; но и в этой укромной светлице дверь тщательно закрыта, а на окна, притворенные извне ставнями, спущены еще тяжелые, в виде драпировок, ковры; кроме окон, вся эта светлица – и пол, и двери, и стены – разубрана тоже коврами, и звуки говора тонут в их пушистом ворсе, не проникая наружу; всякое любопытное ухо напрасно бы здесь приникало к стене или к дверям, – не выдали бы они ему никакой тайны. Теперь в этой светлице, освещенной тремя свечницами, каждая в пять восковых свечей, было торжественное собрание самых близких и преданных гетману друзей; обсуждались на этой раде важнейшие вопросы тогдашней политики, – решались судьбы Украйны. Все собравшиеся понимали высокое значение этой минуты, и потому в выражениях их лиц отражалась какая-то торжественность, а в речах слышались сдержанность, вдумчивость и глубокое самообладание. Ни фляг, ни сулей, ни ковшей не видно было на обрусе (скатерть), покрывавшем длинный стол, а вокруг него стояли лишь с высокими прямыми спинками кресла с мягкими подушками, положенными на сиденья; на них и разместились советчики – радцы. Кроме знакомых нам лиц: Дорошенко, Богуна, Мазепы, Кочубея и Марианны, допущенной к раде по особому уважению к ее заслугам, – теперь на первом почетном месте восседал вновь прибывший превелебнейший митрополит Иосиф Тукальский. Бледное, худое, с запавшими щеками лицо его было обрамлено серебристой бородой, лежавшей пушистым веером у него на груди и достигавшей до панагии; вся тщедушная фигура владыки навевала мысль, – что жизнь уже отошла от старца далеко, что чужды стали ему суета и тщета мирских треволнений, что преддверие загробной жизни уже осенило его крылом; но странно всему этому противоречили его глаза: темные, блестящие, прикрытые резкими дугами черных еще бровей, они горели умом и жизненной силой, способной воспламенять людские сердца. Митрополит был облачен в белую, с радужными поперечными полосами длинную мантию, на голове у него была белая же бархатная остроконечная скуфейка с бриллиантовым, на верхушке, крестом; от скуфьи спадало волнистыми складками на плечи и на спину длинное белоснежное покрывало.
– Святейший отче, – говорил с благоговением Дорошенко, – разреши мне сомнения мои своим боговдохновенным умом относительно союза с неверными агарянами. Этим союзом враги мои замышляют на мя, сеют злостные слухи в народе, возбуждают гневом сердца его, куют среди напастников наших супостатские замыслы, ополчают соседей на истребление нас и расхищение народа. А между тем я, грешный, вижу в этом союзе единую опору для спасения родины, единый щит от гонителей наших. Рассуди, превелебный владыка, и вы подайте голос, мои верные друзья! Вся Украйна, вся родная наша страна брошена Богом, она, как горох на раздорожье, кто идет мимо, тот и щиплет, и никакой ограды не дал ей Господь от напастников, не отделил ее от них ни высокими горами, ни непролазными болотами, ни морями, а окрыл ее ширью да гладью, – гуляй по ней, катись покатом куда хочешь.
– Истину глаголеиш, – вздохнул архипастырь.
– Щира правда, – повторил тихо, словно эхо, Богун, и все легким движением голов подтвердили его мнение.
– Так могла ли при таком беззащитном положении отстоять свои права наша Русь? Жить нам самим, без покровителя и защитника, – невозможно. Кого же нам избрать себе за протектора? Польшу? Мы к ней и были прикованы судьбой больше столетия… И чем это кончилось? Расхищением нашего добра, обращением нас в быдло, в скот подъяремный, попранием веры. Да, – поднял голос взволнованный гетман, – Польша, угнетавшая и ныне гнетущая нашу грецкую веру, ненавидящая нас, изверившаяся в клятвах, никогда, во веки веков, не будет нам покровительницей и опекуншей; она вечно будет стремиться поглотить нас, стереть наше имя с лица земли, и народ до дня Судного уже к ней не пристанет: недаром же он за освобождение от ига ее напоил своею кровью всю землю! Ну, от Польши освободился Богдан и выбрал себе новую покровительницу, Москву, и мне самому казалось и кажется, что лучшего покровителя нам и не нужно: и кровь родная, и вера единая, и общая матерь у нас – град святой Киев… да вот горе: единокровная и единоверная Москва от нас одцуралась; мы отданы на съедение Польше…
Выбрать Москву, – продолжал после паузы Дорошенко, – эх, яко бы то! Но она, из боязни войны с Польшей, от нас откажется… Итак, как видите, нам промышлять нужно самим о себе, и коли желаем сохранить свое бытие, то должны таки опять поискать другого себе союзника-покровителя. Остался еще сосед один – Крым. Но что такое Крым? Сильное ли царство, крулевство? Разбойничье гнездо, нестройные орды хищников – и только… ни порядку, ни законов, ни власти державной там нет!.. Мурзы своевольны… и султан подчинить их себе безвладен: как ему остановить их грабеж, коли это единый для татарвы промысел?.. Значит, протекция Крыма для нас не годна – и по бессилию его, и по бесправию, и по вероломству… А потому одно нам остается: выбрать в союзницы и защитницы не сумежное царство, а дальнее какое-либо да надежное. Таким царством я считал и считаю Турцию! С тобою, святый отче, я беседовал о сих справах и заключил даже первоначальный союз с Оттоманской Портой, но теперь, ввиду всяких набрехов, обсудите этот вопрос: или мне укрепить союз с Турцией, или поломать его? Видите ли, найпревелебнейший владыко, и вы, мои друзи: Турция отделена от нас морями и никогда не замыслит ни присоединять нас, ни поглощать, ни отурчивать, – что мы можем видеть на Волынщине и Мультанщине, а корысть союза для нее будет состоять лишь в наших войсках, которые мы обязаны будем давать ей на помощь при ее войнах, за то же и она нас защитить сможет от наших врагов. А в нашу веру турки никогда не вмешаются, и под их санджаком можно будет устраивать свою хату и укреплять в ней свою правду и волю как знаем.