Эпиграфы. Раз-два-три-четыре-пять… Мощи, щепка и капелька крови.
1)Если б только
мог я слышать,
как летят
ласточки,
чувствовать усилия детства,
влекущего
меня
назад;
если б только мог я
ощутить, что возвращаюсь
назад
и снова попадаю
в объятия
реальности,
я бы умер.
Умер счастливым
(Джим Моррисон)
2)И пусть тогда – как все, нарядным тленом
я стану сам – в сиреневом ряду,
но эта девочка останется – нетленна,
а эти мальчики – живыми – и в цвету.
(Дмитрий Воденников)
3)Рио-де-Жанейро – это хрупкая мечта моего детства, не касайтесь ее своими лапами!
(Илья Ильф, Евгений Петров)
4)Детство – этот огромный край, откуда приходит каждый! Откуда я родом? Я родом из моего детства, словно из какой-то страны…
(Антуан де Сент-Экзюпери)
5)Помню, ходил с мамой за руку
Маленьким в детский сад.
Плелся за ней, дергал за пальцы,
Помню наощупь путь.
Мам, можно мне не просыпаться?
Можно поспать чуть-чуть?
Можно ли…
(«Белая птица», песня Екатерины Яшниковой)
6)Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки,
Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке.
Душа гуляла,
Душа летела,
Душа гуляла
В рубашке белой,
Да в чистом поле
Все прямо-прямо,
И колокольчик
Был выше храма
(«Ванюша», песня Александра Башлачева)
7)Волшебные раны – дело серьезное…
(Дед Камази, «Унесенные призраками»)
Черное-белое. Мама, кто это?
Первое мое воспоминание черно-белое – фотография у бабушки около ее деревенского дома, на фоне подсолнухов и солнца. Как только что залетевший в лужу воробей, на ней был изображен мальчик в резиновых сапогах и шапочке с маленьким козырьком. Подобно крылышкам, руки его были заведены назад, между щек открыта улыбка. Наверное, к моменту вспышки он не раз прыгал в этой луже, распугав всех кур вокруг.
Забавно, что даже глядя на снимок, я уже не помнил ни этой вышедшей из берегов лужи, ни белых улепетывающих кур, ни того, кто снимал, ни себя.
– Кто этот мальчик, мама? И почему он смеется?
Не дожидаясь ответа, я подбежал к зеркалу, чтобы проверить сходство и задать себе этот вопрос прямо в лицо, но тут, как всегда, ответила мама:
– Это же ты!
Я улыбнулся и подумал, что зеркало, должно быть, тоже большая лужа, про которую мама все знает. Знает меня и все вокруг.
Где я. История моих ушей. Альбом.
Альбом с моими детскими фотографиями, конечно, остался у мамы.
Альбом, где моя голова была сплошь вымазана зеленкой, а я одет в распашонку и штаны с барашками облаков. Играюсь себе весь беззубый и лысый с пищащим котом из резины, пытаюсь откусить ему ухо, бью его головой о кровать и радуюсь. Целый альбом постельного младенческого счастья, и целый мир после. Двухэтажный детский сад, будки дощатых домиков, тяжелые доски качелей и рыжий песок, разбросанный вокруг песочниц.
Где вся моя детсадовская группа в позорных колготках и затертых о ковер шортах, в карманах которых всегда была пенка от какао, которую я не любил, и не знал, что с ней делать.
Где я стоял, пронзенный обидой, в костюме бурого чебурашки с непомерными, вяло пришитыми ушами, потому что мама и так уставала, а я ведь хотел быть пиратом, и соперничать со мной мог лишь другой мальчик в грязно-желтом костюме колобка? Благо, на следующий Новый год мама меня пощадила, и я превратился в обычного зайца с короной картонных ушей. С ними я уже не задевал других детей, обреченных на хоровод вокруг елки, заваленной мишурой и снежинками из бумаги. Так уши мои уменьшались, пока не достигли необходимых для жизни размеров.
Где был запечатлен урок пения, на котором ко мне прижалась своей вязаной безрукавочкой самая маленькая, улыбчивая и картавая девочка Света; она то и дело сбивалась, и я взял ее за руку. Первый раз я взял за руку девочку. И продолжил петь.
Где наши воспитательницы смотрели прямо вперед, а мы – куда-то на запад, крутили в руках трансформеров. Мой был совсем маленького роста, но умел превращаться в боевой самолет и танк. Я чаще летал. По ковру далеко не уедешь, а от песочницы я берег его.
Где прозрачные кульки с конфетами вызывали желание праздника, душистой елки и Деда Мороза с колючей бородой, которым всегда выступала наш повар – большая женщина, казавшаяся мне ходячей горой без названия.
Скорее всего, этот альбом лежит где-то в стопке, между альбомами марок, моих грамот за 5-й, 6-й и 8-й классы, по географии, истории и биологии, которые я получил лишь потому, что все остальные пошли на олимпиады по физике и математике. Скорее всего, он все так же пахнет, потому что этот синий картон почти что вечен, потому что сделан в СССР, потому что пережил СССР и уже пережил одну мою бабушку, бабушку Зину, исполнителя старых обрядовых песен, вечного библиотекаря, хранителя семейного архива, памяти и старых настенных часов. С боем.
Белая ночь. Девочки на планете. Во сне.
Девочки – самые невероятные существа на планете. Я понял это еще в детском саду, в тихий час, когда мы все раздевались на маленьких стульчиках и бежали по своим кроваткам. Мы должны были заснуть. Провалиться к Хрюше, Каркуше и четвертинке мультика. Но я притворялся. В этом тоже была игра. Победит тот, кто не уснет. И подсмотрит. Ряды кроваток мальчиков и кроваток девочек делились на две половины. Везло тем, кто находился посередине. Везло мне. В двух взрослых шагах от меня начинались ряды девочек.
Прямо напротив меня лежали Лиля или Алена, мои подружки по двору, живущие в соседних подъездах. Они как-то умели быстро заснуть, наверное, потому что они были активнее, больше бегали, прыгали на резинке и болтали, перебивая воспитательницу. Я же в основном молчал и был погружен в морской бой или в «танчики» на бумаге. Мне нравилось рисовать на них звезды, а потом огонь на подбитых.
Когда Лиля или Алена засыпали – я приоткрывал один глаз (второй я закрывал для воспитательницы) и, глядя на их маленькие, округлившиеся от спокойствия лица, представлял, как их дыхание касается подушки, одеяла, наших чешек. Как оно таится подле вещей других, еле сдерживаясь от шалостей.
Отчего-то за девочками наблюдать было намного приятнее. Они всегда были веселы и опрятны. У мальчиков же все было не пойми зачем и откуда, как внутри, так и снаружи. Кто-то был слишком жадным, кто-то чересчур воинствующим, кто-то просто таким громким, будто только выпал из второй полки плацкарта на всем ходу. Эта вредность и отражалась на их прибитых подушкой физиономиях. Я думал об этом и изо всех сил старался не спать.
Снова и снова смотрел на Лилю, на Алену, потом закрывал глаза и под веками у меня оставались их лики на простынях… покой и белая ночь… и тут во мне все замолкало. Забывались войны с мальчишками. Уходили обиды на тех, кто показывал язык или фигу, и тихий час отбирал всю тревогу и жалость к себе. Жаль, что теперь по-другому.
Катя. Первая любовь. Она снимала с себя колокольчики.
Все началось с перестановки кроваток. В один момент напротив меня оказалась Катя. Она подошла к кроватке напротив в трусиках и маечке, отвернула краешек одеяла и проскользнула внутрь, как осенний листок проскальзывает между страницами книги в надежде найти там свое бессмертие и родное древесное тепло. Глаза ее, нежные, чистые, светло-карие, как прохладная цветущая вода, закрылись, воспитательница зашторила окна. На наши кроватки спустились сумерки. Это любовь, не иначе.
Мы забирались вместе с ней на яблоню. А когда слишком уставали, то садились под ней, прижимаясь к кривому стволу спинами. По нам полз тенек от листвы и муравьи. Мы отмахивались, собирая из веточек и травинок шалаш. Мама рассказывала: когда воспитательницы заметили, что я играю с Катей в куклы и семеро козлят, они обеспокоились тем, что, может, я неправильно развиваюсь. Ведь правильное развитие для мальчика может быть только с мальчиками, а я дружил лишь с девочками и лишь изредка играл с мальчиками в черепашек-ниндзя, используя лишь по три пальца с каждой руки. Откручивать ими кран, брать вилку и выкрикивать: «Я – Донателло! А я – Рафаэль!» – и представлять невидимое оружие в своих руках… Это точно было не для девочек.
Но когда Катя что-то придумывала, я всегда просил разрешения поиграть вместе, чтобы только быть рядом, готовить всю эту невидимую еду и прятать козлят от волка. «А теперь ты будешь волком!» И я с радостью им становился. Она стеснялась своих плохих молочных зубов и поэтому мало улыбалась, выбирая молчание и язык жестов, который нужно было еще разгадать. Синее платье с вышитыми на нем колокольчиками, две косички, спрятанные под белые банты, делали ее самой красивой девочкой в нашей группе, и тем отчетливее становилась заметна ее отстраненность от этого мира. И я летел на этот свет, а потом она снимала с себя колокольчики, воспитательница помогала с бантами, и засыпала напротив, будто устав от всех своих воображаемых миров, которые я полюбил. И запах смородины… запах ее волос. Где она сейчас? Неужели бухгалтер? Или по-прежнему сидит под яблоней. Ждет, когда я принесу все что нашел под солнцем.
Папа. Деталь космического корабля.
Магнитофон на бобинах. Деталь космического корабля, гость из будущего. Панель управления, россыпь красных и зеленых огоньков, тесные ряды кнопок. Папа разбирался в таких вещах. Он знал куда нажимать и куда все пойдет.
Он часто крутил Jean Michel Jarre`a, The Essentail (необходимость) на своем магнитофоне. Я помню, как заколдованный, медленно двигался вдоль книжного шкафа в коридоре, вдоль нашей улицы и Нового города, и на меня надвигались эти космические звуки, а потом все быстрее и быстрее, отбивающее ритм на Млечном пути… эта музыка не говорила какими-либо словами, она дарила необъяснимое, то, что скиталось между звезд и детей. Невесомость проникала под мою наивную кожу и мурашки покрывали все тело. Волосы на голове приподнимались.
– Папа, папа! Что это?!
– Это музыка, сын.
Когда-то папа брал меня за руки и подбрасывал к небу. Небо было не такое высокое как сейчас, и я думал, что могу задеть его. Взлетая выше папы, я лишний раз старался не двигать ногами, чтобы небо осталось целым. Тогда я впервые почувствовал невесомость. Густую, без правил, где все предметы равны. Пылинка равна самосвалу. А папин взгляд равен маминому. Нет ссор. Нет споров. Нет разваливающегося завода Изменителя, выпускавшего начинку для ракет Байконура (Богатой долины), на котором уже не могли работать ни папа, ни мама. Им нужно было искать другой путь, зачеркнув инженерное прошлое, красные дипломы и веру в то, что есть нерушимое государство братских народов. Климат резко континентальный.
Этот путь предсказал Jean Michel Jarre, путь в котором боишься задеть созвездия, под которыми родились твои родители. Задеть близнецов и стрельца. Задеть их имена. Задеть их теплую постель… только бы все осталось… только бы не упасть.
Падение династии. Живо другое. Течение предметов.
Папа помнил себя с 2 лет. Летний страж. Робкий вечер. Время, когда пора слушать сказки про спящих богатырей и уснувших царевен, тереть глаза и проваливаться в облака. Папа стоял голышом в тазу. Бабушка поднимала его руки и намыливала. Веранда, тьма, в каждом из окон тени, растянувшиеся на полу, слабый свет. Вдруг из-за угла выныривает Баба-Яга! Папа закричал! Заплакал… тут же стал заикаться. Дедушка снял маску, наряд, откинул посох, показал смешную щетинистую рожицу, но это уже не помогло. От заикания папу вскоре исправили, а вот Бабу-Ягу он боялся еще долго. Впрочем, как и я.
В моем дошкольном нежном детстве был небольшой, но бурный период падения династии. Папа и мама мои расходились грозовыми криками. Когда они вступали в схватку, в доме все замирало, шторы зашторивались, бобинный магнитофон переставал тянуть лямку, я утыкался в книгу, пропадал на картинках. И вот шум нарастает, эхо в воздухе скалится и накаляется, а я все листаю книгу сказок… утыкаюсь в одну иллюстрацию, на которой была изображена старуха. Ее нос стелился по гнилым половицам ее избы. Кривоногие мухоморы торчали из ее ноздрей, людоедская ухмылка раскинулась бездной. Осколки зубов обнажились, иссине-малиновое тело языка подалось наружу. Ее заплесневелый взгляд втыкался в меня, а клюка, сжатая в когтистой руке, будто постукивала в нетерпении. Обуглившийся наряд, снятый с мертвой монашки, покачивался. За горбом ее находилось распахнутое окно и метла. Она готовилась напасть на меня. Мама и папа не останавливались. Слова стреляли. Гильзы падали в растущую между ними пропасть. Династия распадалась. Меня вот-вот должны были похитить. Будущее развинчивалось у меня на глазах. Больше нету и не будет. Нас.
Время прильнуло к нашим дверям. Тишина. Я подрос. Папе больше не нужно было стирать мои пеленки. Маме больше не нужно было их варить в кастрюле. Папа приходил вечерами и укладывал меня спать… все это уже истлело в памяти. Живо другое.
Страх старухи. Форточки я старался запирать как можно плотнее, чтобы ничто из ночи. В одеяло всегда уходил с головой, ведь так сложнее оторвать меня от кровати! Но как только я засыпал – она врывалась в мои сны! Цеплялась за мои ноги когтями и все время что-то шептала зло, как темная туча. Ядовитый запах умерших поганок пачкал воздух, я пытался вырваться, но не мог оторваться от простыни. Часто я просыпался, когда Баба-Яга уже поднимала меня в неподвижное холодное небо, шепча и смеясь. Зло. Вот-вот бросит ради забавы! Будто мой страх ее раздражал и она поднималась все выше. Все внутри меня сжималось, как жабры, тело покрывалось чешуей, голос мой пропадал. Будто мамы и папы не стало, и больше некому было меня защитить.
И после этого, и после, каждый раз, когда меня ругали, я старался сбежать в изображение. В панно с оленями на краю леса и озера, обои с лилиями… течение предметов спасало меня.
Солдатская каша. Дедушка. Время всему.
Девятое мая, город хлещет себя флагами. Дедушка ведет меня на празднование к Стелле воинской славы. Рядом со Стеллой на постаменте стоит пушка, целится в облака. На праздник приехали солдаты, кормили всех солдатской кашей – гречкой с тушенкой. Вкуснее я до сих пор ничего не ел, поэтому и запомнил все в мельчайших подробностях.
Кашу раздавали из зеленой бочки на колесах. Желтая бочка с квасом казалась рядом с ней нелепым клоунским реквизитом. Раздавали два солдата в белых халатах. Один черпал, а другой подавал одноразовые тарелки из фольги. Очередь извивалась, блестела медалями и крепилась к асфальту морскими узлами. Когда тарелка в руках стала горячей от каши, моему счастью не было передела.
Вскоре тарелка опустела, и ветер стал вырывать ее из моих рук. Время приходит всему.
На этот праздник дедушка пришел без формы. Он не любил наряжаться. Теперь он был в отставке. От севера, авиации, офицерских пайков и случайной смерти.
Все остальное время мы с дедушкой смотрели вверх. Солдаты стреляли в облака, а я думал о бедных птицах. Птицах с обратной стороны неба.
Бабушкины законы. Дедушкин способ. Исчезновение бобров
– Мужчины, может, за хлебушком сходите? – бабушка всегда поручала нам с дедушкой самые ответственные поручения.
В такие моменты дедушка откладывал газету. Но если я не расскажу про газету, то я не расскажу про дедушку. Поэтому я расскажу. Газету дедушка читал особенным образом. Он надевал очки с двойными стеклами. Нижняя часть была для чтения вблизи, верхняя – для просмотра телевизора издалека. Спускал их на нос, на кончике которого у него была синяя родинка, которую он очень боялся. Дедушка думал, что если ее сковырнуть, то из нее пойдет кровь, как из сломанного крана, и не остановится, пока не вытечет, до конца лишив его всяких жизненных сил. Даже в гараж потом за машиной будет не сходить – только лежать. Потом брал в руки сложенную газету, расправлял ее и переворачивал спиной к себе, передовицей в пол. Сразу впивался в колонку с анекдотами, бросал взгляд на фигуру кроссворда, пробегался по объявлениям, где обычно скупали оленьи рога и старые монеты дорого…
– Алла! Тебе учебники по физике за 8-9-е классы не надо?! Даром отдают!
– Нет, Коль! Спасибо! У меня в школе этим добром весь кабинет завален!
Отвечала бабушка из кухни. Она еще преподавала в вечерней школе для взрослых. Тех, кто вернулся из армии с другой головой в основном, но были и те, кому просто пришлось рано начать работать, были сироты. И им повезло! Бабушка была преподавателем из души. Каждый год, на день учителя, к ней приходили ее старые ученики. Приносили вино и конфеты. Рассказывали про то, как изменилась их жизнь. У бабушки даже была шкатулка с памятными подарками от учеников, бронзовыми подковой и кленовым листом, на которых белым курсивом были выведены прощальные слова. Но самым заметным подарком была статуэтка Циолковского с ракетой. Развивающийся плащ и марширующие конечности делали из бородатого Циолковского супермена, готового вот-вот ворваться в атмосферные слои. Но сначала – ракета, блестящая и острая. Этой статуэткой можно было проткнуть насквозь не только космическое пространство, но и человека. Бабушка с дедушкой вешали на нее связки ключей. Но тут уж не обойтись без рассказа про бабушку, про ее педагогический дар и осень.
Наступила грязь. Листья вывалялись в грязи. Собаки вывалялись в грязи. Машины даже не пытались мыть. Бабушкины ребята играли в футбол на большой перемене. Капитаном команды, голкипером и старостой класса был один мальчик. Ноги его были в грязи по колено. У остальных примерно на том же уровне. Голы залетали. Пар изо рта шел, и восторгу не было предела. Но большая перемена имеет свойство перекрывать кислород и отбирать мячи. И этот раз был не исключением. Ребята тянули до последнего, но ах и увы, пора на физику. Законы физики в школе важнее, чем на улице, хотя, думаю, что ребята здесь могли бы поспорить и оказаться правы. Но законы школы всегда более правы, чем законы жизни, и урок всегда побьет перемену и любое вольнодумство. И вот все, как есть, в грязных кедах, на пороге кабинета физики. Дверь подчиняется закону двери, и вся компания замирает на пороге. Бабушка замолкает и смотрит. Но не в глаза, не блуждая взглядом от одной взъерошенной головы к другой, а на ноги, на ноги одного мальчика, капитана команды, голкипера и старосты класса, и тут, надо сказать, он полностью оправдал все свои регалии. Самым бравым и показательным образом он разоружает свои ноги и остается в одних носках. Потом берет свои кеды, ставит за дверь и лишь потом садится на свое место. Надо ли тут говорить, что все последовали его примеру? Ничего не сообщая лицом о событии, бабушка продолжила урок, взяв в руки белоснежный мел и нанося на бордовую доску формулу, о значении которой еще никто не подозревал.
И после таких вот историй я верил в необыкновенность бабушки больше, чем в великие дела Циолковского. И когда я в очередной раз пробовал ее сырники, хрустя их твердой золотистой корочкой, я верил, что ем что-то волшебное. И расту.
После бодрого и громкого выкрика в сторону кухни, в парадном расположении духа, дедушка читал передовицу. Обычно оттуда смотрел какой-нибудь лысый политик, в плечи которого были вставлены руки Ленина, одна из которых смотрела всегда вперед, а другая назад. Дедушка тоже был лысый и, видимо, поэтому проникался доверием к любому такому политику, но к концу статьи отчего-то всегда хмурился, громко плевал на пальцы и переходил к оборотной стороне дел – странице номер два. Там обычно печатали что-то из мира промышленности. Особенно дедушку интересовала авто- и авиапромышленность. Он обводил взглядом колеса, корпуса, крылья так, будто делал гимнастику для глаз, стараясь сохранить внутри самые прекрасные ощущения. Как правило, на фото с самолетами дедушка опять переламывал газету, складывая ее пополам, чтобы ничего не отвлекало и не дергало. Только он и самолет. И больше ничего вокруг. Потом, переходя к следующему развороту, дедушка все больше пробегал глазами интервью эстрадных звезд и только когда натыкался на советы садоводам-любителям и тайны народной медицины, брал ножницы и аккуратно вырезал эти статейки как самое сокровенное, чтобы собрать их в свою красную папку к остальной накопленной мудрости. Когда газета была изрезана, переломана туда и обратно, дедушка принимался за последнее. Брал в руки ручку и разгадывал кроссворд.
– Алла! Находится в атомном ядре… и не имеет электрического заряда!?
– Нейтрон, Коль!
Бабушка и дедушка понимали друг друга не глядя, на расстоянии прихожей, коридора, книжного шкафа, шатающихся синих висюлек и Циолковского – хранителя всех ключей от дома и гаража.
– Коль! Так за хлебушком!
– Иду-у-у!
Дедушка вновь откладывал газету. Надевал носки, белые брюки, вправлял белую с коротким рукавом рубашку внутрь, затягивал ремень. Подходил к зеркалу, нажимал на резиновый шарик, свисавший на резиновой трубке, ведущей к флакону с одеколоном. Два или три раза. И только потом говорил.
– Ну что, пошли!
Я был готов. Только кубики задвинуть под кровать и сандалии… вдеть ремешки по бокам. И вот одной рукой я уже держал дедушку за штанину, во второй нес денежку, на которой были нарисованы бобры. Ноги мои еще не совсем удачно ходили, но радость от предстоящего наполняла меня, и Земля будто сама подкручивалась, передвигая меня на нужное место. Крошка-кулинария, где выпекался хлеб, была недалеко от дома, прямо за зданием аптеки, через дорогу, выходившую из двора. Там, прямо там, где кончились наши дома и солнце отбилось от пятиэтажных теней, запах хлеба щелкнул меня по носу. Это были большие серые кирпичи, в которых находилось много всего. И детский мир, и почта, и продуктовый… Серые ступеньки вели наверх.
На лестнице пришлось взять дедушку за его мозолистую руку и высоко поднимать коленки, на которые тут же налетали солнечные лучи, как голуби на батон. Бобры в моей руке складывались и раскладывались. Я нес их на вытянутой руке, как знамя, как нечто, что делало меня взрослым и отличало от других людей, тянувших за собой машинки на веревочках!
В кулинарии было душно. Над сладостями, пышными рулетами, подсохшими эклерами и пирожными с белым кремом и вторкнутыми в него грибочками летали осы. Дедушка старательно отгонял их от нас, но они были настойчивы, и я прятался за дедушкины штанины. Очередь была небольшой, но старенькой, двигалась не спеша и с разговорами на темы последних передовиц, цен и болезней. О хорошем старались не говорить, чтобы не сглазить. Некоторые отгоняли ос газетой, некоторые – ивовой веткой, которую сорвали неподалеку. Весь наш бульвар был засажен ивами, проходя сквозь их свисающую листву, казалось, что вот-вот, и ты попадешь в другое измерение, но с обратной стороны оказывался все тот же бульвар и твои любимые качели. Заняты. От хороших мыслей я тоже пытался уклониться, как от ос. Когда мы добрались до продавщицы в белом чепчике, из-под которого лезли закрученные волосы, а в глазах не было ни одной мысли, я задрал свою маленькую голову с козырьком и протянул деньги. Бобры, как сейчас помню, вмиг приподнялись на лапки и сделали свои носы по ветру, притаившись.
– Чего тебе, мальчик?
Тут я перевернул свою задранную голову на дедушку.
– Ну, говори, «нам хлеб, без сдачи», – дедушка все продумывал до мелочей.
– Нам хлеб без сдачи! – выпалил как из мелкокалиберного орудия я.
– Девушка, дайте, пожалуйста, круглый, – скорректировал мой залп дедушка.
Денежка тут же испарилась из моих рук как по волшебству. В очереди за нами прокатились смешки, осы прилипли к стеклу, за которым стояли все сласти.
И мне выдали хлебушек. Горячий. Прямо в руки. Такой же маленький, как я! Тогда не было пакетов или другой упаковки, отделяющей человека от вкусностей. И вот. Вместо штанины и бобров у меня оказался в руках хлебушек. Я проскочил мимо позолоченных улыбок пенсионеров и покачивающих своими брюшками ос и оказался на той же лестнице, но уже совсем взрослый. С хлебом! Я попросил дедушку оторвать мне горбушку. Горбушка была любимой. Было в ней что-то самое настоящее, вечное.
На следующий год таких денег уже не стало. Ни бобров, ни зайцев, ни зубров в моих руках уже не водилось. Всех занесли в красную книгу. Бобры исчезли, как когда-то в кулинарии. По волшебству. А страна из большой превратилась в маленькую. Так мне рассказывал дедушка, читавший много газет, смотрящий новости и знавший, «что в мире творится». Все в этом мире наоборот! Я расту, а страна уменьшается. А хлеб… а хлеб все тот же. Он и теперь продается на том же месте – в начале бульвара в конце высооокой лестницы. Под ослепительным солнцем.
Любимые качели. Побег от смерти. Решение в трусах.
Качели изобрели мечтатели. Наверняка, это первое изобретение, которое так чутко могло отражать настроение человека. Тем более ребенка, чье настроение распахнуто как мчащиеся июльские окна машин. Если мне было грустно – я мог тихо покачиваться, наблюдая за движением травы и клевера, весело – мог раскачиваться так, чтобы все вокруг казались предметами непостоянными и наспех приделанными к этому миру, нашему бульвару, фонтану и детской площадке. Отчаянное настроение определялось максимальным размахом. Так что при падении ты отрывался от сидения и ветер проходил под тобой, как под съежившимся листом. Все начинается с толчка ногами, а заканчивается… невесомостью. Воздух приходит в движение и волосы отрываются от лба земли. И дальше полет. Лишь подгибай ноги и выпрямляй, касаясь сандалиями голубого неба. Смотри, как птицы огибают плывущие континенты и острова, летя то на север, то на юг.
В неторопливый летний день, когда лучше прятаться от солнца в винограде и следить за неторопливостью из тени, я раскачивался на своих любимых качелях. Маленьких, со спинкой из темных гладких дощечек. Ни одной заусеницы ни вопьется в тебя, ни одной царапины не останется. Самые добрые качели. И не страшные.
Вдруг я заметил небольшого пыхтящего черного пса, кучку угля на коротких ногах. На нем не было ни ошейника, ни какого-либо родного взгляда, наблюдавшего за ним поодаль. Глаза его выглядели печально и виновато. Он медленно шел к моим качелям и, подворачивая свою голову на бок, сжевывал попадавшуюся ему зеленую траву. Спустя несколько минут произошло необъяснимое для маленького меня, застрявшего головой в облаках. Его начало тошнить. И мне показалось, что вот она, смерть. Он умирает. Голова его вздрагивала, а шея сокращалась так, будто из этой угольной кучки сейчас покажется Чужой или другая фантастическая мразь. Что-то желтое начало выходить изнутри.
Я спрыгнул с качелей и побежал, спотыкаясь и захлебываясь слезами, к бабушке. Помню, как только я вбежал в прохладный подъезд, пахнущий мусором и газетами, я закричал:
– Там труп, там труп! Там труп, живой труп!
Слезы мои разбивали о ступеньки головы. Я хватался за поручень и пытался вытащить себя наверх. Из-за двери показался дедушка, тут же взял меня за руку, тряхнул легонько, завел домой и начал успокаивать. Мне налили чаю, разбавили кипяченой водой и выдали две конфеты «Буренка» из позолоченного «слоника», чтобы я сразу принялся за угощение. Еще какое-то время я подвывал, но потом все же успокоился, глядя на обеспокоенные бабушкины и дедушкины глаза. Перестал плакать и принялся отворачивать у «Буренки» края. Угощения из «слоника» были всегда самыми лакомыми и всегда меня успокаивали. Стоило только воспарить падишаху в воздухе (крышечке от этого тайника), внутри меня сразу наступало равновесие и уютный туман.
Потом мы пошли с дедушкой на то место у качелей, чтобы проверить, жива та собака или нет… но ее там уже не оказалось. Пропала.
И я вроде как успокоился. Жива!
Пришла ночь. Я, как водится, накрылся с головой (даже летом я накрывался с головой), тут же оказался во сне. Во сне, в котором не было неба, детей, взрослых. Только я и качели. И я все ждал чего-то. Мне мерещилось, что вот она, черная собачка, шатаясь на своих угольных лапках, выходит из-за моей спины, двигается ко мне, как плывет… смотрит на меня, а потом закатывает глаза, обрушивается со своих ножек в траву и испускает дух. Смерть!
Проснувшись утром, первое, на чем я остановил взгляд – глазные впадины высушенного мной ерша. Решимость бурлила в моей голове. Я встал с кровати, выпрямил одеяло, накрыл покрывалом, распрямил углы и пошел к бабушке. Как был. В трусах. Каждое утро она проводила на кухне и оттуда уже вместе с пением синиц разлетались ароматы.
– Бабушка, я понял, кем хочу стать!
– Кем же, внучек?
– Я хочу стать ветеринаром!
– А почему? Ведь раньше ты хотел быть изобретателем?
– Раньше я думал, что можно изобрести машину времени, но с моим конструктором это тяжело, а животных можно и без деталей лечить! Я не хочу, чтобы они умирали от болезней! Им ведь тоже очень страшно, бабушка…
– Да, внучек, от болезней умирать страшно, но так бывает, что даже врачи не могут ничего сделать, и тут уж ничего не поделаешь.
Бабушка всыпала в кастрюлю капусту, затем картошку и принялась помешивать. Рядом с кастрюлей на другой конфорке стояла чугунная сковорода с медленно переваливающимися в сливочном масле луком и морковью. Скоро и они провалятся в кастрюлю. Я знал. Кухня наполнялась запахом капусты и лаврового листа. По радио передавали погоду. Дожди.
– Хорошо, поливать не надо будет, сможешь с дедушкой на рыбалку пойти! Рыбу сможете опять засолить.
– Ура!
Я подскочил с места и побежал в комнату собирать вещи для поездки на дачу. Тогда еще я не мог представить, что существует нечто, что может быть вкуснее соленых окуня и ерша.
«Я буду лечить от смерти!» – думал я про себя, пряча коробочку с крючками для удочки в боковой отдел своего рюкзачка.
Сумай. Убежим вместе.
Сумай – моя собака. Ротвейлер, породистый, с коротким черным хвостом и длинным розовым языком. Вместе мы играли в войну. Я расставлял солдатиков, вдыхал в них боевой клич, а он сминал их. Этот сильный ротвейлер мог вытащить меня из коридора в зал на канате. Локти моей рубашки тогда нагревались, а щеки краснели. Я любил, когда Сумай тянул меня по полу, будто мы где-то на северном полюсе спасаемся от вьюги. Он был самой большой игрушкой. Больше грузовика, на котором умещались все мои солдатики, и Пьера Ришара по телевизору. Сумай всегда поддавался.
Если мы были на улице – мы бегали. Он с палкой, я с водяным пистолетом. Он всегда обгонял, но потом возвращался, и мы снова бежали рядом. Набегавшись, я падал в траву. Падал и он. Мы валялись, я чесал Сумаю его золотой живот, мечтал убежать из дому и жить на воле без воспитателей и этих дрессировщиков, пытавшихся научить сидеть за несколько шариков корма. Я спрашивал:
– Убежим вместе?
Но Сумай только преданно смотрел на меня, показывал довольный язык и продолжал утыкаться своим мокрым носом в мою шею, чтобы я продолжал его чесать.
И вот мама вошла заплаканная, с пустым поводком. Я сразу все понял, забыл, что должен атаковать пешку, щеки мои покраснели, из носа закапало. Сумай, Сумай…
Его сбил грузовик. Сумай пытался его обогнать. Он вечно пытался всех обогнать… Тогда его выгуливала мама, а я сидел с соседкой. Учил играть ее в шахматы. Хотя толком и играть-то в них не умел.
Похоронили его у дороги. Помог водитель грузовика. Ни погоду, ни день я не помню. Только ночь.
С тех пор за шахматы я не брался, черно-белая доска забылась на антресоли, а мечты о побеге и войне как-то угасли. Мама выбросила затертый кожаный поводок и миски. Почему-то только после его смерти я спросил:
– Мама, а что значит Сумай?
– Ничего, сынок, не значит, просто кличка.
Так от Сумая ничего не осталось. Казалось, он убежал без меня.
Сидел кузнечик. Заветный город. Развалины наших желаний.
Мою двоюродную сестру зовут Маша. Имя, не совсем подходящее для ее непохожести на всех Маш в округе. Может быть, поэтому ее чаще называли Масянька, но не от точности этого искажения, а от невозможности вдохнуть в ее имя жизнь. Я же просто называл ее Маша и знал, что это лишь знакомая марка, которую клеят на конверт дальнего следования. Содержание конверта неизвестно, адрес получателя неразборчив, водяные знаки размыты, как специально, и даже бумага, из которой этот конверт был сделан, представляется чем-то неоднозначным. Слишком не от мира сего. Хотя по форме – вполне обычное. Конверт как конверт. Марки как марки.
Светло-русые волосы были все время распущены и даже немного запутаны, длинная, как стебель одуванчика шея, неподвижное выражение лица и глаз, чуть приоткрытый рот. Лицо ее напоминало маску, будто все черты лица не прижились и просто остались как есть, как данность привычному, копя в себе усталость и отрешенность. В руках ее постоянно мелькали карандаши и фломастеры. Листочки с рисунками копились вокруг, как листья под засыпающим деревом.
Мы играли с песком. Качались в гамаке. Взбирались на склоны песчаных карьеров, рисовали сюжеты из «Маленького принца», баобабы, раздирающие планеты на куски, и пьяниц, слушали дедушкины рассказы за столом, ели бабушкины блины, пели… пела Маша, а я играл. Петь я совсем не умел, а вот зажимать пальцами струны на дедушкиной балалайке старался. Папа показал мне аккорды и я, перебирая струны, будто набирал номер этими звуками. «В траве сидел кузнечик», «Опустела без тебя земля», Yesterday, мелодия из «Крестного отца», пожалуй, все. Способностей к музыке у меня не нашлось, но мне просто нравилось набирать этот код неизведанного, чувствовать, как ноют под аккордами пальцы, как сырая тишина пытается говорить.
Как-то папа посадил нас на зеленый диван. Над нами висела картина с медным всадником, смотрящим на разводящийся мост. Включил камеру. Из рук у меня торчала балалайка, а в голове тыньтынькал «В траве сидел кузнечик». Я начал играть, а Маша петь, глядя куда-то в сторону приходящих к ней слов. Мелодия отделилась от меня, песня – от нее, но между собой они не сплелись, и получалось, что мы исполняем две разные песни. Я – про себя, а она – про себя. Не знаю, узнавали ли мы себя в этой траве или в жертве, которой стал кузнечик, наверное, мы не особо задумывались тогда над словами, мы просто верили, что там, где-то в конце, они должны соединиться, что слова догонят мелодию, а мелодия позволит словам оседлать себя и поднимется на дыбы. Как медный всадник когда-то. Но, скорее всего, они до сих пор блуждают там, где-то между вишней и камышами и не могут встретиться.
Тем летом по телевизору серию за серией показывали кукольный мультик про Элли и ее поход по дороге из желтого кирпича. Маша очень любила петь ее песню:
Мы в город Изумрудный
Идем дорогой трудной,
Идем дорогой трудной,
Дорогой непрямой.
Заветных три желания
Исполнит мудрый Гудвин.
Дальше для Маши слова кончались, и она просто напевала нечто. У-у-у-у-у-у-ум… ма-ма-ма-ма-ма-ма-мум. Нечто могло длиться очень долго, пока вновь не начинался этот припев. И эта песня стала моей любимой. Песня о пути. О заветном городе, где исполнялось все. Вот тебе сердце, мозги, храбрость… роди-тели.
Она играла в моей голове, когда я шел, ехал на велосипеде или мечтал в перерывах между чтением «Робинзона Крузо» и «Двадцати тысяч лье под водой». Голосом Маши. Детским и обреченным. Маша всегда немного грустила. Может, потому, что у нее не было трех желаний или потому, что ее отец жил в Петербурге, а она с мамой в Верхнедвинске. Поэтому встречались они только у бабушки с дедушкой. И была в этом та же потеря, что таилась во мне, хоть я и чаще встречался с отцом. Поэтому мы с Машей были больше, чем просто двоюродные брат и сестра.
Когда я качал Машу на качелях, внутри меня что-то сжималось. Что-то не давало нам в полной мере выдохнуть до конца, беспечно и уверенно. Позади нас жили развалины. Забыть это, освободиться и пойти по дороге из желтого кирпича навстречу волшебнику, который все поправит, не получалось. Мы приходили на темную веранду дома, где все пили, говорили, выясняли, спорили, что-то съедали и уходили. Иногда мы залезали в гамак и лежали там вместе, глядя на звезды. Они срывались, падали в огород к соседям, а мы молча смотрели на них и ждали, пока все начнут расходиться по комнатам и взрослый гул на веранде рассеется.
По-моему, все они там блуждали во тьме и не могли найти друг друга. Мы с Машей уже не задавались вопросами, почему наши родители разошлись, мы приняли это как данность, как эти трясущиеся и отваливающиеся звезды, как комаров и цикад, как лягушек в болоте через дорогу. Мы просто шли к Изумрудному городу. Наши сердца молчали, а наши желания как будто прятались. Где-то очень близко. Где-то совсем.
Добрая великанша. Скорость чтения. Головы прошлых минут.
Татьяна Викторовна… наша первая учительница всего. Классный руководитель. Стройная великанша с чуть выступающим подбородком всевластия, заманчивым промежутком, повиснувшем в передних зубах, и взглядом бессмертной девочки в золотой оправе. Голова ее сложилась из двух частей света и завинченной по бокам прической. Небольшой нос был приделан как-то наспех, по экватору, лишь для поддержки очков. В ушах торчало что-то маленькое и золотое.
Она терпеливо обучала чтению тех, для кого чтение казалось такой же загадочной манипуляцией взрослого ума, как и подсчет времени по стрелкам часов. Слава об ее таланте неслась по городу, и моя мама нашла способ, как пристроить меня в класс доброй великанши средних лет Татьяны Викторовны, а не к какой-то там молоденькой драконихе или пожилой ведьме. Поэтому я не ходил в школу пешком, а путешествовал на Икарусе с окраины города до его центра. Пока автобус трясся, шатался, сквозил, тормозил, заедал в дверях и нежно пах соляркой, я повторял алфавит. До остановок и после. Потому что во время остановок люди пытались войти, и мое тельце все больше сужалось, смешиваясь с курткой и рюкзаком, поэтому нужно было тут же подбирать иную величину вдоха для того, чтобы в голову продолжала поступать жизнь. А, Б, В, Г… К, Л… Улица в Новом городе была одна, поэтому в часы пик люди теряли свои формы и очертания. Интеллигентки пытались уберечь лямки своих сумочек от неотесанных мужчин, а неотесанные мужчины искренне пытались успеть на завод в этом непростом мире высоко разъяренных женщин, разваливающихся автобусов и детей с воспаленными рюкзаками, образующих необъяснимую абстракцию под ногами. Это была настоящая давка.
Постепенно, день за днем, автобус за автобусом, остановка за остановкой алфавит терял свое таинственное очарование и превращался в орудие. Орудие письма, правил, слогов, чтения. Алфавит был лишь приманкой для нас на пути в глухую школьную чащу.
Когда приходила пора проверять скорость чтения, Татьяна Викторовна ставила перед тобой маленькие посиневшие часики, песочные. Они напоминали о том, что песку сыпаться только минуту, ровную, принципиальную, осеннюю минуту. За нее мы пытались прочитать как можно больше, упорно собирая слоги в конструкции, которые трудно поддавались осознанию и звучали, как этикетка на обороте робота-конструктора, но звучали и засчитывались. Когда последняя песчинка отрубала голову прошлой минуте, и та безвольно откатывалась в былое, Татьяна Викторовна ставила точку или черту. Последнее слово было сказано. Ее аккуратная шариковая ручка, желтенькая снаружи, впивалась своей тупой стороной в каждое слово, подсчитывая степень твоего чтецкого дарования. Татьяна Викторовна записывала количество слов, говорила «так-так» и вызывала следующего. Один на один. А предыдущий выходил в коридор. Ко всем. Чтобы подумать над ее «так-так» и ответить на вопрос однокашников: ну как?
Где-то и сейчас, наверное, добрая великанша переворачивает в воздухе минуту – и песок начинает сбегать вниз, как некогда мы по лестнице после звонка, ответов и молчания, которое еще недавно ничего не значило.
Как все. Ведро и плавки.
Зимой мой двор жил, как все. Снег засыпал окно. И все в окне. Мой детский сад, тополиху, асфальт и землю. Каждое утро, когда рассветало (поэтому я мог наблюдать его только по выходным), на снег выходил мужчина в пестром полосатом халате и сланцах. В руках его было ведро воды, в движениях – абсолютная решимость. Мужчина отходил от подъезда метров на десять, заступал на предполагаемый газон, сбрасывал с себя халат и сланцы, делал еще один шаг вперед и плавно выливал на себя ведро. Это было настоящее противопоставление человека в трусах и зимнего оцепенения. После этого ритуала он так же неспешно надевал халат, подвязывался на один бантик и удалялся. После него оставалась лужа, и голуби тут же слетались, чтобы напиться.
Я же возвращался к своему остывшему чаю и маргарину Rama с мыслями о том, как мало нужно человеку для подвига. Ведро и плавки.
Цвет лица акварель. Муки творчества. Праздники или жизнь. Секрет стали.
Наступил март. Оп! Деревья начали подавать признаки жизни. Свитера стали тоньше. Солнце повисло на окнах нашего садика, пробиваясь сквозь бумажные снежинки, родившиеся еще зимой. Цветы на яблонях упивались своей красотой. Я то и дело бросался в догонялки за хихикающими девчонками, глубоко дышал и избавлялся от колючего шарфа при первой возможности. Солнце проникало в их голоса, обнимало их тени, целовало им пятки. Они были похожи на вырвавшихся из наручных часов солнечных зайчиков. Я бежал за ними и был готов не останавливаться. Карманы полны счастья и стеклянных шариков. Морщины на лицах воспитательниц спрятались. Одни улыбки качались между их щек, как на качелях. Шутка-весна! Но тут наша воспитательница строит нас в линию. Опо-поп…
– Ребята, тихо! Даю вам интересное задание! Присмотритесь сегодня к своим любимым мамам, завтра будем рисовать их портрет к восьмому марта. Это будет ваш подарок!
Поп-по-поооп… По нашей шеренге пошла волна интереса. Девочки начали шушукаться.
– А я уже рисовала, хи-хи!
– Ну и что, ну и что! А я, а я уже знаю, как нарисовать!
– Хи-хи-хи, ну, посмотрим, как ты знаешь!
– У себя посмотри! Вот нарисую и не покажу!
– Ну, нарисуй, нарисуй! Хи-хи-хи, – залилась девочка, которая всегда старалась всех и во всем опередить. Даже когда мы пели в хоре, она старалась петь быстрее, чтобы остальные как бы тянулись за ней.
Мальчишки почесали затылки, вздохнули и тут же обрели прежнюю веселость. Меня же пришедшая за ними веселость обошла стороной. Ноги мои потяжелели. Цвет кожи! Цвееет ко-жи… как я могу найти этот цвет в акварельных красках? Я уже пробовал! Смешивал, наносил, смешивал… ничего, кроме размазни, как на доске после пластилина! У меня получался то слишком коричневый, то слишком красный, а то и серый, как пыльные бинты мумии! Лицо мое затянуло тучами вплоть до обеда.
На обед подали драники со сметаной. Умяв две штуки и слизав с тарелки сметану, я чуть воспрял, но не слишком, пытаясь отвлечься от своей угрюмости, я наблюдал из угла за остальными ребятами, но так и не присоединился ни к одной из игр. Вечер подбирался к окнам, дети один за одним стали исчезать…
Акварель – вот самое непонятное вещество для рисования! Кто же мог придумать эту пытку? Президент? Или какой-нибудь директор! Вечно им нужно что-то выдумать не для людей! Цвет кожи, цвет кожи… кто бы мог поделиться со мной этим секретом… ну нет, никто не мог, всем было достаточно нарисовать как попало, но не мне. Не мне! Все… Для меня весна умерла. Вот бы солнце село в лес навсегда, и мы ничего не рисовали. Солнце! Ну, спрячься! Что тебе, сложно? Пока мама завязывала на моей шее шарф, я молчал. Это казнь. Точно казнь. Последний вздох.
Придя домой, на свою территорию, переодевшись и вступив на свой теплый (в отличие от того, что в садике) ковер, я осознал, что любые просьбы в сторону солнца – это несбыточность и принялся думать дальше. И идея незамедлительно родилась. Болезнь? Что если заболеть?!
Я принялся стонать и изображать всяческие недомогания, которые только знал и видел на плакатах в кабинете врачихи в нашем саду. То у меня закатывались глаза от головной боли, то живот не давал разогнуться и обрушивал меня на постель, а то и ковер. Жар бросал меня из угла в угол. Где-то я переигрывал, но что-то определенно выходило недурно, может, даже походило на легкую форму сумасшествия. Аппетит свой я старался не проявлять, что было, конечно, непросто, потому что в саду кормили совсем крохотно, жидко, но я сдержался, припомнив первый драник и через минуту-другую – второй. Съел пару ложек куриного бульона и сказал, что мне нужно прилечь.
Когда мама подошла к кровати, я попросился завтра в сад не идти, сославшись на недомогание всего. «Наверное, весенний авитаминоз, – диагностировала мама, не шелохнув головой, будто и не было всей этой комедии – хорошо, останься дома, чтоб не заболеть».
Это была победа. Я прижал к себе одеяло и заснул. Весь следующий день я проиграл в солдатики на своем ковре. Сражение проходило в построенном мной городе. Здания рушились. Люди гибли. Побеждали викинги. Свет и тьма мелькнули перед окном. Тяжелые шторы захлопнулись.
Утром я снова оказался в детском саду. Все протекало, как прежде. Кормили жидким гороховым супом с долькой чеснока. Мы играли в трансформеров, летали по небу, тюкали ими девочек и убегали в туалет. Но всякому веселью приходит конец. Настало время расходиться. Я уж и забыл все прошлое, надежды и мечты вновь показались в сумерках за окном.
Вдруг моя воспитательница берет меня и еще одного мальчика за руки, сажает за парты на небольшом расстоянии, выдает краски, карандаши и белые листы.
– Ребята, вам нужно нарисовать портрет своей мамы, скоро восьмое марта, а вы пропустили вчерашний день, когда рисовали все. Я предупредила ваших мам, что сегодня мы задерживаемся на кружок, поэтому они зайдут за вами через час.
Тем самым моментом я побледнел. Потом бледность моя облупилась, и я стал цвета той самой парты, за которую был посажен. В следующий момент, пукнув от напряжения, я покраснел, а в результате последующих интенсивных переживаний побурел, как загнанный в ловушку хамелеон. Жизнь не могла быть вечной весной. Тут же игра в больного оказалась пустой. Выхода теперь не нащупать, с какой стороны ни зайди. Я взял в руку карандаш и поставил его на бумагу.
Сначала овал и шея. Янтарные бусы. Потом нос и глаза. Оп. Рот. Рот я стирал несколько раз, то опуская, то поднимая его как веточки с земли. Та веточка. Нет, не та веточка. Вот эта. Мне уже было стыдно. К овалу я приделал обруч из волос. К обручу – уши. Потом волосы, мамину короткую стрижку. Я сразу принялся раскрашивать все сверху вниз.
Волосы желтые, глаза – синие, хотя у мамы были карие, но мама любила море. Губы – красные, бусы – желто-красные – под цвет волос, кофта – зеленая. Лицо. Время тянулось, как реклама посреди мультика. Жаль, это был не мультик. Коротко пукнув и далеко выдохнув, я смело примешал к белой акварели немного желтой и решительно покрыл этим составом мамино лицо, стараясь не вылезть на уши и не залезть в глаза. Это была не та кожа, на которую я привык смотреть перед сном, когда мамина рука касалась моей головы, но пришлось смириться. Что-то китайское… китайцы ведь желтые?
В конечном счете я мог сказать маме, что красок было немного и времени мало, и вообще нам не рассказали, как сделать так, чтобы голова не казалась плоской и без подбородка. Во мне примирительно созрели все эти оправдания, и я отдал портрет воспитательнице с чувством продуманной защиты. И та забрала его к себе, в тайную комнату, сохнуть. Туда, где пропадали все воспитатели на тихом часу.
Настал тот самый день. Нам вручили наши произведения, выдали по ландышу и построили в ряд. Зашли мамы. И мы, как по команде, под некую престарелую музыку из патефона, бросились врассыпную, врезаясь в толпу одетых мам и вручая им беспристрастный цветок и эти наши высохшие акварели.
Вот оно. Освобождение, воля… теперь никаких обязательств и пыток, можно обо всем забыть. Весна! Теперь точно весна. Пытки праздниками кончились. Скоро к бабушке на вареники, к дедушке – на рыбалку. Ура! Внутри меня выросло твердое убеждение, что я вырос настолько, что могу даже через забор перелезть, а может, даже и с первого этажа спрыгнуть! И вроде все рады вокруг, и мама ничего не заметила. Кто-то даже написал «с 8 мартом» под мамой – и тоже ничего! Вот это чудеса.
Когда мы пришли домой, мама с гордостью просунула мой рисунок под стекло книжного шкафа. Рисунок прогнулся, но устоял. Хитрый синий взгляд теперь встречал меня каждый раз, когда я подходил к полкам за энциклопедиями с динозаврами. Портрет долго смотрел на меня, а я на него. Изо дня в день, перебегая от одной минуты к другой, пока я не привык к нему. К своему страху, поражению и освобождению. Но оказалось, это только начало моих пыток акварелью.
Взгрустнул бродяга февраль. Я пошел в третий класс. Сел за первую парту. Моя подруга акварель смотрит на меня разноцветными глазами, в некоторых ячейках, синей и фиолетовой, краски осталось лишь по краям. Старательно размазюканные воронки упирались в дыры из белой пластмассы. Я не жалел краски для неба. Учительница трубит:
– Сегодня мы будем рисовать портреты своих пап! Их мы подарим им на 23 февраля! Все знают, как выглядят их папы? Ха-ха-ха. Приступаем!
Ну и ну. Восьмимартовский кошмар умылся во мне. В подмышки просочился холодный пот. Меня снова настигли и воткнули кисточку в горло. Я значительно повзрослел, отчего симптомы от портретной фобии развились еще отчетливее. Почти бесконтрольно. Руки мои начали дрожать. Я, конечно, приступил к рисованию, и лысая голова папы выходила сносно до поры до вре-ме-ни, но вот когда дело дошло до кожи… пот превратился в весенние ручейки, небольшие, но в них вполне можно было утопить с десяток солдатиков, если всунуть их туда головой. Прямо в весну! Я резко бросил руку в коричневую краску! В белую! Начал покрывать папино лицо… и… кошмар воплотился в жизнь и плоть быстрее, чем я ожидал… коричневый цвет не пропадал, и папино лицо мигом покрылось коричневым, как картофельной шелухой. Что делать было дальше, я не представлял, поэтому оставил так. Тяп-ляп! Лозунг новой экзистенциальной философии, поразившей мой ум во втором классе. Просто глаза сделал более зелеными, а на рубашку добавил клетки. Но вердикт учительницы… был подобен ядерному взрыву, который разметал мою нервную систему, как Хиросиму:
– Что-то папа у тебя какой-то нерусский, ха-ха-ха!
Весь класс засмеялся. Нет. Заржал, как стадо бешеных пони. Я – в горючие слезы. Обида залилась в сердце, карманы и рюкзак. Слезы не останавливались. Сначала меня отвели в медпункт, дали валерьянку, я посидел под плакатом о том, как правильно чистить зубы и вернулся обратно в класс. Там уже сидели старшеклассники, которые учились во вторую смену. Меня посадили на отдельный стул позади парт, вызвали в школу маму, чтобы она меня забрала. Боль, скопившаяся во мне, не исчезала, и в голове звучало одно: «что-то папа у тебя какой-то нерусский!»
Папа уже с нами не жил, причина его ухода оставалась невыясненной до конца. Мне стало жалко, что я ничего не подарю ему на 23 февраля. Жалко, что ничего не выходит. Кожа ненастоящая, а позор навсегда. Ни папы, ни его портрета. Что я тебе сделал, акварель?! Внутренность моя ныла от всего этого.
Мама, конечно, скоро приехала, ее вызвонила наша Татьяна Викторовна. По дороге домой купила мне Kinder Surprise. Внутри был довольный танцующий пингвин с банданой на шее. Шоколад растаял во рту.
– Вот видишь, сын, все не так плохо. Я хотела подождать до 23-го с подарком, но, так и быть, подарю сегодня.
Мы зашли в квартиру, разделись и я начал заинтересованно следить за мамой.
– Зайди в комнату.
Я зашел. И тут послышался звук двигающегося стула и скрип дверец, прикрывающих наши антресоли.
– Выходи! – радостно крикнула мама.
– Только глаза закрой!
Я покидаю свою комнату на ощупь. Чувствую руками дверной проем, книжный шкаф…
– А теперь открывай! Только я упаковать забыла…
Глаза открылись. В натянутых маминых руках лежали акварельные краски «Ленинград». Сердце мое съежилось, как мошонка под холодной водой, но лицом я вида ее не выдал. Что же это… Они шли за мной по пятам, дышали в затылок и не давали остаться один на один с простым карандашом, ручкой или фломастерами. Им нужен был грязный стакан воды, толстые и тонкие кисти и какой-то секрет, о котором я не знал. Секрет кожи. Секрет смешения. Секрет стали… прямо как в «Конане-варваре», секрет стали, который мне так и не открылся, а, скорее, закрылся. После всего этого я все больше проникал в глубины философии «тяп-ляп», наблюдая за поведением своих однокашников. И в конечном итоге просто перестал рисовать цвет лиц. И лица с тех пор у меня всегда оставались белыми и невозмутимыми. Без глупого румянца или чумазых разводов. Как у вампиров.
– Спасибо, мама…
– Сын, это лучшие, бери, я видела, что у тебя уже заканчиваются.
И я взял.
Вершина всего. Машина времени. Брат Женя-терминатор. Стихи ершей.
Лучше всего мне жилось у бабушки с дедушкой. Представьте белое солнце, бережные холмы, просторный лес, судоходствующая река с течением, которое обламывает берега. Веки его усыпаны пляжами. В книжных магазинах пахнет прохладой. Над городом – самолет. Не вру! На самом высоком холме, на статной серебряной дуге – самолет! Красная звезда, провалившийся нос, совершенная формула ампулы с крылышками. Вершина нашего мира, вершина всех вещей, всех птиц, всякого блеска цивилизации. Винтовая дорога обрамляла эту возвышенность, уходя к реке и автобусной станции. Жители города, вероятно, давно привыкли к нему, но меня этот самолет всегда завораживал, заговаривал… полет, полет, полет… и дедушка пускал машину накатом, вроде как экономя бензин, а вроде как прислушиваясь к замершему сердцу этой величественной машины – а вдруг сорвется и полетит!
Каждое лето этот город поражал меня и убаюкивал. Столько восторгов и столько крепкого сна я не переживал больше нигде. Жирная тень девяностых простиралась под ним. Наркоманы, браконьеры, афганцы, чернобыльцы… за каждым жила своя боль, у каждого был свой цвет лица. Везде валялись шприцы, в фонтанах плавали трупы кошек, из квартир выносили телевизоры и магнитофоны, то и дело кто-то сигал с балкона или переходил между ними по воздуху. Из форточек вылетали сокровища и странное: будильники, солдатики с поломанными ногами, картриджи, использованные презервативы, рваное белье, прокладки… бродя под окнами, мы с моим троюродным братом Женей познавали жизнь. В кустах всегда можно было найти бутылки из-под чернил, детского молока или кефира, которые можно было сдать за деньги. В ларьках продавали жвачки с крутыми вкусами и наклейками разъяренных динозавров на фоне джунглей, саванн и гор. В каких-то мы находили женщин с обнаженной грудью. Их мы прятали в своих тайниках, под кроватью (взрослым всегда не охота нагибаться), хотя водители автобусов совсем не стеснялись приклеивать их в своей кабине по всей приборной доске и сверху над головой, оттого в автобусе мы старались пробраться поближе к ним, чтобы получше рассмотреть все это мечтательное великолепие из дорогих машин, манящих взглядом красавиц, динозавров, героев боевиков и африканских животных. Статная женщина советов все-таки обнажила свои плечи и декольте, отбросила партийные значки, а мы, будучи совсем маленькими, бросились их собирать, как сокровища.
И тут же ко мне приходили самые передовые мысли. Стройным летом, вдали от школы, извилины в голове вдруг разгорались. Я мечтал сбежать. Предположительно из дома. Строил всякие планы. Поле? Лес?
Но когда я взял лопату, тележку для вывоза песка, охотничьи колбаски и вышел в лес, то понял, что лес – это корни, корни, корни и ужи. Внутри и снаружи. Вечером комарье, которое как-то находит тебя и сжирает твои голые ноги. Землянки не выкопать, черникой и сыроежками не наесться. Так долго не проживешь.
Когда же я убежал «в поля», взяв с собой компас, спички и ножик, понял, что кузнечиками сыт также не будешь, полевых мышей не словить, не понять. Да и любому полю приходит конец, контрастная черная полоса, за которой – бездушный асфальт. И пустота.
Оставался еще один план, более научный и взвешенный. План в одну сторону, но какую! Я стал копить деньги на машину времени. Бутылка за бутылкой, бумажка за бумажкой. Собирал я их в старенький облупившийся прямоугольный кошелек, доставшийся мне от мамы. На улице я собирал диоды, провода, алюминий вместе с Женей. Женя всегда поддерживал мои передовые идеи, хоть и был старше и уравновешеннее. И уже вовсю говорил фразами из песен Децла, типа «я выкинул дневник, с ним домой идти – без мазы» и кинофильма «Брат», вроде «кто брата тронет – завалю» или «любишь медок – люби и холодок».
Мы собирали машину времени. Этот план казался мне беспроигрышным. Все необходимое можно было найти в тени домов и свалок. И мы находили. Приносили ко мне домой, а после играли в бадминтон.
Дачный поселок Лучежевичи стал для нас с Женей лабораторией, прибежищем. Здесь мы не переставали размышлять и углубляться в природу вещей. Днем мы старались плыть против течения, отсекать головы у крапивы, ходить босыми ногами по шишкам, горячему асфальту и влажным грядкам, копать червей, ловить кузнечиков, подрезать виноград, собирать колорадских жуков в банки с соляркой, набирать в карманы и ведерки из-под майонеза алычу и сливы. Малину и ежевику мы почему-то собирали в железные кружки.
Когда же солнце закатывало свои глаза, мы шли на берег реки, чтобы ловить ершей. Представляете. Вот луна. Большая, белая, своя. И тут ты подсекаешь жирного ерша! Выдираешь его из воды и смотришь, как он, мрачный, вместе с брызгами, будто в парадном сопровождении мальков, влетает в этот космический свет, как в прожектор, и громко шмякается оземь. Конечно, достать крючок из ерша в темноте почти невозможно, заглатывали они по самый хвост, но Женя всегда помогал мне. Потом по возвращении из тьмы в нас влетело тряпкой от бабушки. Но эта цена нас устраивала.
Спали же мы одни, на втором этаже. И перед сном вели свои беседы о том, куда переправимся, когда достроим нашу машину. Женя хотел в будущее, к терминаторам, меня же тянуло назад – к динозаврам… Потом ели собранные за день ягоды, разговаривали о девочках, и Женя делился своей практикой тренировки поцелуя на помидорах. Мы говорили и говорили, покачиваясь на наших пружинистых скрипящих о своем, старческом, кроватях. Дачный дом был покрашен в желтую и голубую краску, такими же мне казались и сны.
Там, с Женей, который уже был на несколько лет впереди, в будущем, с удалявшимся грохотом железной дороги на лунном берегу реки, с банкой, в которой были проделаны дырочки для жизни червей, и хлебным мякишем в кулаке я не чувствовал пустоты, не думал о слизи, покрывавшей ершей, забывал о сильных подводных течениях. Просто дышал, ловил, бежал, говорил, уминал ягоды… Мне всегда было куда идти и куда возвращаться. Я продумывал план побега, рисовал машину времени, думал, как бы ее запитать от солнечной батареи, чтобы у дедушки бензин не брать… Скучать… слова такого я и не знал. Точнее, забывал каждое лето и вспоминал лишь первого сентября. Еда была вкусной, камни теплыми, трава мягкой, малинник, лес, чердак – самыми интересными существами на свете. Тишина говорила со мной своими стихами. Стихами, не имеющими ничего общего со списком школьной литературы. Женя по ночам сопел, а я порою совсем не мог заснуть, думая сначала о машине, потом о самолете, а потом о девочке, круглой отличнице, которую полюбил.
Клетчатый Варнике. Жук Пуаро. Так, чтобы непонятно.
У каждого в книжном шкафу есть книга, о которую можно переломать все свои зубы мудрости и пару очкастых голов. Обычно это книга головоломок или шахматных задач. У меня была желтая книга, которая объединяла эти выпады в букет. В роли эталонного гения в ней выступал инспектор Варнике. Весь клетчатый, как москитная сетка, он был изображен на обложке с поднятым клювом воротника. Изо рта его выползала курительная трубка – инструмент, по обычаю иллюстрировавший у детективов основательный процесс ума. Мне же казалось, что именно лысая голова его, прикрытая кепкой, и курчавые остатки волос на затылке выдавали в нем ту самую личность, что мыслила нелинейно, обаятельно и с дымком.
Детективные задачки выглядели, как картинки с происшествием и текстом под ними. Всего-то щепотка абзацев – и Варнике мгновенно раскусывал преступника, а зрителю нужно было понять, как. Где на картинке та деталь, которая выдала преступника? Где он мог провалиться в своем преступлении?
В голову взрослых, окружавших меня, разгадки приходили слишком быстро. Как будто мысль для них не случайность и не гость. Каким-то образом из всех спичек в черепной коробке они выбирали нужную. Жизненный опыт? Тщательный просмотр «Эркюля Пуаро»? Оконченная школа? Неужели школа может привести к таким результатам ума? Мне не верилось.
Мой жизненный опыт, сложившийся на базе стремления путешествий во времени и желания лечить от смерти собак, пока что не мог снабдить меня необходимым для разгадки. Смотреть же «Эркюля Пуаро» с бабушкой и дедушкой всегда было жутковато, поэтому цепочки раскрытия преступлений улика за уликой уходили от моего внимания, отодвигаясь на безопасное расстояние. Я хорошо помню нарисованный паровой поезд с заставки и эту музыку кокетливого ума, отражающуюся от шевелящихся бриллиантов его головы. Сам Пуаро со своим пинцетом и моноклем был очень похож на жука. Ухоженного. Спешащего по следам. С часами. Того и гляди провалится в нору. Он надевал свой котелок как корону, а своей тростью он будто прощупывал пульс земли, будто она тяжело больна и за ее состоянием нужно следить. Больше решительно ничего не помню. Ни одного случая убийства. Помню только, что все эти люди были обеспечены, ходили под зонтиками в жару и махали ракетками в большой теннис. И все они остались живы в своем раю. Остальное кануло, как крестовая отвертка в ящике с инструментами, провалилось в туман моей памяти и наружу не показывалось.
Признаюсь, главной причиной просмотра мной этого сериала были дедушкины коленки и массаж под названием «человечки». Я задирал футболку и ложился на дедушкины коленки животом, подвигал под локти подушку с вышитыми бабушкой тремя богатырями, и дедушка начинал маршировать пальцами по моей спине. От поясницы к плечам. Приятнее всего было, когда дедушка проходился по пояснице. За человечками всегда шли мурашки и чувство более мягкое, чем приходящее после чесания. Другое электричество. Сила, запрятанная в дедушкины пальцы, была одной из загадок моего детства. Эти «человечки» были не из нашего мира. С Марса? Но дедушка же летал только на севере или это была секретная программа? «Пуаро» заканчивался вместе с «человечками». Канал переключали. Никто другой не мог повторить их.
Но вернемся к моей желтой книге. Одна из историй с инспектором Варнике растолкала мои переживания. Мы листали книжку с папой. Он как раз зашел ко мне вечерком. Его больше интересовали задачки по шахматам. Сейчас поймете. В груди его ныла обида из прошлого, когда папа поехал на областные соревнования по шахматам и проиграл мальчику в очках, у которого постоянно выигрывал до этого дня. Маленький папа заплакал. И с тех турнирных пор уяснил для себя, что расслабляться не надо до конца или до тех пор, пока слезы не пойдут у других.
Я же к задачкам по шахматам всегда оставался холоден, как пустая кровать, а вот к похождениям Варнике имел особый интерес, потому что там нужно было разглядывать картинки. Картинки – это всегда самое интересное в книге. Молния, после которой был слышен гром.
Папа остановился на истории, где были нарисованы входные двери в аэропорт и очередь из пяти человек, намеревавшихся улететь на Аляску. Дело было в Калифорнии (Варнике не изменял своему стилю и трубке), рядом стоял рассеянный как горох полицейский. За кадром зазвучала музыка начала. Из «Пуаро». Въедливая мелодия, сбивающая с толку такого неопытного сыщика, как я! По каким-то внутренним каналам полиции стало известно, что один из пассажиров подготовил теракт, намеревается пронести на борт самолета бомбу и взорвать себя и всех вокруг заодно. Мерзкий тип, в котором не осталось ни капли человеческого… Зачем уничтожать такое прекрасное существо как самолет?! Вершину человеческой мысли. Тем более, вся эта идея унесет жизни определенно самых замечательных и стойких людей. Другие на север не летают. Бровь инспектора наехала на глаз, руки уперлись в бока. Становилось понятно, что кого-то из них на борт самолета он не пропустит. Я сразу подумал на самого недовольного человека в очереди с самым странным чемоданом и черным пиджаком на руке. Вероятно, это и есть бомба! А под пиджаком спусковой механизм! Да-да! Я сразу начал представлять, как выглядит эта бомба, какая она, должно быть, тоже замечательная и передовая – и уж совсем не нужно такой вещью подрывать самолет, наполненный жизнями. Ведь на борту могли быть такие же дети, как я, которые боятся высоты, а тут еще этот взрыв. Так до конца жизни можно не оправиться!
Но инспектор Варнике на пару с моим папой оказались умнее. И не успел я размечтаться о том, какой силы мог бы быть взрыв, папин палец уже надавил на человека с газетой.
– Кто ж едет на Аляску без вещей?!
Мурашки рассыпались по моей спине. Прошла на вылет пуля озарения. Над Аляской моего ума расстелили северное сияние. Простая цепь логических событий соединилась и сбросила вес раздумий. Неужели работа сыщиков состоит из таких вот стройных чудес, когда самые обычные детали и факты превращаются в главное? Быть может, этот способ можно применить ко всему, и вокруг нас рассыпаны такие происшествия, о которых мы не подозреваем? Под каждым из нас? За посланием темных очков, в душе старого чемодана, между строк свежей газеты? Видя мое лицо (уж не знаю, что на нем было нарисовано), папа добавил.
– Помни сын, вся наша жизнь – это лишь нюансы, и все состоит из них… как музыка из нот.
Я кивнул. Музыка из нот… Папа всегда старался объяснить мне так, чтобы было еще запутанней, видимо, так проявлялся его детективный дар. Ноты – это такие вишенки, от которых остались одни косточки? Что общего у них с музыкой? И тут я посмотрел на папу. Он с интересом разглядывал картинку с шахматной доской и фигурами, под которой было написано: «Мат за 6 ходов». Трудно было представить, что происходило в его большой и лысой голове. Слава богу, бомба не взорвалась!
Необъяснимо, но Денис. Исчезновение самолета. Одуванчик дня. Шпион поневоле.
Раньше я верил всему. Программе «Необъяснимо, но факт», газете «Тайны XX века», сериалу «Секретные материалы», всем догадкам Жак-Ива Кусто, всем выдумкам Жюля Верна, маме, бабушке, Татьяне Викторовне, верил девочкам во дворе, кондукторам, продавщицам, бразильским сериалам, реслингу… Но как-то в далекую летнюю пору встретился мне один мальчик Денис, который меня отучил от этой дурной привычки.
Мы знали друг друга по дачам. Я видел его окна, а он – мои. Оба наши дома были обняты виноградником, но мысли за каждым стояли свои. Его бабушка Дана вечно красилась в рыжий цвет, заматывала голову в яркие платки, из которых на лицо выпадала та или иная рыжая пружина, которую она старалась задуть обратно, но та по-цыгански свисала и ворожила. Она вечно что-то жевала или грызла… семечки, сливы, алычу, которыми были полны цветастые карманы ее тоненького и увядшего фартука. При этом она так хитро щурилась, что могло показаться, будто она умеет читать твою мысль, как букварь. Внук ее был с огоньком. Не отставал от бабушки. Говорят ведь, что чертовщинка через колено по родне скачет. Вот и в него угодила.
Одним летом (не тем и не этим) мой дедушка, в прошлом летчик-штурман, сделал из бруска дерева и жестяных пластин самолет-флюгер. Желтый, с красным пропеллером, он двигался как живой. На таком мог летать Буратино, если бы золотой ключик зарыли в небеса. Дедушка поместил самолет на высокий шест, и в этот день, когда самолет полетел, мы праздновали. Я бегал вокруг и пытался подогнать к самолету ветер. Бабушка сфотографировала нас на черную «мыльницу». Дедушка светился и даже выпил рюмку домашнего вина.
Самолет простоял три недели и исчез. Следующим летом (уже тем) я узнал, что это был тот самый Денис с дружками. Им понравился самолет, и они его угнали. Шест был повален на головы картофельных кустов. Но дедушка неважно себя чувствовал после третьего инфаркта, бабушка ухаживала за ним. Им было не до Дениса, который уже вырос и превратился в редкость. Не видно его было и не слышно. Да и портить приятельства с бабушкой Даной не хотелось. Все замолчалось, виновников я больше не встречал, самолета тоже… осталась лишь фотография этого первого дня, когда он поднялся в небо.
Но вернемся в то время, когда мы с Денисом сражались на палках и бросались бомбами из песка. Он вечно ходил босой и почти без одежды, короткие шорты и прут – вот все его снаряжение. Я же был неженкой. Ходил в сапогах, шортах и белой кепке, босиком я ходить не мог, ощущение сухого песка между пальцами было невыносимо, как скрежет пенопласта или линза, занесенная перед глазом. То ли дело в дождь!
В дождь я ходил босой и кепку сминал в кулаке. С дождем мы были заодно! Все прячутся, а тебе дышать легко и живо. Как заново прилепляешься к этому миру. Сама стихия похлопывает по твоему плечу! А вокруг-то, а вокруг… муравьи бегут под землю, бабочки липнут на стены, птицы забиваются под крыши, теплицы бьются в конвульсиях, дачники снимают свои калоши и начинают рубиться в тысячу или дурака. В тысячу – оно, конечно, обстоятельнее, но в дурака – спортивного интереса как-то больше, и за очками следить не надо. Лупи себе дамами о вольты, десятками о другие цифры, да жди своей удачи. А если же замелькает в минутах конец твой, проигрыш с полной рукою павших в бою, то конец этот будет резок и внятен, без панихид и могил. Собирай все в одно и снова тасуем колоду живых!
Денис жил в особом мире, мире шалостей, слежек и махонького воровства. Малина и вишня, торчащие через забор по бокам улицы, срывались им без такта и промедления, поглощаясь на месте. Косточка же возвращалась обратно хозяевам прицельным выстрелом из-под большого пальца в окно, а то и в огород в попытке подстрелить хозяев.
Все места, в которых можно было спрятаться от взрослых, были уже оборудованы. В каждом был свой тайник. Бутылка из-под Coca-Cola, оловянный солдатик или желтая пластмасса яйца от Kinder Surprise. Внутри могли лежать камушек с реки, оса или слепень, скончавшиеся на дачном окне. Мог быть деревянный нож, лук, стрелы к нему, дубинка, шпага, пистолет – но это если только ненадолго, между часами игры. Так-то наше оружие хранилось по домам и тщательно оберегалось. Дедушка мастерил для меня и лук, и стрелы, вырезал нож. И в этом хранилась жизнь и подлинное аборигенство. В пластмассе из магазина этого не было, все было слишком легкое, слишком бутафорское. Меня этим нельзя было обмануть.
В душе, вероятно, Денис всегда пребывал в состоянии между пиратом и индейцем. Сорочье перо торчало из его головы. Пиратская татуировка с черепом и костями была нарисована на левой руке шариковой ручкой. В этом я даже подвальненько этак Денису завидовал.
Я же мыслил как-то противоречиво и франкенштейново. С одной стороны, я очень хотел походить на всех этих смуглых, оторванных от приличий ребят, снимать скальпы с чужих огородов и ставить черные метки на дверях чужих туалетов. А с другой, что-то во мне начинало ныть и гундеть, защищая правила и порядки. Маленький резиновый Робокоп патрулировал совесть внутри. И днем и ночью. Ничего не поделаешь.
Чаще всего я играл сам с собой. В шпиона. Сидел в малине или за другой растительной баррикадой, прикрывался листом лопуха и следил. Кто-то слышал мой взгляд, и мне приходилось пятиться восвояси, а кто-то больше был настроен на радио своих грядок и обращал больше внимания на гусениц-капустниц и личинок колорадских жуков, нежели на мое исследование. Чем дольше я оставался незамеченным в своих углах, тем больше информации, значит, насобирал, и тем удачнее игра. Я шпионил в пользу своей выдуманной страны. Бескорыстно и без всякой цели. Мой интерес лежал в этом пограничном состоянии между мирами дачных угодий. Когда ты ни тот и не этот, не свой и не чужой. Такие прятки, где ты и охотник, и жертва, увлекали меня куда больше, чем просто нападение, разбой, преследование или побег, но и в такое играть мне случалось, хоть и проигрыш постоянно настигал меня. Денис опережал, догонял, подрезал, пока я не выбивался из сил и плюхался на землю, портя всем игру.
В один бессмысленный солнечный день, когда белые бабочки пьяно шатались в воздухе над капустой, а на огороде осталось только прополоть редиску, бабушка отправляет меня поиграть с Денисом. Давай, мол, будь со всеми там, не сиди сычом, наиграешься еще в своих солдатиков.
И вот мы идем по одной из улиц дачного поселка Лучежевичи, то посередине, в траве, то по голому песку на вдавленной колее, я по одной тропке, Денис по второй. На ходу Денис снимает с земли одуванчик. Очень старый, пушистый, на жирном липком стебле, готовый разлететься на семена от удара ветра.
– Хочешь, покажу тебе фокус?
– Ага.
– Только закрой глаза и ни о чем не думай… так… а теперь открой рот… а-а-а…
Я повинуюсь, ни о чем не думая плохом, впрочем, и о хорошем тоже. Открываю рот… и вдруг чувствую, как нечто предательское, пушистое и колкое облепляет язык и остальные внутренности, в которых, кроме слов и вишни, сейчас ничего лежать не должно. Под небом неба стало сухо, противно, гадко.
Как только Денис вставил мне в рот одуванчик – он весело рассмеялся и отступил на пять шагов, готовясь ко всему.
– Фокус-покус одуванчик! Открыл ротик маленький мальчик!
Очнувшись от залившей мне глаза обиды, я кинулся к забору, сорвал еще один престарелый одуванчик и погнался за ним. Денис бросился на поворот, скрылся за ним, а после исчез. Я остался наедине со своим поражением.
Полый стебелек одуванчика сочился и прилипал к моей руке. Останки тлеющей обиды застряли между зубов и под языком. Бессмысленный солнечный день. Денис обманул и исчез. Настоящий чертов фокус. Как у Дэвида Копперфильда с самолетом. Владелец убедил, что с него слили все топливо, но он все равно исчез…
Со злости я попытался бросить одуванчик о забор, на котором мысленно нарисовал подлое денискино лицо, но все семена с него тут же катапультировались. Пару сотен парашютистов отпрыгнули от меня, и ветер унес их вверх по дороге, туда, куда скрылся мой обидчик.
После этого случая я начал все подвергать сомнению и какой-то внутренней травле. В особенности – всякие фокусы с цветами и исчезновениями. В карты я верил по-прежнему и к любому гаданию, пусть даже пустяшному, относился серьезно.
Вернувшись в дом, я не мог успокоится, и взял одну из бульварных газет, выпрошенную мною у дедушки, когда он покупал себе программу телепередач. В ней говорилось, что йети приходят к нам из параллельного мира, и что в горах Тибета есть порталы, в которые они заходят и исчезают, оставляя за собой лишь следы. Гигантские следы перед гигантскими горами.
Но это ведь там, в Тибете, в Лучежевичах такого точно нет, думал я… ну, может, если только там, под водокачкой на реке, где раки живут… откуда-то им надо ведь браться?
С Денисом мы потом примирились, благодаря моей бабушке, но вместе уже не играли. Иногда я следил за ним с безопасного расстояния второго этажа. Он, кажется, не замечал меня… В эти мгновения моя внутренность наполнялась задором и ликованием.
Свет и тень приводили поселок в равновесие. Соседские курочки бережно поклевывали соседскую траву. С первого этажа потянулись запахи приближающегося обеда, ухи с лавровым листом и блинов… немного опоздавшего обеда, пришедшего не к двум и не к трем часам, а только к четырем, но ведь чем позже настает обед, тем он и вкусней. Тем более, когда бабушка начинала печь блины, то совсем не представляла, каким фокусом это может обернуться.
Замок. Ника. Высшая ночь.
Как-то теплой небрежной осенью приехали аттракционы. Они раскинулись недалеко от дома Ники, девочки, которую я полюбил. Она была основательно старше, лучшая в классе (по словам ее мамы), на голову выше моего прыжка. Стройная, лебединая и между тем живая, как стрекоза.
Наши мамы дружили. Тетя Алиса и моя мама сначала работали на заводе вместе, а потом, после того как сердце завода остановилось, ходили вместе в лес. Но не по ягоды. Не за боровиками. За тем, чего больше всего – шишками, еловыми ветками, корягами и древесными грибами. Из них они делали что-то вроде икебан, композиций в рамках, добавляя к ним золотую краску и сухоцветы. Тетя Алиса и мама превращали эти веточки и кусочки, отвалившиеся от лешего, не иначе, в нечто декоративное, золотое, будто царь Мидас ущипнул. Эти поделки они продавали в сувенирный магазин, расположенный недалеко от книжного. Не большие, но деньги. В один из семи вечеров муж тети Алисы уехал в Москву за товаром для своих ларьков, и они с мамой захотели поговорить наедине, обсудить что-то взрослое. Тетя Алиса выдала Нике небольшую сумму денег, мама выдала меня.
Ника небрежно взяла меня за руку, и мы пошли. Темнело все вокруг, кроме освещенной площадки. Огнями и криками. Кабины взлетали в воздух, машины срывались по рельсам вниз. Дети вокруг ели сахарную вату и лопали воздушные шарики. Все гремело, визжало, неслось, и ощущение очевидного праздника приходило само собой. У Ники были тонкие прохладные пальцы, нежность которых говорила только о нежности. Я робко, не слишком надавливая, поддерживал эту нежность между нами, которая началась с небрежности. Ника начала сразу по делу:
– Смотри, денег у нас немного. Ты можешь один прокатиться на всех аттракционах, или мы вместе можем попасть в воздушный замок. Как хочешь?
Ответ не заставил даму ждать. В замок! С Никой! Только так.
– Я хочу вместе с тобой. Без тебя не пойду, – и я крепче сжал ее кисть, чтобы дать понять не только словами.
Внутри все горело, будто где-то под сердцем запустили ракету, и ее огонь, способный вытолкнуть человека в космос, развернулся у меня внутри. Ее карий взгляд казался еще более прекрасным при свете всех этих мельтешащих огней, хитрые ямочки на уголках рта хотелось украсть.
Мы сняли обувь и вошли в замок. Конечно, все портило присутствие других детей, к которым я уже начинал ревновать, особенно к тем мальчикам, что постарше, но я старался не подавать виду и, несмотря на это, прыгать как можно выше, чтобы обратить на себя внимание Ники. Завоевать. Дотянуться до ее роста. Она смеялась, глядя как я упорно хочу перепрыгнуть пространство, а я смотрел на ее улыбку, впивался глазами в ямочки и подпрыгивал еще выше. Я хотел приблизиться к ней, обнять за талию и поцеловать, но так и не решился. В любом случае я был бы обречен на насмешку. Если бы Ника не отпрыгнула от меня в смущении, мой поцелуй мог походить лишь на поцелуй безнадежно влюбленного рыцаря, который взобрался на башню с принцессой, но поцеловал лишь стекло. Так целуют распятие и детей. Я ведь тогда и не знал, как это происходит, но почему-то верил, что с поцелуя все начинается, поэтому в этом вопросе нужно завидное мастерство, которое нужно тренировать хотя бы на помидорах, как учил меня Женя. Ника ни о чем не догадывалась, поэтому я мог смотреть на нее, не сдерживая чувств. Сквозь опустившуюся на нас темноту. На ее смех, губы, вздернутый носик, прямо на кончик, да-да, я видел…
Нам отвели всего 15 минут, и к Нике я даже не прикоснулся. На обратном пути она уже не брала меня за руку, и мы просто молча шли к своей арке по асфальту. Загорались звезды, крики затихали за нашими спинами. На нас были джинсовки, как на настоящей паре, и хотя бы благодаря этому Нике не стыдно было идти рядом. Мы, как коты, никуда не спешили. Ночь вокруг, казалось, только-только закончила школу, поступила в вуз и была совсем не страшной. Студенческая жизнь, говорят, золотое время в жизни каждого. Но можно ли было этому верить…
После прыжков на воздушном замке голова кружилась, как колесо обозрения. Земля выскакивала из-под ног. Это был вечер, когда счастье окатило меня. Школьные собрания, двойки по математике, игры на SEGA и зависть к тем, у кого есть эта приставка – все меркло по сравнению с этим вечером. Я не хотел портить вечер и молчал о парке аттракционов, развернувшимся у меня внутри. В нем все аттракционы развили невиданную скорость, но кричать было нельзя, никак. Огни вспыхивали, рябили, перебирали весь этот ночной ренессанс, но сам маленький парк оставался немым. Она же лучшая в классе, думаю, и самая красивая, понимала все и, наверно, уж могла прочитать мои мысли! И без слов.
– Ник, тебе нравится кто-то из мальчиков в классе?
– Нет, конечно! Они все дураки там!
Я был рад такому ответу. «Как хорошо, что Ника не видела моих оценок», – подумал я.
– А тебе кто-то нравится из девочек?
– Нееет, Ник, они все дуры!
Мы громко засмеялись. В арке послышалось наше детское эхо.
Так оборвалось мое первое в жизни свидание, о котором знал лишь я. Мое маленькое сердце было готово сколотить замок для двоих, но колотилось снова и снова напрасно, как аттракцион, на котором никого нет.
Дорога в Эдем. Время призраков. Правила эволюции.
Первая книга, которая меня поразила – энциклопедия динозавров. Доисторические ящеры и этот период жизни на нашей планете были тем сокровищем, которое позволяло восхищаться всей эволюцией. Сама мысль о том, что где-то в моих генах живет тираннозавр, приводила в расписной восторг. Р-р-р-р-рраа!
Хищники и травоядные. Вечное лето. Два материка Гондвана и Лавразия. Юрский период. Эдем. Ничего лишнего.
Уже зима, точно зима, но дороги еще приличные, снега горсть. Прямо перед выходными я узнаю от мамы, что мой рай наступил. Мы (и я, я, я!) с мамой, тетей Алисой и Никой едем в столицу на выставку динозавров в натуральную величину. Мама всегда очень уставала после работы, но в нужный момент у нее все же находились силы.
Мы загрузились в машину. За рулем – папа Ники. И что вы думаете? Ника села на первом сидении, рядом с отцом, ускользнув от моего пристального взгляда. Меня же посадили с мамой и тетей Алисой, которым было о чем поговорить.
Что ж, я снял шапку, расстегнул куртку, чтобы плечи мои казались шире, если Ника вдруг обернется, прижался лбом к окну и включил воображение. Я всегда представлял бегущего рядом с машиной белого волка. Путешествовать с проводником-призраком мне казалось приятнее, чем просто с людьми. Разговоры взрослых были пусты, радио надоедало, кто-то от скуки начинал поедать жареную курицу или чипсы. Разве это могло сравниться с волком? Когда машина останавливалась, он садился рядом и вилял своим белым хвостом, высовывал алый язык, впивался в меня своими желтыми глазами. Когда же машина трогалась – он рьяно бежал следом чуть позади, будто преследовал оленя. Редкие фразы отскакивали от лобового стекла в мою сторону:
– Кабан – вот это ага. Он как попрет, так и машину перевернуть может, а косуля, олень, лошадь или даже лось, так они капот сомнут, бампер уделают, встанут и дальше себе побегут.
Навстречу ехал дальнобой и моргнул дяде водителю фарами.
– О, и гаевые! Вообще на дороге сплошная опасность, никогда не знаешь, что тебя остановит.
Отец сбросил скорость – и волк замедлил свой бег. Я никогда не верил в опасность, исходящую от животных. Все эти истории про бедных охотников, которых медведь загонял на дерево или про несчастных рыбаков, на которых напал сом, были похожи на оправдания. Но разве можно было оправдать это наркотическое истребление туров, зубров, бизонов, волков? Не ради еды, а только лишь ради стрельбы по живому… Разве можно было понять этих краснолицых мужиков, которые оглушали рыбу взрывчаткой, а потом собирали их серебряные тела сачком? Или тех, кто растягивал сеть от одного берега до другого и, двигаясь вверх по течению, будто вскрывая вены реке своим ржавым лезвием, отбирал у нее все, даже маленьких рыбешек, которые шли потом на корм котам или бросались берегу, как мусор…
Из года в год, начиная с первого класса, я ходил с дедушкой на Припять, рыбачить. Из года в год рыбы становилось все меньше. Все реже дергался поплавок. Все тише и тише… И вот с какого-то засушливого лета мы с дедушкой ходили на рыбалку лишь для того, чтобы понаблюдать за быстрым течением темной воды и пройти вместе с ним вдоль берега, по илистым и песчаным берегам, как вдоль наших воспоминаний… а в конце присесть у заводи на теплых камнях, закинуть удочку и, забыв про поплавок, смотреть, как на мелководье молодой красноперый окушок гоняет мальков и подросших бычков.
В салоне машины пахло чипсами и газировкой, прямо как в кинотеатре в конце сеанса. Ника облизывала каждый пальчик по очереди. По-моему, она кушала курочку. Грудку. Она была из тех, кому нравилась грудка, мне же всегда нравились только ножки. Мы подъезжали. Снаружи это были просторные павильоны, и я даже не мог предположить, что там внутри. Кто там? Воображение рисовало немыслимые картины, опираясь на факты из энциклопедии. Я ждал огромных пальм и лиан, насекомых размером с голову человека и, конечно же, динозавров, таких родных: стегозавра, брахиозавра, трицератопса, тираннозавра, мегалозавра, игуанодона, птеродактиля (куда же небо без него?) Я шел к ним, как к мудрецам из прошлого. В их костях, казалось, больше правды, чем во всем человеческом существовании.
Мы купили билеты и смешались с толпой. Внутри было темно. Резиновые динозавры подсвечивались красными и желтыми огнями. Все были огорожены полуметровым забором. Их клыкастые пасти двигались, имитируя доисторический рык. У травоядных двигались шипастые хвосты. Мамы тут же бросились делать фотографии. В темноте можно было только со вспышками и поэтому у всех на фотографиях получились красные глаза. Темно… и Ника где-то тут, в неизвестности… я упустил ее… прошел мимо кладки яиц трицератопса, мимо спины стегозавра. Совсем не мог остановиться, потому что толпа несла всех, тем более такую маленькую песчинку как я, к тираннозавру – самому большому экспонату на этой выставке. К нему было совсем не подступиться. Он был рок-звезда. Эх.
Так мы с мамой направились к длинношеему диплодоку. Возле него собрались семьи с маленькими детьми и те, кто просто искал фон для фотографии. Я фотографироваться отказался и подошел ближе к этому гиганту. Если бы люди жили в их времена, им можно было бы поклоняться, и тогда, вероятно, люди бы не зазнались и не уничтожили все живое, а Майкл Джексон не снял бы клип Earth song. И партии «Зеленых» тоже нечем было заняться. Мы бы уважали природу как великого предка и понимали свое скромное место на этой планете. Диплодок издавал приглушенный крик. Я прислушивался к нему и старался запомнить.
– Нам пора, сын.
– Да, мама, еще немного…
Я последний раз взглянул в глаза динозавру, и мы вернулись в разносящую людей и вспышки толпу.
На обратной дороге мы заехали в McDonalds, мама купила мне Happy Meal. Но отчего-то было невыносимо грустно.
– Что, устал сын?
– Да нет, что ты, мам, просто грустно, что динозавров больше нет.
– Ну, наверное, они бы нас съели.
Белый костюм дяди Корнея. В глубине, на краю света.
Если задуматься, то дядю Корнея, маминого брата, интересовало не так много вещей. Рыбалка, машина и беллетристические книги про агентов спецслужб, которые он читал в отпуске и поездах. Рыбалка была его страстью и, если вы представили дядю Корнея с удочкой на мосту, можете тут же порвать это представление на мелкие кусочки и бросить с того же моста. Дядя Корней не лишен рассудка и достоинства, с природой он всегда один на один.
Дядя Корней был первым человеком на Земле, кто рассказал мне про подводное ружье. Гарпун или трезубец, выстреливающий с невероятной силой под водой. Гроза любого морского существа. Позже я увидел подобные ружья в руках аквалангистов Жак-Ива Кусто по телевизору, но они казались мне другой цивилизацией, далекой, живущей между руин затонувших городов. Я помню, как дядя Корней выставлял на одной руке три пальца и протыкал ими другую руку ловко изображавшую вожака рыбьей стаи. Дядя Корней как тунец хватал лишь вожака стаи. Другое противостояние было не для него. Если бы вдруг объявили по радио, что найдена земля Санникова, дядя Корней тут же отправился бы туда на рыбалку. Почти на всех фотографиях дядя держал в руках свой трофей (щуку, судака или леща) и улыбался. На фотографиях без рыбы дядя стоял всегда хмурый, сложив руки за спиной как ненужную снасть. Трудно представить, чем бы занимался дядя Корней, если бы не было рек, морей и глухих озер.
Ну, привел бы в идеальный порядок гараж, развесил бы инструменты по стенам. Вырыл бы еще один подвальный этаж. Надстроил бы башню, где можно было бы пукать вовсю и с головой уходить в спецзадания. Завел бы библиотеку шпионской и фэнтезийной литературы в пестрых обложках. Хотя, думаю, нет, не завел бы, это было бы несекретно. Скорей бы он читал книгу, а потом сжигал, заметая следы, и, в конечном итоге, все равно бы отправился на поиски подводного мира. Да, дядю Корнея нельзя представить без Ледовитого океана на карте, горных водопадов и рек, без Припяти, на которой он проводил каждое лето, как и я.
Дядя работал шофером. До этого служил. Жил в Североморске и Мурманске. Видел северное сияние, белого медведя, тюленя, страдал от полярной ночи и всегда стремился к своим родителям.
Я помню его белый костюм. Как у Ихтиандра, когда тот залез в фонтан. Брюки, рубашку с коротким рукавом, тощий черный ремень, бежевые носки и сандалии кожаного плетения. Руки почти всегда в карманах. Он носил этот костюм только здесь. Носил даже тогда, когда тот вышел из моды. Можно сказать, что в другом костюме я его и не видел. Плавки или этот костюм. Другого не дано. Даже дома дядя Корней ходил исключительно в трусах, демонстрируя свое стройное загорелое тело, как некий прогрессивный биологический вид, увенчавший вершину человеческой эволюции. Лучший из кроманьонцев.
Места ловли дядя Андрей подбирал тщательно. Он надувал «лягушкой» зеленую дедушкину лодку. Грузил поплавочную удочку, пять-шесть донок, спиннинг, свой неприкосновенный набор блесен и воблеров, леску и несколько сменных крючков и грузил, которые были выплавлены у нас на кухне в столовой ложке, что-то съестное, колбасу, яйца, хлеб и огурцы, воду, две банки червей, прикорм, тесто с анисовым маслом, средство от комаров, сетку для рыбы. Полотенце дядя не брал. Если купался, высыхал на солнце. Алкоголь тоже. Дядя не пил, в принципе, тем более в своем храме – на реке.
Его глаза горели, когда он отчаливал от илистого берега, налегал на весла, а через какое-то время просто поддавался течению, как лепесток. Дядя всегда пропадал на другом берегу, за поворотом, в тех местах, до которых даже волны проезжающих катеров не всегда доходили. Возвращался всегда с историями и небольшим уловом. Если я видел, что он возвращается, и лодку его уже подносит все ближе и ближе, я бежал вдоль берега, хватал за веревки на бортах лодку и подтягивал ее к берегу. Тут же смотрел в сетку под улов, переброшенную за борт. По ней можно было многое понять. Ловил ли дядя Корней удочкой, ставил ли донки или использовал только спиннинг, путешествуя вдоль берега.
Время никогда не было для него преградой. Еще до рассвета он мог выйти из дома с дедушкой. Дядя нес на спине лодку, дедушка – снасти. Было одно место, где Припять была тиха. Каменистая заводь. Кое-где в ней образовывались водовороты, и оттого это место казалось мне потусторонним. У него даже был свой страж. Каждое утро, когда белый туман повисал над рекой и противоположный берег терял свои очертания, он появлялся на своей лодке. Потемневшее от настойчивой влаги дерево превращало его силуэт в тень, единственную тень на реке. Было слышно, как дно лодки касалось прибрежных камней, и этот глухой, скребущий из-под воды звук заставлял ежиться. Среди камней был вбит железный кол, от которого в воду уходила внушительная веревка. Как только страж равнялся с отметкой. Он поднимал веревку из воды, подплывал под нее кормой, будто беря свою старую лодку под уздцы, складывал внутрь весла и, не спеша перебирая руками, подтягивал себя к центру реки. Останавливаясь на незримой границе, перед началом сильного течения, но еще на краю заводи, он забрасывал две донки по правую сторону лодки и одну – по левую. Нацепив на них колокольчики, он горбился так, будто уходил в раковину и замирал. Это был его ежедневный ритуал.
Думаю, ни то, что растет на его даче, ни то, чем живут его дети, его уже не волновало. Он ждал конца света здесь, на своем месте, где лежал его камень, была протянута его веревка, и самые крупные рыбы Припяти смотрели в упор на черное дно его жизни. Когда мы с дядей и дедушкой появлялись на реке, его силуэт уже обдумывал туман. Иногда могло показаться, что страж растворяется вместе с ним. Но он оставался и появлялся вновь. Лица его мы не видели, оно всегда скрывалось за плотным воротником, упиравшимся в дряхлую кепку. Клок редких волос, торчащий из-под нее на затылке, говорил о преклонном возрасте его жизни. Еще чуть-чуть, казалось, и эта кепка сорвется вниз, обрушив лицо стража, до которого так и не дотянулись наши глаза.
Быть может, и дядя Корней станет таким, когда старость проникнет внутрь его загорелого тела, оборвет последнюю главу спецзадания, древо его воображения облысеет. Он перестанет что-то искать на другом берегу, найдет свою заводь. Закинет донки. Подвяжет на них колокольчики. И будет ждать, пока кто-то не позовет его из глубины.
Пять просфор тети Любы. Иисус на корабле. Желтая страница фонарей.
Когда-то тетя Люба была женой дяди Корнея. По возрасту много старше, но разве это помеха? У них родился сын, назвали смиренно Алешей. После расстались. Может, и помеха. Да-да, расставания – это у нас самое семейное, как дедушкин бинокль.
Тетя Люба после того переехала на запад, в небольшой город. Когда-то он был резиденцией великих князей. Теперь уже он не имел значения. Был религиозен и тих. В центре его располагались руины замка. Одна полуразрушенная стена с четырьмя бойницами, похожая на беспалую перчатку, ставшую ребром между землей и небом. Остальные стены были взорваны шведами. Оставшиеся кирпичи легли в дороги этого городка, прямо под ноги потомкам. Замковая гора же осталась, но больше уж ни на что и не надеялась. Ее бурное участие в истории подошло к концу. Бессмертная меланхолия застыла на остановившихся еще в прошлой стране раскопках. Теперь лишь санки тебе, полиэтиленовые пакеты и плохо смазанные лыжи. Такая судьба.
Дядя Корней же уехал на север, к Баренцеву морю, откуда можно было начать кругосветное путешествие. Но дядя сдержался и сдался служить. Он виделся с сыном каждый свой летний отпуск. Не густо, но виделся и дарил машинки. Когда дядя уезжал, у наших берегов тут же появлялась тетя Люба с целью забрать Алексея. Немного гостила, кушала ягоды, много молилась и рассказывала мне о своей вере.
Тетя Люба верила в Бога. Тетя Люба верила в Бога без тормозов. Неистово. Будто между ней и Богом ничего не стояло. Все-то у нее вокруг роились знамения, творились чудеса исцеления и длань божья вершила свой суд. Открой крышку подвала – там ад, отвори чердак – там уж и рай неподалеку, свисают райские ивы, щекочут сердце. Верующая любовь ее к Богу была неутолима и неутомима. В этом был весь интерес ее жизни, брал начало свое и готовил конец.
Она тоже читала интересные книжки, правда, не про шпионов, а про грехи человеческие, про терзания души ими, да про святых, в чьих судьбах множество искушений лежало и мученичества. При всяком удобном случае тетя Люба ходила в церковь. По обыкновению, юбку и платок она не снимала, двигалась мерно, будто несла свой храм изнутри или бережно передвигала, как пешку. В церкви тетя Люба вела себя кротко, у входа подавала нищим и калекам, после покупала свечечку, поджигала кончик ее о свечи других, после плавила ей жопку и помещала в мрачное от гари гнездышко озолоченного подсвечника, покрывая светом тьму. Затем, подпевая хору и крестясь, прикладывалась к иконе богоматери и распятого Христа, обнимая тем самым весь его путь и жертву. Тут нужно приставить, что всю свою жизнь тетя Люба отдала учению малышей музыке. Орудием в подвиге ее был баян, инструмент, как никакой другой иллюстрирующий широту и размах человеческой души.
Толкни меня представить, что бы делала тетя Люба, если б Христос не свершил свой подвиг, и я не найду что ответить. Взгляд ее был отрешен от телевизора и газет, под кожей светился бледный фонарь. В руках ее всегда была книга, крест или нечто подобное. Будь она на детской площадке, на даче, в автобусе – лицо тети не изменялось. Всегда припудрено туманцем, взгляд смочен росой. В целлофановом мешочке она носила несколько просфор, которые откусывала по кусочку перед молитвой. Как правило, их было пять, что напоминало о чуде, когда Иисус накормил пятью хлебами пять тысяч человеческих душ. На них изображали святых и кресты, почти на каждой был оттиск греческих букв «Иисус Христос побеждает». В течение недели все пять просфор по кусочку таяли накануне утренних шопотливых молитв. К концу недели тетя Люба вновь посещала церковь, подкладывала в сумочку тело Христово, крестила его, крестилась сама, крестилась при входе, крестилась, когда крестился батюшка, крестилась, когда все крестились, крестилась перед иконами, после своих молитв и на выходе. Каждое движение было размеренно и плавно, будто рука ее двигалась по линейке, от сердцевины лба к невидимому пупку, от левой чаши своих плечей к правой. И столько в этом неслось легкости, что я никак не мог уловить связь между тем крестом, который тянул на себе в гору Христос, его окровавленным терновым венцом лбом, изрытым ранами телом и этим воздушным знамением. А может той связи и не было… какая тут связь, если я даже Варнике мог разгадать с трудами.
Внимательней остального, в храме я разглядывал крылатых зверей. На них будто все вокруг и держалось. И росла во мне вера, что если такие величественные крылатые львы и быки покорились всем этим святым и стали служить подле, то, может, и правда все это. И нечего тут вести споры, есть ли кто там в небесах, кроме дождя и грома, или нет. Есть ли душа или нет, куда важнее, как мне показалось, ощущение некой высшей силы, перед которой можно склониться, даже если ты царь и король вроде крылатого Льва. Склониться и стать существом где-то между землей и небом, не сходя со своей звериной дорожки.
В остальных образах я читал красоту мысли и победу образа над самим происшествием. Георгий Победоносец, пронзающий змея одной лишь спицей. Нерукотворный лик Христа, его кровь и пот на пути к Голгофе, застывшие на льняном платке, поданным девушкой Вероникой. Его последний портрет при жизни, неповторимый и точный. На горе его ждала вершина мук, о которой он знал, знал все и остался. Его дух нельзя было убить. После этого он и воскрес. С тех пор я, наверное, и рисовал его на всех своих пиратских кораблях. С ним они б точно не знали ни глупой смерти, ни голода, а по ночам, когда в море смотреть некуда, он бы рассказывал свои притчи, и все бы кивали ему в такт постукивающим о борт волнам. На моих рисунках он всегда улыбался, синий нимб над его головой ярко светился желтым, а нос был повернут налево, как L, по-другому я рисовать еще не умел. Я б, конечно, мог срисовать нос с икон, но на них нос был выделен незаметно и так тонко, что у меня бы вышла все та же L, только с дырками в неопределенных местах. Папа говорил, что мой прадедушка был иконописец и нарисовал этих икон с тысячу, а то и больше, но подписывать те иконы было нельзя, поэтому и не найти их теперь, как ни старайся, и свечки в подсвечники ни вкручивай – не найти.
Тетя Люба помогла мне составить молитвослов. Печатными буквами, большими, как цифры индекса на щеке конверта. Я как мог, не дрожа, переписал «Отче наш», а потом и все остальные молитвы, которые мне посоветовала тетя. У нее была своя иерархия, которую я уже и не вспомню.
А вот истории про бесов… У-у-у-у-у! У! Она столько вживалась в роль рассказчика, сколько мог весь ее преподавательский состав позади. Голоса бесов выходили как на коньках. Ей-богу, торпедами! Бесы у тети Любы были повсюду, но лишь отлично подвыпившим людям они являлись в полный рост. Ни скверна голоса, ни взгляд падучий, ни под маской красной, а целиком, без штанов. Иногда они принимали обличия людей, но в основном, желая тут же лишить человека рассудка и под шумок умыкнуть его душу, представали как есть. С обугленной от адского пламени кожей. Острой физиономией, уже строчащей дымом по воздуху тебе приговор, со свитком грехов в тонкой клешне, с острым, как семерка червей, хвостом, бьющим по земле хлыстом и копьем. Тетя Люба рассказывала, что меня тоже преследует бес, идет ровно по моим следам, записывая за мной грехи, науськивает к плохому.