– Знаешь, Захар, что Чертёнок мне сказал тогда?
– Ну, говори!
– Он спросил меня: «Как водичка?».
– А руку? – удивился я. – Руку помощи тебе наш комсомольский вожак не подал?
– А зачем? – серьезно посмотрел на меня друг. – Я бы её не принял. Иудина рука – коварная рука… Как и его поцелуй. Потом бы по всей Аномалии разнёс, что он меня от смерти спас. Для меня такое спасение было бы хуже смерти.
Дома мама и бабушка заставили меня выложить всю подноготную.
– Говори, как Пашка чуть не утоп? – в один голос требовали они.
А случилось вот что. Пока Пашку вешним бурным течением полной воды несло к Черному омуту, откуда выбраться было невозможно. Маруся Водянкина заламывала, заламывала в тоске руки да как бросится по неверным и скользким льдинам к Пашке. Девочки хором ахнули, готовясь к худшему. Но Моргоша, показывая скрытый талант циркачки, в пять прыжков добралась до барахтавшегося в ледяном крошеве Павла. На стремнине даже ухватиться за крутящуюся мокрую голову было не так-то просто… Только за лукоморьем Водянкина поймала героя за хлястик пальто. (Как хорошо, что хлястики в то время на Краснослободском филиале фабрики «Большевичка» швеи-мотористки присобачивали на совесть, это вам не китайские пуховики нынче шить по подвалам!).
Павел долго хворал, температурил, перхыкал, глотал микстуру и пилюли, пока окончательно выкарабкался на берег… Конечно, думали мы, батя – бывший партизанский врач. Он и не таких на ноги в Пустошь-Корени ставил… Лежи себе, пей чаёк с малиновым вареньем… Ни уроков тебе, ни Тарасов – лафа.
Но сильнее завидовали мы Пашке по другому поводу. В дом Альтшуллеров, находящимся по соседству с нашей хатой, зачастила Маруся Водянкина. Они, видите ли, вместе делали уроки. Чтобы этот Шулер не отстал от программы…
Про Марусиного деда, первого колхозника «Безбожника», мы, под руководством Анки-пулеметчицы, писали сочинение на «свободную тему»: «Первый колхозник Красной Слободы».
Учителя, держась политической линии, всячески поощряли пафос и разные умные цитаты о «советском коллективизме».
В десятом классе Тарас Ефремович и Анка-пулеметчица пригласили на очередное внеклассное мероприятие с политуклоном Вениамина Павловича Водянкина. Был он уже очень стар. И, как всегда, «выпимши»…
– Вы, ребята, главное активно спрашивайте нашего уважаемого ветерана, – инструктировала нас Анна Ивановна. – Придет время – и партизана в Слободе днем с огнем не найдешь… Вымирают они со скоростью света.
Мы старались спрашивать. Но Вениамин Павлович ничего не помнил. Даже свой год рождения.
И тогда Маруся, часто-часто моргая глазами, готовая разреветься на важном мероприятии, подхватила деда и сказала:
– Грех так над живым человеком издеваться!..
И всем стало неловко от слов Моргуши. Всем, только не нашему директору.
Он перехватил Водяру (так прозвали Вениамина Павловича еще на заре советской власти) у внучки и повел его в свой кабинет. Там два славных «мстителя» вспоминали минувшие дни… И когда из директорского кабинета послышался хрипловатый голос Бульбы: «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной!.. Я был за Россию ответчик, а он спал с чужою женой…», Моргуша фурией налетела на гостеприимного Шумилова. Боевой дед был отбит молодыми, превосходящими врага силами. И уведен домой с тем самым почетом, который еще остался у Водяры после внеклассного мероприятия.
Чуть позже, когда я буду через лупу разбирать фотокопии подаренных мне Пашей страничек «Записок мёртвого пса», я наткнусь вот на эти строки Фоки Лукича Альтшуллера:
«УВИДЕЛ ЧЁРНОГО ПСА, ЗНАЙ – БЕДЫ НЕ МИНОВАТЬ
Из «Записок мёртвого пса»
Это большое заблуждение, что русские пьют, заливая водкой свою неизбывную тоску. Ложь, что наибольшее удовольствие для нашего народа – опьянение. Иначе – забытье. Мол, русским надо грезить, чтобы быть счастливыми…
Слободчане чаще пьют от страха. Перед жизнью. Перед смертью. Пьют, страшась прошлого. Боясь будущего. Страх этот сидит в подсознании, которую иностранцы называют «русской тоской».
Я неплохо знаю Вениамина Павловича Водянкина. Наблюдаю его как доктор и до сего дня. О чем может рассказать мне, лекарю, в свое время закончившего военно-медицинскую академию, его генная память? Да вот о чем. От страха перед кнутом барина пил его отец, раб в седьмом колене. Порой он буянил, дрался, даже бунтовал и геройствовал. Но всё и это от страха. Жизни боятся все – и крестьяне, и мещане, и дворяне. От страха же перед Сибирью пьют все. Простой слободчанин, униженный рабством, хамством, глупостью, самодурством и беззаконием сегодня боится нового лиха – всеобщих доносов. Когда сосед иудствует против соседа.
Новая власть привила слободскому народу и эту заразу.
А «продразверстка», «коллективизация» и прочее «необходимое зло» проводятся только с одной целью: сломить, сломать хребет тем, кто еще не потерял чувства собственного достоинства. У кого в глазах еще теплится огонь свободного человека, а не покорного, смиренного раба. Потому как в Слободе, куда после революции меня закинула судьба, кулаков, то есть зажиточных крестьян, эксплуатировавших бы своего соседа, не было и нет. Ломают через колено тех, кто каким-то чудом, спасаясь от своего страха, сохранил хоть какую-то хозяйственную и человеческую самостоятельность и независимость.
Водяра, Вениамин Павлович Водянкин, намедни клался на мельнице, что видел за околицей, у убранного ржаного поля, чёрного пса, от которого на стерню сыпались красные искры. Был Водяра с ружьём – ходил куропаток пострелять, да ни одной не подстрелил. А когда этот пёс, по его словам, «с полугодовалого телёнка», сверкая глазищами выбежал из яруги, то Венька не удержался, зарядил патрон с картечью и выстрелил в это мерзкое существо. Видел, как весь заряд вошёл в собачину, но той хоть бы что. «Быть беде в нашем околотке! – заключил свой рассказ Водяра. – Чёрный пёс предупреждает. Дурной знак, братцы».
Вчера комбедовцы ходили на очередное раскулачивание. Горе, на кого положат свой взгляд, эти «опричники» из слободского комитета бедноты… Ходили к Соловьевым, Морозовым и Захаровым… Потом началась запись в колхоз».
Глава 7
ЛЕГЕНДА О ПЕРВОМ КОЛХОЗНИКЕ
Мифотворчество Иосифа Захарова
Жаль, что я не сохранил свое школьное сочинение «Первый колхозник Красной Слободы». О Вениамине Павловиче Водянкине писал и я, и его внучка Маруся, и мой друг Пашка – весь наш класс, словом. И только Моргуше Анка-пулеметчица поставила тройку – за не раскрытый образ своего деда.
Я и Паша получили отличные оценки. Да и другие ребята не подкачали. А как же! Старались на всю катушку. Ведь о «первых», как о покойниках: либо хорошо, либо ничего. Это аксиома. Иначе – не поймут. Такая вот «своя» правда. Одна – для Петра I и Екатерины I. А другая, истинно народная – для «Собрания анекдотов царского шута Балакирева».
Мы уже тогда знали: настоящая правда та, что для «собрания анекдотов». Царева правда завсегда кнутом и эшафотом попахивает.
Мне эту «шутовскую», истинную правду, рассказал мой отец – Клим Иванович Захаров. У Моргуши до сих пор есть своя «версия» этому факту. В сочинениях врали высокопарно и торжественно, что вообще является первым признаком любой печатной (или написанной) лжи.
Я расскажу, как слышал эту историю от моего отца. Конечно же, в своей, писательской, интерпретации. Ибо бывают странными мои писательские сны, но на Яву страннее.
***
…День был осенний, промозглый. Ветер сек холодным дождем согнанных к сельсовету слободчан. Водяра был в одной калоше на босу ногу, другую потерял по пути к сельсовету. Из кармана его рваной фуфайки торчало горлышко синей бутылки, кое-как заткнутое скрученной из газетки пробкой. Венька, слывший в молодости первым конокрадом в округе, потом первым пьяницей, готовым последнюю рубаху снять, чтобы угостить близкого и дальнего своего. В Слободе это почиталось в равной степени.
Посадские слободчане, самые бедные и отчаянные по своей малоимущности люди, знали: Председатель комбеда Петр Ефимович Карагодин загодя подготовил Водяру к этому торжественному шагу – первому вступить в колхоз. Так мало того, утром принес бутылку на опохмелку. Только строго-настрого наказал: больше стакана не пить! Вот пример остальным покажет, запишется в «Безбожник» первым, – тогда, мол, пей до у…у.
Название колхоза – «Безбожник» – придумал предкомбеда Петр Карагодин. Он же выдумал себе особую должность, которая, по его мнению, придавала «весу и значимости его фигуре в глазах слободчан». Должность эта называлась – Главантидер. Писалась с заглавной буквы. А расшифровывалась так: Главный антихрист деревни. Придумал он этого Главантидера не с большого бодуна. Вычитал в какой-то оборванной на самокрутки газетке отрывки заметок о каком-то «Антидюринге». Кто был этот самый «Антидюринг», Петр Ефимович, конечно, не знал. Да и знать не хотел. А вот само заковыристое словцо с приставкой «анти» ему очень приглянулось.
Но слободчане в силу своей вековой темноты и суеверий побаивались звать Черного Петруху (такую кличку ему дали еще до революции) страшным словом «Главантидер». Ему, черту, что! А у нас начнет скотина подыхать, хлеб из колосьев на земь осыплется, в кузне горн погаснет… Антихриста только покликай!
– Ну, кто самый смелай? – вынося под дождь комбедовский неподъемный стол, давно изъеденный червем, с вызовом спросил народ Главантидер. – Записывайся першим!
– Иде тута крестик поставить? – икнув, спросил Водяра.
– Про крестики теперь забудь! – рыкнул на него Главантидер, отворачивая хищный нос от перегарного дыхания Водяры. – Палочку поставишь в первой графе, коль расписываться не умеешь.
Водянкин хитро улыбнулся:
– Палку я не графе, а жёнке поставлю… А тута – крестик.
Угрюмый народ молчал. Знал, что записывать будут под номерами. А потом, будто бы, имена слободчан упразднят вовсе, оставив для удобства коллективного руководства только данные при записи номерки.
– Чего молчите? – спросил Черный Петруха. – Вразумите сваво товарища. Он еще вчерась жалал быть первым колхозником. А нынче безграмотным прикидывается. А в церковно-приходскую школу два года ходил. Я все знаю про кажного!
– Палыч! – отозвался Васька Разуваев, бывший матрос с эсминца «Быстрый». – Жане и дурак поставить… – А ты графе поставь, как Черт приказывает…
– Не согласен я! – замотал мокрой головой Вениамин Павлович, тупо глядя на босые ногу. – Енто к чему честного человека принуждають? А?
От холода его губы посинели. Он достал из кармана бутылку, крепкими кукурузными зубами выдернул пробку и сделал три крупных глотка, запрокинув голову.
– Брр!.. – по-собачьи замотал он головой, отчего брызги полетели на первые ряды и самого председателя «Безбожника». – Во, пошло тепло по жилкам и кишочкам, теплее, теплее…
– Ставь, сучье племя, хоть палку, хоть какой! – сквозь зубы процедил Петр Ефимович. – Не то яйца оторву, собака! Ты речь пламенную, как я тебе наказывал, слободчанам приготовил?
Водяра почесал мокрый затылок, обвел мутным взглядом слободчан, согнанных к избе сельсовета для добровольной записи в колхоз, и лукаво подмигнул Главантидеру:
– А как же, товарищ председатель «Безбожника»!.. Речь, хучь головой в печь!
Народ засмеялся. Это не понравилось Петру Ефимовичу: известное дело – один слободской дурак всё святое дело целой партии может опошлить.
– Ладно, давай без речи… Дома девкам своим с печки ее скажешь, – кивнул Карагодин.
Водянкин помолчал, собираясь с мыслями и предложил:
– А давайте наш уважаемый колхоз назовем как-нибудь по-другому… Как зоринские мужики, к примеру – «Новой зарей»!
– Ежели две «Зари», то одна из них явно не новая, – возразил Петр Ефимович.
– А «Безбожник», значит, новый? – покачиваясь с пятки на носок, спросил Водяра.
– «Безбожник» – новый, – хмуро ответил Карагодин, катая желваки на крутых скулах. – Будешь, гад, першим али как? Али гони взад самогонку, что Гандониха нагнала к банкету! Думаешь, мы тебя за твои зеленые глаза комбедовской самогонкой поили?
– Ничего я не думаю… – улыбнулся хитро Водяра. – Ты назначен волостью председателем «Безбожника» под фамилией ентого… антихриста, прости Господи! Ты и думай! Тебе за енто паёк полагается.
Слободчане хихикнули. У многих посадских даже бурчать в животах перестало. От голода. А Карагодин обещал каждому вступившему в колхоз по полмешка прошлогоднего овса. Да по доброй чарке самогонки, который гнала для своего подпольного шинка жена слободского матроса Васьки Разуваева со странной для тех времен прозвищем – Гандониха. Да, может, от щедрот своих «продразверточных» и хлебцем, огурцами солеными угостят честной слободской народец… Так что же Водяра ерепенится, время затягивает?
– Так ты, товарищ Водяра, записываешься в «Безбожника» али нет? – сводя густые брови к переносице, грозно спросил Главантидер.
Народ начал на Вениамина Павловича пошумливать – под дождем мокнуть не было никакой мочи.
Водяра неторопливо извлек из фуфайки почти допитую бутылку самогона, сделал несколько крупных глотков, отчего острый кадык хищно заходил вверх-вниз по тонкой жилистой Венькиной шее, потом крякнул, занюхав вонючую бураковку рукавом фуфайки. Пустую бутылку, как ручную гранату, он бросил под комбедовский стол.
– А закусить дашь? – спросил Водяра. – Али опять красный кукиш сунешь под нос?
– И закусить дам! – ответил Петр Ефимович. – Гляди, не подавись токмо, когда дармовой хлеб жрать станешь.
Водяра зажмурился и отошел от стола.
– Хрен редьки не слаще…
Водянкин повернулся лицом к народу, поклонился землякам в пояс:
– Народ честной! Так записываться в «Безбожника» али ишшо повременить?
– Пишись! Чё терять? Тузик в будке да голод с пробудки… Хуже, авось, не станет! – послышались голоса посадских соседей.
– А Тузик?.. Он «за» али «против»? Тузик! Тузик! К ноге!
Верный Тузик лохматым клубком кинулся под ноги хозяина.
– Тю-ю!.. – удивился Васька Разуваев. – Та пес не в тебя, Венька!.. Молчун у тебя пёс твой! Не брешеть, как ты!..
– У него силов брехать нетути, как и хозяин с прошлой Пасхи не жрамши!.. – отозвался кузнец Ванька Сыдорук, подтягивая на худом животе вечно сползавшие портки.
Никто из будущих «безбожников» не засмеялся: над «голодной» правдой в Слободе смеяться было не принято.
Петр Ефимович обмакнул перо в пузырек с чернилами, зажал в огромный кулачище школьную ручку, капнув кляксой на амбарную книгу, заматюкался:
– Ну, харя твоя немытая… Входи в историю! Потом внуки о тебе сказки будут слагать…
Водяра опешил от таких неожиданных слов, снова отступил от амбарной книги с уже проставленными в ней номерами слободчан – будущих «безбожников».
– Я буду першим! – вдруг вывалился из толпы Васька Разуваев. – Мне и моей семье тоже терять нечего…
– У нас и Тузика нету!… – поддержала мужа жена, скандальная баба, прозванная слободчанами Гандониха. (В те годы мало кто в Слободе толком знал, что это слово обозначает. Васька Разуваев, служивший в свое время матросом на эсминце «Быстрый», привез в родную Слободу несколько презервативов. Противозачаточные средства в быту слободчан так и не прижились. Но Васькины «гандоны» народ запомнил – Разуваев показывал «резиновую защиту» всем от мала до велика. И даже надул два больших белых шара, которые полдня летали над Слободой, потом зацепились за ветки деревьих и лопнули. В честь этих белых шаров и прозвали жену Разуваева Гандонихой. Помню, как опростоволосился их внук, учившийся со мной в одном классе, когда сказал Шумилову на уроке истории, что в Венеции «все плавают на гандонах». На что директор вполне серьезно ответил мальчику: «На гандонах не плавают, а летают»).
– Молчи, Гандониха! – испугался конкуренции Водяра. – В чужих руках хрен завсегда толще кажется!.. Самозванцам встать в строй!
Венька, опережая других любителей «халявы», поставил свою подпись в амбарной книге учета «безбожников».
– То палочку, то галочку, то крестик… – недовольно бурчал Водяра. – Потсавлю лучше-ка я подпись…
И поставил жирную кляксу от напряженности и ответственности исторического момента.
– Вот тебе, Черт, не галка, а цельная ворона! – закричал он, дуя зачем-то на перо комбедовской ручки.
Петр Ефимович со злостью вырвал у него ручку, макнул перо в чернильницу и, тяжко вздохнув, вывел каллиграфическим почерком: «Нумер 1 – В.П. Водянкин». И сам расписался за Водяру – какую-то закорючку поставил.
Потом почесал за ухом. Написал: « Нумер 2».
Зычно крикнул:
– Нумер два! Разуваев с Гандонихой! Подходь к столу!
Это уже много позже он будет кричать на наряде: «Нумер шастнадцатый! В коровник! Нумер двадцать осьмой – на гумно! Нумер перший – запрягай соловую кобылу!». Коротко и ясно. Водянкину же его номер, что елей по сердцу: первый! А первому человеку, как и первому гостю, в Слободе завсегда кусок послаще и пожирнее…
Вениамин Павлович Водянкин, первый колхозник «Безбожника», прославился не нашими сочинениями. Про Водяру в Краснослободске и по сей день ходят легенды, очень похожие на добрые анекдоты про Чапаева. Раньше про любимых героев народ слагал песни, но когда слова из песен стали выкидывать, стал складывать анекдоты. Здесь необъятное поле для творчества – хочешь выкидывай материное слово, а хочешь и добавляй. Дело вкуса каждого рассказчика. То есть творца. Про Водяру каждый рассказывает с доброй улыбкой. Значит, добрая о человеке память живет на созвездии Малого Пса. Добрая и долгая. Пусть те, кому ставили бюсты еще при жизни, позавидуют героям из народных былинных анекдотов…
И я очень горжусь, что моя жена Моргушка – его родная внучка. Восьмая или девятая по счету, сама порой сбивается со счета.
На днях сделал я одну очередную глупость. Когда написал «Легенду о первом колхознике», то дал почитать эту главу двум своим близким людям: Пашке и Марусе. Жена, являющаяся близким родственником покойного (лица исторического), вдрызг раскритиковала мой реалистический образ своего деда. И потребовала, чтобы я написал о Вениамине Павловиче, как о достойном гражданине, патриоте прекрасной Слободы. И, мол, не обязательно кличку его вспоминать! И лучше описать не этот «факт» (она так и сказала – «факт», что не косвенно, а прямо подтверждает глубокий фактический историзм этой главы), а «случай», когда её деда, работавшего перед войной и после великой Победы председателем слободского сельпо, наградили медалью «Партизану Великой Отечественной войны».
– Ну, наградили и наградили… «Дорогого Леонида Ильича» вон сколько раз награждали. А чем, никто уже и не помнит, – сказал я.
– Мне интересно! – заплакала Моргуша. – Мне надо, чтобы о моем деде осталась только светлая героическая память! И ты не смей касаться его своей этой… правдой! Она его унижает.
Жена промокнула слезы платочком и добавила, цепляясь со мнойуже не на шутку:
– Это ты про своего деда Ивана всякую грязь пиши! Как он по пьянке спалил правление колхоза и сам в нем сгорел!
– Как? Как ты сказала? Да, Господи… Это же всё вранье! Не так это было. Не так…
К какому-то празднику, кажется, на Октябрьскую, наградили моего деда, тоже такого же партизана, как и Водяра, комплектом грампластинок с записью частушек Мордасовой. За образцовое исполнение своих караульных обязанностей. А патефона у дедушки не было. Мы жили не богато. Какой там патефон – не до жиру… Зато патефон был в правлении. И дед Иван во время своих дежурств любил послушать любимые народом частушки. Но кто же их слушает «на сухую»? Вот и выпил… Раз, другой… На третий перебрал и уснул у открытой дверцы печи. Сунул туда полено, чтобы согреться, когда к утру градус стал уходить. Да так и уснул на век, свернувшись калачиком, на загнетке…
– Бог ему судия, а не ты, Маруся! – сказал я распалившейся в споре жене своей.
– Да у вас вся семья такая была… – бросила Моргушка в меня комок грязи. – Все невезучие. Будто проклятые какие. И безногий дядька твой Федор, и отец твой леворукий…
– Не трогай моего отца! – замахал я руками, спуская своего пса с цепи. Он тоже герой-партизан!
– А в тюрьме с сорок третьего чего парился?.. У нас, сам знаешь, просто так не сажают…
– Замолчи! Судьба у него такая.
– Я и говорю – проклятые… Проклятие на вас висело.И сейчас висит. Ты-то в Захаровых пошел. То в школе преподавал историю, потом редактором «Слободских зорь» сделали… А за два года до пенсии «скрытым безработным» сделался…
– Не «сделался», а сделали…
– Какая разница? Ладно, Сашка – отрезанный ломоть. Сам с усами. А Сенька? Кто мальчика кормить будет? На мою нищенскую зарплату мы и вдвоем с тобой не протянем. Ты об этом подумал, когда тебя Степан Григорьевич вызывал для серьезного разговора?
– Подумал…
– Плохо думает твоя седая башка! Стар стал, а спеси, как у молодого… С властью задумал тягаться. Так у сильного всегда бессильный виноват.
– В доме повешенного, Мария Алексеевна, не говорят о веревке…
– А я не о веревке! Я о помощи нашему студенту, которому в Москве еще два года учиться. Или что? Бросить ему все, потому что, видите ли, Иосиф Климович хочет во что бы то ни стало доказать свою правду Степану Григорьевичу… В жизни, конечно, всегда найдется и место подвигу. Но твой будущий подвиг – это не эта твоя писанина, по запискам сумасшедшего старика. Твой подвиг – это вернуться в редакцию. Или, на худой конец, в школу. Благо, место директора свободно.
Я, схватив рукопись, бросился к соседу справа – Павлу Фокичу Альтшуллеру. Мне повезло, он был не на дежурстве. С кислой миной смотрел матч нашей сборной по футболу с каким-то именитым европейским клубом.
– Всё, Паш, не могу больше… – признался я. – Не могу, понимаешь?
– Понимаю, – взяв в руки рукопись, сказал он. – Знаешь, что Пушкин написал в поэтическом послании Батюшкову?
– Нет, – ответил я.
– «Бреду своим путем:
Будь всякий при своем».
Он поднялся, куда-то сходил. Доктора Шули не было где-то с полчаса.
– Ты никак позабыл обо мне?
– Да нет… Помню.
В руках он держал то, о чем чя так мечтал еще в школьные годы, – «бурдовую тетрадь» своего отца. «Записки мёртвого пса».
– У тебя же несколько листочков фотокопий… Теперь возьми вот это.
Он протянул мне амбарную тетрадь с грубо намалеванным на первой странице названием – «Записки мёртвого пса».
– Созрел, как ты говоришь?
– Бреди своим путем… Только треть «запретной книги Лукича» я все-таки оставлю у себя. До лучших, так сказать, времен.
– Так сейчас другие времена. Говори, пиши, что хочешь…
– Бывали времена трудней, но не было подлей…
– Лады. Хозяин – барин. Есть хочешь?
– Голод – не Моргуша, пирожка не даст.
И в это время затарахтел его телефон. Я знал, что звонит Моргуша.
– Да, – сказал в трубку Павел. – Конечно, на обед сейчас придем. Мы тут футбол смотрели… Если не дано, Марусенька, то никакой волшебник нас из болота за волосы не вытащит. А твоему муженьку, кажется, дано… Нет, нет… Не кажется. Жди, разогревай, идем!
Он положил трубку и спросил:
– Тебя в детстве мамка с печки не роняла, случайно?
– Ни случайно, ни специально не роняла, – ответил я.
– Зачем жену обижаешь? Или у тебя их много, как у восточного падишаха?
– Всего одна, – ответил я. – И то воспитатель детского сада…
– Тем более, воспитателей надо беречь. Кто о будущем позаботится? Ящик этот? – он ткнул пальцем в телевизор. – Улица? Криминальная Россия?.. Гомосексуалисты? Политические проституты? Будущее ведь в руках воспитателя детского сада. Глупое государство этого не понимает. Потому и зарплату платит им меньше, чем дворнику. А зря… Какой мерой мерите, такой и вам, господа, отмерено будет…
– Болтун подобен маятнику, – подал я с вешалки другу кашне, – и того и другого надо остановить.
– Ладно, товарищ Иосиф, не тирань жену и соседа! Идем есть борщ! Маруся уже, наверное, разогрела.
– К борщу чего-нибудь есть? – спросил я.
– Есть, да не про вашу честь… Сладкая жизнь когда-то заканчивается и у литераторов.
– Я пробочку только понюхаю… Важен, Паша, сам ритуал…
В наш дом я вошел умиротворенным.
– Душа моя! – позвал Марусю, с удовольствием втягивая носом кулинарные ароматы. – Моргушенька!.. Где ты? Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою…
Она вышла в прихожую с кухонным полотенцем в руках. Свежая и похорошевшая после нашего скромного семейного скандала.
– Ходил искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок? – спросила жена с улыбкой Джоконды на губах.
– Показывал, что посеял, – снимая ботинки, ответил за меня доктор Шуля.
– Главное, что пожнет… – вздохнула Моргуша.
– Пожнет то, что посеял, – лукаво подмигнул мне Пашка. – Сейте разумное, доброе, вечное… За спасибо сейте.
– А почему, скажи мне, Паша, писателям зарплату не платят… Вот вам, врачам, платят, а им – нет? – снова стала взбираться на своего конька-горбунка супруга.
Пашка засмеялся:
– Наверное, потому, что глас настоящего писателя есть глас Божий. А Богу у нас платить не принято. У него все сами милости и прощения просят…
Павел Фокич прошел в моих тапочках в большую комнату и торжественно поставил на стол бутылку портвейна. На этикетке были нарисованы цифры «777».
– Господи!.. – всплеснул я руками. – Из прошлой жизни! А портвейна «666», трёх шестёрок, сегодня не выпускают? Нет? Странно…
– Писателям не наливать, – посерьезнела жена моя, Мария Алексеевна, в девичестве Водянкина. – У него сахар. И завтра, к восемнадцати часам его вызывает на беседу Степан Григорьевич…
– Не вызывает, а приглашает, – поправил я. – Пусть он вызывает свой аппарат.
– Наградит золотым пером, небось… – издеваясь над моей жизненной ситуацией сказал Паша. – За это долгожданное событие в жизни всех истинных писателей земли русской нужно обязательно выпить.
Он отворил дверцы старинного буфета, который Моргуша давно пыталась выбросить на помойку, достал оттуда винные бокалы богемского стекла.
– И виновнику торжества – чуть-чуть… Чисто символически, – он разлил «дореформенный» портвейн по рюмашкам. – Это очень помогает человеку в познании самого себя. А если писатель познает самого себя, то что тогда ему стоит познать и весь мир!..
Маруся принесла закуску и подняла свой бокал.
– Мальчики! – улыбаясь, сказала она. – Как это хорошо, как здоровски, что вы пронесли дружбу с нашей школьной поры и до сегодняшнего дня… И в радости, и в печали…
– Моргуша, – перебил Павел. – Не говори красиво… Сегодня это не в интеллигентном обществе. Сколько раз выступающих на ток-шоу по телеку запикивают за одну передачу? И не счесть. А каждый «пик-пик» – это матерное слово.
– За что выпьем? – спросил я, переводя разговор в нужное русло.
– За вас, за людей с роковыми судьбами! – поднял бокал Паша.
– Это почему – с роковыми? – насторожилась супруга.
– Это я так, Некрасова вспомнил… – протянул мой верный товарищ по жизни. – «Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое…»
Он чокнулся с Марусей и подмигнул ей:
– Если нет, Моргушенька-душенька, этого «чего-то рокового», значит, писатель – не настоящий.
– Проверка на дорогах, – вздохнул я.
– Нуда веритас, как говорим мы, образованные здоровые люди, – ответил Паша.
– Что это означает, Немец? Переведи! – попросила жена.
– Голая правда, – ответил он. – Не приукрашивай её, старичок, когда будешь ностальгировать о светлом прошлом, писать о скользком настоящем или думать о незнакомом будущем… И о нашей «юности печальной» пиши, как Бог на душу положит. Без прикрас и этих романтических прибамбасов…
Он, чувствуя, что тост явно затянулся, добавил скороговоркой:
– Кстати, когда будешь с «бурдовой тетрадкой» работать, не увлекайся, пожалуйста, метафорами и прочими эпитетами. Истина ведь в украшательстве не нуждается. Античные скульпторы, я это читал в толстой умной книге, истину всегда изображали в виде обнаженной женщины.
– Прекрасной женщины? – поинтересовалась Моргуша.
Паша грустно улыбнулся:
– А вот об этом там ничего сказано не было… – он выпил и добавил: – Но, думаю, все-таки по-своему прекрасной. Потому что только нам, русским, известно, что красота спасет мир.
Глава 8
СЛАБОЕ МЕСТО ТЕЛЬЦА – ГОРЛО
Иосиф Захаров о женской красоте, конформизме и творческих компромиссах
Когда после апрельской ледяной купели Пашка окончательно поправился и пришел на занятия, Анка-пулеметчица дала мне комсомольское поручение – сделать спецвыпуск школьной стенгазеты.
– Нарисуйте «героя» в кавычках, сочини соответствующие политическому моменту стихи, Захаров, – станковым пулеметом протарахтела классная дама. – Ты это сделаешь, уверена, на нужном идейном, политическом и художественном уровне. В помощницы, как всегда, себе возьми Водянкину.
– Нашли тоже мне художницу… – буркнул я, мучаясь от того, что «изобразительная часть» стенной газеты, которую я редактировал, всегда получалась хуже её литературной части.
– Я сказала, Водяркину! – повысила Анна Ивановна голос и от волнения исказила Марусину фамилию. Я тут же решил, что классная мадам сделала это нарочно.
Анна Ивановна почему-то недолюбливала всех красивых девочек школы. Это была та самая голая правда, о которой Пашка прочитал в одной толстой и умной книге. Хотя однажды, когда ставили на школьной сцене пьесу Островского «Лес», поняли почему. Там Несчастливцев говорит об одной женщине: «Она уже старушка; ей, по самому дамскому счету, давно за пятьдесят лет».
У Анны Ивановны к молодости и красоте был свой «дамский счет».
А тут еще Марусино «легкое дыхание»… Так выразился я на уроке литературы, сравнивая Марусю Водянкину с героиней бунинского рассказа.
Анка-пулеметчица залепила мне тогда «посредственно», признав, что мое сравнение ни в одни ворота не лезет. Она прямо-таки задохнулась от чужого «легкого дыхания».
– Художник нарисовал в этом рассказе совершенно другой образ! – поучала меня Анна Ивановна.
А я вот рисовать не умел. Водянкина на моем фоне антихудожественном фоне хорошо смотрелась даже со своими средними способностями. И оформить спецвыпуск школьной стенгазеты поручили именно ей.
Я поставил перед ней сверхзадачу по Станиславскому: «изобразить акварельными красками героическую драму в районе нашего лукоморья на великой русской реке Свапа». Что-то в духе плакатов общества спасения на водах.
Моргуша мою «сверхзадачу» поняла в меру своего изобразительного таланта. Рядом с ее озарением даже именитые Кукрыниксы рядом не стояли.
Пашка был почему-то не худ лицом, как в жизни, а больше походил на румяного, печеного на сметане и масле, колобка. Возможно, решил я, художник-передвижник хотел изобразить уже набухшего водой утопленника. Но Шулер-то не утонул. А если бы утоп, то не был бы таким румяным. Что за импрессионизм?
Меня шокировала и чья-то хищная рука, тянувшаяся с берега к Пашкиной голове. Рот у моего друга был от уха и до уха. Как у деревянного мальчика Буратино. Он не то улыбался улыбкой утопленника, не то «во весь рот» звал на помощь работников ОСВОДа.
Короче, я вдрызг раскритиковал работу художника Водянкиной. И мы, разумеется, крупно поссорились.
Я взял картину на листе ватмана домой и долго страдал над оставленным для моего поэтического текста местечком. Нужно было сюда вписать поэму о Пашке и героической девочке из нашего класса, спасшей ему жизнь. С Пашкой было легче. Его образ ложился на бумагу без проблем. С Моргушей я был в разводе. И потому никакие героические эпитеты к ней не подбирались.
А ведь я намеривался написать героическую поэму. Этакую эпопею. Как говорил Пашка, «опупею». Моя сверхзадача была обречена на провал.
Поначалу я планировал написать вместо эпиграфа: «Комсомолке Марии Водянкиной посвящается». Но после этих слов сами собой напрашивались годы ее жизни. Выходило, что «героическая комсомолка» погибла, спасая чужую жизнь. А это противоречило правде жизни.
После бессонной ночи я, злясь на самого себя, наконец-то понял, что даже нелюбимого мною Демьяна Бедного из меня никогда не получится… Исписав тетрадку вариантами четверостиший, я наконец-то удовлетворился одним, где «Свапка разлилась», а «Пашка разошелся»… Было и героически. И правдиво. И в меру художественно. Посвящение же убрал вовсе, решив, что общешкольная стенгазета – не могильный камень: тут не место всяким эпитафиям.
Мои стихи, написанные по принципу «как Бог на душу положил», Шулеру неожиданно понравились. Он сказал, что даже бы Лев Толстой написал в сто раз хуже. Если бы, конечно, вообще граф писал стихи…
Но мой поэтический опус оказался слабым в «идеологическом плане». Анка-пулеметчица тут же отредактировала их со своей «кочки зрения».
– «Во-первых, – сказала Анна Ивановна, – образ Свапы, средней реки в Средне-Русской возвышенности, нарочито снижен автором. Что это еще за «Свапка», Захаров? Ты обязан любить свою великую Родину. А на Родине всё величаво: и леса, и поля, и реки, и, что вытекает из вышесказанного, человеки… То есть люди. Во-вторых, Павел Альтшуллер с его базарным (она, наверное, хотела сказать «базаровским») нигилизмом – не лучший прототип для героического образа.
Она поправила очки-велосипед на тонком арийском носу, спускавшейся у нее к самой верхней почти впритык. Сказала мне, автору героической поэмы и редактору спецвыпуска, с фальшиво звучащими дидактическими нотками в голосе::
– Я понимаю, что сейчас Павел Альтшуллер, в силу некоторых жизненных обстоятельств, проживает в вашей семье, Захаров… Но кто нам, Захаров, позволит в средствах массовой пропаганды, каковым является общешкольная газета, разводить семейственность?
– А при чем тут семейственность? – сказал я. – Паша у нас временно, на время болезни его отца…
– Это «временно» уже растянулось на три года, – будто обижаясь на мое определение, ответила она. – Таких, как Фока Лукич, лечат долго и основательно. Поверь мне на слово.
– Верю, – почему-то вырвалось у меня. И в довершение ко всему еще и громко чихнул, что особо рассердило Анку-пулеметчицу.
– Простите, – извинился я. – У нас в семье давно все чихают. Еще со дня моего рождения… – сказал я Анне Ивановне вежливо и тактично. – Понимаете, сырость сорок восьмого пропитала все члены моих родителей. Потому-то и я таким сырым получился…
Анна Ивановна подняла на лоб очки:
– Хочешь, чтобы я отца к директору вызвала?
– Не хочу, – честно признался я.
– Тогда молчи. И переделывай свою «героическую поэму». Как я сказала!
Я понял: придется наступать самому себе, своей песне, на горло. А так как я по знаку зодиака – телец, то горло у меня, как и у всех тельцов мира, – слабое место.
Но почему-то с официальной школьной цензурой я не стал спорить. Может, боялся. А может, понимал, что лбом стенку не прошибешь…. (Хорошо было Пушкину! У него в цензорах сам царь ходил!…).
И я наступил своей песне на горло. Глотая полынную горечь первого творческого компромисса, я зачеркнул про то, «как если Свапка разольется, то трудно Свапку переплыть…» И про то зачеркнул, как «если Пашка разойдется, то трудно Пашу усмирить»…
А в итоге после острого красного карандаша Анны Ивановны получилось что-то вторичное или даже третичное:
Широка Свапа моя родная,
Нет нигде таких чудесных рек,
Потому веселая такая:
Не утонет в Свапке человек.
Вот так, с первой попытки опубликоваться, я понял, что такое цензура. И подтвердил мысль классика, что жить в обществе и быть от него свободным не может никто! Даже писатель. Будь он Пушкин. Или, на худой конец, граф Лев Николаевич Толстой.
Я потом долго и путано объяснял своему другу, почему так изменилась моя «героическая поэма» и что сделали с тельцом, наступив ему на горло.
– Ты какого апреля родился? – спросил Паша.
– Двадцать первого, – ответил я.
– Между Лениным и Гитлером, – кивнул он. – С вами, господин редактор, всё ясно.
Я обиделся. Тогда, разумеется, не за Ленина. За Гитлера. Точнее – сравнение с ним.
– У тебя, Немец, нет чувства юмора, – сказал я Шулеру. – У всех немцев с этим туго.
– Да ты, товарищ Иосиф, не обижайся… Просто я хотел узнать: камо грядеши?
– Это по-каковски?
– Сокральный язык… На современном русском означает – куда идешь?
– Я-то?
– Да не ты как мой лучший друг Захар. А как главный редактор стенгазеты. Понял?
– Не-а…
– Объясняю популярно. Этот вопрос апостол Петр, пытаясь покинуть Рим, чтобы спастись от преследований Нерона, задал Христу.
– Ну и…
– Ну, и Христос ответил испугавшемуся Христу: «В Рим, чтобы снова принять распятие». Апостол Петр устыдился своей слабости, вернулся в Рим, где и принял мученическую смерть…
Тут я совершенно запутался.
– Ну и что? Разве это был хороший совет Петру?
– А мог он поступить по-другому?
Тогда я лишь пожал плечами.
Глава 9
ДЕЛО ПАХНЕТ КЕРОСИНОМ
Иосиф о спасении и вечном страхе перед малыми и большими псами
Мой старший сын, когда был маленьким и ему становилось страшно в кино, закрывал глаза. Мой младший сын уходит от реальности в компьютерный, виртуальный мир.
Я спасаюсь своим романом. Воспоминаниями. Это мир не совсем виртуальный. Он такой же реальный, как и этот. Но мне так легче переживать свои настоящие страхи.
Я точно знаю: от того, что было со мной вчера, зависит мое завтра. Сегодняшнего дня нет. Настоящее ускользает от меня…
Но жить надо в дне сегодняшнем. Чтобы наступило будущее. Какое – это уже другой вопрос.
В тот день я собирался на прием к главе района Степану Карагодину. И чувствовал, как страх подбирается к моему слабому месту – горлу. Он стал сдавливать его уже с утра, когда я пил кофе на кухне, с тоской глядя на телефон: хоть бы позвонил кто… Моргуша или Паша. Но никто не звонил. И я за кофе наугад открыл «Записки мёртвого пса». Попал на философствования Фоки Лукича. Одно из тех мест, которое Паша называл «Евангелие от Фоки»:
«НЕ ПУТАТЬ ОТЕЧЕСТВО С «ВАШИМ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬТСВОМ»
Из «Записок мёртвого пса»
«Русские – нация умная, ново все времена русские – царедворцы. Печально, что мы частенько путаем слова «отечество» и «ваше превосходительство». Мы, русские – обязательно царедворцы: солдаты, церковники, шпионы, тюремщики, палачи, жертвы палачей… Мы и дело делаем, как царедворцы. До чего может дойти с общество, в основе которого нет человеческого достоинства?
Россией правит класс второстепенных чиновников. Бюрократия – единственная реальная сила, ограничивающая фактически даже власть вождя. Но хуже всего, что чиновничество в своей массе враждебно относится к любому существующему строю. Их внутренний пёс постоянно огрызается на любое дельное указание или приказание, хотя внешне у пса – абсолютная покорность и верноподданность. И никогда не узнаешь, чего больше в нём, в чиновнике, – внешней рабской покорности или скрытой злобы и бунтарства».
В приемную Карагодина я пришел загодя, минут за двадцать до назначенного срока. Секретарша Зоя холодно со мной поздоровалась, на мою попытку вызвать на разговор не отреагировала. «Эти шавочки, – подумал я, – только подгавкивают своему хозяину. Чего на них обижаться?».
– Вот, распишитесь, пожалуйста, здесь… В получении уведомления, – сказала Зоя.
– В уведомлении чего? – не понял я.
– В том, что администрация вас уведомляет, что из-за дефицита бюджетных средств она выходит из состава учредителей районной газеты «Краснослободские зори»…
Я расписался и трижды перечитал врученное мне уведомление о выходе из состава. Это означало одно: искать справедливости через суд было бесполезно. Мне отрезали и этот путь к маневру. Мол, нет денег – вот и перестали финансировать газету. Найдут другого главного редактора, попокладистее да поласковее сосущего матку, – деньги, разумеется, в бюджете сразу найдутся. Чертенок осваивал искусство управления муниципальным образованием весьма успешно. Способный ученик.
– Воды? – заволновалась Зоя, глядя на мои дрожавшие руки.
– Спасибо, – покачал я головой. – Не гимназистка, в обморок не упаду.
– А где вы сейчас, Иосиф Климович? – спросила секретарша и сама глотнула водички.
– В России, – ответил я. – Сами видите…
– Я не об этом…
– А я как раз об этом.
– Пишите всё?
– Всё пишу.
Один из телефонов на Зоином столе зазвонил. Девушка сняла трубку и кивнула мне:
– Можно заходить.
– Благодарю вас, барышня.
Степан Григорьевич сидел за столом торжественно и монументально. В голову сразу же пришла строчка из песни нашей юности: «Сижу на нарах, как король на именинах».
– А-а… – оторвался он от документов, с которыми, как я думаю, не только работал, но и спать ложился в одну койку. – Господин писатель!.. Какими судьбами?
– По вашу душу, – грустно пошутил я.
– Я вызывал?
– Моргуша сказала, что вы… На восемнадцать ноль ноль. Вот явился, не запылился…
– А зачем это я тебя вызывал? – издевался Степка-чертенок. – Ты, мой дорогой однокашник, не знаешь?
– Знаю, – ответил я. – Уведомление вручить. Чтобы, так сказать, не возникало никаких юридических иллюзий у безвременно уволенного главного редактора.
Он засунул длинные пальцы под модные полосатые подтяжки, оттянул резинку и звучно, будто выстрелил, себя по пивному животу.
– Я вас, Иосиф Климович, не увольнял… Я вас уведомил, что денег на газетку, которая слона покусывает, как сбесившаяся шавка, в бюджете района нет. А на нет, в России, как известно, суда нет…
– Я и не собирался в суд идти.
– Можем и полюбовно договориться…
– Не верю… Так один режиссер давал оценку игры своих актеров.
– Только без оскорблений. Я не актер. А ты, тем более, не режиссер. Ты – безработный. Значит, никто.
– И последние станут первыми…
– Это, мой друг Иосиф, все сказки… Первые и стали первыми. Это историческая правда. Ты ведь историк по основному образованию?
– Если под «первыми» вы подразумеваете первых секретарей, то это действительно исторический факт. Признаю…
Он помолчал, улыбнулся:
– Редкий случай, когда вы, господин бывший главный редактор, признаете свои ошибки… Это говорит мне о том, что не все еще потеряно.
– Уведомление вручено. Я могу идти? – спросил я.
– Куда вам торопиться, товарищ безработный… Вы теперь воистину богатый человек – столько свободного времени… Хоть отбавляй. Позавидуешь.
– Спасибо. Черной зависти мне не надо…
– Не обижайся, Захар! Не обижайся… – он достал дорогу сигарету, скрученную из кубинского сигарного табака, прикурил от настольной зажигалки. – Как знать, может быть, придет время – и еще поблагодаришь меня за это благодеяние.
– Зачем же ждать? Поясной поклон вам от всей нашей семьи Захаровых, – сказал я и даже символически поклонился хозяину кабинета.
– Всё ёрничаешь, – покачал он уложенной в парикмахерской головой. – Вы с Шулером в классе первыми клоунами всегда были. Клоунами и остались…
– Иногда глазами клоуна видно дальше.
– А я ведь тоже не слепой. Все, Захар, подмечаю. Все мне докладывают подчиненные.
– Стучат…
– Зачем так грубо? Кто владеет информацией, тот владеет миром.
Он встал из-за стола – большой, красивый человек в безупречных дорогих тряпках «от кутюр».
– Знаю, что Павел Фокич тебе по-дружески презентовал записки своего сумасшедшего отца… Помнишь, мы всё к окнам старика бегали, смотреть, как он «роман века» строчит под лампой с зеленым абажуром?
– Не помню, – соврал я.
– А что записки старого доктора получил – это ты понишь?
– «Бурдовую тетрадь», что ли? – пожал я плечами.
– Бурдовую или еще какую – это детали. Главное, есть этот бред сумасшедшего у тебя или нет?
Я помолчал, подумал и сказал:
– Есть. Для меня, историка Слободы, это бесценный документ.
Я глазами показал на документы, наваленные стопками на столе главы.
– Это пасквиль, а не документ…
Я нацепил очки, которыми пользуюсь только для чтения, и заглянул ему в глаза:
– А откуда вы, Степан Григорьевич, знаете, что там написано, в «Записках мёртвого пса»?..
Он подошел ко мне вплотную, будто хотел выстрелить в упор.
– Догадываюсь… И у меня есть к тебе предложение.
– Я не барышня, чтобы мне делать предложения…
– Не юродствуй, клоун!
Он отошел к окну, зачем-то опустил жалюзи.
Степан замер, не оборачиваясь ко мне, сказал:
– Знаешь, мне еще в школе было интересно, что там этот старый пердун в своей тетрадке марает…
– В высшей степени интересные вещи…
– И что же – там, по-твоему, правда?
– Евангелие врать не может.
– Евангелие?
– «Евангелие от Фоки»… Он отслеживал нашу слободскую жизнь, описывал наш позор и наши победы, размышлял, давал как врач какие-то рецепты, делал попытки писать как настоящий писатель…
– О чем?
– О прошлом, а значит, и будущем.
– Ах, мать твою!
Он стал подбрасывать и ловить коробок спичек, подбрасывать и ловить. Я невольно следил за полетом коробочка. Последний раз не поймал.
– Я так понимаю: про тебя и про меня там ничего нет. Мы тогда детьми были…
– Бедный Йорик! Кости его давно истлели, а тетрадка сумасшедшего пса, значит, все еще делает свое злое дело…
Он нагнулся ко мне через стол. Сказал шепотом:
– Ты мне передай эту бредятину. Уж больно любопытно познакомиться, знаешь ли.
Я помолчал, оценивая ситуацию.
– Не могу, – развел я руками. – Пока не напишу роман, не могу вам передать даже ксерокопии оного документа, уважаемый Степан Григорьевич.
– Даже так?
– Увы… Тайна следствия. Точнее – писательского расследования.
– Ага… – он прижег новую сигарету. – Я тебя должен огорчить, Иосиф Климович. В редакции некогда вверенной тебе газеты работает ревизия из областного центра. Уже нашла «отдельные недостатки».
Он многозначительно посмотрел на меня.
– Расход бензина на твою машину аж в пять раз превышал потребляемое количество… То есть перерасход – тысяч в двести. Так что дело, господин бывший, пахнет керосином… Ревизия передаст материалы следователям, те в суд. И да здравствует наш самый гуманный суд в мире.
– Знаете, Степан Григорьевич, что мне в вас нравится?
– Просветите, господин писатель.
– Изящный вы человек. Гибкий руководитель. Как это у вас получается? Без принужденья в разговоре коснуться до всего слегка…
– Так разве зря меня народ на пост главы избрал?
– Народ? – удивился я.
– А кто же? Ты ведь первым за меня голосовал. Без тоски и думы роковой. Ведь так?
Я промолчал. Тут с Карагодиным не поспоришь.
Он взял меня за пуговицу на пиджаке, притянул к себе. Я почувствовал неприятный запах его гниющих зубов. Паша уверял, что так же пахнут и их души. Только мы этого не чуем.
– Ну, я пошел писать дальше…
– Иди.
– А не боитесь?
Он отвалился на спинку руководящего кресла, ощерился:
– А чего мне, Захар, бояться-то? Пока мы в этом кресле, ты будешь писать и читать ту историю, которую будет нам угодна. Понял, Пимен?
Когда я уже взялся за ручку двери, то услышал в спину:
– Передумаешь с записками сумасшедшего, заходи, приноси… Гостем будешь. Ты же знаешь, никак не могу найти подходящую кандидатуру на место ушедшего из жизни нашего незабвенного директора – Тараса Ефремовича. Подумай над жизнью своей, Захар. Иногда это очень полезно. Пока не становится поздно и проблема отпадает сама собой.
Мне стало страшно по-настоящему.
О ФАЛЬШЕ И ДОНОСИТЕЛЬСТВЕ
ИЗ «ЗАПИСОК МЕРТВОГО ПСА»
2 мая 1931г. Красная Слобода. 2 часа ночи.
«О жителях Красной Слободы можно сказать, что все они опьянены своим рабством. Даже их христианское смирение, их молчание – это молчание рабов. Но если люди молчат, то за них говорят камни. И говорят плачевным голосом.
И кто бы пожалел наш слободской народ? Слободчане живут нынче классовыми предрассудками и атеистическим невежеством. И еще притворной покорностью перед властью. Притворная безропотность, по-моему, последняя степень унижения, до какой может пасть порабощенный народ. Их возмущение, отчаянье были бы, конечно, более ужасны, но менее низки. Даже слабость их настолько лишена достоинства, что может отказаться даже от жалоб, этого утешения скотины. Страх, подавленный избытком страха, это – нравственный феномен, который нельзя наблюдать, не проливая кровавых слез.
Внешний порядок, царящий сегодня в Слободе – лишь иллюзия; под ним таятся недуги, подтачивающие государственный организм. Фальшь и обман, всеобщее доносительство, как эффективный метод сведения счетов с соседом или родственником, лицемерие и всеобщее равенство, которое de fakto является фикцией, – вот нынешние нравы и нашего российского медвежьего угла в аномальной зоне.
Слободчане, приходившие сегодня на приём в нашу больничку, утверждали, что оборотень, чёрный пёс, который якобы живёт в заброшенной шахте рудника, зачастил в Красную Слободу. Настоятель нашей церкви, отец Николай призывает свою паству придти в храм на исповедь. Народ не идёт, хотя оборотня боится до смерти. Рассказывают, что в Снецком тамошняя активистка, комбедовка по имени Глаша (Глафира) встретилась с оборотнем на узкой тропинке у сельсовета. И чёрный пёс «прожёг её взглядом глаз-углей наскрозь». Бедную женщину с ожогом груди нашли в придорожной канаве, отпевать её батюшка отказался. Да сельсоветчики бы и не дали ему это сделать.
Пётр Карагодин, косноязычный вождь Аномалии, согнал всех селян на митинг. И клеймил последними словами «попов и священников» за одурманивание местного населения опиумом для народа. В его выступлении матерных слов было больше, чем нейтральной лексики. Но главное, что не было в его словах ни смысла, ни любви. Одна фальшиво звучащая медь. Кимвал бряцающий».
Глава 10
КАК ПОПАСТЬ В ЛИТЕРАТУРНУЮ ОБОЙМУ
Иосиф о своих первых шагах в литературу
Та общешкольная стенгазета с карикатурой на своего лучшего друга и моими «отредактированными» стихами была моим первым «печатным органом». Бульба, мельком глянув на то, как тронулся лед и в нашей Слободе, с удовлетворением пожевал свои седеющие усы и сказал:
– Ну, что, Захаров, поздравляю тебя. Ты отныне попал в нашу литературную обойму.
Я понимал, что такое обойма от винтовки Мосина, от Маузера, от другого огнестрельного оружия. Про «литературную обойму» я слышал впервые. Не скрою: было что-то элитное во фразе директора. Если поздравляют, значит, попасть в «обойму» не так уж и просто…
– Эх, товарищ Иосиф… – вздохнул Паша. – Если бы ты знал, что это такое – «литературная обойма».
– Откуда она взялась? – спросил я друга, которого с принципиальностью Павлика Морозова «парафинил» в своем «печатном органе».
– Не знаешь? – сощурился Пашка. – А еще представитель древнейшей профессии. Это фраза из фельетона Ильфа и Петрова. Авторов «Золотого теленка».
Я обиделся за его фельетонную интонацию.
– А многим даже очень нравится, – сказал я. – Посмотри, какой жгучий интерес к газете.
Мы вместе обернулись к стене и увидели следующую живую картину.
…Анна Ивановна отошла от рукописного творения на метр, подбоченилась правой рукой, а левой взялась за тяжелый подбородок, похожий на пресс-папье в учительской.
– А где подпись автора стиха? – спросила Анка-пулеметчица. – Анонимов нам не надо!
Своей подписи я под «отредактированным стихом» не поставил. Потому что «от меня», свободного поэта, там ничего не осталось. Знаменитое «клевещите, клевещите, – что-нибудь да останется» тут не сработало. Не осталось ничего. Только шрамы на моей душе творца. (Где-то я прочитал, что некто Медий, состоявщший в свите Александра Македонского, советовал смело применять клевету и кусать, ибо шрам, во всяком случае, останется).
У стенгазеты толпилась вся школа. Уже от входной двери был виден Пашка-румяный колобок, к которому тянулась длинная рука с берега. Всем почему-то казалось, что эта нелепая рука не спасала, а наоборот – топила «колобка», печально улыбавшегося в роковую минуту.
Вновь подходившие сначала читали мое патетическое четверостишье, потом переводили взгляд на ухватистую, на печально улыбающегося «колобка» – и хватались за животы. Даже первоклашки, как мне казалось, деланно хохотали, как хохочут герои в несмешных ктнофильмах.
Но все хвалили меня и Водянкину. Её художественная работа, до краев наполненная драматическим замыслом, вкупе с моими «высокими» стихами приобрела вдруг парадоксальный, даже пародийный смысл. Конфликт между формой и содержанием дал такую ужасную трещину, что в нее с треском провалились все мои благие замыслы.
Мне бы извиниться, покаяться… Да не смог. Принимал поздравления. И даже слегка кланялся на хвалебные оценки учителей. А ведь наизусть читал Анке-пулеметчице отрывок из Пушкина «гости съезжались на дачу». И помнил гениальную фразу писателя, что «злословие даже без доказательств оставляет прочные следы».
Директор даже позвонил кому-то в районо. На перемене между четвертым и пятом уроками в школу пришла благообразная дама в черной траурной шляпке с вуалью. Дама была печальнее своей шляпки. К ватману ее осторожно, будто боялся, что мадам сейчас же рассыплется от смеха и старости одновременно, подвел Тарас Ефремович.
– Разойдись, хлопцы! – раскидывал он наглецов в стороны. – Элла артардовна посмотрит на творчество масс.
Элла Эдуардовна черной тенью приблизилась к шедевру.
Толпа нехотя раздвинулась, пропуская знаменитого на всю округу директора-партизана. (Шумилов был партизанским разведчиком, имел медали и один орден. Имел ли он учительский диплом, никого из учащихся единственной в Слободе средней школы не интересовало).
– Я же сказал, посторонись, хлопчик! – оттеснил он и меня, автора, от стенной газеты. – Вот, пожалуйста… Стихи не хуже, чем у маститых. Хоть сейчас в хрестоматию.
Дама в вуали поднесла к глазам очки, не надевая их на крысиный розовый нос, долго читала, а потом выдала свое резюме:
– Квасной патриотизм, конечно. Но дым отечества нам сладок и приятен.
На высоком челе Тараса Ефремовича не отразилось ничего. То ли он не понял, что такое квасной патриотизм, то ли «Горе от ума» не читал.
Зато Пашка не преминул вставить из «Евгения Онегина», которого, обладая феноменальной памятью, почти всего знал наизусть:
– «И вот общественное мненье! Пружина чести наш кумир! И вот на чем вертится мир!».
Дама из районо оглянулась на дикломатора, сказала, пряча очки в сумочку:
– Что-то знакомое, мальчик…
– Нет, это не из Иосифа Захарова, – сказал Шулер. – Это из Александра Сергеевича.
– Кто этот бледный юноша со взором горящим? – повернулась руководящая дама к директору.
– Паша Альтшуллер? – переспросил Тарас Ефремович. – Так это сын Фоки Лукича… Ну, того самого… Которого в сумасшедший дом посадили.
Пашка тут же взорвался:
– Мой отец не жупел, чтобы им древних старушек стращать! – бросил он Бульбе и, глотая слезы, бросился к двери.
– Мальчик, кажется, тоже не совсем здоров… – с тоской в голосе протянула черная бабушка.
В этом «взрыве» был весь он, – Паша Альтшуллер. Старый Ученик. Или лучше – Вечный Ученик.
Наши педагоги насчет Павла были единодушны в своем мнении. Отмечая несомненные «природные способности мальчика», заостряли внимание на его вредных привычках дерзить репликами старшим, читать и говорить «не то, что надо». (Теперь-то я прекрасно понимаю, что Пашку наставники доброго и вечного просто не любили. «Этот мальчик, – говорила Анка-пулеметчица, – видит не мир, а его изнанку. Это идеологически чужой вредный взгляд на общепринятые, устоявшиеся в оценках, привычные вещи»).
А Бульба как-то даже сказал моему другу почти по-гоголевски:
– Я тебя, Альтшуллер, не рожал, но за твою дерзость убью когда-нибудь обязательно!
Пашке бы промолчать. Но он ответил самому директору, герою артиизанской войны в крае:
– Яволь, господин директор! Партизанен капут! Фсё будет карашо! Бабка, курка, яйко!
Бывший разведчик отряда «Мститель» мститель даже опешил.
– Пользуешься, что отца твоего в школу не могу вызвать?
– А вы попробуйте. Может, его и отпустят по вашей записке…
У Альтшуллера не было, по просвещенному мнению сеятелей вечного и доброго, главного – уважительности. Уважительность – отличительная черта слободского учащегося. Пашу Альтшуллера таковым не считали. Видно, сын антисоветчика изначально не мог быть хорошим советским школьником.
Как-то Старый Ученик довел Бульбу до белого каления , и тот сказал ему:
– Ну, погоди, немецкая овчарка! Ты у меня не гавкать, а выть будешь… Тогда завиляешь хвостом.
А Пашка никогда ни перед кем хвостом не вилял. Потому что «хвостов» по предметам у него не было. Учился он лучше всех. Но на школьной Доске почета его фотографии почему-то не было.
– Почему тебя на доску не вешают? – спросил я его.
– Правильно, Иосиф, что не вешают, – ответил он. – Мне уже шестнадцать, а ничего не сделано для бессмертия…
Глава 11
ПОДБРОСЬ ДРОВЕЦ, СВЯТАЯ ПРОСТОТА!..
Иосиф Захаров об уме и горе от него в аномальных зонах
Я понял, что натворил, когда Анка-пулеметчица объявила нам о незапланированном комсомольском собрании.
На том уроке мы «проходили» Грибоедова. Анна Ивановна спросила:
– А почему Грибоедов назвал свое произведение «Горем от ума»?
Все молчали.
– Захаров! – подняла она меня. – Ну, уважаемый главный редактор «Крокодила»?..
Я вздохнул:
Отпустите, Анна Ивановна, душу на покаяние… Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок.
– Сатира в нашем обществе, – поправила она меня, – не оскорбление, а необходимое для выздоровления от излишнего самомнения лекарство.
Она жестом усадила меня за парту, кошачьим неслышным шагом подошла к парте, за которой в гордом одиночестве сидел Пашка. Как всегда он читал каку-то умную книгу, держа фолиант на коленках.
– А вы, сводный брат товарища редактора, гражданин Альтшуллер, что скажите…
Паша вздрогнул, книга шумно упала на пол – класс гоготнул.
– Простите, я не расслышал ваш вопрос…
– Рано стали глохнуть, Бетховен, – поднимая с пола книгу Светония «Жизнь двенадцати цезарей», холодно сказала Анка-пулеметчица. – А я думала, что ты Грибоедова читаешь…
– Горе от ума бывает только в России, Анна Ивановна, – ответил мой друг. – Яркий тому пример – мой бедный отец.
– Я про отца тебя не спрашиваю… – тут же отреагировала Анна Ивановна. – Ты мне скажи, в чем подтекст фразы Чацкого: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!»?
Паша подумал, пожал плечами:
– А тут никакого подтекста и нет. Куда бы он не уехал, все дороги ведут к коммунизму…
Класс взорвался хохотом.
– Тихо! – испуганно замахала руками Анна Ивановна, проверяя, плотно ли прикрыта дверь класса. – Молчать, разгильдяи! А ты, Альтшуллер, ты… Яблоко от яблони…
– Где нам дуракам чай пить… – добавил Паша и сел. – Уймитесь, волнения страсти.
– Альтшуллер! Вон из класса за отцом!
– Вы хотели сказать – к отцу? Далековато шагать…
– Я… Я, – Анна Ивановна приложила платочек к глубоко посаженным глазам. – Я должна обо всем этом доложить в районо! Нашему куратору, которая, наверное, еще в кабинете директора…
И она выбежала из класса, чуть не опрокинув пыльный фикус, стоявший у шкафа со старыми учебниками.
– Ах, боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексеевна! – вслед ей процитировал строчку бессмертной комедии Пашка.
– А в морду – хошь? – услышал он с первой парты.
Это встал Степка Карагодин, секретарь комитета комсомола школы. Наш идейный вожак. Никем другим Степка в школе и быть не мог. Дед и отец похоронены на площади Павших Героев. Над ними – бронзовый памятник: склонивший голову партизан в кубанке, с автоматом «ППШ» на груди. (Пашка уверял, что в отряде «Мститель» после февраля сорок второго года были только немецкие автоматы. И ни одного «ППШ». Пашка читал записки своего отца и вообще знал всё на свете). К бронзовым ногам Григория Петровича (так звали отца Степана Карагодина) каждое 9 мая, в день Порбеды, и 28 февраля, в день освобождения Краснослободского района от немцев, ложились венки и живые цветы. Здесь меня с Пашкой принимали в пионеры. Сюда теперь слободчане приходили на торжественные митинги, слушали торжественные речи, сказанные в микрофон, одобряли политику партии, требовали свободу Луису Корвалану и на Первомай и Октябрьскую дружно орали в унисон победное «ура». Колонны учащихся единственной средней школы Краснослободска стройными рядами, по-военному чеканя шаг, шли мимо позеленевшего от времени Григория Карагодина и гранитного камня, на котором золотом сверкали буквы мемориальной надписи: «Слава героям Красной Слободы!».
И все понимали, что сын и внук геров Слободы – обречен. Тоже на славу. Успех. Высокие должности. На командирские замашки. Пока что, разумеется, в школьных мелких масштабах.
– А в морду – хошь, Немец? – повторил Степан и сделал к Пашке несколько шагов.
Карагодины и Альтшуллеры были моими соседями еще с времен, когда наш заштатный городок называли Красной Слободой. А чаще – просто Слободой.
– Ты что, сосед? – остановил я Степана.
– Пусти, Захар! Он женщину обидел…
– Ах, какой пассаж! – встал я между мощным Степаном и щупленьким бледным Пашкой, который уже принял стойку боксера-недоучки.
Мой интеллигентный сводный брат, который больше всего на свете любил своего больного отца и умные книги, стал насвистывать известный мне мотивчик какого-то венца: «Ах, мой милый Августин!». И даже запел по-немецки. Наверное, от страха быть униженным перед всем классом (но прежде всего перед Моргушей) пудовыми кулаками откормленного Степки:
– Ach, du liber Аugustin!
– Фашист недобитый! – сквозь зубы процедил Карагодин. – Ты у меня свое еще получишь. Вырастит из сына свин, хоть отец свиненок…
Пашка вдруг выпругнул из-за моей спины и сходу врезал Степке в челюсть.
– Клац! – звонку отозвались на короткий точный удар друга его зубы.
– Это за свиненка, Степан Григорьевич… – прошептал Пашка, танцуя вокруг рослого Степана. – А это за свина…
Но ударить ошеломленного внезапностью и отчаянной храбростью врага Карагодин не успел – в класс стремительно вошли Анка-пулеметчица, Тарас Ефремович и дама в шляпке с черной вуалью.
Шумилов, увидев тихого Альтшуллера в бойцовской позе атаки, несказанно удивился:
– А жаль, что незнаком ты с нашим петухом… Альтшуллер! Брысь на место!
– Степа, что тут произошло? – застрекотала Анка-пулеметчица.
– Садитесь, товарищи учащиеся, – приказала черная вуаль, усаживая класс, который дружно поднялся со своих мест, приветствуя начальницу.
Руководящая дама из районо, усадив класс, обратила свои заплаканные глаза к директору.
– Тарас Ефремович, нужно начинать воспитательную работу прямо сейчас. Немедленно. Тем более, что именно этого мальчика, – она выбросила из кулачка в черной ажурной перчатке указательный пальчик в сторону Паши, будто играла с ним в «нашу войну». –Тем более, что именно этого мальчика так ярко и образно раскритиковала общешкольная газета под названием «Крокодил».
Бульба, подкручивая свои висячие усы, подошел к первой парте.
– Степан, – сказал он. – Проведем комсомольское собрание класса. Обсудим критическое выступление нашей школьной печати, которую возглавляет Захаров, и поведение вашего товарища, хулигана, чтобы не сказать большего, Павла Альтшуллера.
– Ну, Степан Григорьевич, веди собрание… Ты, а не я, секретарь комитета комсомола школы. Давай, рассказывай, как вы дошли до жизни такой…
Степан подождал, пока на «камчатке» уселись дама из районо и Анка-пулеметчица, подошел к учительскому столу, откашлялся и достал уже заготовленную бумажку с текстом обвинительной речи.
– Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо… – попросил класс Павел. И все опять хихикнули.
– Цыц! – притопнул ногой Бульба. – Я вас, бродяги, породил, я вас и убью. Если будет надо… – сказал он. – Говори, Степан!
Чего он только не буровил, в чем только не обвинял моего друга… Но самое страшное было то, что отправной точкой всех его обвинений стала моя газета. Мои отредактированные Анкой-пулеметчицей стихи. Моя песня, которой я сам наступил на горло…
Я не помню, что вменялось Немцу. Но когда поставили на голосование его исключение из школы и комсомола, я вскочил и крикнул:
– А ты, Чертенок, разве не сигал по льдинам? Но если бы ты упал в ледяную воду, то уж точно не подвергал бы опасности отважную комсомолку Водянкину?
– Это почему так? – сощурился мой сосед по домам по улице Петра Карагодина Степка.
Я торжествующим взглядом обвел притихший класс, боковым зрением зацепил блеснувший из под вуали взгляд районной начальницы.
– Да потому что комсомолка Маруся Водянкина за тобой бы в ледяную воду не прыгнула! Ты ведь руки утопающему не протянул. Только поинтересовался у нахлебавшегося талой водой товарища: «Хороша ли водица?»!..
Моё откровение, как «Колокол» Герцена, разбудил и дремавший народ, и всех равнодушных, бесконечно далеких от народа. Все заговорили разом, затрещали, заохали и защищая Чертенка, и нападая на него.
– Не подал руки! Мы видели, Степан!
– В нем просто сработал инстинкт самосохранения! Он поступил разумно!
– Не поздоровится от эдаких похвал…
– А я, дура, его в сочинении с Павлом Корчагиным сравнивала… А теперь, девочки, мучительно больно…
– Каждый класс заслуживает вожака, которого он заслуживает…
– Цыц, Каины слободские! – загремев крышкой парты, горой встал над ней Бульба. – Как дошли вы до жизни такой? Кого вы слушаете? С кого пример берете?..
Он грохнул кулачищем по парте – в классе мгновенно воцарилась тишина вакуума.
– Я вам, товарищи, – одышливо произнёс Тарас Ефремович, – сейчас открою глаза! И вам все станет ясно и понятно. Сейчас Павел Альтшуллер живет в семье Захаровых. Пока его отца в сумасшедшем доме лечат… Вот эти два камрада и спелись. И покрывают друг друга, выставляя нашего комсомольского вожака в невыгодном для общественного мнения свете…. Это старый диссидентский прием – скомпрометировать руководителя, опорочить нашу светлую действительность. Нашу, можно сказать, светлую память загадить всяким дерьмом…
Он страшно вращал красными, в прожилках, глазами, распаляясь все больше и больше:
– Отец Павла, товарищи, хотел очернить светлую память наших славных партизан! Моих боевых товарищей… Вон они, на Площади Павших Героев, у Вечного огня славы лежат…
Он достал платок и шумно высморкался. Затем промокнул слезы на глазах.
– Альтшуллер за папашу своего мстит… А Захаров, кому мы доверили самое действенное оружие партии – сатиру и юмор – ему потакает. Позор!
– Таким не место среди нас! – вскочил Степан, почувствовав окрепшим тыл. – У нас один тройственный союз: Ленин, партия, комсомол! Давайте вместе со мной: Ленин, партия, комсомол!
Класс безмолвствовал.
Я подошел к Пашке, потерянно смотревшему на опущенные головы товарищей. Сказал тихо:
– Прости меня, братишка…
– За что?
– За стихи. Это я их отредактировал. За древнейшую профессию.…
Он протянул руку.
– Ты не виноват, брат. Я знаю, сначала это были гениальные вирши. И слова твои звучали, как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных.
– Это какие еще беды вы нам пророчествуете, а? – взревел Шумилов.
– Угомонитесь, Тарас Ефремович, – вдруг пискнула со своего места «черная вуаль», позабытая нами в пылу полемики проверяющая. – Пусть юноши и девушки сами, без вашей подсказки, обличат идеологические заблуждения этого мальчика по фамилии э…э, Альтшуллер, так, кажется? Что, например, скажет, главный редактор сенной печати? Ведь тебя, Захаров, кажется, никто не заставлял критиковать своего друга в печати? Ты это сделал по зову своего сердца. Не так ли, друг мой?
– Так, подруга, так… – неожиданно для себя нагрубил я ни в чем не повинной женщине. – Самоуправление – это ведь старая завиральная идея. У нас в Слободе самоуправление всегда будут путать с самоуправством.
Дама из районо приложила кружевной платочек к глазам, всхлипнула и, не глядя на нас, бочком, выскользнула из класса.
– Отца ко мне завтра! – заорал мне в ухо директор. – Без отца не приходи! А пока, Степан, ставь на голосование исключение Захарова из рядов ВЛКСМ…
– Кто – за? – спросил Карагодин.
– Подождите, – поднялась моя соседка Моргуша. – Давайте обойдемся общественным порицанием. Я хочу сказать Иосифу, что он поступил плохо.
– Когда?
– Ну, не тогда, когда стихи писал, а когда защищал грубияна и этого, как его… диссидента. Ты и сам стал грубияном, обидчиком женщин и детей…
Я скривился в скептической улыбке:
– Ну-ну, подбрось дровец в мой костер, святая простота…
– И подброшу! – сказала Моргоша. – Я предлагаю этим друзьям, обоим, объявить по выговору… Без занесения.
– Правильно! – закричали ребята с мест.
– Голосуем? – взяла инициативу в свои руки Водянкина. – Кто – за?
«За» наш дружный класс проголосовал единогласно.
…Степка поджидал нас в раздевалке.
– Ну, поздравляю, – сказал он. – Опять тройственный союз победил?
– Да ладно тебе, суседушка, пыхтеть, – миролюбиво ответил я Карагодину. – Чудила ты с улицы Петра Карагодина…Мне вот Анка-пулеметчица, оказывается, пару за «Горе от ума» влепила в журнал… В воспитательных, так сказать, целях. А мне весело. Правда, Паш?
Пашка подал Марусе пальто, снял с крючка ее шапочку и стал подбрасывать ее под потолок, приговаривая:
– Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали!..
– Мы с Марусей ходим парой… – прищурился Степка. – Наша простая слободская шведская семья…
Я тогда не понял Степкиного намека. А всезнающий Пашка не подсказал. Однако, судя по интонации, Карагодин сморозил очередную свою пошлость. Был он на пошлости горазд. Талантлив, можно сказать, человек был на это дело с самого детства.
Глава 12
ЕСТЬ ЗЛО, ТВОРЯЩЕЕ ДОБРО?
Иосиф о диалектике жизни
Нелепые слухи ходили за Пашкой по пятам. Слободские кумушки судачили у колонок, что Пашка заразился от отца страшной болезнью, от которой человек, будь он мал или стар, в конце концов, сходит с ума. Немало было и грязных намеков и на некий «тройственный союз» Альтшуллера, Захарова и Водянкиной. Но, на удивление всем, наша дружба не ржавела и не давала даже трещин, выдерживая тотальную словесную бомбардировку.
Трудно выразить одним словом, что нас связывало в прошлом и связывает сейчас, когда все уже потеряно, кроме чести. Может быть, само детство, отрочество, безоглядная влюбленность в самую красивую девушку Красной Слободы? А может быть, эта самая честь, которую мы, к счастью, не потеряли, и помогла нам тогда не рассориться вдрызг.
У нас бывали крупные ссоры и долгие расставания. Всю жизнь я безумно ревновал мою Марусю к Пашке Альтшуллеру, человеку умному, рассудительному, порой немного циничному, как все люди иронического склада ума. И всю жизнь я тянусь к такой не похожей на мою, но всё-таки родственной Пашкиной душе.
Кого из нас Моргуша любила в девичестве больше, для меня до сих пор загадка. Были времена, когда уже умиротворенный любовью пёс вдруг вновь оживал, разрывая в клочья между нами отношения своей разрушительной энергией.
Когда-то очень давно, когда только-только заполучил от Павла первые странички из «Записок мёртвого пса», я спросил у Немца:
– Неужели у этого пса, о котором пишет твой отец, такая энергия? Взглядом – и насквозь!
– Страшная, Захар, энергия, – ответил он. – Энштнейн, например, как ты, надеюсь, знаешь, утверждал, что масса – это энергия в квадрате. И если высвободить энергию, заключенную в массе одного только человека, то ею можно взорвать весь континент.
Я недоверчиво хмыкнул.
– Но ведь гамбургский епископ в своей «инструкции по безопасности» утверждал, что чёрный пёс, Анибус, несмотря на свой суровый вид, всегда ищет в человеке светлое начало. И утаскивает в Нижний Мир только нераскаявшихся грешников… Так «добро» он или «зло»? Как понимать?
– Есть зло, творящее добро, – просто ответил Павел. – А есть добро, творящее зло. Диалектика, брат.
– И есть исторические примеры? – спросил я.
– Есть, – кивнул он. – Ленин, например…
– Оставь Ильича в покое… – ответил я. – Гитлер – вот исчадье ада.
– Тебе знать лучше, – пожал плечами Павел. – Ты же родился 21 апреля, как раз между Лениным и Гитлером.
– Это совершенно разные фигуры. Один гений – злой. Другой – добрый.
– А корни?
– Что корни?
– Ильич многому научился в Германии. Как там в «Онегине»? «Он из Германии туманной привез учености плоды».
– Плоды могут быть совершенно разными. Запретными, например…
– Почему же, – перебил меня Вечный Ученик. – Ленин основал РСДРП, и Гитлер до конца своих гнусных дней считал себя социалистом. Знаешь, как его партия называлась? Национальная социалистическая рабочая партия. Так что у этих двух типов с немецкими корнями много общего.
– Чушь собачья! – в свою очередь перебил я Пашку. – Не в названии дело. Под словами «социалистическая» и «рабочая» может скрываться и сам черт или дьявол.
– Я как раз об этом. Если не убеждает, то поищи примерчик поярче.
Я еще покопался в памяти и почему-то шепотом спросил:
– А – Сталин?
Пашка тоже не сразу ответил. Но выдал та-а-кое, что у меня нервно зачесался левый глаз – верная моя примета плакать.
– Сталин, товарищ Иосиф – сказал Альтшуллер, – самый верный ученик Ленина.
– Хрущеву, значит, веришь?
– Вера без дела мертва есть, сказано в послании апостола Иакова.
– Опять вы за своё? Поговорите о весне, о любви, на романтическую тему… Перестаньте, наконец, при мне говорить о политике! – взмолилась Маруся. – Не хочу вас слушать. Не хочу!.. Я боюсь…
И она зажала уши ладошками, похожие на два больших оладушка, которые она по бабушкиному рецепту пекла с тертыми яблоками.
– Повесели девушку, – сказал я Пашке. – Видишь, истерика на нашей почве.
– Плясать, увы, не умею, – ответил Шулер. – Я лучше спою самую веселую песню, какую только знаю.
И он запел, точно попадая в мелодию:
– Все хорошо, прекрасная маркиза,
Дела идут, и жизнь легка.
А дальше пошла его импровизация, в которой я играл самую неблаговидную роль. Я понимал, что Пашка придумывал на ходу, с пылу – с жару. Но получалось складно, хотя и грубовато, как я написал сначала героическую поэму, которая вскоре превратилась в злую политическую эпиграмму на друга. Причем, Альтшуллер не стеснялся в использовании грубых диалектных словечек.
– Циник, – сказал я ему. – И диссидент!
– В точку, брат! – засмеялся Шулер. – Ща за портвейшком сгоняю! Отметим воскрешение Лазаря!
– Это я – Лазарь? На что ты намекаешь?
– На выздоровление после тяжелой болезни. Ты же бросил, наконец, писать стихи для стенгазет и к красным дням календаря? Или эта болезнь уже зашла в хроническую фазу и неизлечима? Тогда оривидерчи, Рома… Была без радостей любовь, разлука будет без печалей.
– Паша, не обижай Иосифа! – надула губки Моргуша и часто-часто заморгала ресницами. – Я не хочу оплакивать смерть поэта… В моем романе Онегин и Ленский примиряются перед роковым выстрелом.
Паша с улыбкой Сионского мудреца смотрел на то, как я рвал на мелкие кусочки свою «героическую поэму».
– Судьба поэта жертв искупительных просит, – сказал он.
– Не вкладывайте персты в язвы моя! – взмолился я, обидевшись и на друга, и на Марусю.
– Марго, ты слышишь, как ветер возвращается на круги своя! У-у-у…
– Слышу, Вечный ученик! Слышу…
Я хотел ответить друзьям поязвительнее, укусить за самое больное место, но только хлопнул дверью. Спиной я услышал:
– Вернись, Иосиф, я все прощу!
Это был противный голос моего друга Пашки. Я ненавидел его. Я уходил к нашему лукоморью, к Черному омуту на берегу Свапы. Но я точно знал, что ветер рано или поздно все равно вернется на круги своя.
Я злился, что я так и не лягнул Шулера на прощанье. Пуская ослиные копыта знает!
…Над старой Слободой уже взошла луна. Серебряная дорожка Силены бежала к нашему заветному месту. К глубокой чистой воде. Вода меня всегда успокаивала. И будто очищала душу, когда я на нее смотрел долго и задумчиво.
Я шел быстро, а луна по-свойски подсвечивала мне ухабистую тропинку. Но у обрыва, где по преданию, утонул Маркел Шнурок, палач партизанского командира, не заметил какой-то притаившейся в кустах коряги – споткнулся. И чуть не полетел в тот самый омут, который в детстве мы заглядывали, леденея душой от страха.
Чтобы заглушить обиду в душе, боль в ноге, которая заныла после встречи с корягой, я стал вслух читал стихи. О луне. Их любил Пашка. (Может быть, он их и сочинил – с него станется).
Светила на ночном небосклоне луна, звучали у нашего лукоморья Пашкины стихи… Это уже было, мне все это уже снилось? Почему так все знакомо? И так тревожно на душе?
Во всем виновата полная луна. Полнолуние – время гениев и сумасшедших.
Такой же светлой весенней ночью умер и Фока Лукич, сильно сдавший после выхода из психиатрической больницы. Пашка не отходил от постели умирающего всю страстную неделю. А когда Фока Лукич умер, он пришел к нам в дом со своим наследством – «бурдовой тетрадкой» отца, которую тот держал у себя под подушкой.
– Вот, Захарушка, и помер батя…
Он не плакал. Он прижимал к груди заветную тетрадь, раскрыть тайну которой я мечтал еще в детстве.
– Ты поплачь, поплачь, Пашенька… – прижала его к теплой груди моя бабушка Дарья. – Сиротинушка ты моя горемычная…
Он не заплакал. Протянул мне тетрадь. И сказал:
– Вот, возьми…
– Что это? – спросил я, хотя точно знал, «что это».
– «Записки мертвого пса». Он просил передать…
– Почему – мне?
– Не тебе конкретно, – ответил Павел. – Тому, кто сможет этой тетрадью распорядится, не навредив ни себе, ни людям. Главное, как любил повторять отец, не умножать вселенской скорби.
Я помолчал. Потом спросил шепотом:
– Думаешь, я смогу?
– Думаю, сможешь.
Моя добрая бабушка Дарья принесла нам по рюмке вишневой наливки, сказала:
– Помяните раба Божьего Фоку…
Мы выпили, не чокаясь. Поставили пустые рюмки на круглый стол, по которому бежала лунная серебряная дорожка.
– Полнолуние… – прошептал я, не зажигая свет.
– Луна…– вздохнул Пашка.
Тишина давила на уши. Где-то под полом скребла мышь. В углу всхлипывала бабушка. В комнате пахло валерьянкой и неизбывной грустью. Ночное светило висело прямо над старой яблоней, где зимой сорок второго партизаны закопали обгоревшие трупы моих уже далеких родственников – Пармена и Параши.
Павел, не отрывая немигающего взгляда от бледного лунного диска, прочел наизусть:
– Ничто не ново под луною:
Что есть, то было, будет ввек.
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек…
– Кто автор? Спросил я.
– Автора не знаю, ответил он. – Знаю только, что это мысли из Екклезиаста.
В тот же день эту мысль я встретил в «Записках мертвого пса», в «бурдовой тетради» Фоки Лукича, которую я читал всю ночь напролёт. Страницы «Библии от Фоки» были пронумерованы. Но восемнадцать страниц не хватало. Они были аккуратно вырезаны бритвой. Причём, вырезавший их не позаботился о плавном переходе. Чувствовался какой-то смысловой скачок в тексте:
«…Я слушал Посланца, затаив дыхание и мысленно соглашался с ним. А человек в сером на мой немой вопрос, прочитав его в моих глазах, сказал: «Что было, то и будет; и что делать, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое», но ЭТО, поверь мне, лекарь, проклятому бессмертием, было уже в веках, бывших прежде нас»
Глава 13
АУРА11 БОЛЕЗНЕННОГО ВОСТОРГА12
Из тетради доктора Лукича
Красная Слобода.
Сельская больница.
12 мая 1932г.
19 час.37 мин.
Всё как всегда. Фельдшер Сыдорук пьян, как свинья. Спит в кочегарке. В изоляторе стонет больной. Есть подозрение на тиф. Лекартв решительно никаких.
К часу дня на прием приходила «слободская народная власть» – Петр Ефимович Карагодин. Я спросил пациента, как он себя чувствует. Сказал, что на пленуме Краснотырского райкома его хвалили за выполнение плана по раскулачиванию кулаков и подкулачников и общие темпы коллективизации, но покритиковали за недостаточную антирелигиозную работу.
«Религиозный бред слободского попа о.Василия», по его словам, мешает построению светлого будущего. Я спросил, почему. На мой вопрос председатель колхоза, комбеда и партъячейки (в одном лице) ответил, что «попы считают любую власть от Бога, кроме власти антихриста». Значит, косвенно признает, что новая власть – от Антихриста. Да и себе Петр Ефимович выдумал нелепую и страшную должность – главантидер. То бишь – главный антихрист деревни. Слободчане боятся даже произносить эту абракадабру13 бояться.
Его история болезни (как, впрочем, и любого другого человека) есть его история жизни. Именно поэтому расспрашиваю его о делах: чем жил, как прожил ниспосланные ему дни после нашей последней встрече в кабинете врача. Зная скрытный его характер, прибегаю к методике гипнотерапии профессора Гельгарда, чтобы раскрепостить его подсознание.
За несколько минут из угрюмого, застегнутого на все пуговицы человека, получается весьма неплохой рассказчик. Как меня когда-то учили в военно-медицинской академии, буду самым тщательным образом записывать его ауру, состояние больного, предшествующее пароксизму, то есть эпилептическому припадку.
Аура сегодняшнего дня меня как лечащего врача настораживает и огорчает. Болезнь явно прогрессирует, захватывая и поражая все новые и новые участки коры головного мозга. Явно доминирует аура беспричинного восторга у пациента. Пафосная убогость его разговорной речи, когда он говорит о созданном им колхозе «Безбожник», «темпах коллективизации», «обострении классовой борьбы в Слободе», весьма и весьма тревожный симптом. Ему срочно необходимы психотропные препараты. Но нет даже противосудорожных медикаментов.
Восторг, пафос, пустозвонная фраза – всё это в равной мере определяет в ауре неизбежное приближение кризиса болезни. Будем надеяться, что её не осложнит шизофрения с ее нервно-психическим возбуждением и полным отторжением личности от исторически сложившихся форм труда и социально-бытового уклада жизни.
С особым восторгом Петр Ефимович рассказывал мне о том, как расстреливал кулаков холостыми патронами. По его словам, сказанным в крайне возбужденном состоянии, «так он шутковал со слободской контрреволюцией». С восторгом нарисовал мне следующую картину: «бабы кулаков воют, волосы на голове рвут, детишки ревьмя ревут – страсть, как смешно»… Со двора вывели корову, двух телят, погрузили на телегу поросят и птицу. Хозяин за вилы. Тогда Петр Ефимович поставил «защитника мелкобуржуазной собственности» к плетню. Сам отошел шагов на десять, снял с плеча винтовку. Слободчанин у плетня губами шевелит беззвучно – молитву читает.
Дальше пишу парафразом14.
– Дочитал, спрашиваю. Молчит. Значит, дочитал, говорю. Затвор передернул – бах холостым. Дым, горелым порохом воняет. А пульки-то в патроне нету… Холостой! Да этот пень не ведает о том. Свалился под плетень. И лежит, ножки поджав. Я ему: вставай, вставай, контра! – не придуривайся. А он возьми и окочурься взаправду. От страха паразит сдох, шоб мне и тут нагадить своей вонючей смертью.
Глаза его блестели, будто Петр Ефимович выпил на радостях. Лицо озаряла счастливая улыбка.
– Туда гаду и дорога!..
Он вскочил от избытка энергии, потом торопливо сел на стул, не спуская с меня восторженных глаз.
– А женка евоная на коленки упала. Молила о пощаде… Детишки к ней льнуть. Рев стоит, как в сущем аду. А меня хохот разбирает, хохот за жабры береть. Патроны-то у меня – холостые! Вот дураки так дураки у нас в Слободе. Других таких дурней по всему свету не сыщешь…
Лицо его резко побледнело, на лбу выступила испарина, руки затряслись.
Я снова повторил свой вопрос: как вы себя чувствуете? Не было ли недавно большого или малого эпилептического припадка? От прямого ответа больной уклонился. Сказал, что испытывает радость за честно выполненный революционный долг.
Страх сменяет чувство эйфории. Он чувствует радость даже от предстоящих сражений с врагами революции и обездоленного народа.
Потом признался, что восторг, как правило, к полуночи проходит и его сменяет чувство безотчетного страха. Потом подступает тошнота. После рвоты начинается припадок.
Типичная клиническая картина пароксизмов эпилепсии. Во время глубоких прошлых припадков больной не воспринимал окружающее, и теперь содержание ауры не всегда сохраняется в его памяти.
У больного Карагодина П.Е. 1884 года рождения, возникает один и тот же, присущий только ему тип ауры, – сначала слуховая галлюцинация воя собаки, а затем и зрительная с «появлением черного пса».
Пациенту ему требуется непрерывное лечение. В течение долгих лет. А в бывшей земской больнице Слободы, несмотря на торжественные заверения народной власти, нет даже элемантарных противосудорожных средств. И вообще нет никаких лекарств. Лежат два извещения с железнодорожной станции Дрюгино (одно повторное), пришедшие по почте еще в прошлом месяце. Меня уведомляют, что облздавотдел наркомата в адрес слободской больницы отгрузил медикаменты, шприцы и элементарное оборудование. Но как его получить? В больнице лошади нет. Только вечно пьяный фельдшер Сыдорук.
Я попросил срочной помощи в привозе у Петра Ефимовича. Дайте, мол, комбедовскую лошадь, и я привезу со станции ящик с медикаментами.
Он ответил, что завтра сам едет на станцию встречать товарищей Богдановича и Котова. Секретарь райкома и начальник НКВД едут к нам из Красной Тыры проверить «состояние работы по борьбе с религиозными предрассудками». Обещал взять и меня с собой.
К концу нашей встречи у пациента обильно пошла изо рта слюна.
Он без церемоний сплюнул на пол кабинета. И так шумно высморкался, что разбудил пьяного фельдшера Сыдорука.
Разбуженный фельдшер слободское начальство с просонья не признал. Начал материть моего пациента и называть его, наплевавшего на пол «покоя», «гидрой революции». В результате получил от пациента в морду и упал под стол, потеряв последнее сознание.
Больной при этом находился в крайне возбужденном состоянии. Наблюдал патологические отклонения в социальном поведении моего пациента.
При запущенности его болезни, полном нежелании серьезно лечиться, это, считаю, вполне объяснимым развитием всей клинической картины. С изменениями в худшую сторону.
Глава 14
ЗАКОЛОДЕННЫЕ МЕСТА
Реконструкция событий и фактов, почерпнутых
И. К.Захаровым из тетради Ф.Л.Альтшуллера
Под большой праздник святой Троицы в урочище Пустошь Корень, что раскинулось западнее железорудного карьерьера Аномалии, случилась страшная гроза. Край этот, где чрево земли томилось созревшим бременем железа, еще с седых времен княгини Ольги, дурную славу снискал. Монахи здешнего Ольговского монастыря, кроме молитв, знали ворожбу, колдовство и вообще слыли в округе чернокнижниками и чародеями. Это они, были убеждены жители Слободы, люди не столько набожные, сколь суеверные, напускали на людей внезапный мор, выделывали всякие чудеса с природой – черно «шутковали» с людьми, превращаясь то в коз, то в свиней. Но больше всего боялись живущие на Аномалии оборотня, ужасного чёрного пса, прожигавшего своими дьявольскими глазами сердца повстречавшихся ему людей.
Аномальная зона давала о себе знать и другими сатанинскими страстями. Случалось, что земля здесь гудела, будто стонала голосами мучающихся в преисподней грешников, и тряслась, морщинами-трещинами. Рыжая маслянистая вода вдруг заливала колодцы, а иногда, горячая, как в бане, парила из глубины земли, будто вырывалась из адского котла. А то в морозном январе вдруг гремел гром и извилистыми слепящими глаз молниями пронизывали стылое зимнее небо. Бывало, что на аномалии в самую сенокосную пору шел неведомо откуда пушистый снег… Чертовщина – да и только.
Местный суеверный люд предпочитал эти заколоденные места обходить за двадцать верст с гаком – ноги убьёшь, зато сам жив останешься. А вот пришлые странники, случалось, пропадали. Был человек – и нету. Как в воду канул… Находились и такие, кто называл себя «очевидцем». Они-то и рассказывали, что из чащи вылетал огромный черный пёс и пожирал бедных путников, высасывая из них их заблудшие души.
В словах этих просвещенные люди находили свое объяснение.
Когда в тамошние края приходил глад, и люди убивали собак, чтобы съесть их, псы – ярее волков от голода – сбивались в стаи, уходили в леса и становились зверем коварным, хитрым и безжалостным ко всему живому и беззащитному. Умные волки предпочитали не связываться с псиными стаями – одичавшие и опьяненные безнаказанностью собаки рвали на части всякого, кто вставал на их пути – зверя ли, человека, врага или друга. Псам было едино.
Старая монастырская рукописная летопись утверждала, что еще в древние времена тут на отбившихся от племени людей нападали одичавшие псы. «…И пожирали людей, аки гиены огненные».
Настоятель слободской церкви Успения Пресвятой Богородицы отец Василий правил службу, служил молебны, проповедовал Слово Божие прихожанам, по привычке и доброй традиции ходившим в храм Божий уже и после того, как в Слободу пришла советская власть. Над хатой комбеда, бывшей церковной сторожкой, теперь трепыхался на ветру кумачовый лозунг: «Свобода. Равенство. Братство. Смерть врагам коллективизации и социализма в Слободе!».
После того, как Петр Ефимович надумал заменить христианские имена своих колхозников «Безбожника» на порядковые номера, отец Василий сказал прихожанам:
– Сожрет сперва имя христианское, от Бога, а затем и вас самих этот падший ангел… Начало зла, как известно, положил высший ангел, сотворенный Богом, дерзко вышедший из послушания всеблагой воле Бога и ставший Диаволом. Он, этот пес, засевший ныне в наших ожесточенных сердцах, и внушает нам грех, неустанно толкает к нему. Сами же этого пса хотели. Сами его над собой поставили. Своей свободной волею.
Кто-то слабо возразил:
– Зачем нам, батюшка, свобода такая, коль мы её по уму распорядиться не можем?..
Отец Василий, священник в третьем колене, мужик физически крепкий и по годам мудрый, почесал расчесанную на пробор седеющую бороду, сказал басовито:
– Первая причина зла – в свободе человека. Но наша свобода воли – отпечаток Божественного подобия. Этот дар Божий, а не дар нынешней власти, повесившей тряпку с этим словом на своей управе. Ведь человеческим законом можно высвободить из вас все зло, что таилось на самом дне души вашей. Зло для братоубийства, черную ненависть зависти для самых тяжких смертных грехов. Свобода, дар Божий, поднимает человека выше всех существ мира. А дар Сатаны – даже Добро направлять ко злу и во имя зла. Бог создал человека и оставил ему свободный выбор. Вы выбрали то, что выбрали… А этот выбор – не от Бога.
Начиная наступление на идеологическом фронте, власть прежде всего позаботилась о пятой колонне. Кто-то, не глупее самого Сатаны, додумался политизировать даже само народное сознание, заменив Заповеди Божеские революционным законом. Перевернув с ног на голову оценочную нравственную шкалу, власть окончательно запутала слободской народ, «что такое хорошо и что такое плохо». Всеобщий политический донос становился «революционной и общественной необходимостью», некой религией Слободы.
…На другой же день об этой «Васильевской проповеди» от слободских иудушек узнал Петр Ефимович. Он же, отбросив метафоричность высказывания слободского попа, истолковав слова о «пришедшей власти сатаны» в прямом – контрреволюционном – политическом смысле, переслал донос на отца Василия дальше. «По инстанции», как теперь говорили: товарищу Котову в Краснотырский отдел НКВД. Тот доложил «обстановку в религиозно-мятежной Слободе» на бюро Краснотырского обкома партии и «лично товарищу Богдановичу», снабдив её своими «конструктивными предложениями».
– Где, где поповский бунт? – строго спросил Богданович на заседании бюро.
– В аномальной зоне, товарищ Богданович, – уточнил Котов.
– На то она и аномальная… – постукивая карандашом по столу, сказал партийный секретарь. – Будем делать ее нормальной. Подвластной нам, а не попам. Революционными, радикальными методами.
После такой предтечи судьба отца Василия была предрешена.
…Чего только не прибавила людская молва к дурной славе этих глухоманных ненормальных мест за века, но такой страсти, как во времена свободы и всеобщего братства трудящегося народа, давненько не видели…
И снова страх поселился в сердцах слободчан, слышавших теперь в подлунном вое невидимой собаки, считавшемся на Аномалии верным предвестником чей-то очередной насильственной смерти.
Ветер крутил и крутил опавшую листву, сбивая ее на круги своя… Все смешалось на Аномалии в этом адском буране – и Добро, и Зло. Зло, казалось, стало даже необходимее добра. Эдакое «необходимое зло». И не было ему, казалось, ни конца, ни края…
Будто веками копивший силу в этих краях Черный пес из народной легенды, прозванный Нечистым, вдруг сорвался со своей небесной привязи – и пошел куролесить да безобразничать по заколоденным глухоманным местам. Он неистово тряс дома и души их обитателей, рвал на куски родные связи и, обхватив за комель, как пьяный мужик непокладистую бабу, валил вековые дерева, что корнями веками врастали в родную землю. Казалось, что даже смерть не в силах разлучить этих великанов с землей-кормилицей. Но вот чуть только подрубили корни, живьем содрали вековую кору с комеля – и стали подсыхать, умирать, стоя, деревья, которых и при татарах мор не брал.
Глава 15
ГРОЗА В ПУСТОШЬ-КОРЕНИ
Из тетради доктора Лукича
Я уже был не рад, что напросился с Петром Ефимовичем на станцию за ящиком с медикаментами и препаратами. Карагодин был угрюм, зол и неразговорчив всю долгую дорогу до привокзальной площади.
Поезд опоздал на час. Мой возница заволновался – успеем ли засветло добраться до дома. Перекусили краюхой хлеба и бутылкой утреннего молока от одной из загнанной в «Безбожник» посадских коров.
И только к четырем часам после полудня встретили «дорогих товарищей из райцентру» – Богдановича и Котова. Погрузили в телегу мой ящик и отправились восвояси.
Дорога была не близкой, лошади, подкрепившись овсом на вокзальной площади, шли бодро. Богданович, подоткнув под себя побольше свежего духмяного сена, влюбленными глазами поэта любовался красотой урочища.
– А ведь это – Пустошь Корень, – задумчиво рассуждал он как бы с самим собой, полулежа на своей комфортной подстилке. – Пустой корень, значит. Есть тут свой смысл, своя этимология?
– Вы, Яков Сергеич, филфак университета в свое время окончили, – со своего места отозвался Котов в энкавэдэшной форме с ромбиками и с желтой кобурой из свиной кожи на широком ремне. – Вам, товарищ серкетарь, виднее про смысл слов всяких…
– Э-хе-хо… – вздохнул Богданович и подложил руки под голову, чтобы было романтичнее вспоминать «былое и думы». – Я, товарищи, мог бы неплохим профессором филологии стать. Честное слово. Фольклором, этимологией слов страстно был увлечен. Да судьба народа на весах фортуны научные изыскания перетянула…
Он прикусил зубами травинку и продолжил:
– А сколько вокруг нас, товарищи мои дорогие, сказочного и загадочного… До такой степени чудесного, что не знаешь, где заканчивается легенда и начинается реальная жизнь.
Яков Сергеевич перекусил травинку и сплюнул за грядку телеги, прямо под ноги лошадей.