Рассказы

О любви

Это было на втором курсе. Влюбился я вдруг, после летних каникул, когда она, загорелая, похорошевшая, с «туманом в глазах», вернулась с юга, с моря, где в составе группы аквалангистов тренировалась перед соревнованиями. Она была фанатиком подводного плавания и имела высокий по нему спортивный разряд. А надо сказать, что я не то что в подводном, но и в надводном плавании был так себе… Но не об этом речь, а о любви…

Я сразу определил свою любовь как безнадежную. Что, как ни странно, развязало мне язык. Я иронизировал, кокетничал, писал ей стихи по любому поводу и однажды легко, естественно, признался в любви на пятом курсе.

На самом деле я не знал её. Совершенно не знал. Она была увлечена подводным плаванием. Каждое лето она укатывала со своими подводниками и возвращалась загорелая, печальная, настолько чужая, что я боялся подходить к ней. Однажды я провожал её на сборы. И увидел всю группу. Мускулистые парни, стройные, крепкие девушки, все спокойные, красивые, с огромными рюкзаками. Альпинисты, скалолазы, подводники – в общем, клиентура Владимира Высоцкого. Романтики. Знакомые мне только по песням о них. В жизни я их не знал и боялся. Они презирали этот мир, плевали на него с высот своих или из своих глубин. Один из них легко взял её за талию и увёл. Она даже не обернулась. Она не любила меня. Но привыкла к моей любви, и ей не хотелось терять её. Подводники были в этом плане ненадёжны. Надёжны они были только под водой.

В конце пятого курса я сделал ей предложение. И оно было принято. Безрадостно, спокойно. А я смотрел в её глаза и пытался увидеть хоть отголосок ответного чувства. Ничего… кроме морских волн и несмываемой печали. Я предполагал, что с одним из подводников у неё был несчастный роман. Однажды я увидел его в институте. Он ждал её. Брови его были белыми, глаза синими, плечи прямыми, как будто на них висел акваланг, а под тонкой рубашкой перекатывались мускулы. Она подошла к нему, и они ушли. Гляделись они великолепно – высокая, стройная, русская пара…


Рис. Л. Кацнельсона


Итак, моё предложение было принято. Мама плакала всю ночь. Дядя Коля, мамин брат, у которого мы тогда жили, сказал просто: «Идиот! Они же тебя с салом сожрут!». Он был грубоват и любил меня.

Отец моей невесты, суровый, высокий, седой, импозантный, работал в каком—то главке. Узнав, что мой отец погиб на войне, сказал: «Это очень хорошо! А то ведь ваши не оченьто в войну отличились, а? Но твой – молодец!»

Много позже я написал:

Спасибо, что погиб ты, папа!

Я понял – гибель на войне

Была твоей отцовской платой

За снисходительность ко мне…

Что знал я тогда о евреях—героях, что вообще знал я тогда о своём народе? И по сей день мне стыдно, что ничего по существу не мог ответить русскому патриоту, надо сказать, честно прошедшему войну от лейтенанта до подполковника. Я видел его ордена и медали. А что не любил евреев – кто ему поставит это в вину? Кто ж их любит? Обычное дело, господа.

Мать её, крашенная, с вечной папироской хриплая дама, занимавшая какой—то важный пост в Министерстве химической промышленности, любила повторять: «Теперь у нас все национальности есть! Можно открывать выставку международной солидарности!».

Но самое страшное предстояло впереди – объяснение со своей роднёй.

В одну из пятниц, вечером – значит, по еврейскому закону уже в субботу, – как обычно, семья собралась в доме деда. Под Москвой, в тогдашнем полуеврейском местечке Перловская. Дед вернулся из синагоги в отличном настроении. Упоительно пахло фаршированной рыбой. Раскрасневшиеся тётки и мама ловко расставляли тарелки и рюмки. Укрытая белой салфеткой, ждала своего часа пышная субботняя хала.

И я вдруг с ужасом понял, что мне надо уходить из этого мира. Что буду пить водку с тестем. И закусывать ветчиной. Потом я представил своих будущих родственников за дедовым столом и почувствовал, что теряю сознание. Но я был влюблён…

– Дед, я женюсь.

– Мазал тов! Она из хорошей семьи?

– Да… Но она… русская.

– Гойка, значит?

Лицо деда по—детски покраснело, он стал щипать бороду.

– А еврейских девушек уже нет?

– Так получилось…

Ну и тишина настала… Дед тяжело встал из—за стола, подошёл ко мне, положил руки на мои плечи и смотря на меня потемневшими глазами, прошептал:

– И ты всё это бросишь? Шабес теперь будет без тебя?

И не дождавшись ответа, правой рукой дал мне тихую пощёчину. Но у меня из глаз брызнули слёзы.

Я схватил портфель и убежал. И всю дорогу до железнодорожной станции отчаянно ревел.

Как решался мой вопрос в небесной канцелярии, никто, кроме деда, конечно, не ведал…

Меня отправили на месяц в военный лагерь. Я вернулся из лагеря лейтенантом и позвонил ей с вокзала. К телефону подошла младшая сестра. Она всегда смотрела на меня с жалостью.

– Знаете, не звоните ей больше… Она уехала жить к Сергею…

– Какому Сергею? – я терял сознание.

– А вы разве не знаете его?

Я, конечно, знал Сергея… Кошмар произошедшего был сгущён тем, что Сергей не был подводником… Ушла бы к подводнику – я бы понял… Боже мой, я ничего не знал о жизни своей «невесты»…

…Нет, нет, попытки самоубийства не было. Мама плакала от счастья и готовила умопомрачительные котлеты. А дядя Коля говорил: «Везунчик!! С твоим счастьем ты можешь быть директором продуктового магазина!» Он знал, что говорил. У него были в это время большие неприятности.

Дед с солнечной улыбкой поглаживал бороду.

Я вернулся в дом, где праздновали субботу.

В семье к этой теме больше никогда не возвращались.

Много ушло времени, чтобы выздороветь. Вновь я увидел её лишь через двадцать пять лет! Через четверть века! На проводах или, лучше, пьянке, устроенной моими институтскими друзьями по поводу получения ими разрешения на выезд в Израиль, точнее, в Америку…

Бывшая моя невеста, уже почти пятидесятилетняя, выглядела равнодушной ко всему происходящему. Лицо было попрежнему красивым, но постаревшим на четверть века. Голос – хриплый. Глаза потухли. На груди, на грубой цепочке висел крест с распятым Иисусом Христом. Она просидела, как мне показалось, безучастно почти весь вечер. Когда пьянка, прошедшая неожиданно очень весело, со многими шутливыми, доброжелательными – на их дворе была «перестройка» – пожеланиями в адрес уезжавших, кончилась, я, несмотря на колючий взгляд жены, пошёл провожать её до такси.

– Что ты всё об Израиле да об отъезде, – прервала она меня, – о душе подумай…

– Я не совсем понимаю, о чём ты…

– Не понимаешь… А всё просто: что ответишь ему? Чем отплатишь ему за муки его, и во имя тебя им принятые?

Она со слезами на глазах смотрела на весёлый полумесяц.

– По правде говоря, я не просил его об этом…

– Я предполагала, что ты ответишь что—нибудь в этом роде.

Я остановил такси, жестом пригласил её внутрь, захлопнул за ней дверцу и пошёл, почти счастливый, за женой в квартиру моих друзей, в предпоследнюю их ночь на земле моей бывшей невесты.

И знаете, что самое интересное? На следующей неделе я получил разрешение на выезд в Израиль…

История одной фамилии

Случилось это безобразие потому, что отец новорождённого по паспорту был Сруль, а отец Сруля – старый Лейб, ортодокс упрямый, сказал, что если внуку не дадут имя Пейсах, то Срулю, отцу Пейсаха, как ушей своих не видать денег, которые дедушка таки сумел накопить, несмотря на долгие годы Советской власти.

– Самодур! – сказала на это жена Сруля.

Но делать было нечего, и в метрике новорожденного появилось «Пейсах Срулевич», что в переводе на русский язык означало Петр Александрович. А в детстве, естественно, просто Петя.

Кому нужно смотреть в метрику? Совсем другое дело – паспорт. И за два месяца до Петиного шестнадцатилетия – упрямого деда к тому времени уже не стало – Сруль Лейбович, а по—русски, значит, Александр Львович, сидел в кабинете начальника паспортного стола.

Было чудесное осеннее утро, и капитан мужественно боролся с общим недомоганием после вчерашнего.

– Вот такая история, – закончил рассказывать Сруль Лейбович.

– Уииммда… – глубокомысленно икнул капитан.

– И нужно ли страдать мальчику? – заискивающе спросил Сруль Лейбович.

– Не нужно! – доброжелательно ответил капитан. И чуть заискивающим тоном спросил:

– Вот было бы смешно, если бы у вас в портфеле вдруг оказалось пиво! А?

– Кефир, – сказал Петр Срулевич.

– Не то, – мучительно сглотнув, ответил капитан. – Ммда… очень сложная у вас просьба. Это – как воровство, понимаете?

– Понимаю, – сказал любящий отец и нежно вытащил из портфеля конверт.

– Ну и задали вы мне работу! – озабоченно, но приподнято сказал капитан и быстро оценив содержимое конверта, ловко сбросил его в автоматически приоткрывшийся ящик стола.

– Надо помочь мальчику, товарищ капитан. У него должно быть светлое будущее.

– И оно будет у него, как и у всех наших детей.

Взволнованный начальник паспортного стола встал, протянул Срулю Лейбовичу руку и добавил:

– Поэтапно. Сначала Пейсах на Петр, а потом – Срулевич, простите, на Александрович.

– А сразу нельзя?

– Сразу даже не произошла революция тысяча девятьсот семнадцатого года. И соды нет? Черт возьми, неужели трудно носить с собой соду?

– Но содержимое конверта было мною рассчитано как раз на два этапа, – продолжал настаивать Пётр Срулевич.

– А его едва хватит даже на один. Вы удивляете меня, Сруль Лейбович!

– Так дорого? – не столько спросил, сколько пофилософствовал Сруль.

Но капитан ласково, хотя и несколько нетерпеливо, уже выпроваживал чуть упиравшегося отца Пейсаха.

А сержант Ивакин помчался за пивом.

Надо сказать, что Сруль Лейбович, простите, Александр Львович, в те дни редко произносил слово «дорого», ибо занимался разбавлением потрясающей сметаны потрясающим кефиром, и выработанный таким образом продукт, получавший, естественно, в зависимости от количества добавленного кефира, звания сметаны первого, второго или третьего сорта, с великой радостью раскупался жителями одной из окраин Москвы. Кормились этим физико—химическим процессом очень многие – от честнейших ревизоров и постовых милиционеров до самых дальних родственников. Никто из большого клана Новиковых не сомневался, что дядя Шура (Сруль Лейбович) когда—нибудь сядет, но жилось с ним весело и сытно, и увещевания родных кончались, как правило, с началом очередного застолья.

Загрузка...