Лада Белановская
Путешествия за грань
Посвящается памяти дорогих мне людей
Оглавление
К читателю
4
Другая жизнь
9
По небу полуночи
32
Гарс
38
Желтый обруч
48
Курочкин сын
61
Тамара Малькова
72
Веточка
83
Путешествия за грань
93
Сны Аббаса
113
Высший пилотаж
119
Штрафбат
147
Львы на Молчановке
159
К читателю
Возможность появления этого сборника на свет для меня, как автора, явилось совсем незапланированным. Говоря точнее, он неожиданно спутал все ранее построенные мной планы, вырвавшись впереди того материала, что был уже написан вчерне и ждал моей обработки.
Этот вдруг объявившийся самозванец стал требовать своего признания, временно задвинув в угол всё то, что уже было написано. Раньше было сделано немало в написании будущей книги (она пока безымянна, назовём ее просто большой). Суеверно боясь сделать неверный шаг и запутаться в двух разных текстах, я довела до конца черновой вариант большой книги, и только тогда стала редактировать рассказы и повести Сборника.
Разделаться с этим, невесть откуда взявшимся, творением я собиралась в оставшуюся половину лета. Все его части уже существовали самостоятельно, или были набросаны вчерне, оставалось их дополнить, кое-что сверить, выбросить лишнее и, причесав, выпустить на волю это, невесть откуда взявшееся, творение.
Устроить себе небольшой летний отдых, занимаясь малым, совсем не получилось. Работа шла совсем не так легко и быстро, как мне казалось вначале. Судьба, словно в насмешку, именно в те дни вывалила мне на голову массу вновь открытых исторических сведений о времени, в котором проходят события сборника.
И я, уехав в деревню, оставалась там со своими повестями и рассказами всерьёз и надолго. Лето переходило в глубокую осень, потом возвращалось обратно, но ощутимыми для меня были только переходы от одного сюжета к другому. Короче говоря, я попалась и засела основательно; всё оказалось совсем не просто и шло не быстро.
* * *
После выхода моей первой книги «Свет каждому», я решила взяться за то, что мной было давно задумано, но откладывалось из-за собственной неуверенности осилить такой труд. Я отошла, насколько это было возможно, от всех других дел, и тщательно и неспешно стала разбирать, ранее разрозненные части сохранившегося семейного архива. Разобравшись в них с большим трудом, «сломав глаза» при чтении писем, написанных в старинной манере, с завитками и ятями, я начала с того, что «расшифровала» их и переписала разборчиво и с новой орфографией.
В какой-то момент, я почувствовала, что меня поднимает и несёт волна, и остановиться уже не в моих силах. Я знала свою родословную по рассказам бабушки, но здесь в этих далеко не полных остатках писем, написанных, почти без всякой надежды, что они дойдут до адресатов, для меня вдруг зазвучали их голоса с родными интонациями и особыми семейными словами и словечками.
Они говорили между собой, голоса их звучали приглушённо, прилетая из пространства, и становились частью меня самой и моей памятью. Избавиться от этого наваждения было невозможно, пока эти малые частички прошлого бытия я не превратила в несколько совсем небольших повестей и рассказов.
Вглядываясь в тёмную воду прошлого, я иногда вдруг замечала еле заметный золотой блик на самом дне, эта была еще одна утонувшая во времени частичка бытия. Я выуживала на поверхность всё. Так пробился вперед этот сборник, почти в параллель с семейной хроникой, далеко опережая ее по времени завершения.
Много времени ушло на редактирование сборника. Все время всплывали новые эпизоды, которые ложась в текст, тянули за собой много всего, что хорошо известно каждому, кто за это берётся. Многое, написанное ранее, приходилось сокращать, хотя и было это делать довольно жалко. Без ущерба смыслу мне хотелось сделать их более динамичными и, что было главным, увязать события с историей тех лет, которая дополняется в наши дни документами и свидетельствами из только сейчас открытых для доступа архивов.
Было потрясающее чувство открытия, когда какой-то-то, не совсем ясный мне факт семейной истории, как, например, обстоятельства ареста моего дяди, теперь находил свое место, и ложился на него, совпадая своими очертаниями как пазл.
Трудно сказать, хорошо это или плохо, но мне как-то не попадались воспоминания людей, детство которых проходило именно в те довоенные советские годы. Иногда хотелось сравнить, чтобы было отчего оттолкнуться, но не сложилось. Может быть, кроме прочего еще и поэтому, я с таким огромным волнением читала сравнительно недавно вышедшую книгу Ю. Слёзкина «Дом правительства». Книга эта удивительна тем, что она построена на основе приводимых подлинных документов, дневниковых записей и воспоминаний участников. Читая последнюю часть книги, посвященной детям «врагов народа» из знаменитого Дома на набережной, и особенно их юношеские записи, я поняла одно – с этими ребятами я, и мои московские одноклассники были не только ровесниками. Мы были одной крови, потому что росли, читая одни книги. И это несмотря на то, что они росли в самой привилегированной советской среде и учились в особой школе, а мы на дачной московской окраине.
Главное совсем в другом. Слёзкин один из тех, кто определил русскую революцию, как метафизическую вселенскую катастрофу, подчеркнул одну парадоксальную деталь. Все устремления нового советского руководства были направлены на то, чтобы разрушить и отмести навсегда всё старое. Предполагалось, что на пустом месте, движимые пролетарским сознанием, сразу образуются поколения новых свободных людей. Руки каждого такого гомункулуса, кроме винтовки, должны были сжимать тома Маркса и Энгельса. Такого автоматического перехода, как и многого другого, не получилось. Шла эпоха индустриализации и до многого просто еще руки не доходили. А школьное образование осталось в руках прежних учителей, родившихся и учившихся до революции.
Случилось так, что идеалы нашего поколения довоенных комсомольцев и привитые нам нравственные нормы, были результатом воспитания на культуре девятнадцатого века. И они внесли в наши души и головы больше, чем обязательная пропаганда. Страшная общая беда Второй мировой войны внесла свои правки и развеяла многие светлые ожидания.
Невозможно не отметить почти мистическую странность того, что книга Ю. Слёзкина попала мне в руки в нужный день и час, когда она смогла дать мне так много. Как будто это многое чудесным образом само пришло ко мне.
Сегодня я больше всего хочу вернуться к прерванной работе над книгой. Опять залезу в архивы, услышу голоса и попаду в то время, когда меня еще не было на свете.
А сейчас пускаю в мир этот сборничек, с немного странным названием «Путешествие за грань». За грань чего?
Один древний, восточно-римский философ, объясняя по-своему схему мироздания, утверждал, что из трёх ипостасей времени, как материи, реально существует только прошлое. Будущее нам не ведомо и его нет, оно живет лишь в наших надеждах, а настоящее это только грань, минуя которую будущее становится прошлым.
Если мы хотим что-то знать о себе, и понимать то, что происходит в жизни, нам не избежать путешествий в прошлое, за это острую разделяющую грань.
* * *
В этой работе, полной неудач и неожиданностей была одна большая радость – убедиться ещё раз в преданности моих близких людей. Самыми терпеливыми и верными помощниками были мои дети и внуки; им от меня большая благодарность за душевное понимание и заботу.
При печатании и компоновке текстов, мой сын Алёша проявил чудо труда и выдержки, приняв на себя борьбу с моей компьютерной тупостью и корректировку ее позорных результатов.
Мой внук Саша, оказался добрым волшебником, что раньше не особенно было заметно. Он, преодолевая расстояния, всегда приходил на помощь, когда в моём прекрасном далеке, вдруг переставал ловиться интернет. Были такие душераздирающие моменты, и не один раз! И не только с интернетом! И все они, включая дочку Олю, мои родные и любимые, были рядом и поддерживали меня, не давая пасть духом от неудач.
* * *
Три или четыре раза в это лето я приезжала в Москву по делам, и дня через два возвращалась. Когда в первый свой приезд я вошла в квартиру, вместе с запахом давно закрытого жилья, меня окружило что-то новое, какое-то едва уловимое дуновение, и на минуту показалось, что без меня здесь кто-то побывал. Пройдя по квартире, и не найдя признаков вторжения, я посмеялась над своими фантазиями и широко открыла балконные двери. Вместе со спрессованным городским воздухом в них врывался шум улицы.
И только оглядевшись и сев на диван, вдруг заметила, в доме что-то не совсем так. Я прошла вдоль стен по комнатам и поняла в чём дело. Всё что висело на стенах, почему-то висело с перекосом, довольно сильным или едва заметным, причём с наклоном в разные стороны. Своих и чужих картинок разных размеров у меня развешено немало. Выглядело это, особенно в сумерках, довольно диковато. Но я слишком устала с дороги и, кроме того, ни в какую чертовщину, полтергейсты и прочее я не верю. Решила об этом не думать, завтра мне предстояли дела поважнее. Висите себе, как хотите, хоть вверх ногами, после разберемся!
Я погасила свет, легла спать и сразу заснула. Среди ночи я проснулась, как-то ни от чего. Было тихо, и контур окна уже выделялся в темноте. Окружающий воздух содержал тот знак присутствия кого-то или чего-то, что удивил меня вчера на пороге, когда я открыла дверь. Слева от моей кровати, в углу, стоит очень старинный платяной шкаф. Он был когда-то подобран на свалке, моими руками возвращён к жизни и к резной своей красе.
Засыпая снова, я услышала переступающий топоток и хорошо знакомый скрип старой деревянной дверцы. Где-то совсем рядом раздалось негромкое, но многократное потрескивание.
Резные контуры боковины шкафа, чётко рисовались на фоне светлеющего окна. Помимо этого контура в тесноте угла ничего не просматривалось.
Меня это не встревожило и не испугало. Ничего враждебного не могло быть связанным с этим родным мне шкафом. Удивляло только одно, каким образом могло нечто там ходить и ворочаться, учитывая еще и габариты притиснутого вплотную кресла.
Такое было уже не единожды, и я привыкла к этим звукам из шкафа. Они меня даже успокаивают. Не сомневаюсь, что всё можно объяснить научно, или наоборот, совсем просто, например, шорохом в трубах отопления.
Но не хочу. Пусть будет на свете еще одна, совсем пустяковая, но не разгаданная тайна.
Зачем? А просто так. Без таких вещей, бывает сложно принять и прожить доставшуюся нам жизнь.
Другая жизнь
повесть
Дом, где я родилась, стоял на тихой астраханской улице, на той невидимой границе, что отделяет обширную татарскую часть города от его центральной части.
Название улица Тихомировская очень подходило этой относительно широкой улице, по которой мирно двигались арбы и повозки, не производя шума, благодаря мощному слою пыли на мостовой. Они курсировали мимо нашего дома между большим районом Татарбазара и другими частями города, широко и бестолково раскинувшегося между рукавами и протоками дельты. Полуденную тишину нарушали разноголосые певучие призывы водовозов и торговцев арбузами, дынями и всем прочим. что привозилось из районов.
Когда я подросла, и стала разбирать написанное, меня очень удивило, что на почтовых конвертах нужно писать улица Тихомирова, а не привычное слово Тихомировская. В этом было что-то, очень неправильное, тем более что взрослые про Тихомирова мне тоже объясняли не очень понятно. (Кстати, я узнала совсем недавно, что был он на самом деле видный революционер- народоволец, убежденный сторонник террора, что совсем не соответствует ни его фамилии, ни облику нашей тихой улицы)
В те годы все быстро менялось, и время ставило новые вехи этих изменений. Я уже не удивилась, когда в тридцать пятом или тридцать шестом году, бабушкина улица стала называться Челюскинской (вернее, улицей Челюскинцев). Тогда в стране не оставалось города, или любого населенного пункта, где не имелось бы улицы, названной в честь героически спасенного экипажа затертого льдами парохода «Челюскин».
Появилась табличка с названием, но в обиходе все жители продолжали называть ее по-старому. Так же, как ближний к нам мост через Канаву, пыльный городской садик и большая улица, ведущая в центр города, как в прежние времена все еще назывались Губернаторскими. Самые большие и красивые городские бани так и продолжали называться Черновскими, и никто не называл их так, как было написано кривоватыми буквами на новой вывеске, кое-как приделанной над входом поверх красивых букв старого названия. Я совсем недавно освоила грамоту и находилась в периоде острого интереса ко всему, написанному крупным печатным шрифтом. На новой вывеске значилось, что это «Санитарно-пропускной пункт №1 Городского банно-прачечного треста». Старинная кондитерская на центральной улице обычно именовалась Шарлау, или, если быть точным, У Шарлау. Никто не называл это чудесное место «Кооператив № 4 Горторга», как значилось на вывеске. Я теребила взрослых, и тоже не получала ответа, они целовали меня и отшучивались. И дедушка говорил что-то о «многих знаниях, умножающих беды». Все смеялись, а я немного дулась на них.
Бабушка навещала своих пациенток в любое время года и в любую погоду, мне же удавалось поехать с ней далеко не всегда, а только вечерами ранней осени или весной, когда страшный астраханский зной отступал или еще не полностью набирал свою силу. Возвращаясь из дома пациентки, мы выходили на угол, где обычно в ожидании стояли извозчики. Подойдя к одному из них, бабушка говорила заветное слово: «На Тихомировскую!», и мы ехали, уже не спеша, под розовым закатным небом, через весь город. По улицам и через дороги сновали горожане, гуляющие или спешащие по своим вечерним делам.
Наша пролетка раскачивалась на рессорах, преодолевая ухабы и выбоины старой мостовой. От этого глубокого качания было немного страшно, моя душа замирала от радости, и хотелось в такт качке подпрыгивать, и взлетать еще выше, до самого неба. Бабушка посмеивалась, но ее руки, крепким кольцом держали меня сзади и не давали вырваться и взлететь.
* * *
В то время, в конце двадцатых годов, я была еще совсем мала, мне еще предстояло вырасти и открыть для себя все, что было вокруг. Самой освоенной для меня областью мира был бабушкин дом и двор, его обитатели и те наши знакомые, кто часто к нам приходил.
Собственно, наше довольно просторное жилище было не отдельным домом, а половиной большого деревянного дома, длинным фасадом с высокими арочными окнами смотревшим на Тихомировскую улицу Дом был разделен на две половины каменной стеной-брандмауэром, и каждая его половина имела свое отдельное парадное с двустворчатыми входными дверьми. Двери были массивные, с красивыми медными ручками; наша ручка всегда сияла, она была предметом особой заботы нашей домоправительницы Мани. Выше, на полотнище двери, недоступная для моих глаз, висела красивая медная табличка; будучи поднятой на нужную высоту, я любила гладить пальцем завитки еще не понятных для меня букв. Мама мне читала:
Акушерка
Евгения Павловна Климентьева
Я давно подозревала, что главный человек из всех, кто окружает меня, это моя бабушка Евгения Павловна. Табличка подтвердила это окончательно и бесповоротно. Мне, как и всем маленьким детям, было почему-то очень важно выстроить для себя субординацию окружающих меня людей. Как всякому живому существу, в жизненной системе координат, мне нужна была единая, доступная пониманию, точка отсчета.
Детская душа изначально настроена на абсолют во всем, и не признает никакой относительности. Кстати или некстати, но тут же приходит мысль о точно таких же повадках собак и многих других братьях наших меньших, но это так, к слову пришлось.
В другой, не нашей, половине этого длинного дома, проживал его владелец, у которого бабушка снимала нашу большую квартиру, вместе с частью двора и дворовых построек. Хозяин дома был необщительным человеком, его редко можно было увидеть во дворе. Обычно, он выходил из дома вечером, и соседи с ним здоровались, называя по имени отчеству, он же, молча глядя в одну точку перед собой, лишь приподнимал соломенную шляпу. и молча кивал головой. В облике и поведении этого человека, которого все за глаза называли непонятным словом дьякон, для меня было что-то таинственное. Мне думалось, что дьякон это такой человек, вроде колдуна или волшебника, и я глядела на него во все глаза, когда он проходил. Совершенно не представляю, откуда залетела мне в голову эта фантазия, и почему его внешний вид запомнился мне так невероятно подробно.
Мне до сих пор не понятны такие странности человеческой природы. Какой смысл заложен в том, что я так подробно, помню этого чужого мне человека, и в то же время, столько нужного так легко и безвозвратно улетает из памяти.
Играя во дворе, я видела, как дьяконовы дети плющили свои носы и ладошки на стеклах веранды, и с интересом следили, за носящейся мимо их окон детской стайкой. Только став взрослой, я узнала, насколько тяжела и опасна была жизнь этих внешне неприметных людей. После установления в Астраханской губернии власти большевиков, духовенство подверглось особенно жестоким расправам со стороны властей и ЧК. Служителей культа расстреливали без суда, как врагов революции. В 1919 был расстрелян вместе с епископом, идущий вокруг собора пасхальный крестный ход.
Шли двадцатые годы, в Верхнем и Среднем Поволжье население выкашивал голод, и у властей еще не доходили руки до «социально чуждых» граждан. Позже в середине тридцатых, о них еще вспомнят. Наш домохозяин, бывший дьякон кафедрального собора, старался никак себя не обнаруживать. Чудом избежав расправы, во время смены власти, он теперь тихо жил со своим семейством в самой небольшой части своего прежнего дома, выходя только по необходимости.
Двор, расположенный вдоль внутренней стороны дома, был вытянут и состоял из двух его половин, на каждую из них выходило свое дворовое крыльцо и застекленная терраса.
В самом конце длинного двора, против всегда распахнутых массивных ворот, стояло каменное строение красильни, бывшее когда-то каретным сараем. Красильней владел процветающий в то время меховщик и шапочный мастер, татарин, по имени Гаряй.
Когда Гаряй, отец моих приятелей Сугута и Раузы, появлялся в дверях бывшей каретной, вся наша детская стайка собиралась вокруг, ожидая привычной игры. Вся фигура красильщика была припорошена чернотой, особенно узловатые руки, где в складках кожи, черный цвет приобретал сине-металлический оттенок. Гаряй поднимал чёрные клешни рук, и делал вид, что идет ловить нас.
Это была обычная наша игра. Мы прекрасно знали, что Гаряй добрый и всё же, внутри все обмирало от страха, и мы с визгом, налетая друг на друга, неслись от этих черных рук в дальний конец двора.
Дом, где жила семья красильщика, тоже выходил в наш двор. Отсюда начиналась татарская сторона, и все дома до самого Татарского Базара уже отличались высокими сплошными заборами с низкими калитками в воротах. Словно отмечая эту границу зримо, под уклон от красильни по пыльной земле, текла, извиваясь блестящими змейками, вылитая из чанов отработанная краска.
Краска стекала к воротам в большую, очень красивую, сверкающую на солнце, зеркальную лужу. Меня притягивал как магнит ее блеск, но от этого соблазна меня сразу уносили по воздуху крепкие руки нянь-Маруси. Душа сладко замирала в полёте, в сильных руках я высоко взмывала над зеркальной гладью и приземлялась уже на «нашей» стороне двора.
Во дворе, между двумя половинами дома росла старая мощная глициния. Её многочисленные серые стволы как канаты обвивали нашу террасу, и весной в высокие окна заглядывали гроздья лиловых цветов. В душистых цветах жужжали пчелы, а на деревянном полу террасы играли тени перистых листьев. Наступил год, когда глициния вдруг погибла, вся эта красота сразу исчезла, и привыкнуть к новому, оголившемуся, виду террасы было трудно, хотя гибель её была неизбежна. В астраханском крае все кусты и деревья живут только до той поры, пока их корни не доберутся до глубин, где лежат засолённые грунты.
Мой дедушка был музыкантом, в семье все играли на разных инструментах, а у мамы, к тому же, был сильный и чистый голос. Музыкальные вечера в нашем доме были частью его жизненного уклада и до моего рождения. Продолжались они и в те годы моего детства, когда этот дом был для меня родным гнездом. Позднее взрослые, как могли, мне объяснили, что раньше, когда меня еще не было на свете, жизнь вообще была совсем другой, и вся семья жила тогда не в доме дьякона, а совсем в другом месте и другом большом доме, в котором тоже часто вечерами собирались и играли музыканты.
В двадцатые годы, о которых здесь идет речь, Нижнее Поволжье понемногу возрождалось после страшных лет кровопролития, голода и разрухи, когда вся прежняя жизнь сгинула и остались только заботы о том, чтобы не пропасть от голода и холода. Новая экономическая политика или НЭП, как ее все именовали, спасла страну и оживила Нижнее Поволжье, сохранившее своё значение и прежние ресурсы для выживания в эти трудные и голодные годы
Верные друзья, уцелевшие в этой буре, стали опять собираться в бабушкином доме, и эти встречи для всех, включая хозяев дома, были спасательным кругом, скорее даже плотом, помогающим не утонуть в море новой реальности. Необходимо было продолжать жить в ней, иногда через силу преодолевая себя. Инстинкт заставлял их держаться вместе, чтобы не утонуть, поддавшись отчаянию от понесенных и надвигающихся потерь. Все, кто собрался в доме на Тихомировской, знали друг о друге, если не все, то очень многое, и не было необходимости в разговорах на болезненные темы прошлого.
В какой-то момент, почти полностью иссохшие в людях ростки жизни потянулись к свету. Робко возвращалась память о прошлой, казалось-бы, навсегда ушедшей жизни, и вновь приходила тяга к музыке, которой она всегда была наполнена.
Все это я узнала от бабушки и поняла значительно позже, уже в сознательном возрасте, а тогда я только впитывала весь окружающий мир, вполне по-младенчески полагая, что я и являюсь его центром.
Кстати, это было не так уж далеко от истины. Мое несколько незапланированное появление на свет, изменило уклад жизни семьи, повернув его к соблюдению того порядка, который образуется, когда среди взрослых ее членов растет маленький ребёнок. В этом порядке никто из окружения не остается свободным от забот. Все векторы прежней жизни, сразу оказываются развернутыми в сторону ежедневно образующихся неотложных дел.
Далеко не все наши гости были профессиональными музыкантами, хотя многие из них были исполнителями в том инструментальном ансамбле, лидером и вдохновителем которого был мой дед. Кто-то из друзей приходил реже, но на концерты, где программа исполнялась в «отыгранном» звучании, собирался довольно большой круг слушателей. Бывало тесновато, сдвигалась мебель, но, в конце концов, размещались все пришедшие, музыканты настраивали инструменты, поправляли пюпитры, и наступала тишина ожидания.
Мне передавалась необычность общего настроения, и я, умерив нетерпение, замирала в своём любимом углу, за фортепьяно. у зеленого кресла. Здесь за креслом, была уютная впадина, откуда я видела всю комнату, и, всех слушателей. Особенно же я ценила то, что здесь можно было потихоньку сползти, скользя по кафелю печки, на пол и укрыться от няни, бдительно ждущей момента моего укладывания спать
Сегодня нам странно представить себе приход кого-то, из близких нам людей, или знакомых, без предварительного телефонного звонка, а тогда еще не было телефонов, но была привычка живого общения и нравы были куда проще, гости приходили без оповещения, и это никого не смущало.
Каждый вечер в одно и то же время непременно ставился самовар. Для жителей Астрахани, с ее зноем и сухостью, самовар был естественной и необходимой частью домашнего обихода, к тому же всегда кто-нибудь забредал в гости. К вечернему чаю в доме всегда имелось нехитрое угощение – ягодные пироги, пареная айва, варенье. Если хозяева были чем-то заняты, гости могли откланяться либо остаться и помочь хозяевам в делах, либо, не испытывая никакой неловкости, провести в доме время за книгой или фортепьяно и закончить вечер за чайным столом. В провинции тогда еще не расцвел буйным цветом «квартирный вопрос», но уже близко было время, когда это завоевание революции сметёт в небытие и домашние концерты, и все прочие «буржуйские выдумки».
В столицах «уплотнение» квартир пошло сразу же после победы революции, и даже одновременно с ней, и коммуналки вошли в жизнь, как неизбежное дополнение.
Среди вечерних наших гостей самым близким и постоянным был доктор Кораблёв. Кажется, его звали Иван Павлович, но для меня он всегда был «доктор», когда я говорила с ним, и «доктор Кораблёв», когда в его отсутствии говорили о нём
Доктор Кораблёв был известным, много лет практикующим в городе, детским врачом и близким другом семьи. В среде городских медиков он славился, как уникальный «слухач». Его стетоскоп спасал детские жизни в те времена, когда еще не так повсеместно имелся рентген, и еще не было антибиотиков. Дружбе с доктором Кораблёвым был уже не один десяток лет, только ему доверялось здоровье бабушкиных детей, племянников и всех детей родных и друзей.
Он был из тех врачей, что не только не только лечат своих маленьких пациентов, но и выхаживают тяжелобольных, иногда несколько дней оставаясь в доме, пока малышам не станет лучше.
Не следует забывать о таких особенностях города, как гнилые ветреные зимы и страшный летний зной, в котором мгновенно начинает разлагаться всякая органическая снедь, особенно рыба. Была еще близость степи, с чумными грызунами и транзитный порт – все это вместе было субстратом, на котором бурно росли самые разные инфекции. В бабушкиной практике, когда ей случалось принимать трудные роды и под угрозой оказывались жизни матери и младенца, всегда посылали за Кораблёвым. Он сразу приезжал, даже если это случалось глубокой ночью.
Таким же давним и верным нашим другом была Марья Александровна Годт, тоже врач, причем потомственный, из семьи немцев-колонистов, обосновавшихся в Поволжье с екатерининских времен. В далеком прошлом, когда бабушка, выпускница женских медицинских курсов, только начинала свою работу в городе, её наставником был известный доктор Годт, отец М. А. Дальнейшая жизнь поворачивалась разными сторонами, наступили тяжкие времена для всех, а каждую семью в отдельности повсюду подстерегали свои тупики и свои собственные потери. Холерная эпидемия унесла родителей – Годтов, но Марья Александровна каким-то чудом тогда выжила. С тех самых пор она, закончив Женские Медицинские Курсы, вернулась в Астрахань, и уже всегда была рядом с нашей семьей, где бывала когда-то с родителями. В самые безнадёжные периоды, когда на нашу семью обрушивались тяжкие беды, она была одна из тех, на кого можно было положиться всегда и во всём.
Во времена, о которых я пишу, Марья Александровна мне запомнилась, прежде всего, своей непохожестью на остальных наших знакомых и на всех членов нашей семьи. Она была всегда очень сдержана, даже суховата, и я, растущая в живом и эмоциональном общении, всегда ее немного стеснялась.
Внешне эти ее качества проявлялись и в манере одеваться. На ней никогда не было ярких или, вообще каких-либо, цветных одежд. Она была недурна и стройна, но одета она была всегда во что-то бесцветное, обычно это было тщательно отглаженное парусиновое, или другого материала, платье тусклого цвета и простого покроя. Такая же аккуратная панама с опущенными полями была на голове.
От меня не утаилось, что мама и тётя между собой потихоньку подшучивали над этим странностями М.А. В нашем доме все женщины, независимо от возраста, включая бабушку и, Маню, любили красивую одежду. Исключением была моя няня, «нянь-Маруся». Она ничего не понимала в «фасонах» но зато любила делать «настоящую», то есть мужскую работу, и читать книги, особенно предпочитая стихи. В общем же, ни малейшего намека на аскетизм в быте и привычках нашей семьи никогда не наблюдалось.
У Марьи Александровны была еще одна особенность совсем другого свойства. У неё была редкая болезнь – она не могла переносить шерсть животных, в частности кошек, тогда медицине еще не столь много было известно об аллергии, и о борьбе с ней. Можно представить себе, как трудно жилось человеку с этим заболеванием в пропахшей рыбой Астрахани, где не только на пристанях, но и в каждом дворе вольно жили и плодились многочисленные поколения кошек.
Когда на пороге возникала фигура М.А., бабушка, громогласно отдав команду убрать котов, выдерживала гостью в парадном, плотно прикрыв двери в дом. тем временем Маня кидалась по всем углам и комнатам, ища и выволакивая оттуда наших кошек, спящих после ночных трудов.
Несмотря на манеру держаться, почти не участвуя в общих, иногда довольно бурных, беседах, было ясно, насколько было сильно влияние М.А. в доме. Самый главный наш человек бабушка, относилась к ней как-то особенно, не так, как ко всем.
Между ними бывали долгие беседы вдвоем, с глазу на глаз за чаем на террасе, и никогда никто из взрослых не пытался их нарушить. Я из любопытства все норовила остаться, прижавшись к бабушкиным коленям, но меня всегда уводили, пока я не смирилась и не поняла, что лучше самой исчезать вовремя. Бабушкин характер, порой приводил ее к поспешным выводам и решениям, о них она потом жалела, но признаваться в этом, даже себе самой, не любила. Она знала, что необходимый противовес этому она всегда могла найти в спокойной рассудительности Марьи Александровны.
Почти всегда вместе с М.А. приходила ее дочка Нилочка, полное ее имя было Неонила, такое старинное и необычное имя дала М.А. своей единственной дочери. Девочке этой в тот год было лет восемь, и мне очень хотелось с ней подружиться, но это всё как-то не складывалось. Нилочка, приходя к нам, держалась около своей мамы, слушала музыку и разговоры и, когда я звала её играть, улыбалась, но отрицательно качала кудрявой головой. Это меня огорчало, мне очень нравилась эта девочка, мне было обидно, что я для неё всё еще совсем малышка, ведь она на тот момент была вдвое старше меня.
В годы гражданской войны М.А., как врач, была мобилизована и работала в передвижных воинских лазаретах в степи, на линии недавно построенной Кизлярской железной дороги. Осталось навсегда неясным, на чьей стороне, белых или красных, были госпитали в этих наспех оборудованных полуразбитых санитарных поездах. Вполне вероятно, что и сами медики не всегда могли определить, кому они помогают. Санитарные поезда переходили из рук в руки, пока все окончательно не потонуло в неразберихе отступления и общей обреченности.
Тогда там, в безводной степи, смешались остатки, отступавшей на Астрахань Одиннадцатой армии красных с белоказачьими частями, выступившими им наперерез с флангов. Бывшие противники сбивались в общие толпы. Потеряв лошадей, без воды и пищи, дойдя до истощения и обезумев в тифозном бреду, тащились они по голой степи, не разбирая пути. Отставшие падали и оставались лежать. Сама собой исчезла важность того, кто за что, и на чьей стороне, воюет. Медики, как могли, пытались помочь людям, потерявшим человеческий облик, но еще живым, оказавшимся у своего последнего предела.
В один из промозглых дней астраханской зимы М.А. появилась на пороге прежнего, неизвестного мне, бабушкиного дома, в сбитых опорках, и каких-то невообразимых лохмотьях Еще до того, как она сняла слои намотанного тряпья, бабушка, взглянув на ее лицо, поняла всё, и безошибочно определила количество недель, остающихся до родов. Случай был не из лёгких, роды были поздние, и, тем не менее, в положенный срок, бабушка приняла в свои руки хорошую здоровую девочку, и выходила обеих, и мать, и ребенка. Она даже сумела достать вакцину и сделала ребенку оспопрививание, что было тогда совсем не просто.
Пришло время, когда я узнала эту историю, и многое другое о нашей семье из рассказов бабушки, и сохранившихся старых писем. Лет в двенадцать меня стало занимать то, что было написано на этих желтоватых листках, ломающихся на сгибах. Ветры времени разметали и унесли эти листки из другой жизни, от них осталось совсем мало, если не считать того, что сохранила крепкая детская память.
Они всегда приходили к нам вместе – Марья Александровна с Нилочкой, и их присутствие для меня неотделимо от дома на Тихомировской. Когда в тридцатые годы, бОльшая часть нашей семьи уже переселилась в Москву, эта дружба не прерывалась, она продолжала жить в письмах. В то время люди активно писали друг другу, ждали письма, беспокоились и посылали телеграммы, когда они долго не приходили.
До войны мы с бабушкой, а иногда и с дедом, почти всегда летом приезжали в Астрахань, жили у тети Нины и опять встречались со всеми дорогими нам людьми. Бабушка весь год готовилась к этим встречам, ее неудержимо тянуло в город, где столько пришлось пережить, и где это помнил каждый камень. Здесь остались труды, потери и заботы, определился ее непростой характер. С нее всегда был спрос за все и за всех. И за тех, кого лечила, и за благополучие семьи, и за мужа и подрастающих детей.
В самом конце войны, когда уже не было на свете ни нашего дедушки, ни Марьи Александровны, Нила, ставшая военным врачом, бывая проездом в Астрахани, не переставала навещать бабушку и тетю. Она и моя нянь-Маруся всегда оставались для нас настоящими родными. Старых друзей и знакомых, собиравшихся когда-то в «зеленой» гостиной на Тихомировской, с годами становилось все меньше.
С самого начала войны, сразу по окончании мединститута, а может быть, даже не успев окончить последний курс, Нила была призвана в армию. Всю войну она прослужила в эвакогоспиталях, санитарных поездах вывозивших раненных с боевых позиций в тыл. В последний раз я ее видела в доме тети, сразу после ее демобилизации, году в сорок седьмом; она пришла к тете Нине. Были каникулы, и я тоже была там.
Мои тогдашние приезды в Астрахань были скорее вынужденными; в Москве было очень голодно. И, что совсем уж не оставляло выбора,: на лето нужно было освобождать койко-место в общежитии.
При встрече мы с Нилой крепко обнялись. Я смотрела и поражалась ее сходству с матерью. Исчез пласт времени, и передо мной стояла прежняя Марья Александровна.
Только минуту могла длиться иллюзия, прошедший временнОй пласт был так плотен, что и мы, пройдя через него, были уже и сами совсем другими. Очертания той, другой жизни, просвечивая сквозь него, казались теперь совсем далёкими.
Передо мной была стройная женщина в форме майора медицинской службы, с планками боевых наград. Лицо был молодым, но следы накопленной усталости лежали на висках и под глазами.
Музыкальные вечера в бабушкиной «зеленой» гостиной различались и по количеству гостей и по их составу. Бывали вечера, когда собравшихся было так много, что приходилось распахивать двухстворчатые двери в коридор. Как я понимаю теперь, это были репетиции перед какими-то концертами, которые проводились в разных городских залах. Со времён прежней, как ее тогда называли, довоенной жизни, были еще живы в городе прежние устоявшиеся традиции, хотя многие из них ушли навсегда. Так же как и те места, где когда-то прежде собиралась городская публика.
В годы НЭПа, когда стало легче жить, не только нэпманам, но и горожанам, что-то из прежней жизни, хотя и в неизбежно измененном виде стало возвращаться. В городских садах и набережных, где вечерами гуляла публика, с маленьких деревянных эстрад опять звучала музыка. Репертуар состоял из тогдашних шлягеров и мелодий из оперетт, а их исполнение, кое-как собранными, оркестриками, было похоже на пародию. Но это был знак, что жизнь еще может вернуться!
Чтобы понять, почему это было важно, придется еще немного вернуться во времени и залезть в историю. Астрахань, с середины девятнадцатого века становится музыкальной столицей Поволжья, городские театры и концертные залы, были построены хорошими зодчими на средства богатейших меценатов. В этих стенах, с прекрасной акустикой, шли выступления местных певцов и музыкантов, сюда же ежегодно съезжались на гастроли столичные знаменитости. Приглашения на гастроли в Астрахань были знаком престижа и охотно принимались. Здесь всегда был обеспечен прием публики, полные сборы и чествования с памятными подношениями.
Самую многочисленную основу городской культурной публики, посещавшей концерты и спектакли, помимо дворянского и купеческого сословий, составляла образованная часть горожан. Центрами притяжения интересов интеллигенции были известные передовые люди, высланные сюда из столиц и университетских городов за свободомыслие и «неблагонадежность».
В городе процветали Городские музыкальные классы под патронажем Императорского Русского музыкального Общества, в них позднее в качестве преподавателя трудился мой дед, и учились дети – мои дядя и тётя.
Все это было, и отошло в прошлое задолго до моего рождения, а теперь, пора опять вернуться в тот вечер моей жизни, когда, сидя на полу в углу гостиной, я замерев вслушивалась в тишину и ждала чего-то, что вот-вот должно было начаться. Было радостно, немного тревожно и хотелось куда-то спрятаться от этого ожидания. Передо мной темнела внутренность фортепьяно, в эту тёмную пещерку я любила залезать, меня туда неудержимо манил строжайший запрет что-либо потрогать. Когда кто-то садился за инструмент, перед моими глазами начинали оживать молоточки, обитые грязно-белым фетром, и гулкий звук шел со всех сторон сразу. Долго выдержать в этом звучащем укрытии было невозможно, и я выползала, пятясь на четвереньках, пока мой тыл не упирался в заветный угол.
Самой яркой из всех гостей была всегда Софья Григорьевна Домерщикова. Она приходила не особенно часто, но почему-то было ясно с самого первого раза, что ее приход был важен для всех, и что она вообще человек особенный. В моей голове возникала ревнивая догадка, что в музыкальных делах она даже главнее моего дедушки.
Внешность и манеры Софьи Григорьевны были необычны, я никогда еще ничего похожего не видела. Все в ней меня удивляло и даже немного пугало, особенно низкий властный голос. Когда она входила в гостиную, звук голоса, и особенно смех, совсем не совпадали с любезными словами приветствий, и невольно хотелось расположиться где-нибудь в сторонке, подальше ее взгляда. У нее было крупное, очень белое лицо с сильно подведенными глазами и крашенными в неестественно-черный, даже скорее темно-синий цвет, волосами. Таких прямых, жестких и отливающих металлом волос я не видела никогда. В детском моем невежестве, мне было невдомек, какие сложные опыты приходилось тогда проделывать над собой женщинам, чтобы закрасить раннюю седину. До появления нормальной краски для волос в нашей стране оставалось тогда еще не менее полувека.
У Софьи Григорьевны с детства был деформирован позвоночник, и во всей ее жизни необъяснимым чудом природы явилась ее блестящая пианистическая техника. Здесь я позволю себе опять отступить от хронологии и вставить то, что узнала позднее. Софья Домерщикова обладала ярким талантом, он развивался и набирал мощь, вопреки всему, даже явному физическому недостатку. Есть тайны природы, непостижимые для нас, вместе с физическим изъяном, С. Г. была наделена тончайшей музыкальностью, в сочетании с необычной для женщины, силой длинных рук и крупных кистей.
Ее необыкновенный дар сразу выделил ее среди учащихся Петербургской консерватории, где ее заметил молодой С.В. Рахманинов. Известно, что их совместная концертная деятельность продолжалась и в Московской филармонии, и в гастрольных поездках по России. Вероятно, она продолжилась бы и далее, но революция положила конец всему ходу и устройству прежней жизни, в том числе и жизни музыкальной.
Сергей Васильевич, отправившись в гастрольную поездку, не вернулся на родину и навсегда остался за рубежом, а С.Г. по здравому размышлению решила уехать из Москвы, надеясь переждать лихолетье в городе, где она неоднократно бывала с гастролями, и где ее имя было хорошо известно и почитаемо. Это «переждать» было, в тот период очень характерным для интеллигенции стремлением временно уехать, пока привычная жизнь не вернется «на круги своя».
Если меня не подводит память, в армянской диаспоре Астрахани были у С.Г. и родственные связи, и это обстоятельство в те неспокойные годы могло иметь решающее значение.
Не углубляясь в биографические подробности, отмечу только, что Софья Домерщикова всю дальнейшую свою жизнь связала с Астраханью и здесь, в этом городе, несмотря на тяжесть вживания в непривычную обстановку, расцвел ее редкий педагогический дар. В течение многих лет, вплоть до сороковых годов, ее трудами воспитывались замечательные исполнители, чьи имена известны в мире музыки.
В числе ее учеников была когда-то и моя тетя Нина, у нее кроме врожденной музыкальности, были воля и сильный характер. Преодолевать ей приходилось многое: маленькая кисть с коротковатыми пальцами требовала особых упражнений, а её небольшой рост был дополнительной проблемой. Но в её небольшом крепком теле была физическая сила, а в характере – редкое упорство в утверждении себя. Софья Григорьевна, угадала перспективы, поверила в свою ученицу и стала, не считаясь со временем, всерьез работать с ней, готовя для поступления в столичную консерваторию. В самый разгар подготовки, тетка вдруг, ничего никому не говоря, перестала приходить на уроки к С.Г.
У Нины случился роман, изменивший всю ее судьбу; главная любовь ее жизни. Но это уже совсем отдельная история, и здесь я не коснулась бы её, если не хотела бы отметить благородство С.Г., которая, в конце концов, простила свою ученицу. Случай, когда ученик без объяснений оставляет наставника, это одна из самых тяжело переносимых нами измен.
Музыка была главным содержанием жизни С. Г., все остальные составляющие жизни и быта существовали для нее вполне условно, на самом дальнем плане, и в той единственной ее проекции, что могла повлиять на занятия музыкой
Многое, что случилось с нашей семьей вслед за этим, сильно изменило весь ход её жизни и состав её окружения, рядом остались только немногие истинные друзья. В числе оставшихся была и С. Г. Все обиды и недоразумения были забыты, они не замутили верность отношений.
Укрывшись за креслом, в своем уголке, я понемногу сползала по стенке на прохладный пол. Напротив меня в кресле сидела Софья Григорьевна, и я глядела на нее во все глаза и не могла оторваться. Все ее лицо, особенно глаза, словно жили вместе с музыкой, были ее частью, и каким-то образом управляли ей. Мне становилось не по себе, когда на это лицо вдруг набегала тень и оно становилось каким-то совсем чужим. Словно случилось что-то неправильное, и уже нельзя было ничего с этим поделать. Но вот, через секунду, музыка уже лилась так, как нужно, и лицо главной её повелительницы вновь оживало, и все вокруг сразу светлело.
От позднего времени, мои веки становились всё тяжелее. Ярко светили лампы-молнии, подвешенные высоко под потолком, и постепенно из моих глаз к ним начинали протягиваться тонкие лучи. Эти светящиеся дугообразные нити, отразившись от моих глаз, уходили куда-то вдаль, далеко за пределы стен дома и там, в дальней дали, пересекались, образуя причудливую сеть. За эту светящуюся сеть стали уплывать звуки, за ними растягивались и плыли все предметы и лица. Все они уже были словно отделены от меня и друг от друга, и между ними уже начинали оживать какие-то неясные образы из побеждающего меня, понемногу, сна. Я чувствовала, как меня уносят тёплые руки, и уже в полутьме спальни, проснувшись на мгновение, слышала приглушенный закрытой дверью чистый мамин голос:
Не пой краса-а-авица при мне…
Ты пе-есен Гру-узии печа- а- альной,
Напомин-а- ают мне- е оне-е-е-е-е-е-е-е-е-е…
Другу-ую жизнь и бе-ерег дально-ой…
Для меня этот романс остался навсегда связанным именно с теми вечерами моего детства. Никаких прямых аналогий не было. Наш волжский берег, по любым меркам, не был дальним; да и печаль Грузии, вдохновившая поэта в дни ссылки, не были частью той жизни, которой мы жили в те годы. Она была просто другой эта жизнь, не похожая на всю, что была позже.
В этом романсе и особенно в этих девяти нотах с протяжным, как дуновение ветра «е-е-е-е-е-е-е-е-е», слышалось созвучие многому из того, что окружало меня в те годы. Этого я тогда еще не могла ни оценить, ни понять до конца.
Перекрёсток древних торговых путей в дельте Волги было пронизан влиянием Востока, пришедшим из глубин многих тысячелетий. Самые разные народы проторили пути на этот торговый перекресток, они шли с российского севера и с прикаспийского юга, с востока из Индии и Средней Азии. На запад уходил путь в Причерноморье, и далее в юго-восточную Европу и Малую Азию.
Население города состояло из представителей самых различных осевших здесь национальностей и конфессий. Может быть, и не всегда мирно, но, в конце концов, все они уживались, мудро обходя причины для вражды. Кроме наиболее многочисленных русской, казачьей и татарской диаспор, в Астрахани с незапамятных времен уживались кавказцы, калмыки, кайсаки (прикаспийские кочевники), персы и другие представители всех народов, живших вокруг Каспия.
По астраханским улицам и вальяжно вышагивали верблюды в клочьях свалявшейся шерсти, запряженные в скрипучие арбы, с которых шла торговля арбузами, дынями, овощами и всем на свете и далеко разносились певучие призывы торговцев. Я подбегала к окну, сквозь щели ставен была видна выбеленная солнцем, расчерченная почти черными тенями часть улицы. Днем меня не выпускали из затемненной прохлады дома, и только поздним вечером, когда отступал зной, начиналась, настоящая жизнь.
В благодатных сумерках распускались душистые цветы, пели цикады, а с наступлением темноты начинали свою перекличку сверчки. Трели сверчков, такие робкие с вечера, постепенно набирали силу и ближе к ночи звучали неправдоподобно громко. Я долго не знала, пока не увидела, что они на самом деле совсем маленькие эти громкоголосые, ночные певцы.
До этого я их представляла себе существами вроде сказочных гномов, настоящими невидимыми хозяевами домов и всего вокруг, что было скрыто темнотой. Слышать их можно было только ночью, и невозможно увидеть днем.
Бытовая культура обывательской жизни была далека от сказки, если смотреть из наших сегодняшних дней, отстранив ностальгический флёр. Не следует забывать, что при долгом знойном лете, в большинстве городских домов не было ни водопровода, ни канализации.
Новые солидные дома строились с особой системой вентиляции, сделанной по немецкому образцу. Она делала почти не неощутимым присутствие в доме клозета и кухни. Такое устройство имелось и у нас, в доме дьякона, но далеко не все владельцы домов в нашей округе могли себе это позволить. Неизменной принадлежностью улиц Астрахани были обозы золотарей с огромными бочками и ковшами. При их появлении улицы и дворы надолго пустели, двери и окна захлопывались.
В Астрахани, в татарской ее части, где мы тогда жили, было немало действующих мечетей. Утром и вечером на балконах минаретов появлялись фигурки муэдзинов, казавшиеся очень маленькими, и над крышами домов разносилась перекличка их высоких голосов.
Когда мне было года три, моя тётя Нина, старшая мамина сестра, вместе с мужем, дядей Лёшей, переехали от бабушки в свою квартиру. Новый дом, где они теперь жили, был совсем не далеко от нашей улицы Тихомирова, и мы часто навещали друг друга. Обычно с вечерним визитом от нас отправлялись дед с бабушкой, и, как правило прихватывали с собой и меня. От прилива радости я всю дорогу прыгала и кружилась, изображая балетные па, пока меня крепко не брали за руки с двух сторон. Р. Прыжки мои замедлялись в местах, где на низеньких скамейках сидели татарки, продающие сладости. Передними были разложены бумажные фунтики с сахарной халвой, золотистой мушмулой, чилимом и прочими прекрасными вещами.
Я соединяла обе взрослых руки и робко заглядывала снизу:
–«Ну, пожалуйста!» – Мне было хорошо известно, что на улице мне ничего не купят, но здесь и сейчас, всё казалось совсем другим и страшно заманчивым. Появлялась надежда – А вдруг! Но мои страдания не находили отклика у бабушки – она была непреклонна. Дед молчал, хотя сам факт отказа мне в чём-то, слегка портил ему настроение. Так на каждом углу возникала и тут же улетала маленькая тень конфликта.
На наш звонок калитку открывал дворник. Недавно отстроенный трехэтажный дом, был необычным для Астрахани. Какой-то совсем нездешний у него был вид, с его обширным двором и садом. Дом был построен Акционерным обществом, в котором работал дядя, и своим видом и размером он резко выделялся среди улочек и покосившихся домов старого квартала. В сотне метров от дома из серой мешанины крыш уходил вверх стройный силуэт большой мечети. Из окон тётиной гостиной можно было хорошо разглядеть ее высокий минарет, узорчатые кованые балконы и прекрасные изразцовые узоры, украшающие все здание.
Я, не отрывая глаз, смотрела на этот силуэт, парящий как мираж в вечернем небе над убогим окружением из серых домишек. Мне объяснили, что мечеть эта персидская, и поэтому она стоит отдельно, не там, где обычные татарские мечети. Я это прияла на веру, не поняв по сути, но была абсолютно поражена подробностью, что в какой-то определенный день не следовало выходить на улицы, близкие к этой мечети, чтобы не попасть в толпу выходящих из неё людей. Мне запомнился рассказ кого-то из о том, что люди в этот день выходят из мечети, бьют сами себя железными цепями до крови и называется это страшное дело «шахсей-вахсей». Вскоре эти ритуалы, как многие другие, более безобидные, были пресечены антирелигиозными законами.
Отблеск прежней жизни не понятной лично для меня, давал о себе знать через огромный старый бабушкин сундук. Эта была пещера Алладина, замечательная уже тем, каким чудным и мелодичным звоном, отзывался ее замок на поворот ключа. Ключ тоже был необычно большой, резной и красивый. Этот звон всегда отмечал начало волшебного праздника, которым бабушка баловала меня не часто. Я, замерев от восторга, получала из бабушкиных рук дивные сокровища, давно мне знакомые, но всегда желанные. Крепкий запах нафталина, шедший из этой бездонной пещеры, опьянял и обещал мне, что-то еще никогда не виданное. Из глубин полупустого сундука появлялась череда волшебных вещей: огромные помятые шляпы с перьями и цветами, вышитые стеклярусом кружевные накидки, корсеты, невиданные высокие ботинки и перчатки из тончайшей лайковой кожи. Всё это великолепие было последним, что сохранилось, не было пущено в ход и перешито из-за его полного несоответствия новым временам. Мне до конца не верилось в то, что такие удивительные вещи, можно было видеть когда-то на моей, стоящей рядом, бабушке, а не только на ее старых снимках.
Эти вещи, свидетели лучших дней, были, несомненно, европейского происхождения и качества. Понятно, почему рука не поднималась выбросить такую красоту. Хотя и непоправимо устаревшая, она всё ещё была красотой. Я примеряла на себя её остатки и разглядывала себя в зеркале старого трюмо.
Подозреваю, что эти примерки выглядели вполне уморительно и служили забавой для всех. Получалась игра в маленький и смешной театр.
В этот момент в дверях обычно возникала голова любопытной Мани. Увидев всё происходящее, она залилась хохотом:
–! Ой, не могу-у! -
В коридоре, с перепугу заходилась лаем тётина собачонка. Недовольная суматохой бабушка отправляла всех, прикрывала двери, и мы всё укладывали в сундук обратно. И как-то всё веселье этой затеи уходило, прощально и нежно звенел замок от поворота ключа. Бабушка брала меня за руку, наклонившись, целовала в макушку и мы уходили от сказочного сундука в обычную жизнь
В начале тридцатых годов мои родители окончательно переехали в Москву, но вначале жили там неустроенно по разным съёмным углам. Родное наше астраханское гнездо еще долго не отпускало нас в чужой московский мир, и мы с мамой продолжали приезжать к бабушке каждый год.
Я повзрослела и не могла не замечать, как с каждым очередным приездом всё больше меняется моя другая жизнь и моя прежняя Астрахань. С каждым годом, что-то уходило из её облика, и терялась его яркость и необычность.
Однажды прозрев, я подумала, что время уносило всё то, что делало её восточным городом. Знакомые места и здания, словно понемногу заносились слоем серой пыли, обесцвечивающим и стирающим знакомые очертания.
В городе многое подновлялось и ремонтировалось, но при этом городским хозяйственникам почему-то особенно нравились серые, тускло синие или коричневые цвета масляной краски. Густыми слоями этой краски каждую весну покрывалось всё, что потрескалось, облезло, и могло попасться на глаза начальства.
Под слоем краски оказывалось всё чуждое и буржуазное, что еще оставалось от проклятого прошлого – затейливая лепнина и роспись бывших особняков и магазинов. В число «капитально обновлённых» попали: кондитерская Шарлау, интерьеры Черновских бань, уютные павильоны и бывшие модные лавки. Прежнее лицо города стёрлось, уступая требованиям новых стандартов. На пустырях и окраинах появлялись новостройки, возрождались трамвайные линии, проводились водопровод и электричество, в центральной части города появилась канализация. Жизнь и быт менялись, по объективным законам времени. Изменения шли медленно; почему-то их ход иногда надолго замирал или сводился на нет.
Мне удалось застать многое из того, что в последующие годы навсегда затонуло во времени. Моя другая жизнь жила во мне всегда, как нечто, отдельное от всего другого и не связанное с последующими событиями.
С каждым разом, когда я приезжала, город и жизнь в нем становились все более безликими, удивительно схожими с жизнью многих других советских городов. Названия астраханских улиц, гостиниц, кинотеатров и магазинов, за редким исключением были абсолютно такими же, как в Вологде, Саратове, Хабаровске Свердловске и далее по списку. Никакой восточности, все, как везде, без отступления от принятого стандартного набора. Многих новых астраханцев именно это и радовало, в смысле «и мы как все, и мы не хуже других».
* * *
Я давно стала взрослой, жила в Москве, там были мой дом, моя семья, моя работа. Астрахань становилась для меня все более далека, она была уже совсем не той, которую я знала и любила, и где когда-то жили мои самые близкие люди. И всё же я не могла отделить себя от этого города. Корни моей памяти, несмотря ни на что, всё еще держались за его солончаковую почву. Здесь, мне было суждено много пережить в разные годы моей жизни. В том числе в те дни, когда мне пришлось хоронить, живших одиноко, и умерших, в течение одного года, моих тётю и дядю. Теперь здесь не оставалось у меня даже знакомых, если не считать немногих соседей в тётином доме. Многих из них вспоминаю добром, а иных, даже и помнить не хотелось бы, слишком много есть всякого в этих воспоминаниях.
Через восемь лет после ухода тёти, случилась смерть мамы. Оглушенная смятением, я, чувствовала себя выпавшей из жизненной обоймы, чужой себе самой и не нужной никому. Несколько месяцев я никак не могла с этим справиться, и была совсем плоха. Показалось, что мне будет легче, если я съезжу в Астрахань, схожу на родные могилы, и во все те места, где мы когда-то бывали вместе с мамой.
Был конец августа, время жестокой астраханской жары, я прибыла в город и сложилось так, что трудно было поменять билеты, и в моем распоряжении оказался всего один день. Я сошла с теплохода утром, и в моей сумке уже был обратный билет на ночной московский поезд. Я сдала багаж и поехала на трамвае в город. От центра, знакомым путём, по Кировскому мосту перешла Канаву и на углу Спартаковской улицы меня словно какая-то сила затянула в проём полуразрушенных ворот, С прошлого моего приезда во дворе мало что изменилось. Так же в углу громоздились мусорные ящики среди мраморных разводов высыхающих вокруг помоев. Все так же часть двора, в давние времена бывшую садом, занимали ряды дощатых сортиров. Система канализации, ранее работавшая в доме, всё ещё не была восстановлена, и теперешние новые жильцы не утруждали себя хлопотами, их устраивал этот вполне привычный вариант «удобств во дворе». Каждый маленький сортирчик был принадлежностью одной квартиры, и поэтому, на дощатых дверцах зримой гарантией порядка, красовались разнокалиберные висячие замки. Длинная многоногая скамейка у крыльца, и растущие около неё лохматые кустики кохии и «ночной красавицы», всё было таким же, каким было уже много лет. Таким же, как в тот памятный день, когда мы с мамой, сдав ключи от тёткиной квартиры, уезжали отсюда навсегда.
Приближался полдень, жара уже набрала силу, и я поняла, что не рассчитала свои возможности и вряд ли смогу добраться до кладбища и без чьей-либо помощи разыскать могилы. С учётом времени на ожидание трамвая в оба конца, я просто не смогла бы это сделать в оставшиеся часы. Намечая себе эти действия, я, конечно, недооценила здешние особенности и отличие их от московских. Было большой удачей, что здравый смысл во время остановил меня.
Стараясь держаться теневой стороны улиц, я, потеряв определенность цели, пошла вдоль сильно заросшей камышом Канавы, в ту сторону, где начинался когда-то татарский квартал. С непривычки я раскисла от жары, и даже узнавание каких-то памятных мне строений, таких, как моя первая школа или еще сохранившиеся старые ворота с тумбами, не нарушало моего нарастающего равнодушия и недовольства своими действиями. Я брела по мало изменившимся улицам, думая, куда мне деть время до вечера, и вдруг, меня что-то остановило и притянуло взгляд. Напротив, на другой стороне улицы я увидела серый от времени деревянный дом, его декор отличался плавной кривизной провинциального модерна и каким-то особенным фронтоном с овальным отверстием посередине. Это отверстие, и видные сквозь него овальные куски вечернего или утреннего неба, я столько лет видела из окна своей детской. Я огляделась, и мне вдруг стало ясно, я нахожусь у бабушкиного дома, на улице, бывшей Тихомировской, позднее ставшей Челюскинской.
С трудом веря самой себе, я начинала узнавать некоторые сохранившиеся рядом старые дома. Мне до мелочей были знакомы эти двери, лестницы, и, когда- то нарядные, а теперь тёмные и обветшавшие, фронтоны. Наш, «дьяконов» дом я сначала не узнала, а узнав, долго не могла поверить что этот, сильно вросший в землю, старый дом и есть тот высокий и солидный особняк с двумя красивыми парадными.
Бывшее наше парадное было заколочено, низ двери, чуть покосившись, ушел в землю, но дом всё еще сохранял признаки когда-то добротного жилья. Кое-что было подновлено; ставни исчезли и на серых стенах, подчеркивая их возраст, ярко белели современные стеклопакеты.
Я провела рукой по створке бывшей двери, пытаясь в осыпающихся слоях краски найти следы от винтов, когда-то державших здесь медную табличку. Ко мне, опираясь на палку, подошла и поздоровалась старая татарка. До этого она подозрительно поглядывала на меня, сидя на лавочке у ворот. То, что происходило дальше, было неправдоподобно и похоже на сон. Тем не менее, всё было именно так.
Старуха вполне хорошо и почти без акцента обратилась ко мне по-русски, спрашивая, кого я ищу. Интонации её голоса и манера держаться что-то мне напоминали, но я никак не могла понять, что именно Мы понемногу разговорились, и только тогда мне стало ясно, что она и есть та наша бывшая соседка по двору Фатима, жена давно умершего красильщика Гаряя. Трудно было поверить, что такое может быть в наше время, но они никогда отсюда не переезжали. Фатима помнила нашу семью всех жильцов и обстоятельства той нашей общей другой жизни.
Мы смотрели друг на друга и обе не верили, что такое может быть.
– Как же не помнить! Здесь жил «акушерка», к нему ходили. Тут это помнят все женщин! – и, поворачивая ключ в замке ворот, совсем тихо добавила:
– кто еще есть живой… -
В нашей старой квартире теперь жил с семьей ее сын Сугут, тот самый, когда-то бегавший с нами во дворе бритоголовый карапуз. Теперь он стал человеком состоятельным, процветал в торговле и, по словам матери, был «началник». Фатима радушно пригласила меня войти, у нее были ключи от бывшей бабушкиной квартиры. Я внутренне преодолела себя, отказаться было невозможно, хоть я и чувствовала, как это не нужно. Обижать Фатиму, в ответ на её радушие, мне не хотелось. Я уже знала, что если жизнь являет чудо, его нельзя гнать, проявляя свою волю.
Зайти в дом, где уже ничего не было из того, что сохранялось в моей памяти, и видеть все переделки, делавшие его неузнаваемым, было невыносимо тягостно. Все это полностью навалилось на меня, когда я вышла из дома и простилась с Фатимой. Она всё приглашала приходить в гости вечером, когда придут с работы Сугут и его жена. Я оценила её внутренний такт и поняла ненужность любых возвращений в прошлое.
Я уезжала на ночном скором. Лежа на жёстких комьях матраса и вдыхая от влажного белья смесь запахов хлорки и железной дороги, я пыталась уснуть. В такт колесному ритму, в голове стучали всплывшие неожиданно слова
«Не приходи по старым адресам
Не возвращайся в те места, где…»
«По несчастью или счастью
Истина проста –
Никогда не возвращайся
В прежние места…»
Господи, как же там дальше? И чьи это строчки?.. Кирсанов?.. Светлов?.. Заболоцкий?.. Нет, совсем не похоже…
Я погружалась в дремотное забытьё. Просыпалась от пробегавших по вагону встречных огней, толчков состава и колёсного скрежета, все не могла отделаться от этих, неизвестно откуда прилетевших строк. Они стучали в голове в такт колёсам.
Чьи они, я так и не вспомнила.
По небу полуночи
рассказ
В моих детских воспоминаниях есть одно, очень раннее. Оно прочно живёт в моей памяти, храня мелке подробности. Скорее всего, именно они эти новые для домашнего ребенка подробности и придали этому впечатлению яркость, поразившую меня и в тот день, и сохранившуюся на всю жизнь.
Все дело здесь, видимо, в особенностях детского восприятия. Маленькие дети видят происходящее вокруг под каким-то особым ракурсом. Их внимание фокусируется не на главном по смыслу, и не так как у взрослых, а скорее на мелких побочных деталях, и, возможно, оттого эти картины прошлого и остаются в памяти такими достоверными.
Я не раз убеждалась, что они, эти впечатления, еще и многослойны. Мысленно возвращаясь к ним и снимая еще один внешний слой. всегда открываешь для себя что-то ещё.
Это было в годы, когда я только начинала знакомиться с миром, окружавшим дом на тихой астраханской улице, где тогда жила наша семья. Кроме бабушки и деда, в этом простором Ноевом Ковчеге жила тётя Нина, мамина старшая сестра с мужем, дядей Лёшей и мы с мамой. К этой компании следует добавить временами наезжающего из Москвы папу, мою няню Марусю и бабушкину помощницу и домоправительницу, Маню. Маня эта жила у бабушки давно и была во многом незаменима. Она имела характер независимый и шумный и все, кроме бабушки, немного побаивались её острого язычка.
Что касается моей дорогой няни, то Марусей звала ее только я, потому, что так ей хотелось, а подлинное ее имя было Аграфена, Придя в наш дом, она его вначале хотела скрыть, стесняясь его и считая деревенским. Папа объяснил ей, что имя это греческое и красивое, потому что очень древнее. Папа умел убеждать, поэтому «нянь-Марусей» она осталась только для меня (притом на всю нашу жизнь), все же остальные стали ее звать Граней, и это имя удивительно подходило ей, большой, громкоголосой и доброй.
В тот год папа был в отъезде, и мы с мамой зазимовали в Астрахани. Приближался Новый год, но тогда, в двадцатые годы, еще никто толком не мог понять, праздник ли это, и как теперь быть с этой календарной датой. В годы военного коммунизма, все старые праздники были отменены, и с ними повсюду проходила борьба безбожников и партийных активистов.
Одним указом большевики, вместе с Рождеством и Пасхой отменили и Новый год, посчитав, что все эти «буржуйские» елки и всякие там, песни-хороводы, следует отменить, как «опиум для народа», хлам и пережиток.
Но скоро все, включая руководителей новой жизни, поняли, что все-таки, несмотря ни на что, следует как-то закрыть щель, между календарными датами. Она назойливо о себе напоминала и требовала не просто заполнения, а некой вставки, отвечающей политике момента. Те, кому поручено было этим заниматься, пришли к идее проведения в эти дни праздников для детей. Их, в отличие от ёлок, проводили по утрам, и потому само собой возникло название «детский утренник».
На местах организация утренников была поручена комсомолу. Бдительному комсомольскому слуху в самом звучании слов «Новый год» чудилась подозрительная старорежимность, они вслух не произносились и в бумагах никак не упоминались, а помещения, где проводились утренники, украшались лозунгами и портретами вождей, как и положено, на всех детских и взрослых праздниках.
В это время моя тётя, поставив крест на своём музыкальном будущем, устроилась служить в учреждение, название которого, «Рыболовпотребсоюз», мне удавалось выговорить с трудом и только в несколько приемов. Я любила свою молодую красивую тётю, так просто и крепко, без всяких рассуждений, как обычно любят маленькие дети. Не за что-то особенное, а только потому, что она мне была милой и родной. Когда я однажды услышала, что на работе она «ударница и активистка», я поняла, как это важно и замечательно, хотя и не совсем понятно. Путь в новую жизнь для моей тёти Нины тогда только начинался; она была молода, способна, энергична и всеми силами старалась исправить ошибку судьбы, так некстати наградившей ее непролетарским происхождением.
Под тетиным руководством я выучила для выступления в клубе «Рыбпрома» какой-то коротенький стишок из журнала «Мурзилка», в котором были слова про «отряды юных бойцов», и мне они показались замечательными. Ожидание такого особенного праздника будоражило меня, и я долго мучила всех своими вопросами.
Мама, поддавшись общему энтузиазму, за одну ночь соорудила мне голубое платье, для чего был отрезан большой лоскут от чего-то голубого из старинного сундука. Там же, в бабушкином сундуке, нашлось кружево на воротничок, и белая муаровая лента. Я впервые шла на настоящий праздник, внутри все замирало, и было немного страшновато.
Мы с тётей долго ехали на трамвае и добирались по астраханской зимней слякоти до клуба «Рыбпрома», где проводился этот «утренник». Клуб находился рядом со Старым портом, а он был совсем не близко от центра и от реки Канавы, и от бабушкиного дома, где мы жили.
Над дверью клуба под перекрещенными красными флажками, кривовато, чуть налезая углом на верхний косяк, висел знакомый портрет. Я уже знала, что это Ленин. Мне всегда было непонятно, почему в детских книжках его часто называли «дедушка Ленин». У меня был один, единственный, мой самый замечательный на свете, дедушка Андрей Игнатьевич. Таких дедушек, как он не бывает много, и это я знала точно.
В длинном темноватом помещении клуба сновали дети разных возрастов, одетые как-то тускло и одинаково, на этом фоне мое голубое платье ярко засветилось. Я заметила, что несколько детей оглянулись на меня и сразу застеснялась своего вида, особенно меня, почему-то смущал бант, туго завязанный у меня на темени. Я смотрела на пробегавших мимо девочек, и ни у кого из них не было такого торчащего большого банта, как у меня. Я попыталась стащить бант с головы, но он завязан был так крепко, что как я ни старалась, он остался на месте, только чуть съехав набок.
Я спряталась за тётку и в это время всех детей стали сортировать и отдельные группы растаскивать по разным углам. Этим занимались старшие девушки и парни. Как сказала тётя, это были комсомольцы из ее ячейки. Комсомольцами командовала тётенька постарше в красной косынке и с резким голосом; тётя мне шепнула, что это секретарь ячейки, и я поняла, что именно она здесь главный командир.
Вокруг все быстро менялось, и вот с дощатого помоста, на котором сидел почти не видный снизу дяденька с баяном, раздались звуки марша. Громкая ритмичная музыка и, вообще, все, что последовало дальше, заставило меня забыть, не только свои сомнения, но и вообще все, кроме того, что стало происходить на сцене. Меня подхватила и понесла на себе куда-то вдаль радостная волна.
По сцене маршировали мальчики в черных трусах и белых майках, в руке каждый держал оструганную палку, и мне, было ясно, что это шашки, а сами мальчишки – героические красные конники. Ребята очень старались и сильно топали ботинками по гулкому настилу. Их волнение передавалось мне, я всё сильнее сжимала тёткину руку, она наклонилась ко мне и спросила, все ли в порядке.
Мой подъем достиг предела, когда мальчики запели знакомую мне песню:
Мы красные кавАлеристы и та-та
Та-та-тата-тата-тата-та –та…
Кроме первых слов, остальные были непонятными, зато мелодия уносила вдаль, в степь вместе с героями кавалеристами. (Всю свою жизнь, сколько-бы раз я не слышала эту популярную песню, я так и не могла разобрать её слов).
Допев песню, ребята стали строить пирамиду, одни вставали на одно колено, а другие, те что помельче, карабкались к ним на колени и на плечи. На белых майках и на коже ребят чернели следы от резиновых подошв. Слышно было, как мальчишки пыхтели, у них сползали трусы, торчали и выворачивались худенькие лопатки, не всегда получалось соединить руки, но все равно они были молодцы, и им дружно и долго хлопали, пока они маршировали, и спускались вниз, громко топая ботинками.
Дяденька заиграл другое, и на сцену вышли девочки. Пирамиду они не делали, но очень хорошо спели красивую и тоже знакомую мне песню. В ней были такие слова:
Смело мы в бой пойдем
За Власть Советов!
И как один умрем
В борьбе за это!
Эти последние торжественные слова девочки спели громко даже как-то грозно, отчего по спине побежал холодок. Девочки шли в бой, в руках у них были тоже палки, но побОльше, чем у мальчишек. Опять было совершенно ясно, что это вовсе никакие не палки, а боевые винтовки. Становилось очень грустно, при мысли, что такие славные и смелые девочки все, как одна «умрут в борьбе за это».
Под аплодисменты девочки, тоже стуча ботинками, промаршировали с помоста, и тут рядом возникла главная комсомолка с помощниками. Они стали выводить по одному и ставить на табурет ребят, из тех, что толпились вокруг.
Ребята, прижав руки вдоль туловища, звонкими голосами говорили стихи и все им хлопали. Все еще находясь в восторженном состоянии духа от представления, я крутилась, подпрыгивала и тянула тётю к табуретке, мне тоже очень хотелось, стоя на ней, рассказать все стихи, которые я помнила.
Тетя, держа меня за плечи, стала проталкивать меня вперед, это было непросто, вокруг плотно толпились дети, их мамы также протискивали поближе к желанной табуретке. Взволнованные важностью момента, мамы вдруг заволновались, что их дети могут не успеть выступить. Возникла даже толкотня и нервозность. Я была меньше всех и меня уже почти оттеснили, но в это время меня подхватили чьи-то крепкие руки, и я оказалась на табуретке.
Стало тихо, кругом были одни незнакомые лица, на меня удивленно смотрели во все глаза. Может быть, голубое платье и бант сыграли в этом свою роль. Робея, и сначала не громко, но я отбарабанила свой специально заученный к этому дню стишок и мне похлопали. Слезать со своей трибуны и уходить мне совсем не хотелось, и вспоминались другие самые любимые, наши, с нянь-Марусей, стихи. Парень что водрузил меня на табурет, смотрел на меня, улыбаясь:
– Знаешь еще стих? Говори, или слазь, а то и другим тоже охота! -
Я вдруг осмелела и как-то неожиданно для самой себя вдруг услышала собственный голос:
Спи, младенец мой прекрасный
Баюшки-баю!
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою!
Тут же рядом с табуреткой оказалась та «главная», в красной косынке:
– Нет-нет, это неподходящий стих! Мы тут все уснем с твоим «баюшки-баю» – обидно засмеялась она,
– Хочешь, говори какой-нибудь другой! -
Стихов я знала много; источником моих знаний были дедушкины книги с прекрасными картинками, которые мне читали. Я выбрала наше, с нянь-Марусей, самое любимое и, поверх задранных голов ребятишек прозвучало:
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел…
Не помню как, но я оказалась внизу, рядом с тётей и главной комсомолкой. «Главная» смотрела сердито и что-то шипела моей тётке.
Тётя была невозмутима, прижав меня к себе, она смеялась, сверкая белыми зубами. Каштановые кудри выбились из-под косынки, она смеялась, и на щеках играли ямочки. Она уже была в жизни на своём месте и знала это, она была из «грамотных», а это тогда много значило, и очень ценилось любым начальством, в том числе и в «Рыболовпотребсоюзе». Через какое-то время, она сама возглавила комячейку и получила повышение на службе, именно тогда она выбрала свой путь, по которому шла много лет.
На улицах было слякотно и начинало смеркаться. У ворот Старого порта нам попался извозчик, и к моей радости он довез нас до самого дома на Тихомировской улице. Я прижалась к тёплому боку тёти и вспоминала, как замечательно выступали и пели ребята; мой собственный, не вполне удачный, дебют меня совсем не огорчил. Это было моим самым первым шагом за порог привычного и ясного домашнего мира. Я была полна тем, что увидела и услышала в этот день. Всю дорогу мне было хорошо, но говорить не хотелось, тётя крепко обняла меня рукой, она думала, что я задремала. Возможно, это так и было, и в этой дрёме вдруг обозначилось чувство неясной тревоги, я ещё не могла тогда понять, что жизнь впервые даёт мне знак о том, как важно бывает не стать «белым воронёнком». В жизни эта метка так легко и прочно прилипает ко всем неосторожным и открытым.
В доме было тепло, и ярко светли большие керосиновые лампы «Молнии», свисающие с потолка.
В прихожей я спросила раздевающую меня няню:
– А вдруг, ангел обиделся и улетел насовсем?-
– Какой такой ангел? – не поняла она.
– Ну тот, что по небу полуночи… -
– Да что ты, детка! Куда же он денется от нас? Сегодня же и прилетит. Пошли за стол!
От уверенных слов нянь-Маруси мне стало опять спокойно и весело. Мы вместе сели рядом с мамой за стол, где уже все давно нас ждали.
А перед сном мы с мамой раскрыли нашу любимую тяжелую, зелено-голубую книгу, на той самой странице, где была та самая картинка, Мои тревоги ушли: Ангел летел в клубящейся дымке полуночи.
И тихую песню он пел.
Гарс
Рассказ
Моё детство пришлось на тот кусок истории, когда события в стране следовали одно за другим в необычайно быстром темпе. Всё, что окружало меня и мою семью, тоже бесконечно менялось и ломалось, определяя всю дальнейшую жизнь.
Все, что тогда происходило, оставалось и продолжало жить в глубине моего «я», В разные моменты жизни и при самых разных обстоятельствах, я мысленно вновь и вновь возвращалась, заново проживая эти, унесенные временем, частички бытия.
Только теперь, заплатив за эту возможность опытом собственной жизни, я могу многое понять событиях прошлого, восстановить их и соединить в логическую цепь.
Что касается исторического фона, то всё вышло так, как вышло: многие годы нашей жизни были насквозь пропитаны ложью и отгорожены ей, как высокой стеной не только от истины, но и попросту от понимания того, что видели наши глаза.
Наша молодая семья, состоящая из папы, мамы и меня, жила попеременно в двух городах: в Астрахани, где было мамино родное гнездо и в Москве, где работал папа, и куда мы с мамой должны были вскоре переехать, чтобы жить там постоянно.
Вопрос нашего переезда зависел от получения папой «жилплощади», и это должно был вот-вот решиться, все нужные бумаги были уже у папы «на руках». Слыша взрослые разговоры, я никак не могла взять в толк, зачем нам уезжать от бабушки на какую-то «жилплощадь», когда здесь можно жить всем вместе.
Наше переселение все откладывалось, но я нисколько не горевала по этому поводу: в бабушкиной просторной квартире жилось мне куда привольней, чем в съемных временных московских комнатушках. Здесь вокруг меня были мои родные бабушка, дед, тётя, друзья во дворе и самый дорогой мой друг нянь-Маруся, она же – Граня, так звали ее все взрослые.
В момент встречи, когда мы приезжали ,меня сразу подхватывали и прижимали к себе ее мощные руки, я чувствовала, что я, наконец-то, в доме, роднее которого на свете не бывает.
Папа приезжал к нам совсем не часто, его работа требовала долгого пребывания в разных, в основном далёких, краях, где строились заводы, и где нужно было устанавливать и налаживать новые станки и машины.
Я всегда слушала папины рассказы, не отрывая восторженного взгляда от его лица. Смысл его слов мне не всегда был полностью понятен, но я по-детски изо всех сил пыталась представить, как живет мой папа, когда его нет с нами, и мне ужасно нравилось фантазировать и воображать себе папины подвиги в тех дальних краях, куда он уезжал работать.
В разговорах о папиной работе, часто звучало слово «спец». По моему детскому разумению это означало, что мой папа знал и умел всё на свете. Это было главной причиной моего восхищения и тайной гордости. Отчасти я была права в своей наивности. Но! Было и еще одно, значение этого слова, главный смысл которого, недоступный для ребенка, стал мне известен многие годы спустя.
В начале двадцатых годов, когда только-только отшумела гражданская война, и в результате «отсутствия классовой солидарности в среде крестьянства», все народное хозяйство лежало в руинах, а страна было на пороге голода и вымирания. Руководители молодого советского государства вынуждены были ввести беспощадные меры трудового принуждения в организацию всех отраслей хозяйства. Если годом ранее все представители интеллигенции, в том числе и технической, были объявлены «социально чуждыми» и подлежащими «концентрированному насилию, вплоть до уничтожения», то теперь эти же теоретики столкнулись с тем, что стране позарез нужны были специалисты, владеющие техническими знаниями. На руководящих должностях сидели вчерашние командиры красных войск, надежные в идейном плане, но ничего не смыслящие в порученном деле. При этом без работы бедствовали, боясь проявить себя, «социально чуждые», но такие нужные специалисты.
В ленинской голове возникла идея «принудительного привлечения спецов», деятельность которых должна быть полностью подотчетной и контролируемой и производиться по указанию сверху и без принятия на постоянную должность. Сроки выполнения работ строго регламентировались, за их неисполнение полагалось наказание, вплоть до высшей меры, в зависимости от важности объекта. Безработным «спецам» приходилось на все соглашаться – другого выхода не было, к тому же, никто особенно их согласия и не спрашивал.
Никаких благодарностей и наград за сданную в срок работу «спецам» не полагалось. Условия работы были вполне унизительными и распространялись они на всех без исключения «бывших», даже на таких гениальных инженеров с мировым именем, как Шухов, Термен, Джунковский и многие другие.
Я кое-что слышала об этом и позднее, но сама столкнулась со следами этих столь радикальных исторических деяний, по воле случая, уже в послевоенное советское время, где-то в середине пятидесятых. Сложилось так, что при выполнении одного проекта, мне пришлось знакомиться с подлинными рабочими документами по строительству знаменитой Шуховской башни. В моих руках были ветхие выцветшие чертежи с рукописными пометками и подписями самого Владимира Николаевича Шухова и его докладные о невозможности согласиться с некоторыми предлагаемыми заменами материалов.
Предложения вносились с целью «ускорения сроков запуска Первой Советской Радиостанции им. Коминтерна», а на деле, в разрушенной стране просто не было прокатного металла нужного профиля. В полуистлевших документах полувековой давности сквозила не только стойкость, но и душевная боль знаменитого инженера, под давлением и угрозами идущего на унизительные уступки, и просто старого, больного и уставшего человека. Я была совсем не готова к тому, что приоткрылось моему, тогда еще вывихнутому сознанию, я смогла полностью принять то, что видели и читали мои глаза. Много лет спустя, когда изменился политический климат в стране, я прочитала в воспоминаниях потомков Шухова многое из того, что знала раньше.
Мой отец не имел мировой славы, он просто был способным и образованным инженером, до революции он окончил Высшее Императорское Техническое Училище, но и это, с точки зрения новой власти, было не самое плохое в его биографии. Вдобавок ко всему он происходил он из казачьего рода потомственных полковых священников, а во время Первой мировой войны был офицером. Такое сочетание анкетных данных прекрасно подходило для ревтрибунала, но не для устройства на постоянную работу, связанную с промышленностью. Учитывая острую потребность, оно сгодилось только для пополнения социальной группы советских граждан, вполне официально называемых « спецами». В те годы любили сокращения, в виде причудливых сочетаний из обрывков слов, чем то это отвечало запросу времени
Однажды ранним астраханским утром я проснулась в своей детской кровати от громких голосов и сразу поняла, что приехал папа, его высокий голос выделялся из общего приветственного гула, и его невозможно было не узнать.
Я распахнула дверь спальни и онемела: папа, не успев раздеться, так и стоял в своём заношенном парусиновом плаще, на нем висела мама, все остальные столпились в углу и рассматривали что-то на полу за креслом.
Шлепая босыми ногами, я подошла к этому укромному месту, которое привыкла считать своей территорией, протиснулась между стоящими и попыталась разглядеть то, что лежало на полу.
То, что я увидела, было похоже на груду грязных, свалявшихся комков шерсти. От этой груды, дополняя впечатление, шел резкий и противный запах псины. Папа, не замечая ни меня, ни своих грязных следов на полу гостиной, прошел в угол и попросил всех пока разойтись и не шуметь:
– Пес измучен дорОгой, пусть отдохнет и привыкнет, -
сказал он и только тогда, увидев меня, с открытым ртом не спускающую с него глаз, улыбнулся и пошел на террасу снимать свою, тоже очень грязную одежду.
Я все стояла в одной рубашонке, не сдвинувшись с места, и постепенно начинала скорее угадывать, чем различать в спутанной шерстяной куче признаки лап, хвоста, головы и всего прочего, что полагается иметь собаке.
Неожиданно пес поднял голову и посмотрел на меня желто-медовыми глазами, обведёнными тёмным контуром, совсем таким, как рисовала себе моя мама. Я присела на корточки, глядя на это чудо, мне уже не противен был запах, и, вдруг, замирая, я ощутила, как тёплый и нежный язык лизнул мою коленку. Я, никогда даже не смела мечтать ни о чем подобном, у нас еще никогда не было настоящей живой собаки. С этой минуты мне стало ясно, что жизнь моя станет невероятно счастливой и совсем другой.
В ближайшие дни папа с нянь-Марусей пса отмыли, папа сам его вытирал, и расчесывал. Кормили собаку, понемногу, сделали ему подстилку, на нее пошло старое одеяло, выводили гулять на берег Канавы, знакомя его с новым окружением. Имя пса было Гарс, он был чистокровен и принадлежал к очень ценной охотничьей породе. Папа сказал, что порода эта называется английский сеттер-лаверак, и выведена она была в дворцовых псарнях Англии много веков назад специально для охоты на пернатую дичь.
По какой-то причине в сибирском городе Иркутске, где тогда работал папа, Гарс остался без хозяина, и все сложилось так, что папа просто не мог его не взять, а взяв, не привезти его в самое надежное место на земле – в бабушкин астраханский дом. Как ему удалось такое предприятие, представить себе трудно, добираться до нас им пришлось «на перекладных» долго и трудно, и оба они и отец, и пёс прибыли под астраханский кров на пределе сил.
Отмытого и расчесанного Гарса нельзя было узнать, его шерсть оказалась длинной, струящейся и блестящей, ее основной цвет был совсем светлым, как сливочное масло, и словно посыпанным крупой серо-коричневых неярких пятен.
Пёс с первого дня выделил меня из всех обитателей дома, видимо человеческий детёныш вызывал у него больше доверия, чем взрослые особи, особенно те чужие и враждебные, оказавшиеся рядом после того, как не стало его прежнего хозяина.
В доме он всегда находил место возле меня и мотался за мной повсюду, куда заносили меня мои игры. Правда, мои дворовые друзья относились к собаке осторожно, и как-то временно отошли в сторону. Теперь нас всегда было трое: нянь-Маруся, Гарс и я. Моя няня полюбила Гарса со всей нежностью своей души, такой же широкой, как и вмещающее ее тело, и приняла на себя все заботы о нем.
– А где Гарс жил раньше, до того, как приехал к нам? – однажды спросила я папу.
– Это собака моего друга, жившего в Иркутске, – ответил он рассеянно, его взгляд говорил о том, что мысли его заняты не нашим разговором, а чем-то совсем другим. Я давно привыкла к этой папиной особенности и, совсем не обижаясь, продолжала настойчиво спрашивать:
– А почему Гарс приехал с тобой? Твой друг его подарил тебе?
– Нет, детка, его хозяин уехал, и Гарс остался один, – папа взглянул внимательнее, наконец, восприняв меня как собеседника.
– А когда вернется твой друг, он заберет у нас Гарса? – всё не унималась я. Теперь мне невозможно было представить нашу жизнь без него. Папа встал с кресла, и прошел к окну.
– Он не вернется. -
–глядя в щели ставен и немного помолчав, сказал папа, и я почему-то не ощутила радости. Хоть и получила уверенность в том, что Гарс теперь наш «насовсем».
Через несколько дней папе нужно было уезжать, и в этот раз очень надолго, его торопили телеграммы, приходящие из Москвы. В доме царил обычный в случае отъезда тарарам, хотя собирать, по сути дела, было почти нечего. Система сборов и переездов давно была привычной частью нашей жизни.
Папа, не доверяя этот процесс никому, сам чистил, доводя до блеска свою любимую, неподвластную времени, английскую армейскую кожанку. Сколько я себя помню, эта «вечная» кожанка всегда была предметом папиных забот, с ней он почти никогда не расставался. Резкий запах состава, которым обновлялась кожанка, смешивался с неизменным запахом воблы. Этот обязательный астраханский гостинец был тоже, как всегда приторочен к папиным багажам.
К зиме Гарс похорошел еще больше, он привык ко всем, пропала его настороженность, он оказался очень ласковым, но при этом, довольно избирательно, далеко не ко всем. В своём отношении с окружающими он проявлял редкое достоинство. Он отворачивался и старался не замечать кошек, которые заметно присмирели с его появлением, и старался уйти в дальний угол, когда на террасу вваливалась играть стайка дворовых ребят.
Куда бы я ни пошла в доме, я всегда слышала за спиной цоканье когтей по крашеному полу и очень скоро я привыкла к этому и стала придумывать разные озорные штучки, вроде заплетания косичек из шерсти на хвосте и подобных глупостей, за которые мне попадало от няни. Гарс безропотно и, как мне казалось, с удовольствием сносил все эти вольности, разлегшись на полу и подставляя лохматый живот.
Зима в тот год выдалась совсем не астраханская, а скорее московская – шли снега, долго держалась ровная морозная погода, реки стали, и снег не таял, а лежал ровным покровом.
Мы теперь ходили гулять дольше и дальше, чем обычно. Мы выходили на прочный лёд на Кутуме, или на Стрелке и с нами всегда был засидевшийся дома Гарс.
Кто-то вспомнил, что в сарае за дровяными поленницами должны висеть сохранившиеся старые санки. Изрядно потрудившись, дедушка, с помощью Грани разобрал поленья и достал с крюка это запыленное чудо, бывшее по возрасту ровесником знаменитого бабушкиного сундука. Сани эти были совсем не похожи на те, что мне раньше приходилось видеть. У них были красивые, как-то не «по- теперешнему» лихо закрученные, железные полозья, высокое ковровое сиденье и чёрная узорная спинка.
Тут же родилась идея привести сани в порядок, и попробовать запрягать Гарса, очень уж здорово смотрелись они рядом, наш красавец-пес и старинные сани. Сам Гарс принял это новшество без возражений и даже с интересом, он по природе своей был предназначен для подвижной работы, и, набравшись сил, уже давно тосковал по бегу и вольным просторам.
В один из ярких зимних дней наш отряд, состоявший из мамы, тёти Нины, меня, Гарса и санок, снарядился в свой первый ледовый поход. К ошейнику Гарса привязали длинные ремни от саней, я прочно расположилась на сидении, и мой «конёк» легко покатил меня по утоптанному снегу. Мы добрались до Стрелки и вышли на волжский лёд, покрытый снежным покровом, на котором темнели раскатанные гуляющими ледяные дорожки.
Гарс поскакал по этой слепящей белизне, а я сидела в санях, вцепившись в поручни и замирая от ощущения полета. Мне хотелось, чтобы, полет этот не кончался никогда, но, всё же было немного страшно и, на всякий случай я решила оглянуться назад, чтобы увидеть, как далеко мы укатили от мамы.
Мне пришлось для этого привстать и повернуться, держась за высокую спинку саней. Я только успела увидеть, что мы уже довольно далеко от мамы и тёти, как тут же почувствовала, как заваливается на бок спинка саней и тут же кувырком вывалилась в колючий снег. Отряхнувшись от снега, залепившего лицо, я не могла сообразить, кого мне нужно звать – маму или ускакавшего с санями Гарса, и решила, как всякий ребенок на моём месте, прыгать и кричать: -Мамочка- а-а! -
Было обидно видеть, как Гарс, забыв про меня и почуяв неожиданную лёгкость, летел вперед, почти не касаясь земли, и описывал длинную дугу. Его шерсть струилась по воздуху, он бежал крупными скачками, словно хотел оторваться от саней, которые кувыркались сзади, оставляя рваные борозды в снегу.
Мама и тётя были достаточно далеко и меня не слышали. Было похоже на то, что они, отправив нашу упряжку, со спокойным сердцем забыли про нас и тоже радовались наступившей свободе. Они затеяли беготню и толкали друг друга в снег и барахтались в нем. Я видела, как с разбегу они скользили по накатанному льду, налетали друг на друга, падали, и в воздухе мелькали их ноги в светлых фетровых ботиках.
Меня они не видели и не слышали, им просто было весело и хорошо, а я, очутившись одна среди снежного поля, просто не знала, что мне делать. В глазах копились слёзы обиды, и я уже начала злиться. Почему-то особую неприязнь у меня вызывали именно эти дурацкие ботики, в которых они бегали, забыв про меня, собаку и про всё на свете. Тогда такие ботики были в большой моде, хотя более нелепой и неудобной обуви я в жизни не встречала.
–Вот они бегают в этих своих ботиках, Гарс убежал, а я здесь одна и никому не нужна! – подумала я. И сразу, словно поймав мою мысль, мама повернулась, все увидела и, увязая и набирая снег в боты, быстро побежала ко мне по снежной целине.
Тут я увидела, что Гарс, волоча опрокинутые санки, тоже приближается ко мне, я двинулась навстречу, но сразу заметила, а скорее почувствовала, в нем какую то перемену. Не добежав до меня, он вдруг остановился, как-то громко и надсадно закашлялся, стал как-то судорожно давиться. Из пасти на снег протянулась вожжой мутная слюна.
Подбежав, я подняла и отряхнула сани, подошла к Гарсу, и только тогда заметила, что он как-то согнулся, поджал хвост, а задние лапы и бока мелко дрожат. Он стоял безучастно, отвернув в сторону морду, словно его подменили. Стараясь отогнать тревогу, я попыталась ласково его уговаривать
– Гарсинька, миленький, ну что же ты! Давай поедем домой! Ну, пожалуйста!
Гарс продолжал стоять, в ответ слегка подрагивая хвостом, прижатым к задним лапам. Он извинялся за свою немощь
Подоспевшая тётя Нина, попробовала его взбодрить:
– А ну Гарс, давай вперед! Быстро, собачка! Хватит лениться! -
– Давай, давай, Гарсик! – все еще не веря плохому, не унималась я, и, сидя в санях, отталкивалась ногами, стараясь помочь ему
Пес прошел несколько шагов, остановился, и опять так же страшно кашлянул.
Мама высадила меня из саней, сняла упряжь с Гарса, и, опустившись в снег перед ним, стала ласково гладить его. Он, в ответ, как то неловко уткнулся мордой в ее колени и слабо шевельнул хвостом.
Дома, узнав про наши дела и увидев пса, бабушка сразу помрачнела и, не сказав ни слова, только махнула рукой. Она была медик и всё поняла сразу. Только тётя Нина была уверена, что все будет в порядке:
– Просто он устал! Не надо было ходить так далеко. Отлежится и опять будет здоров. Собака, ведь! -
Мне так хотелось на этот раз, чтобы она оказалась права.
Дело в том, что с тётей Ниной всегда было трудно спорить, этого никто и не делал, так было всем, включая саму тётю, намного спокойнее. Только с папой у них иногда были долгие и, какие-то совсем непростые разговоры. Начинались они всегда мирно и шутливо, но бывало так, что тётя постепенно начинала горячиться, щеки ее пунцовели, а голос звенел и срывался.
Гарс теперь лежал в своем углу, не вставая, и ничего не ел. Пить его уговаривала нянь-Маруся, поднося миску к морде.
Примерно дня через два-три, он действительно отлежался, и стал понемногу вставать и есть. Он подходил ко мне, нетвердо ступая, старался лизнуть, смотрел на меня, но его глаза не были прозрачно медовыми, как прежде, их словно заволакивала мутная влага, копившаяся в уголках и стекающая на короткую шерсть морды.
Он редко теперь выходил из дома, его ноги, совсем недавно такие крепкие, теперь, как-то по-стариковски, подогнулись, острые бугры лопаток стали заметно выпирать.
Граня, (она же моя нянь-Маруся), всеми силами пыталась «поправить собаку», я знала, что папа именно её просил заботиться о Гарсе. Теперь её мучало, что все случилось именно так, и она не уследила. Она садилась на низкую скамеечку, терпеливо разбирала и расчесывали свалявшуюся в комья тонкую собачью шерсть.
В нашем доме всё стало каким-то другим, в него темной дымкой вползла тревога, сразу приглушив и отодвинув все, что раньше казалось нужным и важным. Я даже не очень чётко помню, как в этот раз мы встретили папу, приехавшего за нами, и как мы с мамой собирали вещи, укладывая багаж в дорогу.
Чтобы я не мешала взрослым, накануне отъезда меня уложили пораньше, но я долго вертелась в постели, не засыпая, и все прислушивалась к звукам дома.
Неожиданно скрипнула дверь, в спальню кто-то вошел, стараясь не шуметь. По приглушенным голосам я поняла, что это мама и папа; думая, что я давно уснула, они присели на сундучок рядом с моей кроваткой и продолжали начатый раньше разговор.
Сначала я не могла разобрать слов их шепота, и только затаившись и, почти перестав дышать, я поняла, что разговор у них идет о том, что произошло с Гарсом, когда он катал меня.
Папин голос звучал откуда-то снизу, и я догадалась, что он сидел, как всегда обхватив пальцами голову, упираясь в колени локтями и слегка покачиваясь.
– Настоящая охотничья собака это хрупкая драгоценность! Собака, вообще, живет на свете только для человека. Душа её устроена так, что она всегда выполнит не только приказ, но и любое его желание, даже себе во вред. Даже если это грозит ее жизни. С этим забавляться нельзя! Как ты не смогла этого понять? -
Мама не отвечала, я поняла, что она плачет. Такого еще не было. Папа не утешал ее, как обычно, когда она была чем-то расстроена.
Мы уехали в Москву, опять во временно снятое жилище, и жизнь покатилась по своим ухабам уже на новом, случайно выбранном месте.
Как всегда, отсчет времени отмечался получением писем и посылок из Астрахани и редких денежных переводов и открыток от папы. Мама читала мне вслух бабушкины письма, они были длинны, интересны и полны привычных бабушкиных фраз. Написаны они были ее удивительно неразборчивым почерком. Папины открытки приходили реже и мама мне их не читала.