ГЛАВА 1.
Ich heiße Raissa Aronovna
– Guten Morgen, liebe Schüler und Schülerinnen! Ich heiße Raissa Aronovna. Ich bin eure neue Deutschlehrerin.1
Ученики, не желавшие еще минуту назад повиноваться школьному звонку, трель которого с трудом пробивалась в хаосе звуков начинающегося дня, заметно притихли. Ребята с нескрываемым интересом смотрели на женщину средних лет, стоявшую в дверях учебного кабинета.
Аккуратно собранные пряди вьющихся каштановых волос с едва заметной проседью, увенчанных старомодной пряжкой, доставшейся от бабушки, серый, почти бесцветный пиджак из плотной ткани, балахоном висевший на узких плечах, растоптанная пара туфель на невысоком каблуке – наверное, именно так должна была выглядеть учительница немецкого языка в далекой, богом забытой деревне. Впрочем, именно так и выглядела Раиса Ароновна Клейнман, переступив порог бывшей мечети, перестроенной под нужды народного просвещения и весьма сносно служащей в качестве деревенской школы.
Чтобы оказаться в этих краях, простирающихся бесконечной полосой на севере Казахстана, Раиса Ароновна прошла долгий путь, змейкой тянувшийся сквозь всю страну и начинавшийся в Харькове.
Там, в своем родном городе, Рая, как ее звали близкие, даже и не догадывалась, что станет школьным учителем. Ведь раньше Раиса Ароновна трудилась корректором в республиканской газете «Дер Штерн», выходившей до войны на идише. Проработать в редакции девушке удалось год и пару месяцев, хотя и за это короткое время Раиса Ароновна не оставила никаких сомнений у коллег в ответственном отношении к работе: она скрупулезно правила и вычитывала, казалось бы, самые скучные заметки, обычно пропускаемые торопливым читателем и столь часто встречающиеся в любой советской газете, наподобие тех, что рассказывают об успехах агрономов-селекционеров или о пионерском слете в лагере «Артек».
Беспощадной корректуре подлежали тексты как маститых авторов, так и начинающих писак. Свою дотошность девушка объясняла чувством долга перед читателем, причем не нынешним, а почему-то будущим. Рая не сомневалась, что много лет спустя обязательно появится пытливый исследователь, которому захочется узнать побольше о людях, живших в этом городе и в этой стране. Где еще человек из будущего почерпнет сведения о том, каким был Харьков, чем он жил и дышал, чего боялся и почему ликовал? Конечно же, в архивах местных газет, не сомневалась Рая.
Всматриваясь в сливающиеся строки машинописных текстов, напечатанных пляшущими буковками, Раиса Ароновна в действительности вглядывалась в своего читателя, невидимые глаза которого были для нее самым строгим судьей.
Но никогда Раиса Ароновна не стала бы делиться своими соображениями, побуждающими ее к столь внимательному, почти религиозному отношению к работе, с кем-либо из коллег, боясь показаться им сумасшедшей. Хотя мало что может свести человека с ума так же быстро и действенно, как именно страх сойти с ума, желание быть или казаться нормальным.
За спиной многие называли корректора Клейнман занудой за ее бесконечные придирки к готовившимся публикациям. Неумение идти на уступки не раз играло злую шутку в жизни Раи – среди сослуживцев она так и не обрела друзей.
Много позже Раиса Ароновна с тоской вспоминала о городе своего потерянного детства и украденной войной молодости. В памяти яркими огоньками загорались картинки из прошлого – как после работы она, совсем девчонка, подолгу прогуливалась по центру Харькова, стояла у витрин магазинов, неторопливо брела вдоль главной улицы, чтобы в конце пути неизменно прийти в городской парк, круглый год пахнущий хвойной свежестью. Здесь Рая могла быть самой собой, до позднего вечера наблюдать за сосредоточенными шахматистами, часами продумывающими ходы, детьми, делающими первые в жизни шаги под присмотром взволнованных мамочек, фамильярными продавцами газет в киосках «Союзпечати»…
Харьков – большой украинский город с непростой судьбой – так и не смог утвердиться в статусе полноправной столицы республики, уступив в схватке пронырливому и бойкому Киеву. Как много общего было у этого города с миловидной еврейской девушкой Раей Клейнман! Пусть и не писаная красавица, но миловидной внешности, умница, труженица, но при этом… как будто вечно вторая, всегда в чьей-то тени. Хотя даже в тени других людей, как и в тени деревьев городского парка, девушка не чувствовала себя несчастной, обделенной. Ведь она была дома, в Харькове.
Рая толком не помнила дохарьковской жизни и, честно говоря, почти не задумывалась о ней. Раскидистые городские площади Тавелева и Дзержинского подобно гоголевским степям наполняли своим живым дыханием сердце Украины и сердце самой Раи. Тарас Шевченко, степенно ступающий вдоль главной, всегда сверкающей, напомаженной и нарядной улицы Карла Либкнехта, хмуро, если не сказать с опаской, поглядывал с высокого пьедестала на трехвековой город, примерявший каменные платья новых домов, прикуривавший из громадных труб заводов и фабрик, названия которых теперь были известны всей стране.
Этот город был для Раи полноценным членом ее небольшой семьи: она сама, бабушка, мама и, конечно же, родной Харьков.
От бабушки, Фейги Давыдовны, воспоминания о которой неизменно рождались вслед за мыслями о Харькове, Рая получила не только пряжку для волос, но и непростой характер (в отличие от старомодной пряжки, переливающейся древесными оттенками, которую внимательные ученицы заметили и разглядели почти сразу, непростой характер Раисы Ароновны им лишь предстояло узнать).
Помнится, как Раиса Ароновна шутила, что услышала первые назидания бабушки в день своего появления на свет. Шутка же эта была шуткой лишь наполовину. Ведь Раисой девочку нарекли благодаря Фейге Давыдовне, твердо решившей, что ее внучка – точная копия библейской красавицы Рахили, а потому она должна носить имя Рахиль, и только. Редкий смельчак позволил бы себе не согласиться с Фейгой Давыдовной в ту минуту, хотя вопросы к бабушке были.
Ну, например, как бабушка разглядела в сморщенном, красноватом личике рыдающего младенца черты Рахили? Да и откуда Фейга Давыдовна с такой уверенностью могла судить о сходстве курносой внучки с женщиной, память о которой тысячелетиями хотя и хранил еврейский народ, но с достоверностью описать которую затруднился бы самый ученый раввин?
История с выбором имени для младенца получила неожиданное развитие в семействе Клейнманов. Эстер, единственная дочь Фейги Давыдовны, собственно, и подарившая жизнь новорожденному ребенку, никогда не перечила матери, но тут повысила голос – дескать, с древнееврейским именем девочке не будет места в новом обществе, как нет в этом обществе места еврейскому богу и преданиям старины. Пусть будет, скажем, Надей или Катей.
И тут разразилась страшная война между бабушкой и матерью малышки. В этом споре женщины не щадили друг друга: Фейга Давыдовна не делала послаблений дочери, с большим трудом оправившейся после родов, а Эстер, из последних сил протестуя против имени Рахиль, не обращала внимания на возраст немолодой матери. Все это время за спором своих ближайших родственников наблюдала сама виновница семейных дрязг, хлопая огромными ресницами и надолго рискуя остаться без собственного имени.
Противостояние двух женщин могло продлиться бог весть сколько, если бы женщин не рассудил дедушка девочки, Шлойме: «Пусть будет Раисой, русской Рахилью». Так и записали девочку – Раиса Ароновна Клейнман.
Дедушку Шлойме, как и своего отца Арона, Рая не помнила. Про отца и сына Клейнманов говорили, что оба они были людьми рассудительными и тихими, если не сказать кроткими, за свои недолгие жизни не нажившими себе врагов. И оба ушли из жизни один за другим, когда девочке не исполнилось и двух лет. Злой рок скосил семейство Клейнманов, послав в этот спокойный дом неизлечимую болезнь, под корень изничтожившую мужскую половину и заставив врачей обреченно разводить руками.
Потерю родных тяжелее всего перенесла Фейга Давыдовна. Всегда богобоязненная и покорная в молитвах, бабушка сочла, что небеса отвернулись от нее. С тех пор Фейга Давыдовна не произнесла ни единого благословения, не держала пост и перестала зажигать свечи в своем доме. Вместе с близкими она похоронила веру. Ведь к Клейнманам она относилась как к своим кровным родственникам, не только не противопоставляя себя новой семье дочери, но даже считая ее частью. Она так и говорила: «Мы, Клейнманы…»
Тогда же бабушка и мать Раи приняли решение (теперь единогласно, без каких-либо колебаний и споров) – семье нужно уехать из N-ска, перебраться в республиканский центр, в Харьков, ведь только там они смогут дать подрастающей девочке все самое лучшее. Но еще больше Фейга Давыдовна хотела порвать с местечковой жизнью, мало изменившейся со времен черты.
Все еврейское стало казаться женщине чужим. «Если нужно, мы сами расскажем девочке, откуда идет наш род», – повторяла бабушка, отмахиваясь от соседок и собирая перед переездом скромные пожитки в большой деревянный сундук. Да и зачем забивать голову ребенку запылившимся барахлом еврейских традиций? Сколько бед и страданий принесло евреям их еврейское «я», рассуждала про себя Фейга Давыдовна.
Однажды бабушка даже призналась дочери: «Может, ты и была права, что имя Надя или Катя подошло бы нашей пташке куда лучше». Эстер ничего не ответила, ей даже показалось, что это был первый раз, когда Фейга Давыдовна признала свою неправоту.
В действительности бабушка так и не смогла признаться себе в главном: она просто хотела уехать из дома, в котором потеряла близких и дорогих людей. Стены, скрипучая калитка с облупившейся краской, столы и стулья – здесь все говорило об ушедших Клейнманах. Говорило громко, кричаще, до боли в ушных перепонках.
Завершая портрет Фейги Давыдовны, стоит дополнить его еще одним штрихом: ее мысли нередко звучали подобно афоризмам, в иносказательности и образности приобретая ветхозаветную святость. Раина бабушка повторяла, что у каждого человека есть талант, вложенный в него природой. Счастливым может быть лишь тот, кто нашел свой талант и дал ему дорогу. Если же попытаться загубить талант, задушить, зарыть и растоптать его, талант никогда этого не простит и обязательно отомстит. По этой логике, родная внучка Фейги Давыдовны должна была бы стать человеком счастливым, и вот почему.
Еще в школе Рая поняла, что имеет склонность к языкам. Помимо природного таланта помогало и то, что в семье нередко говорили на нескольких языках: еврейском, украинском и русском. После короткого семейного совета, на котором председательствовала Фейга Давыдовна (а кто же еще?), постановили: будем поступать в иняз.
Хотя Раиса Ароновна не любила признаваться в этом, в институтские годы именно идиш помогал девушке в изучении немецкого языка («Я всего в жизни добилась сама и всего лишилась по своей вине, врожденного у меня ничего нет», – нет сомнений, что именно так возразила бы сейчас Раиса Ароновна, если бы услышала наши слова). Несмотря на известные различия, эти языки имели и много общего: сходство слов и грамматических конструкций было основой, с которой начала Рая свое знакомство с языком Гете и Шиллера.
Конечно, нужно отдать должное и самой Раисе Ароновне: феноменальное усердие и упорство при обучении немецкой грамоте взрыхлили и удобрили благодатную почву идиша, позволив прорасти стройному и ветвистому древу знаний немецкого языка. Мало кто удивился в институте, когда в числе первых студентов, удостоившихся именной сталинской стипендии, значилась фамилия Клейнман.
В сороковом году Раиса Ароновна, едва оперившись после окончания института, по распределению попала в дерштерновскую редакцию. Будь это другое время, Рае Клейнман с ее безупречным знанием немецкого языка удалось бы получить направление во внешнеторговое учреждение. Но то был сороковой год…
Актив газеты «Дер Штерн» с трудом приходил в себя после испепеляющей чистки в конце тридцатых, когда, как гласили материалы одного из уголовных дел, в редакции была «разоблачена банда вредителей – троцкистско-зиновьевских выродков, находившихся на службе германско-японского империализма».
Рассказывали – но кто знает, правда ли это, – энкавэдэшник на процессе требовал у дряхлого верстальщика Розенштока «разоружиться перед партией, сознаться в связях с иностранными разведками». Единственным доказательством вины подсудимого было письмо, обнаруженное в вещах Розенштока. Там он главным образом жаловался на неважное состояние оборудования в типографии.
Розеншток не успел дописать письмо и даже не указал адрес получателя – его арестовали. Но это не помешало следствию прийти к выводу, что верстальщик был скрытым вредителем и намеренно разваливал производство в советской газете, а письмо написал, чтобы отчитаться о проделанной работе перед таинственным покровителем, Константином Прокопьевичем (по совпадению, так же звали энкавэдэшника Фадеева, расследовавшего дело). Но сам Розеншток так и не сознался на допросах, кому же было предназначено письмо. В результате в протоколе записали: «Подсудимый Розеншток вину признал полностью». Вместе с верстальщиком осудили половину коллектива редакции: случайные контакты с Розенштоком расценивались как пособничество, соучастие в его преступлениях.
Розенштока, как и других его «подельников», расстреляли в одном из подвалов НКВД. Впрочем, позже почти в таком же подземелье наспех прикончили и самого Фадеева, арестованного незадолго до взятия Харькова немцами. Судебные органы приняли решение о расстреле Фадеева задним числом, уже в эвакуации, чтобы как-то оформить «недостачу» среди арестованных. По иронии судьбы, Фадеев не удостоился даже бутафорского судилища, хотя при жизни режиссировал сотни таких.
Как бы то ни было, кадровый дефицит в редакции приходилось в срочном порядке восполнять вчерашними студентами, среди которых была и Рая Клейнман.
«Попытка убежать от еврейского прошлого опять не удалась», – узнав о распределении внучки в еврейскую газету, не без грусти резюмировала Фейга Давыдовна, мечтавшая о зарубежной карьере для своей девочки.
Примерно в это же время у Раиной бабушки начались проблемы с сердцем. Давали знать о себе тяжелые годы гражданской войны, когда город несколько раз переходил из рук в руки и каждый день грозил стать последним (в те времена новые власти нередко вымещали свой гнев на случайных горожанах, будто виня простых харьковчан в суровом нраве их неприступного города).
В один летний день, уже работая в газете, с трудом дождавшись обеденного перерыва, Рая поспешила домой проведать Фейгу Давыдовну. Успев купить бутылку молока и прихватить батон свежего хлеба, девушка запрыгнула в отъезжающий трамвай. Переведя дыхание, она заметила, что вместе с ней в вагон зашли двое мужчин. Они негромко переговаривались между собой по-немецки. Скорей всего, мужчины говорили на одном из восточногерманских диалектов, потому что не все слова были понятны Рае, к тому времени безупречно освоившей Hochdeutsch.
Один из немцев был особенно красив: невысокого роста, но хорошо сложенный, широкоплечий, с модно зачесанной копной блондинистых волос. Легкий льняной пиджак, удачно смотревшийся с широкими импортными брюками, по своему несоветскому крою и фасону выдавал в этом человеке иностранца.
«Наверное, так выглядит Ангел», – сказала себе Рая.
Это был первый раз, когда Рая смотрела на мужчину по-особенному. От этих мыслей ей стало неловко. Покраснев, она по-детски отвернулась и стала глядеть в окно, которое облепили капельки июньского дождя, застилая стекло прозрачной пеленой и заставляя Раю снова обратить взгляд на попутчиков. Да и непокорное сердце требовало прислушиваться к разговору иностранцев.
Так зануда Клейнман в первый раз влюбилась.
Выйдя из трамвая и исподлобья всматриваясь в огни отъезжающего вагона, уносящего с собой Ангела, девушка подумала: «А вдруг я никогда не полюблю другого мужчину? Может, он и был моей судьбой, которую я больше не встречу?»
Рая не стала делиться с кем-либо из близких чувствами первой влюбленности и враз наводнившими мыслями. Эти чувства были настолько интимными и нежными, что одно их озвучение означало бы осквернение и опошление. Девушка была уверена, что острая на язык Фейга Давыдовна, несмотря на свой возраст и слабеющее здоровье не растерявшая категоричности, может непродуманным словом ранить девичье сердце, впервые познавшее любовь. В этом Рая была права.
О той поездке в трамвае Раиса Ароновна позволила себе вспомнить спустя год, когда шел третий месяц войны.
Немцы подступили к самым окраинам Харькова. Ежедневно и ежечасно город ждал бомбардировок. Улица Карла Либкнехта сильно изменилась за последний год. Здесь чувствовалась близость войны, в лица людей кислотно въелись хроническая тревога и ожидание неминуемой катастрофы. И надо признать, харьковчане были правы: совсем скоро на этой улице будут устраивать показательные казни коммунистов, партизан, сочувствующих и, конечно же, евреев. «Тогда живые позавидуют мертвым».
Но этих дней Клейнманы не увидели – в начале сентября сорок первого года, незадолго до оккупации города, Рая, бабушка Фейга Давыдовна и мама Эстер Аркадьевна получили справки для эвакуации в Алма-Ату.
Тот сентябрьский день Раиса Ароновна не любила вспомнить, ведь ей приходилось прощаться с милым городом. Девушка пришла в городской парк, чтобы проститься с этим укромным местом, в котором она всегда находила уединение с собой и со своими чувствами.
Впервые в жизни Раиса Ароновна попыталась мысленно представить себе врага. Кто он? Гитлер? По газетам и плакатам с карикатурами Рая хорошо знала, как выглядит или должен выглядеть этот человек. Но ей были противны мысли о сумасшедшем, сумевшем свести с ума всю Европу, поэтому она скорее отделалась от мыслей о нем. Девушку больше волновал другой вопрос: кто эти люди, служащие своему молоху? Кто они – немцы?
Девушку будто прошибло током. Ведь ее Ангел тоже был немцем. Говорил по-немецки. А раз он немец, то, наверняка, сейчас с ружьем идет по нашей земле. Разоряет и выжигает города и деревни, а скоро доберется до Харькова. В это мгновение Рая ненавидела Ангела больше всего на свете, всей силой своего характера, доставшегося ей от Фейги Давыдовны. Она чувствовала себя обманутой. Из головы не выходила мысль, что в тот теплый день, когда моросил летний дождик и Рая Клейнман увидела Ангела, по-девичьи влюбилась в него, тот скорее всего по-волчьи приглядывался к своим будущим владениям, шпионски прокравшись в гостеприимный город.
Перед самым отъездом в эвакуацию Раисе Ароновне приснились два знакомых незнакомца: один средних лет, мамин ровесник, а другой постарше. Хотя в доме не сохранилось фотографий отца и дедушки, Рая почувствовала, что это Арон и Шлойме. Они не обронили и слова, стояли в стороне с напускным безразличием, и лишь большие миндалевидные глаза – прямо как у Раи! – не могли спрятать их беспокойства. Во сне Раю не покидало чувство близости, теплоты, исходившей от ушедших родственников. Но почему-то теплота не согревала. Казалось, грань между мирами живых и мертвых стала совсем тонкой, почти прозрачной. Внезапный авианалет – и вот эта грань может быть разрушена, два мира смешаются, и неясно, какой из них останется.
На следующий день, буквально за пару часов до отправления поезда в эвакуацию, Рая успела зайти в редакцию, попрощаться с первым местом работы. Последний раз осмотрев свой письменный стол, за которым она просмотрела сотни материалов, Раиса Ароновна поняла, что этот этап ее жизни закончился, газета не возродится, не переживет войну. Чем она займется в эвакуации? Что будет с домом, с теми, кому не удалось бежать из города? Будет ли жизнь после войны? Выживет ли кто-то из тех, кто дорог ей?
Из головы не выходили тысячи других вопросов, они не давали разуму и малейшей возможности спокойно найти более или менее удовлетворительные ответы.
Харьков оставался в прошлом (должен, но сможет ли?). Переполненный поезд не без труда вместил трех еврейских женщин, прижав их к десяткам других семей, мужчин и женщин, стариков и детей, получивших шанс спастись из города, которому вскоре предстояло на время пасть к ногам врага. Чистое харьковское небо затягивалось кроваво-коричневыми красками.
Все. Поезд тронулся. Перрон остался позади. Состав помчался на восток практически без остановок, играя в салочки с врагом, пытавшимся дотянуться своими мессершмиттами до кончиков убегающего поезда.
Клейнманы ехали в мерно покачивающемся «столыпинском» вагоне. В годы столыпинских реформ главным назначением вагонов такого типа была перевозка переселенцев на восток страны, на осваиваемые территории. В подобных вагонах перевозили скотину и домашнюю утварь. Если в обычных составах оконные проемы были прорезаны по обеим сторонам вагонов, то в «столыпинских» – одна из стен абсолютно непроницаема для внешнего мира. Лишь в противоположной стороне, образующей вторую грань вагона и прилегающей к дистрофично вытянувшемуся коридору, имелись небольшие зарешеченные окна, всматривающиеся вдаль как бы с прищуром, через вуаль своих решеток.
Большевики не сняли старые «столыпинские» вагоны с рельсов, но нашли им оригинальное применение, превратив в тюрьмы на колесах. В тридцатые годы крошечные купе, не имеющие окон и изначально не предназначенные для транспортировки людей, без приложения больших усилий превратились во временные карцеры, пристанища для тех, кого перестали считать людьми и кому уготовили судьбу «спецконтингента» в паутине каторжных лагерей, сотканных ГУЛАГом.
В годы войны пассажирских поездов хватало не всегда, а потому для эвакуации пришлось временами использовать «столыпинские» вагоны и даже обычные товарные составы. Правда, перевозка мирного населения в места эвакуации имела одну существенную особенность, отличающую ее от транспортировки «спецконтингента»: купе не запирались, пассажирам дозволялось общаться между собой, беспрепятственно передвигаться по большей части состава. То было удивительное чувство свободы и спасения в тюремных поездах, впитавших вкус и запах несвободы, среди людей, рискующих погибнуть в любую секунду под ударами мгновенно настигнувшего истребителя с крестами на крыльях.
Понятно, что никто и не думал жаловаться, а потому не требовал обменять билеты на поезда с удобствами. Война отменила всякие удобства, единственным удобством стала радость от каждой прожитой минуты. Всякий поезд, отправлявшийся на восток, в тыл, мог оказаться последним, в связи с чем воспринимался как дар божий. От таких путевок не отказывались, как раньше не отказались бы от путевок в Крым или Кисловодск.
Колеса вагона, в котором собралось семейство Клейнманов, подобно настенным часам отстукивали приближение к новой жизни. К жизни вдали от линии фронта, но без какого-либо понимания завтрашнего дня.
Странно, что за все время поездки почти ни с кем удалось завести знакомств. Общение с попутчиками ограничивалось бытовыми фразами, не перерождающимися в более или менее связный диалог: «У вас свободно?», «Вы не видели проводницу?», «Не знаете, в каком городе будет следующая остановка?».
Так пролетели несколько дней. За все время поездки в плохо освещенном купе Рая несколько раз пыталась организовать семейные обеды из скромных дорожных припасов, но из этого ничего не вышло: не было ни настроения, ни аппетита… Нервное напряжение, усталость, не покидающее ни на мгновение чувство тревоги – все это изводило, превращало людей в покладистых, эмоционально погасших существ. Поездка абсолютно отучила Раю планировать жизнь наперед: прожит день – и уже хорошо. «А может, стоило остаться в Харькове, и будь что будет?»
Стук вагонных колес смолк через неделю. Поезд прибыл на станцию «Алма-Ата». Пассажиры с опаской покидали свои вагоны, волоча с собой нехитрые пожитки. Многие верили, что Красная армия совсем скоро прогонит врага, и можно будет вернуться в родные дома, поэтому легкомысленно оставили бóльшую часть вещей дома, в Харькове.
В Алма-Ате семью Клейнман встречала Генриетта Марковна Рубинштейн, известный в городе кардиолог, весной сорок первого года приехавшая в Харьков на семинар по болезням сердцам. В Харькове Генриетта Марковна делала доклад о дыхании Чейна – Стокса при сердечной недостаточности. Выступление доктора Рубинштейн вызвало дискуссию, заинтересовав участников семинара наблюдениями Генриетты Марковны за собственными пациентами и знанием иностранной литературы. Собравшиеся говорили, что сделанный доклад может стать хорошей основой для будущей докторской диссертации. Выступление алма-атинского коллеги нашло отклик и поддержку у присутствовавшей на семинаре Эстер Аркадьевны, Раиной мамы.
Было бы неправильно здесь обойти вниманием образ самой Эстер Аркадьевны. По натуре своей это был человек выдержанный, полный спокойствия, уравновешивающий одним своим присутствием эмоциональность Фейги Давыдовны. Лишь редкие поводы могли вывести женщину из состояния самообладания – и абсолютное большинство этих поводов давала, конечно же, Фейга Давыдовна.
Мать и дочь отличались даже внешне: Эстер Аркадьевна – высокая и стройная, Фейга Давыдовна – приземистая и грузная. Что уж говорить об отличиях их характеров? Если Фейга Давыдовна была начисто лишена чувства такта, то Эстер Аркадьевна могла бы врачевать одним своим словом. Слова, произнесенные ее мягким, хрипловатым голосом, взбадривали и обнадеживали, вдохновляли и окрыляли.
Много лет назад, когда еще маленькой Эстер не исполнилось и восьми лет, Фейга Давыдовна подхватила пневмонию. В те времена в N-ске этот диагноз звучал как смертный приговор, приводимый в исполнение матушкой-природой в самый короткий срок. Фейга Давыдовна смирилась с мыслью, что ее единственной дочери суждено расти сиротой. Болезнь не давала и малейшей надежды на скорое выздоровление.
Ночью, видя страдания умирающей матери, Эстер подошла к постели больной и сложила свои руки на обжигающем от жара лбе Фейги Давыдовна, покрытом капельками пота. Прижавшись к матери и не убирая своих ручек с маминой головы, осторожно гладя щеки, лоб, подбородок Фейги Давыдовны, Эстер уснула. Шутка ли, но к утру Фейге Давыдовне стало заметно легче, а со временем от болезни не осталось и следа.
Тогда Фейга Давыдовна отказалась считать собственное выздоровление случайным совпадением и твердо решила, что ее дочь должна стать врачом. Сама Эстер не противилась выбору матери. Однако в небогатой еврейской семье о полноценном медицинском образовании нельзя было и мечтать, поэтому Эстер пришлось довольствоваться земскими медицинскими курсами в N-ске. Теоретического обучения как такового и не было: с первого дня сразу стала помогать земскому доктору, готовить пробирки и инструменты, проводить нехитрые процедуры… С опытом приходили знания, со знаниями приходила любовь к врачебному делу.
Самый большой профессиональный опыт молоденькая Эстер приобрела в годы империалистической войны. В N-ске расположился передвижной военный лазарет. Начиная как обычная фельдшерица, уже к концу войны Эстер Аркадьевна ассистировала на сложных операциях, все чаще заменяя главного хирурга.
В начале двадцатых годов, когда семья переехала в Харьков, Эстер Аркадьевна без труда нашла работу в харьковской городской больнице. В огромном обнищавшем городе каждый врач был на вес золота, но только вот золотом им платить никто не торопился. В те времена врачам вообще платили настолько редко и скупо, что Эстер Аркадьевне не могла позволить себе отказаться от случайных подработок и скромных вознаграждений, получаемых от приема пациентов на дому.
Несмотря на то, что врачи стали получать более или менее достойные жалованья лишь к сороковым годам, Эстер Аркадьевна не задумывалась над тем, чтобы порвать со своей профессией. Она горячо любила своих пациентов: ей самой становилось лучше в момент, когда пациенты после успешного лечения с улыбками на лице выписывались из лечебницы; в ней самой что-то умирало, когда не удавалось спасти даже самого безнадежного больного.
В маленьком N-ске Эстер Аркадьевна была универсальным специалистом, как лечащим простуду, так и готовым при необходимости браться за скальпель и резать по телу. Работая в Харькове, доктор Клейнман должна была определиться со своим профилем. Эстер Аркадьевна не сомневалась ни секунды в своем выборе: кардиология. По мнению доктора Клейнман, сердце – это центр человеческого организма, а не простой мышечный орган, обеспечивающий ток крови по телу, как учат энциклопедии по медицине. В минуты радости и грусти человек пропускает свои чувства через сердце. Сердце подобно летописи человеческой жизни хранит рубцы от пережитых эмоций.
В детстве Эстер попалась красочная книжка о жизни великого польского композитора Фредерика Шопена, всю сознательную жизнь прожившего во Франции. Тогда девочку впечатлило, что перед смертью Шопен завещал похоронить свое сердце на родине, в Варшаве. Может, именно тогда маленькая Эстер сделала свой первый неосознанный шаг в кардиологию?
В скором времени Эстер Аркадьевна стала известным харьковским кардиологом, пусть и не смогла сделать большой карьеры. Она была врачом от бога, но в безбожной стране этого было мало – для хорошей требовались высшее образование, ученая степень… Достигнув «потолка», должности обычного врача-кардиолога, Эстер Аркадьевна была вполне довольна своей работой, так как она занималась любимым делом, и этого оказалось достаточно. Она всегда находилась в кругу единомышленников, людей бескорыстных, беззаветно преданных идеалам Авиценны и Гиппократа. Весной сорок первого года в этот круг попала и Генриетта Марковна Рубинштейн.
Знакомство женщин, начавшееся с выступления на семинаре, продолжилось дома у доктора Клейнман, пригласившей гостью на ужин. Хлебосольная Фейга Давыдовна с нескрываемым интересом относилась к алма-атинской коллеге своей дочери. Кандидат наук, заведующая отделением сердечных болезней… И это в ее тридцать восемь! Не могло не льстить Фейге Давыдовне и то, с каким уважением Генриетта Марковна относится к Эстер Аркадьевне: внимательно слушает, советуется, просит поделиться опытом. Если такой авторитетный врач признает заслуги ее дочери, то, значит, Эстер действительно чего-то стоит!
Хотя Фейга Давыдовна и любила Эстер как свою единственную дочь, к тому же подарившую ей ясноокую Рахиль, в нежном отношении матери к дочери было нечто родственно-пренебрежительное, если сказать точнее, жалостливо-снисходительное. Фейга Давыдовна никак не могла понять, что ее дочь теперь прекрасный специалист, благодаря которому бьются десятки и сотни сердец по всему Союзу. Возможно, нежелание принять новый статус дочери уходило корнями в желание Фейги Давыдовны сохранить собственный семейный статус хозяйки, главы семьи. Но после того визита Генриетты Марковны все изменилось – Фейга Давыдовна будто уступила Эстер первенство. Удивительно, что все эти перемены происходили целиком и полностью в голове самой Фейги Давыдовны, тогда как ее дочь толком и не догадывалась о происходящем…
Тепло прощаясь с Генриеттой Марковной и принимая благодарности за радушный прием, Фейга Давыдовна с лукавой улыбкой проворковала:
– Надеюсь, и вы нас, голубушка, как-нибудь пригласите к себе в Алма-Ату. Мы люди простые, много места не займем, зато Раечка мир увидит.
– Отличная идея! – оживилась Генриетта Марковна. – Приезжайте летом или на Новый год. Наш город вам непременно понравится.
Это приглашение могло бы показаться проявлением повседневного политеса, о котором следовало забыть, если бы не начало войны. Когда стало понятно, что немцы уверенно идут к Харькову и в своей решимости готовы двинуться дальше на восток, Эстер Аркадьевна направила телеграмму Генриетте Марковне с просьбой помочь с переездом.
Эстер Аркадьевна, избегавшая по жизни ситуаций, при которых она оказывалась бы в роли просящей, пусть и о самом малом, хорошо понимала всю наглость своей просьбы, таящую колоссальные хлопоты для Генриетты Марковны. Выходя из здания телеграфа, доктор Клейнман мысленно подготовила себя к вежливому отказу.
«В конце концов, – нервно обдумывала свою просьбу Эстер Аркадьевна, – мы толком не знакомы. С чего это я решила, что она должна приютить трех взрослых женщин?»
Но ответ не заставил себя долго ждать: Генриетта Марковна заверила, что готова помочь, и даже с некоторой настойчивостью попросила не откладывать переезд и начать собирать документы для эвакуации.
В общем, вот так бывшая работница редакции харьковской газеты «Дер Штерн» Раиса Ароновна Клейнман с мамой и бабушкой оказалась на перроне железнодорожной станции Алма-Аты.
Вспоминая дни, проведенные в Алма-Ате, Рая никогда не использовала таких слов, как «холодно», «вьюжно», «морозно». Да, кто же спорит, в этом городе климат более мягкий, а погода чаще радует, нежели печалит жителей. Разумеется, не сравнить Алма-Ату и с северными или центральными регионами степного Казахстана, славящегося своими снежными зимами. (Как много слышала Раиса Ароновна от местных жителей сказок и преданий, где непременно имелся эпизод про кошмарные бураны, в которые доводилось попадать незадачливым персонажам. Думала ли Раиса Ароновна, что и сама в будущем попадет в такое ненастье?)
Но, кажется, дело было не только в относительно располагающем алма-атинском климате, но и в личном отношении Раисы Ароновны к этому городу. Проведя бо́льшую часть своей сознательной жизни в Харькове, крупном, индустриально развитом городе восточной Украины, она не мыслила своей жизни за пределами Города. Шум строек, поездов, грохот проезжающих грузовиков – эти звуки всегда аккомпанировали Раисе Ароновне, а потому были нужны ей самым естественным образом. Даже оказываясь в городском парке или отправляясь с родными куда-нибудь на маевку, Рая душой ждала воссоединения с настоящим Городом, возвращения во временно покинутое гнездо.
В этом смысле переезд в Алма-Ату практически не травмировал Раису Ароновну (или травмировал в меньшей степени, чем мог бы, если бы она сразу оказалась в такой глуши, в которую попадет позже, – теперь мы этого с точностью не узнаем, ведь при жизни Раиса Ароновна так редко жаловалась, слишком силен был в ней ген, унаследованный от Фейги Давыдовны!).
В минуты, когда Раиса Ароновна рассказывала об Алма-Ате, ее голос начинал дрожать. Любой человек с музыкальным слухом не смог бы не расслышать в этом голосе совершенно особенные ноты, ноты теплоты и благодарности к людям, встретившимся ей на пути. Раиса Ароновна прекрасно понимала, как сильно ей повезло оказаться в «столыпинском» вагоне, увезшем ее из Харькова, и как сильно не повезло сотням, тысячам, миллионам других людей, которым не удалось найти подобный билет в Алма-Ату.
С поражающей точностью Раиса Ароновна называла адрес дома, в котором жила Генриетта Марковна и в котором их семья нашла спасение. То была большая коммунальная квартира из трех комнат в старом доме с высокими потолками на проспекте Ленина.
Сразу две комнаты (невиданная роскошь!) принадлежали одной казахской семье, Батырбековым. Большая пустовала и была заперта, а в малой жили старики Муса и Зульфия. Это была рабочая семья, переехавшая в Алма-Ату в начале тридцатых годов из Акмолинска. Тогда Муса Батырбеков получил направление на столичный завод, где проявил себя как ударник труда и получил высокие правительственные награды. Одну из них ему вручал лично Калинин, прибывший по случаю двадцатилетия Октября в Казахстан.
В тот момент, когда Раиса Ароновна впервые встретила чету Батырбековых, те показались ей глубокими стариками, хотя позже она узнала, что Батырбековы немногим моложе Фейги Давыдовны, им не исполнилось и шестидесяти. Сначала Раиса Ароновна не придала этому обстоятельству большого значения. Позже Генриетта Марковна, перейдя на шепот, рассказала, что в начале сорок первого года обоих сыновей Батырбековых призвали на службу, в Брест. Родители ежемесячно получали письма от сыновей, в которых те рассказывали о службе и новых друзьях, о том, как привыкают к новой местности. Муса Батырбеков был полон гордости и по вечерам захаживал к соседям, как бы между прочим вспомнить об очередном письме от сыновей, лежавшем в кармане, и вслух зачитать его.
Последнее письмо от братьев пришло в начале июня сорок первого года. Большая часть была замарана армейской цензурой, что несколько насторожило Зульфию.
– Дура ты, – раздраженно прикрикнул Муса, – наши мальчики находятся на государственной службе, имеют дело с военной тайной. Видимо, написали чего лишнего, а начальство и решило, что таким болтушкам, как ты, знать эти вещи не нужно, а то все растреплют.
Последующие недели Зульфия выглядела удрученно и как-то подавленно, а Муса подтрунивал над ней, что если она не возьмет себя в руки, то он тотчас же телеграфирует сыновьям, какая у них несмышленая мать, полная суеверий.
– Вот мальчики повеселятся над тобой! – добавлял Муса, но с каждым разом говоря все менее уверенно и почему-то не торопясь идти на почту отправить телеграмму сыновьям, будто сам начинал подозревать неладное.
Генриетта Марковна хорошо помнила раннее утро двадцать второго июня сорок первого года. Тогда она проснулась от какого-то нечеловеческого крика. Даже работая в больнице и видя самые разные ситуации, в которых оказывались пациенты и их родственники, переживающие вместе с больными тяготы лечения и нередко впадающие в отчаяние, Генриетта Марковна не слышала такого дикого, истошного, истеричного крика.
Из-за стенки послышался растерянный голос Мусы Батырбекова:
– Извините, дорогие, Зульфие кошмар приснился. У нас все хорошо. Спите дальше.
Но кошмарный сон Зульфии оказался вещим. Батырбековы больше не получали писем от сыновей.
Когда по радио выступил Молотов и сообщил о начале войны, Муса и Зульфия выглядели спокойными, казалось, они уже все знали и были готовыми к новости. Только потом весь мир узнает, что одним из первых удар принял Брест, где служили мальчики.
Двадцать второго июня сорок первого года Батырбековы стали другими, превратившись в молчаливых стариков. Они больше не заходили к соседям поболтать о жизни, обсудить новости с завода, сплетни со двора. Жизнь закончилась.
Обет молчания впервые был нарушен в день приезда Раи с семьей. Увидев то, как Генриетта Марковна пытается не без труда разместить у себя в комнате трех женщин, Муса Батырбеков сухо, но, как и раньше, добродушно предложил:
– Дорогие, селитесь в комнате наших мальчиков. Теперь она свободна.
ГЛАВА 2.
Здесь нет прошлого и нет будущего
Оказавшись лицом к лицу c учениками, Раиса Ароновна вспомнила утренний разговор с директором школы, предупредившим о специальном положении большинства учащихся в классе. По его словам, от Раисы Ароновны требуется особая бдительность и политическая чуткость.
– Ну вы понимаете, о чем я, – загадочным тоном произнес новый начальник Раисы Ароновны.
Директору было сложно подбирать слова, то и дело он переходил на полушепот – настороженные интонации подобно акценту или особому говору отличают речь людей, хотя бы раз в жизни испытавших чувство животного страха и в прошлом так или иначе пострадавших из-за случайно оброненного слова. Ими любой разговор воспринимается как игра с наперсточником. В этой игре все, вроде бы, начинается привычно: ты доверяешь своему собеседнику, думаешь, что полностью владеешь ситуацией, даже испытываешь чувство превосходства над ним (самоуверенный дурак!), зная, в каком из наперстков находится шарик, поэтому ничуть не боишься ошибиться. Но вот настает момент, когда ты стоишь перед выбором, смотришь в глаза противнику, да только ничего не видишь в его оловянных глазах. Затем что-то начинает сжиматься внутри, настойчиво подсказывая, что это обман. В результате ты сам можешь быть объявлен не-бла-го-на-деж-ным. А это уже приговор.
Проблема, о которой пытался сказать директор, при этом не произнеся ничего лишнего, состояла в том, что их школа относилась к одному из районов на севере Казахстана, в Костанайской области, с наиболее высоким процентом «некоренного населения»: в этих краях массово проживали семьи репрессированных и депортированных. Здешние места слыли настоящим Вавилоном: казахи, крымские татары, немцы, корейцы, евреи, балкарцы, латыши, калмыки, русские, украинцы… Где бы еще эти люди встретили друг друга? Какой злой волшебник сумел раскрутить земной шар подобно школьному глобусу с такой силой, чтобы стряхнуть людей с их родных краев и смешать тут как детские игрушки?
Стараясь не вслушиваться в наставления директора, Раиса Ароновна пыталась в образе этого человека увидеть образ школы, но получалось смутно. Успокаивало, что предстоит работать прежде всего не с директором, а с живыми детьми, пока еще не испорченными временем.
Но это же самое ощущение отталкивало и обжигало! Что за чувство – учить и воспитывать тех, кто лишь начинает свой путь во взрослую жизнь? Может ли грешник давать наставления праведнику, а разбойник поучать судью? Кто здесь учитель, а кто ученик?
Будто не замечая отсутствующего взгляда Раисы Ароновны, директор продолжал знакомить учительницу с устройством школы, расписанием занятий и основными правилами. Хотя в ту минуту мысли и самого директора были отнюдь не столь радостными, как это могло показаться стороннему наблюдателю. Приветственная речь звучала заученно, заискивающе и как-то несинхронно с тем, что отражалось на его скуластом лице, исполосованном траншеями морщин. Может, именно поэтому все время их короткого общения Раису Ароновну не покидало чувство, что это не голос живого человека, а умело смонтированная запись праздничного выступления на школьной линейке, вырывающаяся из сомкнутых, почти сшитых тонких губ директора, словно из кухонной радиоточки.
Тогда Раиса Ароновна никак не могла знать причин обеспокоенности своего начальника. С тех пор, как прошлой весной сняли секретаря райкома партии, директор лишился покоя. Все в районе знали, что он не был чужим человеком в райкоме, вхож в дом секретаря, называл того кумом, имел общие дела… Если об этом знали все в районе, то уж точно знали там.
«Ох, не к добру это! Но почему сразу не взяли меня? Наверняка чего-то ждут или сомневаются. А может, секретарь и не говорил ничего дурного про меня? Ну верно, что бы он сказал, если ничего дурного я и не делал. Или делал? Может, они подослали эту, чтобы она что-то выведала у меня. Черта с два! Посмотрим, что у нее выйдет», – от своей невысказанной и никак внешне не проявленной смелости директор немного повеселел и приосанился.
Провожая учительницу к кабинету, в котором ее дожидался класс, директор с поддельной карамельностью в голосе обратился к Раисе Ароновне:
– Очень рад нашему знакомству, Раюшка, – поправляя зеленоватый френч, с улыбкой-гримасой произнес директор, – но должен откланяться, ждут дела. Правда, школа у нас небольшая, уверен, что мы будем частенько видеться и обмениваться информацией о текущем моменте в классе и учебном процессе.
Природная застенчивость Раисы Ароновны, помноженная на смущение от непривычной для нее школьной среды, сковала учительницу и лишила дара речи, не позволив хотя бы дежурно поблагодарить и попрощаться, как того требовали элементарные правила приличия.
Директор еще несколько секунд с некоторым ожиданием смотрел на Раису Ароновну. Но странное молчание новой учительницы он принял на удивление с пониманием, как нечто само собой разумеющееся («Они и не должны много говорить, работа такая»), а потому решил не лезть на рожон и сделал шаг назад. Любезно кивнув и как бы кланяясь, директор рысью поспешил по своим делам, про себя проклиная эту гадину и обдумывая свое незавидное будущее…
Итак, урок начинался. Ученики вскочили и стоя поприветствовали Раису Ароновну в соответствии с заведенным порядком. Приветствие звучало по-солдатски звонко, по-детски озорно. Резкие, порывистые действия школьников, не сразу смекнувших, что перед ними новая учительница, а затем последовавшие суета с грохотом стульев и столов испугали Раису Ароновну. Но секундный испуг быстро улетучился.
Первые минуты – самые важные при знакомстве нового учителя и класса. В это время решается, найдут ли они общий язык, поверят ли друг другу. Не подобострастные, а скромные и чуть смущенные улыбки, глаза, еще не наполнявшиеся слезами от потери близких, настоящих, некнижных поражений и страданий, уста, для которых самой большой ложью были неумелые оправдания при опоздании в школу… Такими увидела и запомнила Раиса Ароновна своих новых учеников. В окружении этих детей она впервые за долгое время почувствовала себя счастливой.
После эвакуации из Харькова прошло одиннадцать лет, закончилась война, но состояние неустроенности и неопределенности оставалось законсервированным. Возвращаться домой не имело смысла. По крайней мере, сейчас. Столько событий, переживаний и людей минуло за это время. Радости тоже были, но быстро вытеснялись из памяти под натиском череды лишений. И только в эту минуту Раиса Ароновна первый раз смогла сказать себе: «Я дома».
Что произошло? Почему один вид детей так преобразил эту в общем несчастную женщину?
Кажется, она идеализировала своих учеников. В людях, которых признавала «своими», Раиса Ароновна в упор отказывалась замечать недостатки, те казались ей совершенными, безупречными творениями небес. В плане человекопонимания она до конца своих дней оставалась наивным ребенком, маленькой Раей.
Поблагодарив ребят за приветствие и предложив им занять свои места, Раиса Ароновна внимательно осмотрела кабинет. Учебные классы мало изменились со времен, когда сама Рая ходила в школу. Плотно стоящие друг к другу ряды парт с откидными столами, монолитно соединенные с тяжелыми скамейками, выкрашенными в неприветливый коричневый цвет с грязноватыми оттенками, политическая карта мира, красный уголок с коммунистическим иконостасом… Все по-старому, все циклично. «Кому из этих детей предстоит прожить мою жизнь?»
На учительском столе лежал школьный журнал, на обложке которого алыми буквами было выведено трафаретом: «10-А».
«Вот так совпадение, я сама училась в классе с литерой «А», – подумала Раиса Ароновна, но быстро укорила себя за банальность собственных мыслей. – Сколько таких классов по всей стране, ничего особенного в этом совпадении!»
Раиса Ароновна не могла остановить поток воспоминаний, обрушившихся на нее.
Вот ее первая школьная учительница Нина Ивановна встречает первоклашек, среди которых затерялась и семилетняя тонконогая Рая в коротком платьишке у ступенек известной во всем Харькове второй школы. Взявшись за руки, первоклассники разбиваются на пары и идут вслед за своей учительницей в школьный кабинет. Субтильная Рая Клейнман с трудом сдерживает слезы, оставив маму у школьных ворот, и слишком сильно сжимает ладошку одноклассницы, веснушчатой толстушки, отчего та недовольно бубнит себе что-то под нос.
Начинается первый урок. Чистописание. Учительница показывает, как держать ручку, пользоваться чернилами и промокашкой. У Раи ничего не получается, потому что она прослушала объяснения Нины Ивановны.
Рая не сводит взгляд с настенных часов. Ведь прощаясь и целуя дочь, Эстер Аркадьевна обещала, что в полдень, когда длинная и короткая стрелки часов догонят друг друга и прижмутся к цифре двенадцать, той, что на самом темени циферблата, это будет означать, что учебный день закончился и можно идти домой. Мама дала слово, что встретит Раю после уроков и поведет в парк. А дома их будет ждать Фейга Давыдовна, которая к тому времени приготовит Раин любимый малиновый компот.
Но в жизни время идет быстрее, чем на школьных настенных часах. Теперь Раиса Ароновна сама стоит перед классом и должна провести первый урок («Интересно, как сложилась жизнь Нины Ивановны?»).
Тут послышалось, что кто-то из ребят ухмыльнулся от затянувшегося молчания («Какой позор, ученики решат, что их учительница чокнутая! Нужно брать себя в руки!»).
Раиса Ароновна открыла нужную страницу в журнале и провела взглядом по списку класса. Абаев, Абрамзон, Аристархов, Бабаджанян, Булатова, Бухман, Гусейнова, Гутенберг, Вольф, Дятлова, Калпакчи, Кельнер, Краузе, Ласкин, Лерман, Малашенко, Меркель, Майер, Натанзон, Николаев, Пак, Фридман, Хаджиева, Цой, Шварц, Шульц, Якунина…
Подойдя к доске, аккуратным ровным почерком, по памяти подражая Нине Ивановне, Раиса Ароновна написала по-немецки дату: «Пятнадцатое сентября тысяча девятьсот пятьдесят второго года».
Через несколько секунд точно такая же запись появилась в тетради каждого ученика в классе. Это были первые слова, записанные старшеклассниками в их новых тетрадках на уроках Раисы Ароновны Клейнман.
– Должно быть, в вашем классе есть староста… – полувопросительно начала учительница.
Подросток, сидевший на первой парте, но только не перед учительским столом у окна, а в противоположной стороне, у двери, привстал:
– Я староста.
– Он не староста, а полицай, – глухим эхом прозвучало откуда-то с последних рядов.
Ребята засмеялись. Раиса Ароновна не совсем поняла шутку и даже усомнилась, что правильно расслышала сказанное.
Лицо старосты, налившееся краской от издевательства одноклассников, показалось Раисе Ароновна до боли знакомым. Худощавый блондинчик широко открытыми васильковыми глазами смотрел на учительницу. Первый пушок лишь начинал пробиваться над его губами, не знавшими острия бритвы. «Хотя нет, это невозможно, мы никак не знакомы».
Немецкий язык был родным почти для половины учащихся в этом необычном классе. Но родство это было странным, половинчатым – считая родной язык исключительно внутрисемейным, старомодным и даже неприличным для употребления в нормальном обществе, многие ребята относились к изучению немецкой грамматики спустя рукава, подсознательно стыдясь кровных уз, скреплявших их, казалось бы, обычных и ничем не приметных советских школьников, с языком, рожденным много сотен лет назад в среде разрозненных германских племен. К тому же многие говорили на диалектных вариациях немецкого, привезенных их далекими предками главным образом из южной и восточной Германии, что давало им весьма условное преимущество при освоении грамматики литературного языка.
Тот процесс, который позже станут называть ассимиляцией советских немцев, хотя и был в самом разгаре, но волею судьбы прошелся лишь по касательной по жизни учеников Раисы Ароновны, не достигших к тому времени и возраста семнадцати лет. Они еще помнили свою родину, берега Волги, с которых были вырваны бесцеремонно и безжалостно лишь за то, что родились немцами. И хотя эти дети не считали себя немцами в полном смысле слова, не испытывали каких-либо сантиментов к Германии, немецкому языку и немецкой культуре, они в силу одного факта своего рождения от немецкой матери были заклеймены, признаны преступниками, обреченными на полное бесправье.
О своей «немецкости» не говорили и не вспоминали даже дома. Но, будто в напоминание, паспорта той эпохи содержали графу «Национальность». На основании одной этой записи людей депортировали, лишали домов, увольняли, исключали из вузов и просто могли безнаказанно плюнуть в лицо. Не только паспорт, но и любая анкета во всяком государственном учреждении, практически каждый официальный документ служили живым напоминанием этнической принадлежности человека.
Стоя на пороге взрослой жизни, будущие выпускники примеряли на себя возможные профессии и специальности. Большинство старшеклассников видели себя квалифицированными инженерами, врачами и строителями. Взять, к примеру, Катьку Лерман. Она так вовсе хотела ехать в Москву, поступать в театральный:
– Выучусь на Любовь Орлову, весь Союз обо мне заговорит… От Ташкента до Минска будут крутить фильмы со мной.
Юношеское сознание отказывалось признавать простую истину: в этом классе почти никто не имеет права на престижные специальности, не имеет права на будущее. Короче говоря, не имеет вообще каких-либо прав.
Не было случайностью, что отличной отметкой по немецкому языку во всем классе могли похвастать лишь Света Ким и Якуб Бабаев, которым знание форм неправильных глаголов и склонений имен прилагательных не досталось в качестве рождественского подарка от родителей, а стало наградой за прилежание и труд. Только вот и Света, и Якуб были среди тех, кого эта система решила обречь на бесправье.
– Мне бы хотелось поближе познакомиться с вами, – начала Раиса Ароновна.
Класс молчал. В тишине слышалось нервное сопение одного из учащихся.
– Каждый ученик представится, расскажет немного о себе, своей семье, родном городе, увлечениях и планах. При этом старайтесь чаще использовать косвенную речь, – предложила учительница.
Еще до войны, когда Раиса Ароновна работала в редакции газеты, ей поступила на корректуру статья с громким названием «Школа Станиславского на уроках немецкого». Это было небольшое интервью с известным школьным педагогом, специалистом по обучению немецкому языку в средней школе Наталией Августовной Бергман, приехавшей в Харьков с лекциями для учителей иностранных языков. Запомнилось, что Наталия Августовна предлагала революционную по тем временам методику преподавания: ученики не должны ограничиваться заучиванием отдельных грамматических правил, им следует «погружаться» в язык, как бы примеряя на себя и свой жизненный опыт иностранные слова, проникаясь их смыслом. Не заучивая абстрактные тексты из учебников, а говоря от первого лица, ученик овладевает лексикой и по-настоящему узнает иностранный язык.
Готовясь к первому уроку, темой которого должна была стать косвенная речь, Раиса Ароновна практически спонтанно вспомнила о той статье и решила последовать совету опытного педагога.
Среди учащихся возникло некоторое оживление, ведь учителя, которые прежде работали в этом классе, не слыли большими экспериментаторами и не любили отклоняться от строгих рамок учебника. В результате, на первый взгляд, банальное задание было воспринято с большим энтузиазмом. Школьники с интересом рассказывали о своей жизни.
Раиса Ароновна обратила внимание на то, что почти все ученики, говоря о себе, почти не вспоминают о прошлом и не торопятся делиться планами на будущее. С методической точки зрения, Раисе Ароновне следовало исправить это упущение, ведь в устной речи необходимо практиковать не только настоящее, но также прошлое и будущее время. Однако учительница не стала этого делать, предположив, что такое поведение учеников не случайно: «Разберем формы прошлого и будущего времени в следующем упражнении».
В этот момент, желая что-то спросить, руку подняла красивая румяная девчонка с иссиня-черными волосами, красиво собранными в косу, как у Леси Украинки. Получив разрешение, ученица, представившаяся Розой, задала вопрос:
– Раиса Ароновна, вы можете (können) тоже рассказать о себе?
– При общении с учителем, как и с любым другим человеком, с которым вас связывают формальные, рабочие отношения, правильнее было бы задать вопрос несколько иначе: «Могли бы (könnten) вы рассказать о себе?» – машинально поправила любознательную ученицу Раиса Ароновна.
Роза записала слова Раисы Ароновны себе в тетрадку и снова подняла глаза, как бы показывая, что по-прежнему не потеряла интерес к личности новой учительницы.
Раиса Ароновна оглядела других учеников. Несомненно, им также был бы интересен ответ на прозвучавший вопрос, хотя мало кто набрался бы смелости задать столь прямой вопрос. Но Роза была другой – малость инфантильная, прямолинейная, не терпящая хождений вокруг да около.
Спору нет, Раиса Ароновна могла бы поведать много удивительных историй о своем прошлом, о последних одиннадцати годах, проведенных в Казахстане. Но стоит ли это делать?
Первое время, что Клейнманы жили в Алма-Ате, они снимали комнату у Батырбековых. Плата была чисто символической. Не будь Фейга Давыдовна столь настойчивой в конце каждого месяца, практически умоляя принять деньги и всовывая скомканные купюры в руки Батырбековым, те бы не думая позволили женщинам гостить бесплатно.
Один раз Муса так и сказал Эстер Аркадьевне:
– Дорогая, ты наш конак2. А с конака Батырбековы денег не берут.
Его жена, Зульфия, пытавшаяся проводить все свое время в одиночестве, перебирая четки и молясь, упорствовала меньше. Но не потому, что была заинтересована брать последние крохи у жилиц, а просто потому, что она потеряла всякий интерес к жизни после начала войны. Если хотят, то пусть платят. Не хотят – могут и не платить.
Коммунальная квартира располагалась в самом центре города. Здесь рядом бегал городской трамвай. Почти каждое утро, еще затемно, Рая просыпалась от грохота проезжающих вагончиков. Этот звук был мелодией родного Харькова, привезенной в ее сердце как на грампластинке, подлинным гимном городской жизни.
С началом войны в Алма-Ату эвакуировали несколько цехов Ворошиловградского паровозостроительного завода имени Октябрьской революции (это длинное название Раиса Ароновна всегда выговаривала скороговоркой, вспоминая казахстанские годы). Мусу Батырбекова как опытного работника, орденоносного организатора промышленности в республике привлекли к работе по запуску новых цехов в Алма-Ате. Когда Муса узнал о специальном указании, поступившем из Москвы, что на новом заводе производство должно быть переналажено под нужды армии и фронта, он буквально воспрял духом.
Еще недавно старик Батырбеков называл себя пятым колесом в телеге, намекал на то, что многие люди в его возрасте и с таким стажем уже сидят на пенсии. И руки не те, и глаза не те… Но тут все изменилось. Муса стал работать каждый день по полторы, а то и две смены кряду, не чувствуя какой-либо усталости. Лично занимаясь комплектацией трудовых бригад, вникая во все детали производства, Батырбеков считал, что так он мстит за своих мальчишек.
Каждый раз, когда с заводских складов отгружали мины и бомбы, Батырбеков довольно улыбался и говорил себе в усы:
– Ну что, мальчишки, не прощу я фрицев, не прощу.
Несмотря на то, что Алма-Ата была в глубоком тылу, на ее окраинах не слышались разрывы снарядов, город жил в режиме военного времени. Здесь находили спасение эвакуированные, в госпиталях проходили лечение раненые, обретали вторую жизнь заводы, институты, конструкторские бюро, музеи и театры, вывезенные из-под ударов врага.
Близость войны чувствовалась в том, что город заметно опустел. На улицах лишь изредка встречались молодые мужчины, разве что раненые, находящиеся на лечении, остальные – старики, дети и ответственные работники правительственных и партийных учреждений. Другие были на фронте.
Еще одним признаком войны стал голод. Очереди в продуктовых магазинах с каждым днем становились все длиннее. Вернулись карточки на питание. Знали бы вы, как радовалась Эстер Аркадьевна, когда получила в гастрономе кормовую свеклу по карточке! Вот так деликатес!
Понятно, что тот голод нельзя было сравнить с ужасами, творившимися в Ленинграде, или ашаршылыком3, царившим в самом Казахстане во времена коллективизации. Тогда ашаршылык унес ни много ни мало почти два миллиона человек. Да, в «Правде» такое не писали, но там редко писали правду.
В один из вечеров, когда все уже улеглись, и лишь одна Рая оставалась на кухне мыть посуду, зашел старик Батырбеков. Приоткрыв окно и закурив папиросу, он заговорил:
– Все жалуются и жалуются, что не хватает хлеба. Нюни распустили. Голод был тогда, когда мы под Акмолинском с кулаком бились. Мальчишки в школу ходить начали, им и десятка лет не было. Но потом начался ашаршылык.
В комнате запахло дешевыми крепкими папиросами, которые так любил Муса. Как-то Рая попыталась поговорить с Батырбековым, что курение в его возрасте нежелательно, оно медленно убивает, выжигает легкие курильщика, подобно вулкану покрывая их пеплом. Услышав слово «убивает», старик прищурился и ехидно процедил: «Мальчишки не курили, но видишь, как вышло. Брехня все это, ваша медицина!» Теперь оставалось молчаливо наблюдать за тем, как курил Батырбеков.
В комнату врывался холодный ночной ветер, дувший с Тянь-Шаня.
Муса продолжал:
– Знаешь, нет более унизительного для человека состояния, чем голод. Ты думать не можешь ни о чем, только о хлебе. А мальчишки мои тоже голодные ходили, но ни разу не пискнули, как мышки сидели. Соседи собак, лошадей лопали. У моих мальчишек был кот, Толя звали. Рыжий такой, красивый, с белым фартуком. Как они его любили, ты бы знала! Думаешь, они съели кота? Э, ты моих мальчишек не знаешь. Они свой кусок хлеба делили с Толей. Еще боялись, что соседи украдут и съедят кота, ночью спать не могли, сторожили Толю. Я уже думал, что один мысык4 голод переживет. Но нет, мы все выжили. Батырбековы – сильные.
Докурив папиросу до самого бычка и выбросив окурок за окно, Батырбеков тяжело вздохнул:
– Где-то они нашли по зернышку. Всего два зернышка, каждому – по одному, веришь? Каждый из них съел и стал ждать, что зерно прорастет у них в животиках и голод пройдет. Вот ты, Рая, сейчас, наверное, думаешь, какие они у меня глупые были. Нет, так их мать воспитала. Она же в бога верит, научила детей, что бог людей из глины, земли слепил. А мальчики решили проверить: если они и впрямь из земли, то что-то и вырастет. Я тогда ругался: у отца-коммуниста дети в бога поверили! Хотя сейчас я так не злился бы. Может, мы и впрямь из глины? У куска глины и вправду нет сердца, души и ума. Поэтому люди убивают друг друга. Убивают-то тоже за землю, опять же за глину. Глина к глине тянется. Потом убитых хоронят – и вот они снова становятся глиной. Замкнутый круг.
Немного подумав, Муса добавил:
– Я своих мальчишек даже похоронить не смог. Это потому что они у меня не из глины, они у меня настоящие люди.
Батырбеков говорил быстро, немного волнуясь. Все, что он произносил, шло не из головы, а из самого сердца, в существование которого у людей он перестал верить. От волнения акцент в голосе был почти не различим. Раиса Ароновна слушала, боясь перебить, выронить мокрую тарелку из рук, а еще хуже – обронить лишнее слово. Она прекрасно понимала, что в такие минуты любое слово будет лишним.
Шли первые недели в Алма-Ате. Ежедневно Генриетта Марковна хлопотала за Эстер Аркадьевну, пытаясь пристроить ее в одно из городских медучреждений. Вообще доктору Рубинштейн было не свойственно сердолюбие. Если со своими пациентами она всегда пыталась оставаться мягкой и уступчивой, то с коллегами оказывалась сущим дьяволом.
Отказываясь приближать к себе даже перспективных молодых врачей, Генриетта Марковна слыла солдафоном в халате: малейшее нарушение дисциплины, будь то опоздание с ежедневным обходом больных или незаполненная история болезни, обещало большие неприятности для зазевавшегося желторотика, закончившего мединститут и еще не постигшего всю серьезность своего положения, в котором он оказался, находясь на поруках у доктора Рубинштейн.
Но была и другая сторона у этой медали: молодой специалист, прошедший обучение под началом Генриетты Марковны и выдержавший строгие испытания, мог считаться счастливчиком. Он становился асом. Очень скоро по всей стране пошли легенды о школе доктора Рубинштейн, а ее ученикам открывались двери в ведущие клиники.
Среди последних учениц Генриетты Марковны выделялась Геля Лифшиц. Не было никаких сомнений, что ее ждет блестящее будущее. Но почему-то Генриетта Марковна к Геле относилась особенно предвзято, могла отругать за самую несущественную оплошность. Правда, всем было хорошо известно, что доктор Рубинштейн крайне скупа на похвалу в адрес своих учеников.
Лишь однажды Геля опоздала на работу, не более чем на полчаса. Но именно в то злополучное утро она должна была впервые проводить осмотр пациентов, не ассистируя Генриетте Марковна, а делая все процедуры самостоятельно. Из-за опоздания ученицы осмотр был проведен другим врачом. Казалось бы, небольшое, хотя и досадное недоразумение.
– Генриетта Марковна, простите, пожалуйста, не знаю, как вышло. На полпути трамвай сошел с рельсов, дальше пришлось пешком идти до самой больницы… – затараторила Геля, предчувствуя неприятности.
Самое обидное, что Лифшиц говорила чистую правду. Но правда так часто похожа на банальную неправду, что легче сказать небанальную ложь.
– Оставь эти отговорки, – не глядя в глаза провинившейся ученицы, отчеканила Генриетта Марковна, заходя к себе в кабинет и почти захлопывая дверь перед носом Гели.
Но потом доктор Рубинштейн резко остановилась и заговорила медным голосом:
– Голубушка, – Генриетта Марковна всегда произносила нежное слово «голубушка» с такой отравляющей желчью, – еще мои учителя старой школы любили повторять: «За свои опоздания к больному врач будет оправдываться перед апостолом Петром». Каждая секунда, на которую опаздывает врач, приближает пациента к смерти. Следующий раз ставь будильник на полчаса раньше.
Как только Генриетта Марковна закрыла дверь, девчонка, с трудом сдерживавшая эмоции, побежала в уборную. Сколько слез и гневных отповедей видели и слышали стены этой тесной уборной во флигеле больницы. И, кажется, чаще всего здесь проклинали именно Генриетту Марковну.
Ведь Геля всегда была лучшей! Теперь она чувствовала, что будет сложно вернуть доверие доктора Рубинштейн.
И совсем другое дело – Эстер Аркадьевна. Общаясь с Раиной мамой, Генриетта Марковна совсем затихала, исчезали гонор и самомнение. Причем Эстер Аркадьевна не прикладывала для этого никаких серьезных усилий. В силу своей собственной душевной мягкости, временами граничащей с бесхарактерностью, Эстер Аркадьевна в принципе не могла давить на кого-либо и уж тем более на Генриетту Марковну.
Кажется, доктор Рубинштейн жалела Раину семью. Бедные, бездомные, брошенные на произвол судьбы… Они представлялись ей типичными героинями из романов Эмиля Золя. Собственная семейная неустроенность, полное подчинение личной жизни врачебному делу привели к тому, что Генриетта Марковна стала искать в Клейнманах радость семейного общения.
Генриетта Марковна была родом из Киева. До революции она, чудом спасшись сама, лишилась всей семьи во время одного из самых жестоких погромов, о котором писали почти все газеты. Семейству Рубинштейн тогда посвятил целую статью известный писатель Владимир Галактионович Короленко, обещавший по мере возможности помогать маленькой Гене и сдержавший слово. Не без помощи Владимира Галактионовича Геня поступила на медицинский, так что он мог бы зваться ее вторым отцом.
После Короленко никто не осмелился бы назвать Генриетту Марковну Геней. Теперь она для всех только Генриетта Марковна и никак иначе. Как только эта железная женщина, неугасающая домна, клокочущая лава в жерле вулкана смогла проникнуться любовью к трем несчастным беглянкам из Харькова?
Ох, как польстило Генриетте Марковне, когда однажды они вместе с Фейгой Давыдовной и Эстер Аркадьевной пошли в универмаг смотреть платье, а большеротый продавец, стоявший за прилавком, широко улыбнувшись, дружелюбно обратился: «Что милые сестренки сегодня хотят купить своей маме?»
Вернувшись в тот вечер домой, Генриетта Марковна до самой ночи неподвижно сидела у зеркала, всматриваясь в свое отражение и пытаясь уловить сходство с «сестрой» и «мамой». О том случае никто бы не узнал, если бы Рая, встревоженная глухой тишиной в комнате доктора Рубинштейн, сама не решилась войти в ее комнату, чтобы пригласить к ужину. Генриетта Марковна сидела в полумраке, и лишь слабый свет настольной лампы освещал ее счастливо улыбающееся лицо, на котором уже успели высохнуть слезы. Молчание Генриетты Марковны в тот момент сказало абсолютно все.
Повод, по которому женщины ходили в магазин, а потом устроили торжественный ужин (по меркам военного времени, конечно же), был настолько знаменателен, что хорошо запомнился Раисе Ароновне. Эстер Аркадьевну наконец-таки удалось устроить врачом в один из алма-атинских пансионатов! Этот пансионат был ведомственным, относился к числу закрытых, в котором проходили лечение лишь генеральские чины, важные лица из партии и правительства и их жены. Настоящая удача!
Да, Генриетте Марковне пришлось кое-где замолвить словечко, даже позвонить своему бывшему пациенту, имевшему нужные связи в Алма-Ате. Но это того стоило!
Видели бы вы, как Генриетта Марковна радовалась на том ужине. Она травила байки и анекдоты, позволив себе выпить бокал припасенного грузинского вина. Ученики доктора Рубинштейн были бы крайне удивлены увидеть ее не то что смеющейся, но даже улыбающейся. Вот так преображение! Наверное, она испытывала схожие чувства лишь в минуты, когда удавалось вытащить больного с того света, заставив биться его сердце. И в этом сравнении имелся определенный смысл: Эстер Аркадьевна была спасена как специалист, она снова могла работать, получать хорошие деньги, нести пользу обществу.
Будучи человеком немного замкнутым, если не сказать аутичным, Раина мама очень редко выражала свою боль, храня ее в себе и не давая выплеснуться наружу. Самоедство опухолью разрасталось в женщине и рано или поздно убило бы ее. Теперь, когда Эстер Аркадьевна нашла достойную работу, Генриетта Марковна могла быть спокойна, что ее сестра – и именно так! – спасена, она будет жить полной жизнью, посвящая себе работе.
Захмелевшие женщины вспоминали минувшие годы, шутили, пели и много смеялись. Уже были съедена скромная снедь, приготовленная по такому случаю Фейгой Давыдовной. Часы показывали полночь.
Неожиданно в дверь квартиры позвонили. Рая с удивлением посмотрела на маму, бабушку и Генриетту Марковну. Кто это? Батырбековы?
«Черт, мы же совсем забыли позвать их к столу!» – пронеслось в голове у Раи, но потом она оправдала себя тем, что Батырбековы вряд ли приняли бы предложение, так как они соблюдали траур по сыновьям и воздерживались от участия в празднествах.
Генриетта Марковна уже успела выйти из кухни и отпереть входную дверь. Послышались незнакомые голоса.
– …вам знакома гражданка Батырбекова? – донесся обрывистый мужской баритон из коридора. Генриетта Марковна отвечала тихо, нельзя было ничего расслышать.
Рая пошла вслед за Генриеттой Марковной, оставив маму и бабушку на кухне. Догадки со скоростью света сменяли друг друга в голове, чтобы привести к пониманию произошедшего. Чем ближе было это понимание, тем сложнее было его принять.
Рая чувствовала, как холодеют ее руки. Мужчины в милицейской форме стояли у дверей, правда, не торопясь войти. Со стороны все выглядело так, будто Генриетта Марковна перегородила им путь и не пускала внутрь, хотя было понятно, что эти двое могли бы без труда оттолкнуть слабую женщину. Стало быть, не хотели.
– Значит, она прописана в этой квартире? – монотонно и без какого-либо интереса спросил один из гостей, бросив взгляд на подошедшую Раю.
Раиса Ароновна не разбиралась в милицейских чинах и званиях, но понимала, что тот, кто активнее всего задает вопросы, является более важным по рангу, начальником, он уверенно надиктовывает сослуживцу какие-то слова, которые тот стремительно заносит в свои бумажки, постоянно поправляет, дает поручения.
«Неужели бедная Зульфия что-то с собой сделала?» – этот вопрос барабанил где-то под самой коркой мозга. Учитывая состояние соседки, в котором она находилась последние недели, это было вполне возможно.
– А Муса Батырбеков знает? – поинтересовалась Генриетта Марковна у милиционеров.
– Скоро узнает, – сухо ответил второй, тот, который был младшим по званию.
Формальности продолжались еще не меньше получаса. Милиционеры записывали какие-то данные о происхождении, родственниках Зульфии Батырбековой, переписали имена всех жильцов квартиры.
Только после ухода милиционеров Генриетта Марковна смогла прояснить ситуацию.
В конце дня, когда на местном колхозном рынке закрывались последние лавки, прохожие заметили немолодую женщину, несвязно бормотавшую что-то по-казахски. Не по погоде легко одетая, будто на минуту выскочившая из дома, старуха с распущенными волосами не торопилась никуда уходить. Ни на один вопрос о себе она ответить не могла. Потом у нее начался истерический припадок, рыдания и конвульсии.
Пока вызывали участкового, врачей, местные торговки опознали в женщине Зульфию, жену известного в городе инженера Мусы Батырбекова. В общем, именно это и проверяли милиционеры, пытаясь понять, действительно ли пропала Зульфия Батырбекова, здесь ли живет Муса, а также сообщить возможным родственникам о месте нахождения помешавшейся от горя женщины.
Похоже, рассудок Зульфии не смог принять мир, в котором нет мальчишек. Воистину, материнская любовь сводит с ума.
Муса Батырбекова пришел домой только на следующее утро. Он не был угрюм или подавлен. Лишь небритость, помятая одежда и заспанное лицо выдавали в нем человека, переживающего жуткий удар судьбы. Конечно же, он был в курсе произошедшего.
Раиса Ароновна зашла к старику справиться о состоянии Зульфии, узнать, не нужна ли помощь. Но в ответ Рая услышала:
– Она специально это сделала! Теперь ей не надо жить в этом мире. Зульфия не должна мириться с мыслью, что их нет. Себя убивать она побоялась, решила сойти с ума! Жылан!5
– Муса Салихович, я вас хорошо понимаю… – Рая впервые назвала соседа по имени-отчеству. Но официальность обращения лишила ее слова искренности, теплоты.
Батырбеков поднял глаза:
– Она же в бога верила. Молилась, ждала, что тот совершит чудо, вернет мальчишек. Я с работы приходил, ложился спать, а она ночной намаз делала, просила бога за мальчишек. Ни дня не проходило, чтобы не молилась. А я ворчал на нее, старую бабку, говорил, что в таких делах бог уже не помогает. Видать, она поверила мне и потеряла надежду. Пускай верила бы не мне, а своему богу. Что сейчас нам делать, как быть…
Муса говорил страшные слова, от которых Рае было не по себе. Прежде всего было страшно за него самого. Казалось, что он сам сейчас сойдет с ума.
Спустя короткое время после описанных событий Муса Батырбеков принял решение уйти с работы на заводе, вернуться с Зульфией в родной Акмолинск. «Где родился, там и пригодился», – повторял он сослуживцам, соседям и друзьям, уговаривавшим его остаться. Ведь в Акмолинске были родственники, они могли помочь одинокому мужчине с уходом за помешавшейся женой. Может, получится найти небольшую подработку.
История семьи Батырбековых напомнила самой Рае историю ее собственной семьи. Потеря близких, разочарование в боге, бегство из одного города в другой… Ведь Клейнманы и Батырбековы познакомились лишь по воле случая. А так они могли бы даже не догадываться о том, что их семьи проживают одинаковые судьбы, одинаково несчастливые судьбы.
Раиса Ароновна, никогда не жаловавшая Льва Толстого и кривившая губы при восторженных откликах о его произведениях, не стеснялась называть писателя дураком: «Только дурак мог сказать, что каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Все горести и радости похожи друг на друга».
После отъезда Батырбековых встал вопрос об уплотнении квартиры. Почти что чудом Генриетте Марковне удалось добиться, чтобы им выделили другую квартиру. Новое жилье было поменьше и в доме без лифта, но поскольку квартира располагалась на втором этаже старенького здания, особой проблемы не возникало. Формально Рубинштейн не приходилась Клейнманам родственницей, поэтому им не могли выдать общую квартиру и снова поселили в коммуналку. Но в этой квартирке не было никого другого, только свои: Фейга Давыдовна с двумя дочерями и внучкой. Получалось, что в этой квартирке жили только Рубинштейн-Клейнманы.
В начале сорок третьего года тот самый пациент Генриетты Марковны, который помог с устройством Эстер Аркадьевны в пансионат, написал письмо, в котором между делом рассказывал о переводе центральной студии Совинформбюро в Куйбышев. Он имел непосредственное отношение к этому предприятию. Проблема состояла в том, что в Куйбышев перевели лишь основной штат ведущих журналистов, известных писателей и публицистов, а про редакторов по большей мере забыли. В этой связи приятель Генриетты Марковны вспомнил, что Рая – о ней доктор Рубинштейн упоминала в одном из своих писем – имеет неплохой довоенный опыт редакторской работы. Таких специалистов крайне не хватало в провинциальном Куйбышеве. Он спрашивал, не желает ли Рая попробовать себя в новом деле.
Когда Раиса Ароновна услышала о предложении, у нее буквально загорелись глаза. Разговор происходил за семейным ужином, когда все уже были в сборе.
– Даже не знаю, что и сказать, – слукавила девушка, считая, что мама и бабушка будут категорически против переезда.
– Это чего ты не знаешь? – гаркнула Фейга Давыдона. – Такие предложения делают один раз в жизни. Представь, с какими людьми ты сможешь познакомиться…
– Конечно, езжай, – поддержала Эстер Аркадьевна, – сколько можно за нашими юбками от жизни прятаться. У нас тоже все устаканилось. Первое время мы сможем тебе помогать денежкой, ты только не переживай. В конце концов, ты переезжаешь не в другую страну, а лишь в другой город.
– Мы тебя будем частенько навещать, ты еще будешь умолять нас оставить тебя в покое, – снова встряла Фейга Давыдовна.
Рая продолжала слушать в некотором оцепенении. Она ждала всякого, но только не такой реакции. В ту минуту Раиса Ароновна почувствовала, что значит фраза «сердце вырывается из груди».
Очередной переезд в жизни Раисы Ароновны прошел быстро, почти незаметно и безболезненно. Она легко вошла в рабочий режим, как в прежние харьковские годы отдавала всю себя служению любимому делу. За первым переездом последовал еще один, потом еще один… А с какими людьми она познакомилась на службе. «Вот про таких нужно говорить «человечища», а не про Толстого», – язвительно шутила Раиса Ароновна. Действительно, тогда ей посчастливилось поработать с Ильей Эренбургом, Константином Симоновым, Корнеем Чуковским, Валентином Катаевым, Михаилом Шолоховым и многими другими.
Жизнь стала налаживаться не только в семье Раи, но и во всей стране. Победоносное шествие врага в первые месяцы войны сменилось его унизительными поражениями и отступлениями. Но за победу приходилось платить тяжелую плату: похоронки пепельным дождем сыпались на советские города и села. Каждая «капля» была подобна гранате для семьи, во двор которой она попадала. Она разрывала сердца родителей и детей, жен и друзей.
Роза не отводила взгляда от Раисы Ароновны.
Сколько могла бы рассказать учительница о себе! Но то была осень пятьдесят второго года, а потому Раиса Ароновна не обмолвилась ни словом о своем прошлом, ограничившись общими фразами, что очень рада возможности работать учителем в этой прекрасной светлой школе в окружении столь трудолюбивых и талантливых учеников.
Раиса Ароновна добавила, что живет в небольшом домике, расположенном в нескольких сотнях метров от школы, и готова делиться с учениками своими книжками с произведениями классиков немецкой литературы, имеющимися у нее в оригинале. Больше ни слова.
Действительно, прошлое и будущее время можно попрактиковать на следующем занятии.
ГЛАВА 3.
Неправильная фамилия
Всю ночь в двери ломилась метель, по-волчьи подвывая и нашептывая свои таинственно-устрашающие заклинания. Старушка-зима резвилась как разбалованное дитя, щедро посыпая снежной пудрой дворы, крыши и тропинки. Продолговатые улицы, похожие на громадные сосульки, сковавшие деревню в один массивный ледник, были запорошены. Белая пелена из хрустального снега смешала реальность со сказкой, облагородив убогость повседневности.
К утру погода присмирела – только редкий ветерок, дувший с севера, по-щенячьи облизывал лица прохожих.
Возможно, случайный наблюдатель, глядящий на деревню с окрестного пригорка, с трудом распознал бы здесь место обитания человека, не сумев разобрать зарытые под снегом карликовые домишки и косые заборы. Лишь дым из печных труб, зигзагами возносящийся к низкому небу, выдавал расположение деревни.
Каждый местный житель знает, что непогода в этих краях может настигнуть в самый неподходящий момент. Бывало, идешь неспешно домой из лесу, собрав дрова и радуясь приветливому солнцу, как происходит чертовщина. Свет в мгновение ока сменяется мглой. Протоптанная дорожка сливается с ровным полем.
Многие путники рассказывают одну и ту же историю. Вот они шли по направлению к деревне – до нее оставалась какая-то сотня метров по прямой, как вдруг начинала свирепствовать буря. Деревня подобно миражу растворялась в снежных волнах, до нее никак нельзя было дойти. Пройдены сто, двести, триста метров, километр… Где же деревня? Она исчезла! Позже выяснялось, что путники сбивались с пути и как заколдованные бродили кругами рядом с деревней.
От местных стариков можно было услышать немало притч и сказаний, связанных с буранами. Кто-то верил, что это проделки злых духов, а кто-то пытался в угоду времени найти рациональное, материалистическое объяснение природным аномалиям. Как бы то ни было, русская пословица про не видящих дальше своего носа в этих краях казалась неуместной иронией – случается, что в настоящий буран сложно увидеть что-либо и у самого носа.
В деревне располагалась единственная на всю округу старшая школа. Старшеклассникам из соседних деревень приходилось преодолевать каждый день по несколько километров, чтобы добираться до занятий. Весной и осенью – шли пешком, зимой – на лыжах, единственном виде «транспорта». В любом случае дорога в школу требовала больших усилий от ребят. Часто они приходили обмякшие, продрогшие, уставшие и изрядно проголодавшиеся. Тут никакая немецкая грамматика в голову не шла…
Но ни природные бедствия, ни житейские сложности не могли заставить Раису Ароновну разлюбить эти места. Еще не прошло и года со дня переезда и начала работы в сельской школе, а она ловила себя на пугающей мысли, что уже почти не скучает по родному дому. Чувство внутренней свободы, которое ей подарила провинциальная жизнь школьной учительницы, оказалось дороже любых благ цивилизации.
Обмотанная в теплый платок из козьей шерсти, купленный за бесценок на колхозном рынке в райцентре, Раиса Ароновна шла, скорее, почти бежала вдоль улицы, возвращаясь с почты. Не найдя писем от родных, учительница расстроилась, но попыталась убедить себя в том, что корреспонденция не доходит из-за непогоды. «Может, занесло дорогу? А может, письма где-нибудь затерялись?»
Когда к вечеру окрепший морозец стал больно покусывать и царапаться, Раиса Ароновна сильнее затопила печь, чтобы дом прогрелся как следует. С детских лет прожившая в городской квартире, поначалу она с трудом привыкала к превратностям сельской жизни. Но сейчас чувствовала себя вполне уверенно, умея не только развести огонь, осторожно подбрасывая поленья в печь, но и в целом вести домашнее хозяйство.
«Как жаль, что бабушка, мама и Генриетта Марковна не могут увидеть здешнего единения человека с природой. Хотя, наверное, доктор Рубинштейн не поняла бы моей сентиментальности», – говорила сама с собой Раиса Ароновна, прокручивая в голове разные эпизоды из прошлого, которые она хранила и лелеяла в своей памяти так же бережно, как человек, странствующий по пустыне, дорожит запасами воды в походной фляжке.
Хотя работая с учениками, общаясь с другими учителями, перебрасываясь парой-другой слов с соседями и местными колхозниками, Раиса Ароновна по-прежнему оставалась одинокой. Ее нельзя было назвать скрытной или нелюдимой. Отнюдь. Но, как и в прошлой, харьковской, жизни у женщины не появилось близких друзей. Любые знакомства оставались поверхностными и не переходили в разряд чего-то большего, сердечного.
Несколькими годами ранее, в один из январских вечеров сорок девятого года Фейга Давыдовна со свойственной ей откровенностью выдала Генриетте Марковне прямо в лицо, что той следовало бы идти в прокуроры, ведь «у прокурорских тоже нет сердца». Генриетта Марковна, еще не свыкшаяся с топорной и обидной прямолинейностью Раиной бабушки, опешила от такого заявления.
Эстер Аркадьевна, снимая пальто в прихожей и уже с порога услышав во всех смыслах громкое заявление матери, умоляюще застонала:
– Мамэ, прошу тебя, не шути так. Мы тебя любим и прощаем, они не простят.
Когда Эстер Аркадьевна обращалась к матери по-еврейски, «мамэ», Фейга Давыдовна понимала, что дело обстоит серьезно и стоит сбавить обороты. «Ну что же, значит, не будем поминать всуе этих ваших прокуроров», – решила она.
Рая была бы крайне удивлена, если бы воочию увидела перемены в характере и манере общения постаревшей бабушки с другими членами семьи. Несмотря на то, что с момента их последней встречи прошло не так много времени, этого оказалось более чем достаточно, чтобы характер Фейги Давыдовны кардинально преобразился, надломился. Нечастые письма от родных, в последнее месяцы и вовсе ставшие большой редкостью, мало что могли сказать о произошедших переменах.