…Приехав в штаб 172-й дивизии, мы познакомились с ее комиссаром, полковым комиссаром Черниченко, довольно угрюмым, неразговорчивым, но деловым человеком. Таким он, по крайней мере, мне показался тогда. Он рассказал нам, что лучше всего у них в дивизии дерется полк Кутепова, занимающий вместе с другим полком позиции на том берегу Днепра и обороняющий Могилев. Кроме того, у них происходили разные интересные события в разведбате, в который можно будет добраться утром. Мы, посоветовавшись, решили разделиться. Одним остаться здесь и утром пойти поговорить с разведчиками, другим ехать в полк – тоже утром.
– Утром? – переспросил Черниченко. – Утром в этот полк не проедете. Надо ехать сейчас, ночью. В светлое время до него не доберетесь.
Мы уже разделились до этого, и теперь ехать в полк ночью выпало мне и Трошкину. Пока Боровков, не любивший ночной езды, со скорбным видом заливал в машину бензин, мы стали свидетелями разговора комиссара дивизии с начальником местного партизанского отряда. Это был инженер какого-то из здешних заводов, белокурый красивый парень в перепоясанной ремнем кожанке, с гранатами и винтовкой. Ему предстояло оставаться здесь в случае прихода немцев, а пока что он сидел на торфяных болотах и вылавливал там немецких ракетчиков. Он говорил комиссару дивизии, что в то время, как население уходит и угоняет скот, в нескольких окрестных деревнях кулаки, вернувшиеся недавно из ссылки после раскулачивания, воруют с лесопилки лес, по его мнению, явно ожидая прихода немцев.
– Ну, а вы что с ними делаете? – жестко спросил комиссар.
Меня поразило холодное и беспощадное выражение его лица.
– Мы пока ничего, – сказал инженер.
– Пока? Что пока? Пока немцы не придут? Немцы придут, вы уже ничего не сделаете. Надо сейчас забрать эту заведомую сволочь и выселить ее в тыл. Это же наши явные и заклятые враги. Они это даже сами перестали скрывать. Какие вам еще нужны законные основания?
Конца разговора я не дослушал. Трошкин, узнавший, что в полку Кутепова подбито и захвачено много немецких танков, торопил меня. Он еще в самом начале поездки сказал, что не вернется, пока не снимет разбитые немецкие танки. По газетным сообщениям, число их давно перешло за тысячу, а снимков пока не было. Жгли и подбивали их много, но при отступлении они неизменно оставались на территории, занятой немцами. Мы переехали через Могилевский мост и проехали ночной, пустынный, молчащий Могилев. У одного из домов стоял грузовик, из которого тихо одни за другими выносили носилки с ранеными. В городе чувствовался железный порядок. Не болталось никого лишнего; на перекрестках у орудий, не отходя от них, накрывшись плащ-палатками, дремали орудийные расчеты. Все делалось тихо. Тихо проверяли пропуска. Тихо показывали дорогу. С нами ехал проводник из политотдела, без которого мы, конечно, никогда не нашли бы ночью полковника Кутепова. Сначала мы остановились на окраине Могилева у каких-то темных домов, в одном из которых расположилась оперативная группа дивизии. Наш провожатый зашел туда, узнал, на прежнем ли месте находится штаб полковника Кутепова, и мы поехали дальше за Могилев.
На несчастье, наш проводник предупредил Боровкова, что кругом минировано и надо ехать как можно осторожней, точно придерживаясь его указаний. Но у Боровкова были собственные понятия об опасности мин. Как потом выяснилось, он в каком-то сборнике о финской войне прочел рассказ, где танк спасся от мины, проскочив через нее на большой скорости, так что она разорвалась сзади. Руководствуясь этими соображениями, он, к испугу нашего провожатого, гнал вовсю и то и дело, не успевая повернуть там, где следовало, давал задом и разворачивался. Словом, если там кругом было действительно минировано, то нам в эту ночь сильно повезло.
На пятом или шестом километре за Могилевом мы свернули и въехали в какие-то заросли, где нас сейчас же задержали. Обрадовал порядок в Могилеве, обрадовало и то, что, как только мы свернули с дороги, нас задержали. Очевидно, в этом полку ночью никуда нельзя было пробраться, не наткнувшись на патрульных.
Всех троих нас под конвоем доставили в штаб полка. Из окопа поднялся очень высокий человек и спросил, кто мы такие. Мы сказали, что корреспонденты. Было так темно, что лиц невозможно было разглядеть.
– Какие корреспонденты? – закричал он. – Какие корреспонденты могут быть здесь в два часа ночи? Кто ездит ко мне в два часа ночи? Кто вас послал? Вот я вас сейчас положу на землю, и будете лежать до рассвета. Я не знаю ваших личностей.
Мы сказали, что нас послал к нему комиссар дивизии.
– А я вот положу вас до рассвета и доложу утром комиссару, чтобы он не присылал мне по ночам незнакомых людей в расположение полка.
Оробевший поначалу провожатый наконец подал голос:
– Товарищ полковник, это я, Миронов, из политотдела дивизии. Вы ж меня знаете.
– Да, вас я знаю, – сказал полковник. – Знаю. Только поэтому и не положу их до рассвета. Вы сами посудите, – вдруг смягчившись, обратился он к нам. – Сами посудите, товарищи корреспонденты. Знаете, какое положение? Приходится быть строгим. Мне уже надоело, что кругом все диверсанты, диверсанты. Я не желаю, чтобы в расположении моего полка даже и слух был о диверсантах. Не признаю я их. Если охранение несете правильно, никаких диверсантов быть не может. Пожалуйте в землянку, там ваши документы проверят, а потом поговорим.
После того как в землянке проверили наши документы, мы снова вышли на воздух. Ночь была холодная. Даже когда полковник говорил с нами сердитым голосом, в манере его говорить было что-то привлекательное. А сейчас он окончательно сменил гнев на милость и стал рассказывать нам о только что закончившемся бое, в котором он со своим полком уничтожил тридцать девять немецких танков. Он рассказывал об этом с мальчишеским задором:
– Вот говорят: танки, танки. А мы их бьем. Да! И будем бить. Утром сами посмотрите. У меня тут двадцать километров окопов и ходов сообщения нарыто. Это точно. Если пехота решила не уходить и закопалась, то никакие танки с ней ничего не смогут сделать, можете мне поверить. Вот завтра, наверное, они повторят то же самое. И мы то же самое повторим. Сами увидите. Вот один стоит, пожалуйста. – Он показал на темное пятно, видневшееся метрах в двухстах от его командного пункта. – Вот там их танк стоит. Вот куда дошел, а все-таки ничего у них не вышло.
Около часа он рассказывал о том, как трудно было сохранить боевой дух в полку, не дать прийти в расхлябанное состояние, когда его полк оседлал это шоссе и в течение десяти дней мимо полка проходили с запада на восток сотни и тысячи окруженцев – кто с оружием, кто без оружия. Пропуская их в тыл, надо было не дать упасть боевому духу полка, на глазах у которого шли эти тысячи людей.
– Ничего, не дали, – заключил он. – Вчерашний бой служит тому доказательством. Ложитесь спать здесь, прямо возле окопа. Если пулеметный огонь будет, спите. А если артиллерия начнет бить, тогда милости прошу вниз, в окопы. Или ко мне в землянку. А я обойду посты. Извините.
Мы с Трошкиным легли и сразу заснули. Спали, наверное, минут пятнадцать. Потом с одной стороны началась ожесточенная ружейно-пулеметная трескотня. Мы продолжали лежать. Так устали за день, что лень было двигаться. Трескотня то утихала, то снова усиливалась, потом стала сплошной и слышалась уже не слева, там, где началась, а справа. Трошкин толкнул меня в бок.
– Странно. Стрельба началась у ног, а сейчас слышится у головы.
Потом стрельба стихла. Понемногу начало светать. Как потом выяснилось, немцы пробовали ночью прощупать наше расположение и производили разведку боем.
При утреннем свете мы наконец увидели нашего ночного знакомого полковника Кутепова. Это был высокий худой человек с усталым лицом, с ласковыми не то голубыми, не то серыми глазами и доброй улыбкой. Старый служака, прапорщик военного времени в Первую мировую войну, настоящий солдат, полковник Кутепов как-то сразу стал дорог моему сердцу.
Мы рассказали ему, что когда проезжали через мост, то не заметили там ни одной счетверенной установки и ни одной зенитки. Кутепов усмехнулся.
– Во-первых, если бы вы, проезжая через мост, сразу заметили пулеметы и зенитки, то это значило бы, что они плохо поставлены. А во-вторых… – Тон, которым он сказал это свое «во-вторых», я, наверное, запомню на всю жизнь. – Во-вторых, они действительно там не стоят. Зачем нам этот мост?
– Как «зачем»? А если придется через него обратно?
– Не придется, – сказал Кутепов. – Мы так уж решили тут между собой: что бы там кругом ни было, кто бы там ни наступал, а мы стоим вот тут, у Могилева, и будем стоять, пока живы. Вы походите, посмотрите, сколько накопано. Какие окопы, блиндажи какие! Разве их можно оставить? Не для того солдаты роют укрепления, чтобы оставлять их. Истина-то простая, старая, а вот забывают ее у нас. Роют, роют. А мы вот нарыли и не оставим. А до других нам дела нет.
Как я потом понял, Кутепов, очевидно, уже знал то, чего мы еще не знали: что слева и справа от Могилева немцы форсировали Днепр и что ему со своим полком придется остаться в окружении. Но у него была гордость солдата, не желавшего знать и не желавшего верить, что рядом с ним какие-то другие части плохо дерутся. Он хорошо закопался, его полк хорошо дрался и будет хорошо драться. Он знал это и считал, что и другие должны делать так же. А если они не делают так же, как он, то он с этим не желает считаться. Он желает думать, что вся армия дерется так же, как его полк. А если это не так, то он готов погибнуть. И из-за того, что другие плохо дерутся, менять своего поведения не будет.
И слова Кутепова, а еще больше то настроение, которое я почувствовал за его словами, мне много раз вспоминались в последующие месяцы, когда то в одном, то в другом месте фронта я слышал, как люди, рассказывая о своих неудачах, говорили: «Мы бы стояли, да вот сосед справа…», «Мы бы не отошли, да вот сосед слева…» Может быть, формально они и были правы, но какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что правы не они, а полковник Кутепов.
– Как вы думаете, – спросил я у полковника, – что сегодня будет происходить перед фронтом вашего полка?
Он пожал плечами.
– Одно из двух: или, разозлившись на вчерашнюю неудачу, немцы повторят свои атаки и будет такая же горячка, как вчера, или решат попробовать там, где послабее. И тогда у нас будет полная тишина. А в общем, советую: если хотите снять эти подбитые танки, пока можно, идите к ним.
Кутепов познакомил нас с комиссаром полка Зобниным, и мы пошли в батальон. По дороге туда видели всю систему обороны полка. Вроде ничего особенного, и все же прекрасные окопы полного профиля, много ходов сообщения, столько, что никаким артиллерийским огнем нельзя было полностью прервать управление полком и оторвать батальоны один от другого. Командные пункты батальонов и даже рот были размещены в таких блиндажах, что вчера немецкий танк выпустил по одному из них полсотни снарядов и все-таки не смог разбить его. Вся система обороны давала почувствовать, что люди не поленились, закопались так, чтобы не уходить отсюда, несмотря ни на что. Так зарывалась японская пехота на Халхин-Голе, трудолюбиво, упорно, с твердым решением умереть, но не уйти. Передний край обороны полка там, где мы вышли к нему, тянулся вдоль лесной опушки; лес был низкорослый, но зато густой. Впереди расстилалось ржаное поле, а за ним шел большой лес. Там были немцы, и оттуда они вчера вели атаки. Слева железнодорожное полотно, за ним пустошь, за ней шоссейная дорога. И железная дорога, и шоссе шли перпендикулярно позициям полка. Впереди, на ржаном поле, виднелись окопчики боевого охранения.
Мы зашли на командный пункт батальона. Командир батальона капитан Гаврюшин был человек лет тридцати, уже два или три дня не бритый, с усталыми глазами и свалявшимися под фуражкой волосами. На лице его было странное выражение одинаковой готовности еще сутки вести бой, говорить и действовать и в то же время готовность уснуть в любую секунду. Перед тем как заснять Гаврюшина, Трошкин заставил его перепоясаться портупеей, надеть через плечо автомат, а вместо фуражки каску. Вся эта амуниция удивительно не шла капитану, как она обычно не идет людям, сидящим на передовой и каждый день глядящим в глаза смерти… Мы сказали Гаврюшину, что, пока затишье, хотим заснять танки, видневшиеся невдалеке перед передним краем батальона. Отсюда была видна только часть сожженных танков. Еще несколько танков, как сказал нам Гаврюшин, было пониже, в лощине, метрах в пятидесяти – ста от остальных; отсюда их не было видно.
– Затишье? – с сомнением переспросил нас Гаврюшин. – Ах, да, да, затишье. Но ведь они стоят за нашим боевым охранением. Там, во ржи, могут немцы сидеть, автоматчики. Могут из лесу стрелять, а могут отсюда, изо ржи.
Но Трошкин повторил ему, что приехал снять танки и есть ли во ржи автоматчики или нет – его не интересует. Он горячился, потому что в эту поездку с самого начала был просто одержим идеей во что бы то ни стало снять разбитые немецкие танки.
– Ну что же, – сказал Гаврюшин, – тогда я сейчас пошлю вперед людей, пусть заползут в рожь и залягут впереди танков на всякий случай. А вы пойдете потом, минут через десять.
Он вызвал лейтенанта, который должен был проводить Трошкина к танкам.
– А вы? – спросил он меня – Вам тоже нужно снимать?
Я ответил, что нет, мне нужно только поговорить с людьми.
– Тогда пойдем с вами в роту Хоршева, – сказал Гаврюшин. – А ваш товарищ потом тоже подойдет туда к нам.
Я был в душе рад этому предложению, потому что сначала у меня не возникло никакого желания идти вперед и присутствовать при том, как Трошкин будет на виду у немцев снимать танки. Но когда Трошкин с лейтенантом уже ушли, мне тоже вдруг захотелось посмотреть поближе на эти танки. Я сказал об этом Гаврюшину, и мы пошли с ним вместе по ходу сообщения вслед за Трошкиным. Ход сообщения кончился у окопчиков боевого охранения, танки теперь были невдалеке – метрах в двухстах. Здесь, в этом месте, их было семь, и они стояли очень близко один от другого.
Мы вылезли из хода сообщения и пошли по полю. Сначала все низко пригибались, и когда подошли к танкам, то Трошкин их тоже сначала снимал, сидя на корточках. Но потом он нашел в одном из танков немецкий флаг и, заставив красноармейцев залезть на танк, снимал их на танке, рядом с танком, с флагом и без флага, вообще окончательно обнаглел.
Немцы не стреляли. Я не жалел, что пошел. У меня было мстительное чувство. Я был рад видеть наконец эти разбитые, развороченные немецкие машины, чувствовать, что вот здесь в них попадали наши снаряды…
Чтобы немцы не утащили ночью танки, они были подорваны толом, и часть содержимого машин была разбросана кругом по полю. В числе прочего барахла во ржи валялась целая штука коричневого сукна. А рядом с нею дамские туфли-лакирашки и белье.
Трошкин снял это, а я потом описал. Кажется, это был один из первых документов о мародерстве немцев.
Закончив съемку, Трошкин отпросился в лощинку к другой группе танков. Он хотел заснять еще и их. А я пошел с капитаном Гаврюшиным в роту Хоршева.
Хоршев был еще совсем молодой, в сбитой набок пилотке, такой молодой, что было странно, что вчера он тут дрался до последнего патрона и потерял половину роты. Чтобы добраться до него, пришлось перейти через разрушенное железнодорожное полотно, мимо наполовину снесенной железнодорожной будки. В пристройке к этой будке продолжал жить старик сторож. Хоршев вчера после боя подарил ему мундир немецкого лейтенанта, старик спорол с него погончики и сегодня щеголял в этом мундире.
Сидя на траве и спустив ноги в окопчик, мы с Хоршевым жевали хлеб и разговаривали о вчерашнем бое. Через полчаса пришли разведчики, таща несколько немецких велосипедов. Два часа назад эти велосипеды бросила на шоссе немецкая разведка. Ее обстреляли, и она, оставив двух убитых, бежала в лес, бросив велосипеды.
Было по-прежнему тихо. Вдруг раздалось несколько пулеметных очередей. Впереди над полем крутился «мессершмитт».
Когда вернулся Трошкин, то оказалось, что эта стрельба имела к нему прямое отношение. Он начал снимать вторую группу танков, и над ним появился этот «мессершмитт» и начал пулеметный обстрел с бреющего полета. Трошкин залез под немецкий танк и отсиживался там, пока немецкому летчику не надоело и он не улетел.
Весь день с самого утра мы ходили по позициям. По-прежнему было тихо. Вернулись на командный пункт полка. Трошкин заснял командира, комиссара и начальника штаба. Все они просили его отпечатать снимки и послать их не сюда, к ним, в военный городок их женам, кажется, в Тулу. Не знаю, сделал ли это Трошкин, но, помню, у меня было тогда такое чувство, что этих людей, остающихся здесь, под Могилевом, я никогда больше не увижу и что они, не говоря об этом ни слова, даже не намекая, в сущности, просят нас послать их женам последние фотографии.
Когда мы прощались с Кутеповым, у меня было грустное чувство, хотя внешне он держался весело, прощаясь, устало шутил и, пожимая мне руку, говорил: «До следующей встречи». Из штаба полка мы заехали к артиллеристам. Начальник штаба артиллерийского полка оказался халхингольцем. Он служил там в дивизионе знаменитого на Халхин-Голе капитана Рыбина. Неожиданно угостив пивом, он повел нас на наблюдательный пункт, который размещался у него на башне элеватора. Вчера немцы влепили в башню снаряд, один из пролетов был разрушен, но оглушенный вчера наблюдатель сегодня залез еще выше и наблюдал с самого верхнего пролета. Немцы больше не били по элеватору. Наверно, после прямого попадания считали, что там никого нет.
Мы вернулись из полка, так и не услышав за весь день ни одного орудийного выстрела. Такая тишина начинала даже пугать. Теперь, когда мы проезжали через Могилев обратно при свете, было особенно заметно, как он пуст. Лишь иногда по улицам проходил патруль. Кроме этих патрулей и орудийных расчетов на перекрестках, в городе, казалось, никого нет. Вечером, заехав в штаб дивизии за Кригером и Белявским, мы вместе тронулись в штаб корпуса, имея намерение заехать потом, по дороге, в штаб 13-й армии в Чаусы, а оттуда возвращаться с материалом в редакцию…
А теперь несколько дополнений и размышлений, связанных с этими могилевскими страницами моего дневника.
Входившая в 61-й корпус 172-я стрелковая дивизия, в штабе которой мы были, прежде чем поехать в полк Кутепова, обороняла непосредственно Могилев и вынесла на себе главную тяжесть боев за город.
Комиссар дивизии Леонтий Константинович Черниченко, о котором идет речь в моем дневнике, находился в Могилеве до последних дней его обороны, был ранен, попал в плен и прошел там через много тяжелых испытаний.
Командира дивизии Михаила Тимофеевича Романова, непосредственно руководившего обороной Могилева в те дни, мне встретить не удалось. Судя по его личному делу, сохранившемуся в архиве, это был превосходно подготовленный командир дивизии, медленно, но верно поднимавшийся к этой должности по долгой служебной лестнице и имевший отличные аттестации за все годы своей службы. В боях за Могилев он с лихвой подтвердил все довоенные аттестации. Об этом можно судить буквально по всем воспоминаниям о нем. В личном деле генерала Романова написано, что он пропал без вести. А все воспоминания сходятся на двух несомненных фактах, что Романов во главе своей дивизии до конца оборонял Могилев и что во время попытки прорыва из окружения он был тяжело ранен и после этого погиб.
С годами к воспоминаниям прибавлялись документы.
Еще давно, лет десять назад, Черниченко в беседе с маршалом Еременко вспоминал, что в фашистском плену, зимой сорок первого – сорок второго года, видел какой-то немецкий журнал со снимком генерала Романова в гражданской одежде и с надписью: «Генерал-майор Романов, командир 172-й стрелковой дивизии, как руководитель партизанского движения, задержан в городе Борисове и повешен».
Журнал этот в конце концов был разыскан, и взятый из него снимок был воспроизведен белорусскими кинематографистами в документальном фильме «Могилев. Дни и ночи мужества».
Текст к этому снимку в немецком журнале в русском переводе звучит так: «…В одной из советских деревень удалось захватить в плен большевистского генерал-майора Романова. Он был командиром 172-й советской дивизии, но в конце концов, сняв военную форму и переодевшись в гражданское платье, занялся организацией партизанской войны…»
Так погиб генерал Романов.
Когда я был в Могилеве и видел там в центре города в сквере памятник генералу Лазаренко, погибшему при освобождении Могилева в 1944 году, я подумал, что рядом с этим памятником не хватает другого – генералу Романову, в 1941 году сделавшему все, что было в человеческих силах, чтобы не отдать город в руки немцев. Не сомневаюсь, что в конце концов так оно и будет. В последнем письме, полученном мною от могилевских журналистов, говорится, что решение поставить этот памятник уже принято.
К командиру 388-го стрелкового полка 172-й дивизии полковнику Кутепову мы приехали вечером 13 июля и уехали из этого полка на следующий день, 14-го. Срок небольшой, меньше суток. Но это пребывание в полку Кутепова по многим причинам запомнилось мне на всю жизнь, и мне хочется здесь рассказать и о Кутепове, и о других людях его полка то немногое, что удалось дополнительно узнать.
Пишу это, а передо мной лежат переснятые из личных дел старые, предвоенные фотографии командира полка Семена Федоровича Кутепова, комиссара Василия Николаевича Зобнина, начальника штаба Сергея Евгеньевича Плотникова, командира батальона Дмитрия Степановича Гаврюшина, командира роты Михаила Васильевича Хоршева…
Самому старшему из них – Кутепову – было тогда, в сорок первом году, сорок пять лет, а всем остальным гораздо меньше. Гаврюшину – тридцать шесть, Плотникову – тридцать один, Зобнину – двадцать восемь, Хоршеву – двадцать три.
Места, где ты был тридцать лет назад, иногда совершенно не узнаешь, а иногда узнаешь сразу. Приехав в Могилев и бродя по местам боев сорок первого года, я совершенно точно вспомнил, где что было. Узнал участок обороны между железной дорогой и шоссе, который занимал батальон Гаврюшина, узнал поле, на котором стояли разбитые немецкие танки, узнал и то место, где мы сидели с Хоршевым и где теперь стоит у полотна не та, прежняя, разбитая снарядами, а другая и уже тоже не новая железнодорожная будка.
Неподалеку при дороге стоит теперь обелиск с надписью, говорящей о том, как 388-й стрелковый полк в июле 1941 года беспримерной стойкостью отбивал здесь атаки немецких танков. Имен погибших на обелиске нет, да в данном случае вряд ли и возможно было написать их все; 388-й полк лег здесь, в боях за Могилев, почти целиком. Но я хочу, больше того, считаю своим долгом назвать хотя бы некоторые имена из 388-го и сражавшегося вместе с ним 340-го артиллерийского полков, не упомянутые в дневнике, но сохранившиеся в моем фронтовом блокноте.
Вот их фамилии и должности, а в некоторых случаях и имена:
388-й стрелковый полк
Смирнов – сержант
Иван Дмитриевич Грошев – красноармеец
Семин – красноармеец
Бондарь – связист, красноармеец
Громов – связист
Медников – старший лейтенант, адъютант батальона
Орешин – младший политрук
Степанов – младший сержант
Сушков – младший сержант
Тарасевич Савва Михайлович – сержант
Давыдов – капитан
340-й артиллерийский полк
Пашун – заместитель политрука
Прохоров – младший политрук
Аксенов – лейтенант, командир 45-мм орудия
Капустин – младший лейтенант
Орлов Борис Михайлович – капитан, начальник связи полка
Котов, Котиков – связисты
Козловский – сержант, радист
Слепков – радист
Антонович Петр Сергеевич – капитан, начальник штаба полка
Возгрин М.Г. – лейтенант, командир батареи
Гришин П.Г. – старший сержант, командир орудия.
Само упоминание в блокноте всех этих фамилий говорит, что каждый из этих людей совершил тогда в боях под Могилевом нечто такое, что, по мнению их прямых начальников, и заслуживало быть отмеченным в печати.
Я не упоминаю в дневнике о встрече с командиром 340-го артиллерийского полка полковником Иваном Сергеевичем Мазаловым, но в блокноте есть короткая запись разговора с ним: «Пока есть снаряды, немцам в Могилеве не быть. Пехота довольна. Заявки пехоты выполняем за редким исключением, как, например, вчера: идут два танка и два взвода пехоты. Я говорю: по двум танкам портить снаряды не буду. Если и прорвутся, не будет беды, бутылками забросаем. А по пехоте дадим. И дали шрапнель!»
Я разыскал личное дело полковника Мазалова, но в нем, как и во многих других личных делах, лишь довоенные записи. Видимо, он погиб. Обращает на себя внимание фраза, записанная в одной из аттестаций: «К службе относится с исключительной добросовестностью, обладает огромной силой воли». Только одного из людей 388-го стрелкового полка, чьи лица я вижу сейчас перед собой на старых фотографиях, я встретил еще раз после Могилева.
В июне 1945 года, вернувшись из армии в Москву, я нашел пришедшее без меня еще зимой, во время войны, письмо:
«…Ответ хочу получить для того, чтобы после, если останусь в живых, увидеться с вами и дать материал как писателю и вспомнить тех героев тяжелых июльских дней, которые всю тяжесть первых ударов выносили на своих плечах. Это ваши слова. А их надо вспомнить, они это перед Родиной заслужили!
Пишет вам тот командир батальона, у которого вы с Трошкиным были в гостях на поле боя у Могилева – июль 1941 года. А за это время участников этих боев не встречал никого. Да и случайно остался в живых. Пришлось много пережить. Когда встретимся, то расскажу. Все же я не теряю надежды с вами увидеться. В настоящее время я на фронте, но состояние здоровья не дает возможности быть здесь. Хотят откомандировать, так что ответ на это письмо пришлите домой, и при первой возможности я вас проведаю. Привет Трошкину, если он в живых.
17.1 – 45.
С комприветом
капитан Гаврюшин».
Передавать привет Трошкину было поздно – он к тому времени погиб, я написал об этом Гаврюшину, приглашая его приехать. Но увидеться нам удалось не сразу: вернувшись с войны, он долго лежал по госпиталям, и я встретил его только в 1947 году тяжело больным человеком. Гаврюшин горько переживал свою безнадежную инвалидность, думая при этом не столько о себе, сколько о тех, кому приходилось о нем заботиться. Именно об этом он писал мне в своем последнем письме:
«…Жалею, почему меня не убило. Лежал бы спокойно, не заставлял бы людей думать обо мне. А лежал бы под словами:
Не плачьте над трупами павших бойцов,
Не скверните их доблесть слезами,
А встаньте и произнесите:
«Тише, листья, не шумите,
Наших товарищей не будите.
Спите спокойным сном
Мы за вас отомстим…»
Больше писем не было. Не было ответа и на мои письма…
Я после долгого перерыва еще раз написал по сохранившемуся у меня старому адресу, но письмо снова осталось без ответа. Пришлось обратиться к розыскам в архиве, и там, найдя личное дело Гаврюшина, я увидел в нем последнюю запись: «Умер 7 мая 1953 года».
В личном деле есть много подробностей, рисующих и облик и судьбу этого человека. Москвич, сын рабочего, Гаврюшин рос без отца, убитого в 1905 году во время стачки. Тринадцатилетним мальчиком, оказавшись вместе с матерью в Бессарабии, он вступил в отряд Котовского и был контужен во время боев под Бендерами. В 1924 году вступил в комсомол, в 1930-м – в партию. В 1928 году пошел в армию. Кончил Киевскую пехотную школу и с октября 1939 года находился в той должности, в какой я его застал на фронте, командиром батальона 388-го стрелкового полка. «В обстановке разбирается быстро и верно. Волевой, требовательный командир», – писал в своей аттестации о нем в октябре 1940 года командир полка Кутепов и добавлял: «Физически здоров, но нуждается в лечении по поводу невроза». Очевидно, невроз был последствием той давней контузии в детстве, она напоминала о себе.
В деле подшита записка Гаврюшина, рассказывающая о том, как он воевал и выходил из окружения. Приведу некоторые места из нее:
«…Ведя 14 суток беспрерывного боя, я был контужен, но остался в строю, после чего был ранен в руку и ногу. 24 июля положен в госпиталь в Могилев. 26 июля город был взят фашистами и госпиталь не эвакуирован, потому что были в окружении. 28 июля я с бойцами своего батальона из госпиталя бежал. Переодевшись у одной из жительниц города, мы тронулись в путь к нашим войскам. Шли мы под видом заключенных – якобы работали на аэродроме и при бомбежке нас поранило. На пятые сутки на линии фронта фашисты нас задержали. Продержав трое суток, отправили в Смоленск в один из госпиталей… Пробыв там трое суток, сделав соответствующую разведку, бежали из этого госпиталя и дней через 15 опять достигли линии фронта в районе Шмакова, где нас опять задержали. Продержав 5 суток голодными, посадили на машины и повезли в направлении Смоленска. Догнав группу наших пленных, сбросили нас с машин, присоединили к колонне и погнали. Голод и боли в ранах не давали мне возможности идти наравне со здоровыми, и я отставал, фашистский патруль все время подгонял меня прикладами в спину… Переночевав, собравшись с силами, под утро мы бежали. Прошло несколько суток. Пришли в поселок Стодолище и наткнулись на нашего врача. Попросили его сделать перевязки. Он вскрыл наши раны – раны уже загноились и черви завелись…» Дальше Гаврюшин рассказывает о том, как он лечился, скрываясь в этом поселке Стодолище, и как один из жителей, «некто Жуков», подал на него заявление в фашистскую комендатуру, что он коммунист и командир. Но Гаврюшина успели предупредить. «При помощи местных жителей я оделся, потому что был наг, а на дворе октябрь, и решил попытаться еще раз пройти к своим, что мне и удалось. 6 октября 1941 г. я пришел в город Ефремов Тульской области на фронт 3-й армии, которой командовал Герой Советского Союза генерал-лейтенант Крейзер, мой бывший командир дивизии. Из Ефремова меня направили на лечение…»
К этому надо добавить, что, получив вторую степень годности, капитан Гаврюшин все же добился отправки на фронт и служил там офицером связи в 63-м стрелковом корпусе. Но довоевать до конца войны ему не удалось. Сказались ранения и контузия, он тяжело нервно заболел и был отправлен в резерв по состоянию здоровья.
Так сложилась судьба капитана Гаврюшина. Во всех других разысканных мною личных делах, кроме дела Гаврюшина, все записи одинаково обрываются на 1941 годе, на последних довоенных служебных характеристиках…
Довоенная служебная характеристика начальника штаба 88-го полка капитана Сергея Евгеньевича Плотникова: «Работает начальником штаба батальона. С работой справляется хорошо. Штабную работу знает хорошо и любит ее. Командир полка полковник Крейзер».
Документ, подписанный 6 июня 1941 года: «Направляется в Ваше распоряжение батальонный комиссар Зобнин Василий Николаевич на должность заместителя командира 388-го стрелкового полка по политической части. К месту нового назначения прибыть 10 июня сего года. Об исполнении донести». Личное дело лейтенанта Хоршева. На фотографии бритоголовый молоденький курсантик. Коротенькое личное дело, в котором только и указывается «нет», «нет», «не был», «не состоял», «не проживал»… 23 февраля 1939 года приносил военную присягу. И дальше одна-единственная характеристика: «Требователен, дисциплинирован, по тактической подготовке «хорошо», по огневой подготовке «хорошо». Может быть использован командиром взвода с присвоением военного звания лейтенант».
Вот и все, что есть в деле лейтенанта Хоршева Михаила Васильевича. А дальше были война, Могилев, бои, в которых он, как и другие его сослуживцы, оправдал свою предвоенную аттестацию. Оправдал и погиб. Очевидно, так.
Личное дело командира 388-го стрелкового полка Семена Федоровича Кутепова большое, на многих листах…
Недолгая встреча с Кутеповым для меня была одной из самых значительных за годы войны. В моей памяти Кутепов – человек, который, останься он жив там, под Могилевом, был бы способен потом на очень многое.
Семен Федорович Кутепов, происходивший из крестьян Тульской губернии, окончил в 1915 году коммерческое училище, был призван в царскую армию, окончил Александровское военное училище, воевал с немцами на Юго-Западном фронте в чине подпоручика (а не прапорщика, как записано у меня в дневнике). В 1918 году добровольно вступил в Красную Армию, воевал с белополяками и с различными бандами, командовал взводом и ротой, был ранен. Окончил курсы усовершенствования штабных командиров и с отличием заочный факультет Академии Фрунзе. Изучил немецкий язык. Четыре года прослужил начальником строевого отдела штаба дивизии, два года командиром батальона, три года начальником штаба полка, четыре года помощником командира полка и два года командиром полка. В этой должности встретил войну. В аттестациях Кутепова за самые разные годы его службы единодушие в самых высоких оценках. 1928-й. «Способный штабной работник», «Хорошо знает дело», «Точен. Аккуратен. Дисциплинирован», «В намеченной идее упорен до конца. В трудные минуты умеет провести свою волю… Подлежит продвижению во внеочередном порядке».
1932-й. «Энергичен, инициативен, с твердой волей командира. Военное дело любит и знает». 1936-й – «В обстановке разбирается быстро и умело принимает решения». 1937-й – «Энергичен, работоспособный командир. Развит во всех отношениях». 1941-й – «Командуя полком, показал себя энергичным, волевым, культурным командиром. Личным примером показывает образцы настойчивости, дисциплинированности. Полк по боевой и политической подготовке занимает первое место среди частей корпуса, что неоднократно отмечалось при проверках».
Эта последняя характеристика подписана Ф.А. Бакуниным, командиром корпуса, в составе которого Кутепову предстояло подвергнуться той самой строгой из всех проверок, которая называется войной.
Читая личные дела полковника Кутепова, генерала Романова, да и некоторых других военных, превосходным образом проявивших себя в самые тяжелые дни 1941 года, я иногда испытывал чувство недоумения: почему многие из этих людей так медленно по сравнению с другими продвигались перед войной по служебной лестнице? Задним числом, с точки зрения всего совершенного ими на войне, мне даже начинало казаться, что в их медленном предвоенном продвижении было что-то неправильное. Но потом, поразмыслив, я пришел к обратному выводу: это медленное продвижение с полным и всесторонним освоением, или, как говорят военные, «отработкой» каждой ступеньки как раз и было правильным. Именно такое продвижение, видимо, и привело к тому, что эти люди в тягчайшей обстановке первого периода войны все-таки оказались на высоте занимаемого ими к началу боев положения. Именно такое продвижение и должно быть в армии нормой. И такой нормой оно и было до 1936 года. А перестало быть начиная с 1937 года. И это привело в период войны к тяжелым последствиям.
Когда в 1937–1938 годах было изъято из армии подавляющее большинство высшего и половина старшего командного состава, за этим неизбежно последовало характерное для тех лет массовое перепрыгивание через одну, две, а то и три важнейшие ступени военной лестницы.
Нелепо было бы ставить это в вину людям, которых так стремительно повышали. Это было не их виной, а их бедой.
А от тех из них, кто не погиб в начале войны, потребовалось очень много труда и воли, огромные нравственные усилия для того, чтобы в условиях войны оказаться на своем месте, восполнив в себе все те неизбежные пробелы, которые образуются у человека при перепрыгивании через необходимые ступеньки военной службы.
Надо ли еще раз повторять, что, не будь у нас 1937–1938 годов, в армии с первых же дней войны на своих местах оказалось бы куда больше таких людей, как командир полка Кутепов или командир дивизии Романов.
Тогда, в 1941 году, на меня произвела сильное впечатление решимость Кутепова стоять насмерть на тех позициях, которые занял и укрепил, стоять, что бы там ни происходило слева и справа от него. Прав ли я был в своем глубоком внутреннем одобрении такого взгляда на вещи?
Вопрос сложней, чем кажется с первого взгляда. Речь идет о том, выполнить или не выполнить приказ. Это не являлось для Кутепова предметом размышлений. Речь о другом – в сложившемся у меня чувстве, что этот человек внутренне не желал получить никакого иного приказа, кроме приказа насмерть стоять здесь, у Могилева, где он хорошо укрепился, уже нанес немцам и, если не сдвинется с места, снова нанесет им тяжелые потери при любых новых попытках наступать на его полк.
Немецкие генералы в своих исторических трудах очень настойчиво пишут о том, что, оставаясь в устраиваемых ими «клещах» и «мешках», не выводя с достаточной поспешностью свои войска из-под угрозы намечавшихся окружений, мы в 1941 году часто шли навстречу их желаниям: не выпустить наши войска, нанести нам невосполнимые людские потери.
В тех же трудах те же генералы самокритично по отношению к себе и одобрительно по отношению к нашему командованию отзываются о тех случаях, когда нам удавалось в 1941 году «своевременно», по их мнению, вывести свои войска из намечавшихся окружений и тем сохранить живую силу для последующих сражений.
В этих суждениях, конечно, есть своя логика. И все-таки, если брать конкретную обстановку начала войны, мне думается, что немецкие генералы не всегда в ладу с диалектикой.
Следовало ли нам стремиться в начале войны поспешно выводить свои войска из всех намечавшихся окружений? С одной стороны, как будто да. Но если так, то можно ли было в первые же дни войны отдать приказ о немедленном общем отступлении всех трех стоявших в приграничье армий Западного фронта. На мой взгляд, такой приказ в эти первые дни было бы невозможно отдать не только технически, из-за отсутствия связи, но и психологически.
Лев Толстой в своем дневнике 1854 года писал: «Необстрелянные войска не могут отступать, они бегут». Замечание глубоко верное; организованное отступление – самый трудный вид боевых действий, тем более для необстрелянных войск, какими в своем подавляющем большинстве были наши войска к началу войны. Такое всеобщее отступление на практике в заранее не предусмотренной нашими предвоенными планами обстановке могло превратиться под ударами немцев в бегство.
Да, в 1941 году случалось и так, что мы бежали. Причем случалось это с теми самыми еще не обстрелянными тогда частями, которые впоследствии научились и стойко обороняться, и решительно наступать.
Но в том же сорок первом году многие наши части, перед которыми с первых дней была поставлена задача контратаковывать и жестко обороняться, выполняли эту задачу в самых тяжелых условиях и именно в этих боях, а потом, при прорывах из окружения, приобретали первый, хотя и дорого обошедшийся им боевой опыт.
Если бы мы в первые дни и недели войны, избегая угроз окружений, повсюду лишь поспешно отступали и нигде не контратаковывали и не стояли насмерть, то, очевидно, темп наступления немцев, и без того высокий, был бы еще выше. И еще вопрос, где бы нам удалось в таком случае остановиться.
Нет нужды оправдывать сейчас все решения, принимавшиеся у нас в то время, в том числе и ряд запоздалых решений на отход или, в других случаях, противную здравому смыслу боязнь сократить, спрямить фронт обороны только из-за буквально понятого предвоенного лозунга «Не отдать ни пяди», который при всей его внешней притягательности в своем буквальном толковании на поле боя бывал и опасен и неверен с военной точки зрения. Однако думается, что реальный ход войны в первый ее период сложился как равнодействующая нескольких факторов. Сочетание наших отступлений, своевременных и запоздалых, с нашими оборонами, подвижными и жесткими, кровавыми и героическими, в том числе и длительными, уже в окружениях, предопределило и замедление темпа наступления немцев, и неожиданную для них несломленность духа нашей армии после первых недель боев.
И у меня, например, как у военного писателя, не возникает соблазна соглашаться с прямолинейно логическими концепциями в конце концов проигравших войну немецких генералов, которые задним числом считают, что в начале этой войны наилучшим для нас выходом было везде и всюду как можно поспешней отступать перед ними.
При самой трезвой оценке всего, что происходило в тот драматический период, мы должны снять шапки перед памятью тех, кто до конца стоял в жестоких оборонах и насмерть дрался в окружениях, обеспечивая тем самым возможность отрыва от немцев, выхода из «мешков» и «котлов» другим армиям, частям и соединениям и огромной массе людей, группами и в одиночку прорывавшихся через немцев к своим.
Героизм тех, кто стоял насмерть, вне сомнений. Несомненны его плоды. Другой вопрос, что при иной мере внезапности войны и при иной мере нашей готовности к ней та же мера героизма принесла бы еще большие результаты.