– Чем они его накачали? – закричала я во весь голос, когда на том конце абонент наконец-то взял трубку.
Юра ползал по полу в спальне и обшаривал трясущимися руками половик. По подбородку, как у бешеной собаки, бежала слюна, повисая на воротнике криво застегнутой рубашки. Юрина сумка валялась в коридоре, разутые ноги были в грязи. Один-единственный ботинок стоял в задумчивости где-то на середине пути между комнатой и прихожей. Из коридора в гостиную тянулась жидкая дорожка блевотины, смешанной с уличной грязью. Юра громко и прерывисто дышал, иногда заваливался на правый бок и пытался ухватиться за половик, будто по полу было что-то рассыпано. Он поднял на меня воспаленные глаза, и безумная улыбка озарила его лицо:
– Глянь, сколько бабла! – он протянул мне пустую руку, сложенную лодочкой.
– Николай Павлович, – кричала я в трубку, – у него глюки! Он сбрендил! Я убью ее, убью! Убью!
– Вот это ни хера себе, – хохотал Юра, перебирая пустоту, – капустка привалила…
Я швырнула телефон на диван, бросилась к Юре и попыталась поднять его с пола:
– Юрочка, миленький, ну пожалуйста, вставай! Вставай, пожалуйста, Юра.
– Отвали… – зарычал Юра, оттолкнув меня свободной рукой, – все рассыпала…
Я потеряла равновесие и полетела на пол, ударившись головой о ножку дивана. От удара я прикусила губу. Струйка крови побежала по подбородку вниз, алой прожилкой расцвечивая лужицу с грязью и блевотиной.
– Ты же обещал! – кричала я, и из груди у меня вырывался странный звук, похожий на всхлипывание. – Ты обещал!
Телефон вздрогнул и начал нервно жужжать, прыгая по плюшевой поверхности дивана. Я поднялась на ноги и схватила мобильник:
– Николай Павлович, Юрке плохо… Может, скорую вызвать? Он уже полчаса деньги по ковру собирает…
Юра отполз в дальний угол, обессилено лег на пол и заплакал:
– Ты прикинь, – хныкал он, утирая слезы, – полный дом бабок… Ни хера себе!
Я снова бросила телефон на диван, подобралась к Юре и прижалась головой к его груди: сердцебиение было частным, но ровным. Он вцепился мне в волосы рукой:
– Чего лезешь, коза… Отвали, – прошептал он, еле ворочая языком.
– Больно, – пожаловалась я, пытаясь вытащить волосы из крепкой Юриной руки.
Мокрые пальцы разжались, он закрыл глаза и обмяк. Я перевернула его на бок – на тот случай, если стошнит, раздела его до нижнего белья и укрыла пледом.
Потом я хотела застелить диван, но подумала, будет неправильным, что Юра лежит на холодном полу, а я улягусь на диване. Я вытащила из шкафа ватный матрас и легла рядом с Юрой, укрывшись пледом. Тьма соединяла в грубоватую музыку тяжелое человеческое дыхание, скорый ход часов и плач незавернутой воды. Мне вспомнилось, как маленькими мы ложились, обнявшись, на старую бабкину тахту и просто смотрели друг на друга. Окна были распахнуты, по комнате струился полуденный зной, и какое-нибудь заблудившееся насекомое истошно билось о натянутую сетку. Юра затыкал уши и спрашивал: «Дрожит?» «Дрожит…» – говорила я и накрывала Юрины ладони своими ладонями. Юра снова спрашивал: «Опять дрожит?» «Опять…» – говорила я, и Юра прятал русоволосую голову у меня на груди. «Если кто-нибудь из нас будет тонуть – кричала я позднее, уже подростком, прыгая в ледяную озерную воду, – то утащит другого…» «Не-а, – кричал Юрка, – другой его вытащит!»
«Так лучше, – думала я сквозь дрему, – так правильнее. Конечно, вытащит. Только веревка жмет», – мысли путались у меня в голове, и мне снилось, как я тяну маленького Юрку на салазках, а он смеется и со всей силы дует на летящий снег.
Утром я закрасила синяк толстым слоем тонального крема, но вот разбитая губа распухла и истекала светло-розовой сукровицей. «Зайду в травмпункт, – решила я, – пусть швы наложат. Мало ли что». За последние полгода я побывала в травмпункте уже три раза. Николай Павлович, хирург, всегда очень тщательно зашивал мои боевые ранения. «Заодно объясню свою вчерашнюю истерику, – думала я, – а то человек, бог знает, что подумал…»
Увидев меня в очереди, старенький доктор как будто облегченно вздохнул.
– Деньги, говоришь, собирал, – расспрашивал Николай Павлович, зашивая мне прокушенную губу.
– Угу, – поддакивала я, стараясь не шевелить головой.
– Ну, для белой горячки еще рановато, – успокаивал он меня, – таблетки, скорее всего. А что? Ты ведь не знаешь, кто ее там навещает. Может, не только алкоголики.
Николай Павлович обрезал нитку, критически оглядел свою работу и сказал:
– Заживет, не дрейфь. Даже следа не останется, – он по-отечески подмигнул мне, и глаза накрыла широкая сеть морщинок. – Фирма гарантирует.
«Птицы прилетают и в окно робко бьются. Раны заживают, а рубцы остаются», – как дурное эхо, пел по радио Макарский.
– Рубцы хорошо контрактубекс рассасывает. Даже патологические, – добавила медсестра, собирая на стерилизацию использованные инструменты.
– Спасибо, – поблагодарила я и побежала на работу.
В конторе было прохладно. Мой коллега, дизайнер Серёжа, уткнувшись в монитор, вырисовывал сердечки на свадебном фото какого-то лысого счастливца. Наметанным глазом я заметила, что под столом Серёжа прячет руку с чашкой горячего кофе. Пить кофе разрешается только в кухонном помещении, но обычно страх оказывается побежденным ленью.
На моем месте уже восседала клиентка Полина Гавриловна (Полигава) и в ожидании крутила золотое кольцо с бриллиантом. Последние три дня мы с Полигавой верстали поздравительную открытку с похотливым Змеем Горынычем, которому надлежало «быть оригинальным».
– Ну-у, – Полигава разочаровано дула губы, – этот Змей та-акой банальный… Совсем не цепляет…
Банальный Змей Горыныч плотоядно улыбался с экрана, мой нос чесался от приторного запаха дорогих Полигавиных духов, а я думала о том, протрезвел ли Юра и помнит ли о вчерашнем происшествии.
– Я не знаю, как сделать его оригинальным. Может, ему добавить голов?
– Добавь ему задниц, – посоветовал Серёжа, шумно отхлебывая кофе, – будет оригинально. Трехзадый Змей Горыныч.
Полигава кинула на советчика презрительный взгляд, пошарила в сумочке и достала дамские сигареты.
Пока она курила в коридоре, жалуясь по телефону на это «бездарное быдло», ко мне подошел шеф и поинтересовался:
– Смотрю, ты сегодня не в духе?
– Зуб болит, – объяснила я, – мудрости.
– Да хоть все тридцать два! – отрезал босс. – Хочу тебе напомнить, что Полина Гавриловна – вип-клиентка. Если она захочет змея с тремя задницами, вы все отклеите свои задницы от стульев и понесете их к Сурену фотографировать, – он воззрился на Серёжу, который быстро сунул чашку под стол, – а потом вы смонтируете их так, что змей, когда сходит по нужде, выпишет каждому личную благодарность. Понятно? – рычал он над самым моим ухом.
– Очень даже.
– Работайте!
Домой я, как обычно, шла закоулками. За каждым поворотом зияла глубокая брешь двора или пульсирующая вена богом забытой улочки. То там, то тут, в темноте вспыхивали хищные глаза или выпрастывались массивные руки старых тополей. Подворотни открывали мне навстречу свои мрачные глотки, показывая темнеющее за облетевшими деревьями и осыпавшимися кустарниками голодное нутро. Каждый из этих углов ревностно хранил свои тайны и мог бы рассказать много историй, похороненных под опавшими листьями, которые запоздалый дворник собирал в большие пестрые кучи. Раньше я не боялась глядеть в лицо этим бездонным провалам, подобно норам, изрезавшим тело города. Но с тех пор, как мой брат потерял работу и медленно опускался на дно, они стали казаться мне черными дырами, которые затягивают всех, кто вынужден проживать свою маленькую жизнь в тени прикрывающих скользкие недра деревьев и в четырех стенах облезлых домов. С тех самых пор я бежала домой, боясь соприкоснуться с этой изнанкой жизни, неизбежно проникавшей в тебя, стоило тебе оступиться и попасть в их плен.
В подъезде, возложив шикарный, хотя и потрепанный бюст на перила, курила пьяная Шнурикова. Моя соседка, Шнурикова Диана Петровна, натуральная блондинка. Правда, в свои тридцать два она выглядит на все сорок, но, как говорит мой сосед, «…если прикрыть лицо платочком», пышные формы вполне компенсируют прелесть общения визави. Рядом покачивался, пытаясь зажечь сигарету, ее приятель Барон. Барон, как, впрочем, и всегда, был одет с иголочки. В белой рубашке, отглаженных брюках и с уложенными на пробор реденькими волосами он смутно напоминал того драматического актера, каким некогда был, пока зеленый змий не обвился вокруг артистической шеи, потеснив бархатную бабочку. С тех пор ее обладатель утратил желание играть какие-либо иные роли, кроме роли страстного, но отвергнутого любовника. Если не обращать внимание на его пропитую физиономию, в общении он бывал вполне галантный мужчина.
– Наше вам, – раскланялся он, заулыбавшись. Потухшая сигарета выпала у него изо рта, – здрас-сте…
– Здравствуйте, – бросила я и ускорила шаг.
– Юрка дома? – спросила Шнурикова, затягиваясь.
– А тебе какое дело?
– Соскучилась, – Шнурикова осклабилась и зашлась сиплым смехом.
При этом Барон, не изменяя своему амплуа, изобразил печаль неразделенной любви.
– Пусть заходит, – крикнула Шнурикова мне вслед, – на огонек…
Дверь в квартиру была не заперта, Юра сидел за столом и сооружал себе бутерброд с маслом и сыром. Увидев меня в прихожей, он опустил глаза и стал ковырять ножом подтаявший кусок масла. Затем он, как обычно, с выражением засопел, широко раздувая ноздри и, наконец, сказал:
– Извини. Сам не знаю, как так получилось.
Я ничего не ответила. Прошла на кухню, забрала у него масло и засунула в холодильник.
– У тебя правый ботинок каши просит, – сказал Юра у меня за спиной.
– Ты тоже, скажу, далеко не франт, – откликнулась я, рассматривая свою изношенную обувь, – у тебя джинсы на сахарнице светятся.
– Ты, случайно, молока не купила? И масло почти кончилось…
– А скоро его совсем не будет, – завелась я, – если ты будешь продолжать в том же духе. Ты сегодня ходил на биржу?
Юра, понуро опустив голову, глядел на раскисающий бутерброд.
– Я тебе принесла газету. Сделай одолжение, позвони по объявлениям. В сентябре открыли несколько вакансий.
Увидев свежую газету, Юра оживился.
– Скоро мы с тобой отлично заживем, сестренка, – улыбнулся он, штудируя оглавления, – не вешай нос. Все будет тип-топ.
– Думаешь?
Юра взглянул на меня поверх раскрытой газеты:
– А? Конечно! А как иначе? Вер, да ты что? – он опустил газету и ухватил меня за подол свитера, – это же я, Юра!
Я ударила его по руке.
– Вер, ну чего ты?! Да не пойду я больше туда! Обещаю. Вера! – он встал и легонько хлопнул меня по плечам. – Тюф-тюф!
«Тюф-тюф, – смеялся маленький Юрка, наступая на резиновую кукольную голову, – тюф-тюф». Из головы с шумом выходил воздух, а я прыгала рядом и хлопала в ладоши.
Юра подошел ко мне и легонько коснулся губами уха.
Захотелось ударить его по лицу, ударить так, чтобы рука рваными полосами отпечаталась у него на щеке, – как в детстве, когда мы дрались из-за игрушки, купленной в единственном экземпляре, вкладывая в жестокие удары всю горечь первых разочарований в этом несправедливо устроенном мире. Но вместо этого, спрятав руку в карман, я попросила:
– Пожалуйста, сходи на биржу.
* * *
На следующий день я вернулась около девяти вечера. Перед глазами маячило тяжелое тело трехголового Змея Горыныча, а в носоглотке прочно засел запах Полигавиных духов, смешанный с привкусом дамских сигарет. Полигава, кутаясь в симпатичную шиншилловую накидку, все никак не хотела отпустить меня домой, жалуясь на своего супруга, которого «не интересует ничего, кроме бабла», и когда я, с огромным облегчением, покинула душный офис, то заметила, что улицы пусты. Все уже давно пьют дома чай, и только я бегу по едва освещенной аллее, боясь различить в темноте сырые бездны подворотен. Прямо передо мной на тротуар вышла черная кошка и замерла, бросив холодный взгляд в мою сторону, словно размышляя, стою ли я ее нечистых помыслов или и так уже обречена на семь лет несчастий. Мы поглядели друг другу в глаза, и кошка, поджав хвост, ушла. «Так-то», – сказала я кошке.
Юры еще не было, и я сунулась в тумбу под раковиной в поисках хозяйственного мыла. Там нашлись две бутылки водки (одна выпита на треть) и банка соленых огурцов «Национальные». Нет. Не может быть. Нет.
Да. Да. Да.
Он не прозвонил объявления и не ищет место. Он внизу, в дурном обществе, ищет праздника и дешевой любви. Он, как и прежде, придет за полночь мертвецки пьяный и будет искать, чем заглушить голод.
Спустившись вниз, я обошла пятиэтажку и заглянула в пыльное окно первого этажа. Сквозь небрежно задернутые шторки я увидела Юру, сидящего в кресле. Он был пьян. На колени к нему забралась Шнурикова в несвежем цветастом платье и подростковых кремовых гольфах с кружевом. Платье было неприлично коротким, заношенным и обнажало ее белые бедра, которыми она нетерпеливо ерзала по Юркиным джинсам.
У люстры мелькали меланхоличные насекомые, в комнате курили, и дым шел в открытую форточку, рассеиваясь над моей головой.
Мне захотелось – вот прямо сейчас – подняться наверх и взять из комода бельевую веревку. Она лежит, свернутая, в корзинке с прищепками, за брикетами хозяйственного мыла. Связать Диане руки, обмотать веревку вокруг шеи и вытащить ее во двор. Протащить лицом по грязным лужам, по опустевшей клумбе с гладиолусами, чтобы остовы растений впивались ей в кожу; по асфальту, который оставляет кровавые ссадины, по холодным тропам гравия. Чтобы она заскулила и обмочилась, и я увидела страдания на ее увядающем лице; чтобы клочья белых волос остались на земле.
Я отошла от окна и присела на дворовую скамейку. Внутри черным роем эйфории заметались мотыльки и стала расти неразрешенность. Дом сиял неупорядоченностью белых и желтых окон, одно из которых скрывало Юру и его дворовую Магдалину. Она теперь легла на металлическую повизгивающую кровать, застеленную шерстяным одеялом, задрала подол и открыла вход в черную бездну подворотен, несущую сырость, отверженность, пустоту; и мы уже давно вошли туда, он и я. Я и Юра.
Он возвратился за полночь, пьяный и понурый, и сел за кухонный стол. С ним пришел этот запах: плесени, затхлости и опустившихся людей, когда-то наделенных прекрасными лицами и почти совершенными телами, которые явились как храм, а теперь – трущобы.
На плите убежало молоко, и дух жженого заполнил кухню, перебивая другие вкусы. Я хотела сварить Юре геркулес, но половина ковшика оказалась на плите.
– У тебя такое лицо.
– Какое?
– Горячее, – пробормотал он. – Как у Вармавы1.
– Может, и так, – согласилась я.
– Верочка-фанэрочка, – Юра кое-как поднялся из-за стола и стал непослушными руками собирать свернувшееся молока. – Никогда не забуду, как ты пошутила над старухой.
– Тебе тоже влетело.
* * *
Мне всегда влетало первой.
…жарко. Июль. Я иду по тропинке к дому, и соседка Масейкина видит меня в окно. На цокольном полуподвальном этаже живут переселенцы, там всегда сыро и дурно пахнет. Их много, как крыс, которые шныряют повсюду. Иногда ночью я слышу их острые лапки под половицами.
Я иду к дому и несу за хвост крысу. Масейкина живет над переселенцами и всегда смотрит за нами в окно. Она видит меня и знает, куда я несу крысу, и на ее лице – неприязнь, смешанная со страхом. Крыса пахнет дождевой водой, поэтому я обернула хвост тетрадным листом. Я захожу в подъезд и кладу крысу на коврик. Хочу нажать звонок, но старуха уже открывает дверь, бормочет и щелкает несмазанным замком. Я выхожу из подъезда, и черные бабочки эйфории мечутся в теле, как в безумном лабиринте. Ноги ослабли, и я сажусь на перевернутое корыто. Так ей и надо.
Потом я стою носом в углу. Масейкина приходила к нам и плакала, и бабка отлупила меня тапочками. Юра сидит подле меня и играет в пластмассовый паровоз.