Общие вещи: введение

Тот, кто отсекает себя от Матери-Земли и ее обильных жизненных ресурсов, отправляется в изгнание.

Эмма Гольдман

Призрак преследует призрак коммунизма – призрак нечеловеческого.

В «Роде человеческом» будет показано, что человеческий вид – жизнеспособная и важная категория для размышления о коммунистической политике, такой политике, которая в этой книге рассматривается не просто как интернациональная по своему охвату, но и как планетарная. Под этим имеется в виду, что коммунизм работает только тогда, когда его экономические модели мыслятся как настроенность с фактом жизни в биосфере, фактом того, что я называю «симбиотическим реальным».

Симбиотическое реальное – это странное «имплозивное целое», в котором сущности связаны не тотальным, рваным образом. (Я буду давать определение «имплозивному холизму» на протяжении всей книги.) При симбиозе неясно, кто главный симбионт, а отношения между симбиотическими существами неровные, неполные. Служу ли я простым носителем для многочисленных бактерий, населяющих мой микробиом? Или это они дают мне пристанище? Кто хозяин, а кто паразит? Термин «хозяин» (host) происходит от латинского hostis – слово, которое означает одновременно и «друг» и «враг»[1].

Например, треть человеческого молока не усваивается ребенком, и это молоко питает бактерии, которые покрывают кишечник защитной пленкой, дающей иммунитет[2]. Когда ребенок рождается вагинальным путем, он получает все виды иммунитета с помощью бактерий, населяющих микробиом его матери. В геноме человека имеется ретровирус-симбионт, называемый ERV-3, который кодирует иммуносупрессивные свойства плацентарного барьера. Вы читаете это, потому что вирус в ДНК вашей матери не позволил ее организму самопроизвольно абортировать вас[3]. Ослабленная связь симбиотического реального влияет на другие категории бытия, такие как язык. Открывая и закрывая губы вокруг соска при сосании, млекопитающие издают звук [м], который, несомненно, лежит в основе таких слов, как «мама». Эти слова похожи на звуки нечеловеческих млекопитающих, вроде кошек, чье мяуканье также вызывает это действие, знак, который они учатся использовать чаще во взрослом состоянии, когда живут с людьми.

Зависимость – непростое топливо для симбиотического реального; такая зависимость всегда имеет свой призрачный аспект, поэтому симбионт может стать токсичным или могут сформироваться непривычные отношения, – таким образом и происходит эволюция. Правильное слово для описания этой зависимости между дискретными, но тесно взаимосвязанными существами – «солидарность». Без изорванной неполноты симбиотического реального на всех уровнях солидарность не имела бы смысла. Солидарность возможна и широкодоступна, потому что она является феноменологией симбиотического реального как такового. Солидарность – это то, как симбиотическое реальное манифестируется, шум, который оно производит. Кроме того, солидарность работает только тогда, когда она мыслится в этом масштабе.

При этом «Род человеческий» выступает против того, чтобы исключать нелюде́й (то есть «окружающую среду» или «экологические проблемы») из областей мысли, намеченных академическими новыми левыми с середины 1960-х годов. Причина этого исключения связана с доминирующим гегельянским течением внутри этих областей, «сильным корреляционизмом», который теперь уже перестал быть тактически полезным. Полезность состояла в том, что сильный корреляционизм помог очертить необходимые круги вокруг белых западных культур, подрезав крылья их идеологическому чувству вездесущности, всеведения и всемогущества. Идея, которая выдвигается в «Роде человеческом», до недавних пор оставалась в руках консервативных сил, противостоящих «культурному релятивизму» и «теории». Уступать же силам реакции целый регион – причем очень крупный – тактически неверно.

Для того чтобы выйти за пределы гегелевского культуралистского подхода, нужно предпринять ряд любопытных, неочевидных шагов, которые отпугнут некоторых читателей. Вполне возможно, что эта книга выведет вас из себя. Подзаголовком могло бы быть: «Да, можно включить нечеловеческих существ в марксистскую теорию, но вам это не понравится!».

Где экологическое местоимение?

Уже сейчас должно быть очевидным, что одним из главных врагов того, что я здесь называю «родом человеческим» (humankind), является сама человечность (humanity). Постпросвещенческая мысль была права, пойдя войной против этого антагониста так называемой Природы, тусклой сущности, состоящей из белой маскулинности. (Я пишу слово «Природа» с заглавной буквы, чтобы денатурировать ее, подобно жареному яйцу, обнажив ее искусственную сконструированность и эксплозивную целостность.) Род человеческий яростно противостоит как Человечности, так и Природе, которая всегда была овеществленным искажением симбиотического реального. (Теперь я начну писать «Род человеческий» с заглавной буквы по тем же причинам, по которым я это делаю с «Природой».) Поскольку планетарное сознание с головокружительной скоростью продолжает препятствовать распространению диады Человечность – Природа, возникает искушение писать эпические книги, обманчиво адресованные всем людям во все времена, которые предсказуемо приводят аргументы в пользу телеологического объяснения ускорения успешного и поступательного движения к трансгуманистической сингулярности электронных расширений сущности Человечности[4]. Такие книги популярны во всем мире, потому что они препятствуют истинному экологическому сознанию.

Род человеческий – это экологическая сущность, которую можно обнаружить в симбиотическом реальном. Могу ли я дать ему слово в этой книге?

Нет местоимения, полностью подходящего для описания экологических сущностей. Если я называю их «я», то я апроприирую их себе или какому-то пантеистическому понятию или идее Геи, которая поглощает их всех, независимо от специфики. Если я называю их «ты», я отделяю их от тех сущностей, которыми являюсь я. Если я называю их «он» или «она», я наделяю их гендерной идентичностью в соответствии с гетеронормативными принципами, которые несостоятельны с точки зрения эволюции. Если я называю их «оно», то я не думаю, что они такие же люди, как я, и в этом я нарочито антропоцентричен. По иронии судьбы, рассуждая об экологии, принято говорить в терминах «оно» и «они», абстрактных популяций, лишенных обличья. Этический и политический дискурс либо становится невозможным, либо начинает звучать как глубоко фашистская биополитика. Люди даже о людях говорят таким образом: «племя человеческое» – это недифференцированное «оно». Опираясь только на биологию, можно определить людей как лучших среди млекопитающих в метании и потоотделении[5].

И не дай бог я назову их «мы» из вежливой академичности. Что я делаю, говоря так, будто мы все принадлежим друг другу, независимо от культурных различий? Что я делаю, распространяя эту принадлежность на нелюде́й, как какой-то хиппи, который никогда не слышал, что таким образом он апроприирует Другого? Как один респондент съехидничал несколько лет назад: «Кто такие „мы“ в прозе Мортона?»

Если грамматика противостоит языковому выражению экологических сущностей на таком базовом уровне, на что здесь можно надеяться?

Я не могу назвать экологическое подлежащее, но это именно то, что от меня требуется. Я не могу назвать его, потому что язык и, в частности, грамматика – это застывшие человеческие мысли: мысли, например, о людях и нелю́дях. Я не могу сказать «оно», в отличие от «он» или «она», как я только что пояснял. Я не могу сказать «мы». Я не могу сказать «они».

Конечно, в некотором смысле я могу говорить о формах жизни, если я проигнорирую самый интересный вопрос, а именно: как мне сосуществовать с ними? До какой степени? Каким способом или способами? Например, я могу заниматься биологией. Но если я биолог, я основываю свои исследования на существующих допущениях относительно того, что считается живым. И имплицитно, в качестве возможного условия для науки как таковой, я говорю в ключе «оно» и «они», а не в ключе «мы». Итак, я не устранил проблему.

Прямо сейчас, в моей академической области мне нельзя любить песню «Мы все земные обитатели», ту, что поют Маппеты, не говоря уже о том, чтобы исполнять ее как гимн биосфере. Я должен осудить ее как глубоко белую и западную и как апроприирующую коренные культуры и безрассудно игнорирующую расовые и гендерные различия. Я пытаюсь сделать академическое поле безопасным пространством, в котором можно любить песню «Мы все земные обитатели». Это сводится к тому, чтобы серьезно задуматься о том, кто же такие «мы».

По иронии судьбы те представители гуманитарных и социальных наук, которые впервые заговорили об экологии, на самом деле испытывали глубокую неприязнь к теории. Они ухватились за экологические темы, чтобы перепрыгнуть через то, что им не нравилось в современной академии и что было тем, что всегда нравилось мне самому и чему я люблю учить других: изучение того, как конструируются тексты и другие культурные объекты, какое огромное влияние раса, пол и класс оказывают на их конструирование и пр. Они писали так, будто разговоры о лягушках – это способ избежать разговоров о гендере. Но у лягушек тоже есть гендер и сексуальность. У лягушек есть и конструкции: они смотрят на мир определенным образом, их геном экспрессируется («целенаправленно», «творчески» или нет) за пределы их тел. Странным образом, первые экокритики в то время сами говорили о нелю́дях в ключе «оно»! Проводя четкое разграничение между искусственным и естественным, они продолжали оставаться внутри пространства антропоцентрической мысли. Человеческие существа изобретательны, нечеловеческие существа стихийны. Человеческие существа – люди; нечеловеческие же во всех отношениях и с любой точки зрения – машины. Экокритики ненавидели меня за то, что я это говорил.

Я не играю в мяч ни с одним из этих разделов музыкального магазина популярных интеллектуальных мнений. Я не собираюсь перепрыгивать через теорию. Я не собираюсь держать свою ловушку закрытой для кораллов. Я снова стану демоном и буду настаивать на том, что марксизм может распространяться на нелюде́й – должен распространяться на нелюде́й.

Что нарушает покой Маркса?

Экономика – это то, как формы жизни организуют свое удовольствие. Вот почему экологию раньше называли экономикой природы[6]. Когда вы думаете об этом таким образом, из экономической дисциплины оказываются исключенными нечеловеческие существа – способы того, как мы и они организуем удовольствие в отношении друг друга. Если мы хотим организовать коммунистическое удовольствие, нам придется включить нечеловеческих существ.

В капиталистической экономической теории дела со включением нелюде́й обстоят еще хуже. Все, что, как считается, находится за пределами человеческого социального пространства, будь то живое или неживое (реки или панды), считается просто «внешним фактором». И их невозможно включить, не воспроизводя при этом оппозицию внутреннее-внешнее, несостоятельную в эпоху экологического сознания, в которой такие категории, как «вовне» (away), испарились. Ты не выкидываешь фантик от конфет куда-то, ты бросаешь его на Эверест. Капиталистическая экономическая теория – это антропоцентрический дискурс, который не способен учесть как раз то, что необходимо для экологической мысли и политики: нечеловеческие существа и непривычные временные масштабы[7].

Марксизм здесь не исключение. В то же время я намерен показать, что в своих теориях отчуждения и потребительной стоимости марксизм предлагает больше возможностей для включения нелюде́й, чем капиталистическая теория. Такие понятия не настолько критично зависят от трудовой теории стоимости, связанной с представлениями о собственности, которые не работают на тех уровнях, где люди – лишь одна из форм жизни среди многих, чье удовольствие не менее значимо.

Но на практике марксизм не включал нелюде́й. Рассмотрим следующее предложение, которое указывает на приверженность Маркса антиэкологической идее «вовне»: «Уголь, сжигаемый под котлом, исчезает, не оставляя следов; то же самое происходит и с маслом, которым смазаны оси колес»[8]. А коммунистические решения экологических проблем до сих пор сильно напоминали капиталистические: внесите больше удобрений в почву, станьте более эффективными… Это то, о чем говорил реакционный экокритицизм в начале 1990-х годов: Советы и капиталисты одинаково плохи, а зеленые – это ни левые, ни правые. Поэтому я понимаю, почему подобные предложения в этой книге могут сбивать с толку.

Поскольку капитализм основывается на апроприации того, что так удобно называется «внешними факторами» (земли коренных народов, женские тела, нечеловеческие существа), коммунизм должен принять решение не апроприировать и не экстернализировать такие существа. Это кажется довольно просто[9]. К сожалению, включение нелюде́й в марксистскую мысль будет сбивать с толку, и на то есть веская причина.

Можно по-разному смотреть на отношение Маркса к экологическим проблемам. Наиболее распространенным является теологический подход в духе Гегеля: у Маркса уже все было, и он предвосхитил все, что мы теперь можем сказать об экологии. Другой подход снисходительно распространяет марксизм на нелюде́й: марксизм несовершенен, потому что он не включает их, но мы можем впустить по крайней мере некоторых из них, в зависимости от требований, предъявляемых на входе.

«Род человеческий» начинается с честного признания: Маркс – антропоцентричный философ. Но неотъемлемая ли это часть его мысли? В «Роде человеческом» будет утверждаться, что это баг, а не фича. Что произойдет, когда мы устраним баг?

В области теории у новых левых этот баг значительно усугубился. Окружающая среда не совсем то же самое, что раса или пол, потому что эти области «сильно корреляционистские» и, следовательно, бесконечно антропоцентричные. Корреляционизм был частью западного философского консенсуса со времен Канта. Так работают и естественные, и гуманитарные науки, поэтому заигрывать с ним или отвергать его – значит иметь дело с некоторыми очень глубоко укоренившимися ограничениями того, что считается мышлением и истиной. Тем не менее это делается, само действие чего может быть симптомом зарождающегося планетарного осознания за пределами осознания глобального капитализма. Движение спекулятивного реализма, доминирующее с середины 2000-х годов, может быть симптоматичным.

Корреляционизм означает, что есть вещи в себе (как сказал бы Кант), но они не «реализуются» до тех пор, пока они не коррелированы коррелятором, точно так же как дирижер может «реализовать» музыкальное произведение, дирижируя оркестром. Корреляту требуется коррелятор, чтобы сделать его реальным: конечно, вещи существуют в некотором недосягаемом смысле, но они не являются строго реальными, пока до них не доберется коррелятор. Для Канта коррелятор – это то, что он называет трансцендентальным субъектом. Этот субъект, как правило, невидимо парит над головами только одной сущности в действительно существующем мире – человека.

Есть вещи и есть данные о вещах. Капли дождя мокрые, брызгающие и сферические, но эти данные не являются действительной дождевой каплей – это то, как вы получаете доступ к дождевой капле, когда она падает на вашу человеческую голову[10]. Если вы хорошенько об этом подумаете, то идея, что есть коррелятор и коррелят и глубокий, трансцендентальный разрыв между ними (на него невозможно указать), вызывает тревогу. Это значит, в своей самой утрированной формулировке – которую Кант дает, но сам игнорирует, – что вещи именно таковы, какими они являются (они всегда совпадают со своими данными), но никогда не таковы, какими они кажутся (они никогда не совпадают со своими данными). Это – вопиющее противоречие, а противоречия недопустимы в традиционной западной философии.

Кант воспринял юмовский саботаж стандартной западной метафизической идеи, что причину и следствие легко определить с помощью механических действий, совершаемых за явлениями некоторым надежным способом. Согласно этому, причина и следствие являются статистическими; нельзя с невозмутимым видом сказать, что один бильярдный шар всегда будет ударять по другому и «быть причиной» его движения. Кант приводит этому разумное объяснение: причина и следствие относятся к области данных, явлений, а не выступают частью вещи в себе; это феномены, которые мы интуитивно понимаем о вещи, основываясь на априорном суждении. Если вы считаете это возмутительным или странным, помните, что это просто логика современной науки. Вот почему ученые, занимающиеся вопросами глобального потепления, вынуждены говорить о степени вероятности того, что люди стали его причиной. Это позволяет нам изучать вещи с большой точностью, не мешая метафизическому багажу. Но это означает также и то, что наука никогда не может напрямую говорить о реальности, только о данных.

Кант высвободил такую картину мира, в которой вещи обладают глубоко двусмысленным качеством. Так, мы можем теперь допустить, что некоторые вещи могут быть противоречивыми и истинными, и поэтому допустить, что вещи такие, какие они есть, но никогда не такие, какими они являются. Или мы можем попытаться избавиться от противоречия. Кант сам решает эту проблему, ограничивая доступ мышления к данным – или, по крайней мере, постулируя мышление как высший режим доступа – и ограничивая мышление математизирующим разумом (относительно протяженного времени и пространства), который находится внутри трансцендентального (человеческого) субъекта. Капли дождя сами по себе не очень странные: существует разрыв, но не в дождевой капле (несмотря на то, что действительно говорит об этом Кант, рассуждая о них); разрыв заключается в разнице между (человеческим) субъектом и всем остальным.

Но даже этот «слабый корреляционистский» разрыв был невыносим для Гегеля. Для Гегеля различие между тем, что вещь есть, и тем, как она является, присуще субъекту, который в самом широком смысле для него – Дух, тот волшебный слинки, который может подниматься по ступенькам вплоть до вершины, где обитает прусское государство. Вещь в себе полностью исключена и считается лишь артефактом сильного корреляционистского пространства мысли. Абракадабра! Проблемы нет, потому что теперь субъект – это главный решатель в вопросах того, что будет считаться реальным! Разрыв нельзя сократить; в определенные моменты исторического развития мысли может показаться, что разрыв существует, но не навсегда. Это сильный корреляционизм. Философы предложили множество сущностей для такого решателя. Для Гегеля это Дух, необходимое историческое развертывание его самопознания. Для Хайдеггера это Dasein, который он иррационально ограничивает людьми, и еще более иррационально (даже для него самого), прежде всего немцами. Для Фуко это власть-знание, которая делает вещи реальными.

Корреляционизм похож на микшерный пульт в студии звукозаписи. У него есть два ползунка: коррелятор и коррелят. Сильный корреляционизм сдвигает ползунок коррелятора до предела вверх, а ползунок коррелята – до предела вниз. Таким образом, из сильного корреляционизма возникает культуралистская идея, что культура (или дискурс, или идеология, или…) делает вещи реальными. Сходство между всеми «решателями» заключается в том, что все они люди – главная ошибка со стороны Хайдеггера, поскольку именно Dasein создает категорию «человек» как таковую, а не наоборот. В случае Хайдеггера можно легко увидеть движение по кругу. Сильный корреляционизм антропоцентричен: любая попытка включить нелюде́й заранее отклоняется. Коррелятор обладает всей властью. Коррелят сводится к пустому экрану. Действительно ли пустой экран лучше безликого сгустка чистой протяженности, того, какими вещи были в соответствии со стандартной докантианской, аристотелевской онтологией? По крайней мере, безликим сгусткам не нужно ждать, пока решатель проецирует на них какой-нибудь фильм, чтобы понять, кто они и как им нужно себя вести.

Чувствительный к культурным различиям, сильный корреляционист позволяет другим людям включать нелюде́й, но это значит также и то, что эти другие люди не слишком приемлемы для них. Эта динамика повлияла на левое мышление, потому что сильный корреляционизм закрепился в нем не только из-за очевидной гегелевской жилы в Марксе, но и из-за сильной корреляционистской преемственности «теории». Например, Фуко учился у Лакана, который был и хайдеггерианцем, и гегельянцем. Аргументы за включение расы и гендера наряду с классом были выдвинуты исходя из сильной корреляционистской платформы: раса и гендер являются культурно конструируемыми, поэтому переосмысление культуры – или реструктуризация культуры, зависящая от переформатирования экономической структуры или базиса, – требует реконфигурации расы и гендера. Рассуждения о вещах, не совпадающих с коррелирующими им явлениями, могут отдавать эссенциализмом. Корреляты, рассматриваемые как «природа», никогда не считаются частью микса, потому что они существуют только благодаря (человеческому) коррелятору. Эти корреляты включают и самих людей, которые считаются биологическими объектами или «видами», а также нелюде́й. Следовательно, первый шаг по включению нелюде́й в политическое, психическое и философское пространство должен состоять в полной деконструкции понятия «природа». Это звучит неожиданно только из-за антропоцентризма нашего мышления. Антитеоретическая мещанская экокритика и «клевые ребята», выступающие за теорию, – на самом деле аспекты одного и того же синдрома. Либо ничего не конструируемо социально, либо все, и в обоих случаях «социально» означает «людьми».

Я предпочитаю быть в одной лодке с клевыми ребятами. Нельзя просто перенестись во времена философствования до Юма, когда, если бы вы были доктором Джонсоном, вам достаточно было пнуть камень, чтобы опровергнуть какой-либо аргумент, будто тем, кто считает, что вещи могут не просто наивно существовать, нужно только дать хороший подзатыльник. Проблема в том, что сдвиг ползунка коррелята вверх, когда Гегель сдвинул его на полную вниз, высмеивается как эссенциализм. Это может быть способом рационализации страха, что такой шаг на самом деле был бы не регрессивным, а просто не гегельянским, возвращая философствование не ко временам до Юма, а сразу после него, к Канту. Вместо того чтобы впадать в панику и пытаться заделать разрыв между человеком и миром, мы могли бы пойти другим путем и позволить этому разрыву существовать, что в конечном итоге означает, что нам нужно сорвать кантовский предохранитель и высвободить взрывной потенциал его идеи. В свою очередь, это приведет к тому, что мы снимем антропоцентрический копирайт на разрыв и позволим всему во вселенной иметь его, что подразумевает отказ от идеи, что (человеческая) мысль представляет собой высший режим доступа, и признание того, что вычесывание, вылизывание или облучение – это столь же действенные (или недейственные) режимы доступа, что и мышление.

Адорно утверждает, что истинный прогресс выглядит как регресс[11]. Выход за пределы заколдованного круга решателя кажется абсурдным или опасным, дурным эссенциализмом, целым стилем, а не просто набором идей. Тот, кто решился бы на это, – это не тот, кем вы хотели бы быть, если вы изучали теорию, – какой-то хиппи. Конечно, в действительности раса, пол и окружающая среда глубоко переплетены, как признает сильный «новый левый» корреляционист, когда возникает тактическая необходимость говорить об окружающей среде, как, например, о дискурсивно (в смысле Фуко) производимой черте социального пространства. Но он не замечает слона в комнате – буквального слона в комнате. Социальное пространство всегда уже сконструировано как человеческое – единственная сконструированная вещь, в которую нельзя вмешиваться, это уровень, на котором мы начинаем сдвигать вверх ползунок коррелята.

Говоря о хиппи, деструктуризация западной философии с целью эффективного включения в нее нелюде́й начинает выглядеть изнутри культурализма как апроприация незападных культур и, в частности, культур коренных народов. Невозможность перехода из домена одного решателя в домен другого обусловлена тем, что они представляют собой абсолютно разные реальности; ползунок коррелята был сдвинут вниз до такого предела, где корреляты – лишь пустые экраны, поэтому переход из домена одного решателя в домен другого означает нарушение основных правил приличия. Несмотря на то что некоторые западные философы допускают влияние незападной мысли на себя и несмотря на то что это частично обезвреживает бомбу и делает мир более безопасным, для кого-то это выглядит непростительным, неуклюжим, хиппи-подобным способом нарядиться коренным американцем. Если бы я был Оскаром Уайльдом, этим восхитительным эстетом и парадоксальным социалистом, я мог бы остроумно заметить, что, с точки зрения культуралиста, очень плохо переходить в чужую культуру без разрешения, особенно будучи так безвкусно одетым.

Эта критика бьет мимо цели, потому что основывается на идее несоизмеримости культур. Эта идея проистекает из сильного корреляционизма (Гегель). Сильный корреляционизм приравнивается к империализму: культурные различия могут использоваться, например, для оправдания навязывания слоя чужой бюрократической власти поверх существующей коренной культуры. Критика перехода и доводов в пользу соизмеримости является признаком того самого империализма, от которого пытаются спасти мышление, отступая при этом от ортодоксии сильного корреляционизма. Парадоксально, не так ли?

Один из подходов, которого я придерживаюсь, это подход объектно-ориентированной онтологии, или ООО. Я уже описал его основной шаг, который состоит в снятии антропоцентрического копирайта на то, кто или что становится коррелятором, вместо регресса к докантианскому эссенциализму. ООО критикуют как раз в том ключе, что она апроприирует коренные культуры, когда говорит о нелю́дях как об «агентах» или «живых». Как будто белая западная мысль должна оставаться белой, западной и патриархальной для того, чтобы служить легко обнаруживаемой целью. В остатке – ироничная ситуация, когда изменения невозможны, потому что в этой линии преемственности будто нельзя говорить иначе. Гегельянство, структурирующее как империалистическую, так и антиимпериалистическую области мысли, похоже на высокочувствительный лазерный датчик движения, при попадании под который срабатывает громкий сигнал тревоги, из-за чего невозможно услышать свою мысль. На входе в здание гуманитарных наук вам стоит сжечь одежду хиппи, которую вы носили на улице, и надеть черный костюм рабочего сцены, который видит насквозь наивность игры актеров, – иначе вас примут за сумасшедшего и, таким образом, вы не сможете быть замеченным или услышанным.

Но позволять другим существовать в каком-то определенном смысле, разделяя их способы постижения вещей, или, по крайней мере, признавать их – и есть солидарность. Для солидарности нужно иметь что-то общее. Но иметь что-то общее – это именно то, что культурализм считает эссенциализмом и, следовательно, реакционным примитивизмом. Как достичь ее – солидарности – отсюда – из сильного корреляционизма, господствующего над марксистской, антиимпериалистической и империалистической областями мысли? Возможно, иметь что-то общее – это сомнительная, опасная концепция? Возможно, мы способны переосмыслить солидарность так, чтобы не иметь чего-то общего? Это распространенный подход внутри сильного корреляционизма. Или, может быть, – и это подход «Рода человеческого» – мы могли бы переосмыслить значение фразы «иметь общее». Я выбрал «Род человеческий» в качестве названия книги как намеренную провокацию для тех теоретиков, которые считают, что идея «иметь общее» еще менее допустима, чем идея портить воздух в церкви.

Отсечение

«Солидарность» – интригующее слово. Оно описывает состояние физической и политической организации, а также описывает чувство[12]. Это само по себе важно, потому что «солидарность» идет вразрез с доминирующей онтологической тенденцией, принятой по умолчанию со времен базового социального, психического и философского отвержения человеческого-нечеловеческого симбиотического реального, которое мы называем неолитом[13]. Давайте придумаем ей какой-нибудь драматический заголовок, типа «Игры престолов». Давайте назовем ее «Отсечение» (“the Severing”). Откуда такое драматическое название? Отсечение именует травму, которую некоторые люди не перестают вновь и вновь переживать внутри самих себя (и, очевидно, в отношении других форм жизни). Отсечение – это фундаментальный, травматический разлом между, если выражаться в строгих лакановских терминах, реальностью (мир, коррелирующий с человеком) и реальным (экологический симбиоз человеческой и нечеловеческой частей биосферы). Поскольку сами наши тела состоят из нелюде́й, вполне вероятно, что это Отсечение имело как физические, так и психические последствия, шрамы от разрыва между реальностью и реальным. Можно вспомнить дихотомию тела и души Платона: колесница и возничий, колесница, чьи кони всегда пытаются тянуть в противоположном направлении[14]. Феноменология коренных народов указывает в этом направлении, но левая мысль не заглядывала туда, страшась примитивизма, понятия, которое не позволяет мыслить вне агрологистических параметров[15].

Предельность модели Лакана сама по себе выступает артефактом Отсечения и восходит к защитной реакции Гегеля против ударной волны, вызванной корреляционистской онтологией Канта. Роду человеческому ближе лиотаровское осмысление разницы между коррелятом и коррелятором. Для Лиотара граница между реальностью и реальным должна быть пористой. Вещи просачиваются таким образом, что реальное манифестирует себя не просто в виде зазоров и несоответствий в реальности. Между вещами и их явлениями проходит нечеткая, толстая, извилистая линия, находящая выражение в диалектической напряженности между тем, что Лиотар называет «дискурсом», и тем, что он называет «фигурой». Фигура может вылиться в дискурс, под которым Лиотар подразумевает нечто физическое, нерепрезентуемое, скрытое в том смысле, в котором Фрейд описывает влечения как скрытые[16].

Миры перфорированы и проницаемы, именно поэтому мы можем делиться ими. Сущности не ведут себя в точности так, как хотят того те, кто обладает доступом к ним, поскольку ни один из режимов доступа не сможет полностью запечатать их. Поэтому миры должны быть полны дыр. Миры неисправны по своей природе. Все миры «бедны», а не только миры наделенных чувствами нечеловеческих форм жизни («животных», как их называет Хайдеггер). Это означает, что человеческие миры не отличаются по своей ценности от нечеловеческих, а также что у не наделенных чувствами нечеловеческих форм жизни (насколько нам известно) и неживых (а также имплицитно не наделенных чувствами и неживых частей людей) тоже есть миры.

Для того чтобы можно было помыслить солидарность, крайне необходимо иметь нечто вроде проницаемой границы между вещами и их явлениями. Если солидарность – это шум, создаваемый непростыми, неоднозначными отношениями между 1 + n существами (например, отношения хозяин – паразит всегда неоднозначны), то солидарность – это шум, создаваемый симбиотическим реальным как таковым. Таким образом, солидарность – очень дешевая штука, потому что она по умолчанию присутствует в биосфере и весьма широко доступна. Люди могут достичь солидарности между собой и между собой и другими существами, потому что солидарность является заданной аффективной средой верхних слоев земной коры. Если у не-жизни может быть какой-то мир, то, по крайней мере, мы можем позволить формам жизни иметь солидарность.

Но знание об этом не могло просочиться сквозь тонкую, жесткую границу между реальностью и реальным. Такая граница зависит от плотно замкнутого, непроницаемого человеческого мира: от антропоцентризма. Как люди могут достичь солидарности даже между собой, если огромные пласты их социального, психического и философского пространства оказались перекрыты? Подобно гигантскому, очень тяжелому объекту, такому как черная дыра, Отсечение искажает все решения, которые люди принимают, и взаимосвязи, которые они создают. Поэтому проблемы солидарности между людьми одновременно выступают артефактами репрессии и супрессии возможностей солидарности с нелюдьми́.

Когда с нечеловеческим существом дома обращаются жестоко, дети испытывают такую же травму, как и тогда, когда так обращаются с человеком[17]. Функциональное определение «ребенка» – это «тот, кому по-прежнему разрешено разговаривать с неодушевленным чучелом животного, как если бы оно было не просто действительной формой жизни, но и еще обладало сознанием». Функциональное определение книги для взрослых – это такая книга, в которой нелю́ди не разговаривают и не находятся на равных с людьми. Подтверждением этого служит жанр фантастики для молодежи: молодой человек – это тот, кто учится на антропоцентриста. Разделение человек-нечеловек выражается в психической травме, объективированной в произвольном определении понятия «ребенок». Тот факт, что это определение встречается в современном глобальном социальном пространстве везде, указывает на масштабность его насилия и давность его использования. Другие артефакты включают в себя фрейдовское сравнение психоанализа с осушением Зейдерзе, превращением солончака в сельскохозяйственные угодья (по логике дальше следует превращение в пустыню); или определение состояния взрослости у святого апостола Павла: «как стал мужем, то оставил младенческое». Предполагается, что мы должны отбросить идею, что игра – это способ приспособиться к реальности, чтобы в конечном итоге мы могли выкинуть плюшевого мишку, как лестницу Витгенштейна. К десяти годам мы уже решили, что в книгах не должно быть разговоров с тостерами или дружелюбными лягушками. Такие сущности в лучшем случае обозначаются как «переходные объекты», которые позволяют человеку повзрослеть от игры к реальности, что само по себе примечательное противопоставление[18].

Отсечение – это катастрофа: событие, которое не происходит «в» определенный «момент» линейного времени, а представляет собой волну, распространяющуюся во многих измерениях, в то время как мы оказались схваченными в ее потоке. Мы попали в Кислородную Катастрофу, которая началась более трех миллиардов лет назад, экологический кризис, вызванный бактериями, выделяющими кислород, – именно поэтому вы можете дышать, читая это предложение. В настоящий момент Кислородная Катастрофа продолжается. Точно так же продолжается и Отсечение.

Свидетельства травматического Отсечения отношений между человеческими и нечеловеческими существами прячутся повсюду на глазах у всех в постаграрном психическом, социальном и философском пространстве. Разница между современностью и глубокой досовременностью (палеолитическими культурами) заключается в том, что сложные технологические инструменты и современная наука открыто говорят нам, что Отсечение происходит за счет действительно существующих в биосфере существ и их отношений. Мы имеем дело со становлением вида, с осознанием того, что мы – люди, населяющие планету, и это происходило по мере развертывания внутренней логики Отсечения, что до сих пор в этом осознании и в понятии «человека» содержались серьезные сбои и искажения. Мы люди в той мере, в какой каждое качество человеческого бытия отсечено от центральной, нейтральной сущности, которую просвещенческий патриархат с радостью назвал Человеком с большой буквы «М» (Man).

Межпоколенческая передача травмы представляет собой обширную тему в психоанализе. В 2001 году можно было наблюдать, как в нью-йоркских торговых центрах (после атаки на Всемирный торговый центр), стоя в очередях к Санта-Клаусу, родители крепко сжимали своих детей из чувства страха, а не любви[19]. Внуки жертв Холокоста страдают от психологических проблем, обусловленных травмами двух предыдущих поколений. История вещи – не что иное, как архив всех чрезвычайных происшествий (чья изначальная форма – это травма), которые происходят с вещью. Глубоко в структуре вселенной находятся похожие на кровоподтеки сцепления глобального микроволнового фона, которые, как полагают отдельные ученые, представляют собой результат первобытного «столкновения пузырей» двух или более вселенных. Наши научные инструменты говорят нам то же, что и древние сказания: люди и нелю́ди тесно взаимосвязаны. Но наши способы игры и наша речь говорят о другом. Сплав этих двух противоречивых планов (что мы знаем и как мы говорим и ведем себя по отношению к нечеловеческим существам) должен положить начало огромному социальному, психическому и философскому всплеску.

Возможно, меланхолия так распространена среди эстетов, потому что мы несем с собой груз постоянно проигрываемой на протяжении 12,5 тысячи лет травмы, полученной в результате Отсечения. Вероятно, именно поэтому Адорно отмечает, что истинный прогресс будет выглядеть как регресс для по-детски неравнодушного, рыдающего вместе с наказанной лошадью человека, такого как Ницше, в приводимом у него примере[20]. Люди действительно от чего-то отчуждены, но не от какой-то стабильной, безликой основополагающей сущности – это мифическое чудовище, нарост Человека с большой буквы «М» (и его жуткая призрачная тень, несчастный Müsselmäner из Освенцима Примо Леви, который просто живет, а не выживает в каком-то значимом смысле), есть лишь один из побочных продуктов логики Разрыва. Отчуждение – это трещина в социальных, психических и философских связях с биосферой, гиперобъект, переполненный триллионами составляющих его существ. Наша история отчуждения сама по себе представляет собой отчужденный артефакт Отсечения! Мы были отчуждены не от согласованности, а от несогласованности.

Мир виновника травмы изрядно истощен. Отсеченный испытывает то, что один психоаналитик описывает как пустынный ландшафт – показательная картинка чрезмерной интенсивности логистики постнеолитического агрокультурного общества[21]. В «Роде человеческом» станет очень важным, что логистика – это рецепты, то есть алгоритмы. Алгоритм – это автоматизированный человеческий «стиль» в самом широком смысле, в котором он употребляется в феноменологии. Стиль – это общий внешний вид кого-то, а не только тех частей, которые у вас под контролем; не выбор (безусловно, не выбор моды), но образ, которым кто-то являет себя, причем не только в визуальном смысле, но и во всех физических (и других) смыслах. Стиль – это прошлое, внешний вид – это прошлое, факт, имеющий глубокие онтологические причины (как мы увидим). Таким образом, алгоритм представляет собой снимок прошлых серий образов человечества сродни музыкальной партитуре. Алгоритмы, которые определяют биржевую торговлю, означают, что капиталистический обмен захвачен прошлым: независимо от того, насколько быстро он происходит, он неподвижен, как кошмарный сон, в котором вы бежите изо всех сил, но никуда не попадаете. Будущее предрешено.

Алгоритм – это автоматизированное прошлое: прошлое, «возведенное в квадрат», если хотите, потому что явление – это уже прошлое. «Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых»[22]. Управлять обществом (или чем-либо еще) исключительно алгоритмическим образом – значит погрязнуть в прошлом. Самоуправляемые автомобили будут запрограммированы так, чтобы спасти водителя или пешеходов в случае аварии: каждый режим будет отражать прошлое состояние человеческого стиля – вождение будет схвачено прошлым. Посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР) – это, очевидно, автоматизированное поведение человека в результате травмы, которая образовала дыру в психике жертвы. Жертва ПТСР захвачена прошлым вдвойне. Белое западное человечество застыло в прошлом по отношению к нелю́дям.

Работая с жертвами военных травм, аналитики утверждают, что те, кто причинил эти травмы, пересекли границу жизненно важных и жизнеутверждающих идентификаций и перешли в мир, где правит влечение к смерти[23]. Травма переживается как пробел в памяти, где влечение к смерти защищает жертву от интенсивности травмы. Отсеченный поселяется в буквальной и психической (и философской) пустыне, из которой исчезли связность и смысл. В Книге Бытия мир земледельцев изображается как прах, в котором работники трудятся с великой болью, в то время как доагрокультурный Эдем с его богатыми возможностями навсегда закрыт. Неизбежность этого закрытия сама по себе служит симптомом агрокультурной программы, обусловленной влечением к смерти, которая, подобно избирательной амнезии, влечет за собой невозможность непосредственно испытать травматическое Отсечение и, следовательно, невозможность его преодолеть и разрешить. Этим объясняется, почему попытки сделать это считаются детскими, регрессивными или нелепыми, – именно потому, что они уместны.

Левый холизм

Солидарность неминуемо приводит к тому, что психическая, социальная и философская сущности человека сопротивляются Отсечению. Это не так сложно, как кажется, потому что для базового симбиотического реального не требуется человеческой мысли или психической деятельности. Западная философия так долго твердила себе, что люди, в частности человеческая мысль, наделяют вещи реальностью, что этика или политика, основанная просто на том, чтобы позволять чему-то реальному воздействовать на нас, звучит как абсурдная или невозможная. Солидарность, мысль и чувство, а также физическое и политическое состояние, в своем приятном смешении со-чувствования и со-бытия, явления и бытия, феномена и вещи, активного и пассивного, кажется не просто указывающей на это неразрывное реальное, но и возникающей из него. Солидарность – это очень приятное, волнующее чувство и политическое состояние, причем самое дешевое и доступное, потому что она зависит от базового, существующего по умолчанию, симбиотического реального. Поскольку солидарность настолько дешевая и всеобщая, она автоматически распространяется на нелюде́й.

Загрузка...