Лежала я как-то в больнице в Петропавловске, ну, там городские все. Мы гуляли с одной женщиной по саду, и она спрашивает, а вы откуда. С Севера, говорю, с Камчатки. А она: а, это где люди дикие ходят, вроде медведей.
Дихотомические пары стереотипных понятий, таких как изоляция или традиция, прогресс или современность, сыграли важную роль в формировании образа коренных народов Дальнего Востока России. Подобные замечания, порожденные городским сознанием и цивилизованным воображением, часто можно услышать на северо-восточном побережье Камчатки. В этом конкретном замечании коряки ассоциируются с грубыми и дикими существами, в которых нет ничего человеческого. Тайная оскорбительность этих слов заключается вовсе не в том, что люди метафорически приравниваются к таким могучим животным, как медведи. Многие знакомые мне коряки сочли бы эту аналогию весьма лестной. С точки зрения жителей тундры, медведи сродни людям. Как и коряки, медведи прекрасно знают тундру: они опытные охотники; они преодолевают большие расстояния в поисках пищи; они всеядны, а без меха их тела напоминают человеческие. Оскорбительно и обидно то, что одна хитрая метафора сплетает воедино человеческую и звериную натуру. Считается, что медведь непредсказуем и дик, он принадлежит к опасному царству необузданной природы. Получается, что коряки характеризуются через образ природы, которая их окружает и в которой они живут.
Валить коряков в одну кучу с дикими зверями – лишь один из многих способов их представлять и описывать. В этом и следующем разделах рассматриваются некоторые названия и метафоры, которые использовались как ярлыки, призванные выставить коряков архаичным, примитивным и невежественным народом. На протяжении всей истории коряков называли по-разному; одни из этих наименований звучат насмешливо, другие – злобно, третьи – более уважительно и справедливо. Некоторые были даны им соседями по региону, некоторые – этнографами или государством. Я начну этот раздел с рассмотрения региональных и этнографических наименований, а потом перейду к государственным.
Несмотря на длительные споры по поводу этимологии и семантики, в целом этнографы, похоже, сходятся во мнении, что этноним «коряки» – не самоназвание, а некий лингвистический гибрид, в котором объединились культурно разнящиеся наречия. Слово «коряк» появляется в антропологической литературе примерно в конце XVII века [Вдовин 1973: 51] и восходит к этимону «кор» (qora), означающему «домашний олень» [Иохельсон 1997: 19]. Большинство этнографов предполагает, что либо северные соседи коряков, чукчи, либо южные, ительмены, использовали этот или похожий по звучанию этноним для обозначения оленеводов, китобоев и охотников, живших на скалистых и малонаселенных землях северной Камчатки. Позже то ли казаки [Стеллер 1999: 62], то ли местные русские [Иохельсон 1997: 19] ввели это слово в широкий обиход.
Когда я только начинала знакомиться с материалами о севере Камчатки, мне было трудно оценить название «коряки»: оно казалось мне непроизносимым и неестественным. Оно никак не передавало ощущения многообразия и важности различий между общинами, особенно учитывая заявления самих коряков о том, что они представляют собой группу людей с разными индивидуальными особенностями. Однако, хотя в описании своих полевых исследований я стараюсь избегать ложной однородности, на протяжении всей книги я использую слово «коряки». В настоящее время коряки и сами начали использовать этот этнический ярлык как предмет гордости перед лицом растущего социального и, как утверждают некоторые, культурного упадка. Бросая вызов региональной несправедливости и эгоцентричным интересам национального государства, этнограф принесет больше пользы, демонстрируя правоту политического класса, а не отвергая самый достоверный с научной точки зрения термин, обозначающий народ. Используя название «коряки», я занимаю позицию, имеющую как слабые, так и сильные стороны.
Оставляя в стороне эти соображения, отмечу, что, хотя большинство этнографов – исследователей Севера считало целесообразным найти и использовать самое аутентичное название, обозначающее тех, кого они встречали в северной тундре, советское государство видело куда большую целесообразность в обозначении и категоризации всех субъектов, живших на северных окраинах его официальной территории. Отчеты, статистические данные и этнографические описания начиная с XVII века и заканчивая началом 1930-х годов способствовали тому, что существование коряков представлялось безнадежно погрязшим в традициях и внеисторических формах жизни. С точки зрения советского государства, такие народы остро нуждались в помощи. По сути, сам политический термин, придуманный для их обозначения, отражает свойственные правительству идеи патернализма и доминирования. В рамках государственной номенклатуры «малых народов Севера» коряки назывались «народностью»: в политическом плане они считались слишком незначительными, чтобы получить конституционное влияние и вес, а в демографическом плане слишком малочисленными, чтобы называться нацией12.
«Малочисленный» народ по определению считался незначительным, жалким, низкосортным. А следовательно, ему требовались административные структуры и институты, которые способствовали бы экономическому прогрессу и образованию, упорядочили бы места его проживания – вскорости все это должно было распространиться плотным слоем по всему северному полуострову. С точки зрения советского государства, жизнью коряков правили предрассудки и невежество; их общественный строй был близок к доисторической, нецивилизованной формации «каменного века» [Билибин 1933б: 95]. Коряки были объявлены примитивным и, соответственно, малым народом, так как они жили в отрыве от истории. Разумеется, такой подход оказался целесообразным для легитимации особой формы государственной власти и вмешательства, которые должны были стать определяющими в жизни коряков. С патерналистской точки зрения советского государства, малые народы были неполноценны и неспособны к самоуправлению; от помощи государства они должны были только выиграть.
Однако в современной борьбе коряков за идентичность и культурный суверенитет на Дальнем Востоке России такие формулировки и аргументы справедливо осуждаются как уничижительные и обесценивающие (например, [Коробова 1991]). Лидеры коренных народов утверждают, что такая терминология мешает корякам отстаивать автономию и право на свои земли. Они требуют, чтобы права коряков были уравнены с правами других народов. В следующем разделе будет показано также пренебрежительное отношение, продиктованное как массовым, так и административным воображением. Это пренебрежение родилось как промежуточный продукт двух основных понятий: вневременной традиции и политического доминирования.
Корякская пляска —
Веселья сестра,
Я мог любоваться
Тобой до утра.
Из песен чудесных,
Сплетенных в узор,
Я видел и слышал,
Присев у дверей, —
Безмолвие тундры,
Величие гор,
Крик птиц
И повадки зверей.
Корякская пляска —
Веселья сестра,
Я мог любоваться
Тобой до утра.
Это стихотворение знакомит нас с важным средством, с помощью которого часто представлялись и описывались коряки. Подобные лирические тексты нередко встречаются в местных газетах и региональных брошюрах. В отличие от диктуемого государственной позицией негативного стереотипа о культурной жизни коренных народов, коряки здесь представлены как непоколебимые традиционалисты и активные приверженцы фольклора. Стихотворение говорит о том, что их мир был полон магии и преданий, экзотики и чудесных сказок. Такая образность создает позитивную картину вселенной и существования коряков. Тем не менее, несмотря на одобрительный тон и содержание, язык этого текста лишь незначительно расходится с языком государства. Тот и другой помещают коряков в рамки архаичной системы и доисторического времени. Пляска – лишь одно из проявлений такого ограниченного взгляда. Ее можно превозносить, так как это безвредная традиция; безвредна она потому, что она не бросает вызов государственной власти и правилам, а скорее определяет границы обычаев и традиций.
Стихотворение прелестно, потому что свободно оперирует метафорами магических сил и традиционными образами. Оно неправдиво, потому что не учитывает разных стилей корякского танца и, таким образом, льет воду на мельницу культурной однородности. Безусловно, в своих танцах и песнях коряки всегда подражали движениям промыслового зверя, морских млекопитающих и птиц. Хореографический рисунок и телодвижения танцующих подчеркивают острый взгляд и исключительное внимание, которое коряки уделяют животным и земле. Но для знакомых мне коряков танцы и песни были в такой же степени вопросом личного вкуса и стилистических предпочтений, как и вопросом традиции в рисунке движений, разворотов плеч, взмахов рук и кивков головы. Индивидуальный стиль был настолько важен, что память умершего человека часто чтили, исполняя его собственные произведения. Драматическое искусство человека демонстрировало его личное понимание утонченности и грации.
На самом деле, почти все, кого я знала, любили и ценили самые разнообразные музыкальные стили, будь то классика, церковная музыка, диско или рок. Молодежь особенно горячо интересовалась музыкой, которую слушают там, откуда я приехала. Они прекрасно разбирались в последних хитах и знали, что такое талант. В Тымлате одного из соседей прозвали Бетховеном, потому что он умел с такой скоростью перебирать клавиши аккордеона, что за его пальцами невозможно было уследить. Бетховен исполнял шлягеры и русские народные песни; в селе он слыл артистом, так как прекрасно играл и на праздниках, и просто для своей жены.
Но стихи служили не только для того, чтобы окутать традицию романтическим ореолом. В советском контексте одна из функций поэзии состояла в том, чтобы подкреплять политику воображением. По сути, стихи были удобным средством заявить о принадлежности коренных народов к более широкому государственному сообществу. Эту функцию несет в себе следующий текст, в котором люди предстают радостными и добровольными участниками наднациональных политических проектов, выходящих за рамки сообществ:
Солнце ночное
Над тундрой светит.
Племя родное,
Севера дети,
Рыбак и охотник
Товарищу рад,
Каждый работник
Нам дорог как брат.
Мы тунгусы, остяки и юраки.
Мы – камчадалы, гиляки, коряки.
Малых народов большая семья,
Оленеводы и дети ружья14.
Эту песню сочинили в конце 1920-х годов, и как таковая она отвечает на важный запрос времени: создание интернационального сообщества. Все местные промыслы представлены в ней как достойный уважения, почетный труд, но разнообразие народов, живущих на обширных территориях Дальнего Востока, предстает как единая наднациональная семья. В этой новой семье все трудящиеся – братья. Родство возникает и проявляется в экономических, а не кровных связях. Родство – это вопрос не происхождения, а классового самосознания и классовой принадлежности: в этом создатели песни солидарны с местными властями. По сути, терминами родства объединены разрозненные, ничего не знающие друг о друге сообщества: таким образом устанавливается единая категория принадлежности, общая для всех. Объединяя сообщества под эгидой единого порядка и закона, государство само выступает как псевдородственное сообщество. Подразумеваются, таким образом, не отдельные культурные артефакты [Андерсон 2001: 29], а государство в целом.
Революционная риторика этой песни представляет коряков как инфантильного «туземного Другого». Они заметны разве что своим отсутствием, по-детски беспомощны и лишены свойств, а следовательно, не соответствуют идеалам, выпадают из рядов европейской цивилизации. В этом дискурсе о создании сообщества присутствует и гендерная составляющая: интернациональное единство определяется как «братство». Пусть определяющей, универсальной категорией является класс, но строится он на принципах маскулизма. Это главный ключ к пониманию процесса формирования сообщества: интернациональные революционные объединения суть объединения мужчин. Темы двух приведенных выше текстов совершенно разные, но мир коренных народов в них видится одинаково. Оба стихотворения составляют последовательный и единообразный нарратив о культурной однородности: некий монологический голос вещает об ограниченных горизонтах корякского народа. Об этом мы поговорим далее.
Я сопоставляю и противопоставляю друг другу некоторые метафоры и расхожие образы, присущие главным нарративам о политике и традициях, чтобы показать, что эти сферы рассматривались по отдельности, но обе – в рамках статичного воображения. Правда, были и попытки объединить эти две темы в одном образе, апеллирующем одновременно к прошлому и будущему. В следующем тексте на место политики подставлена идея развития:
Океан и тундра,
Зима и лето,
Олени и автомобили —
Вечная поэзия жизни коряков
Этот отрывок – поэзия самой жизни. Можно ли описать народ лучше, точнее, чем посредством лаконичных, строго противопоставленных друг другу элементов воображаемого?
До сих пор я говорила о том, как коряков описывали извне – с позиций этнографии, поэзии или государства. В этом разделе я сменяю направление исследования, чтобы показать, что понимание истории самими коряками северной Камчатки дает другой поворот представлениям как о традиции, так и о прогрессе. Отступив от вышеописанного взгляда извне, здесь я показываю историю региона глазами собственно тундры и государства. Историю я понимаю как столкновение разных позиций, выражение разногласий, попытки каждой стороны доказать свою правоту. Тогда становится ясно, что для всех участников разговора история – это вопрос точки зрения. Как коряки, так и государство могут по-разному рассказать об условиях и обстоятельствах своего изменяющегося существования.
Разделяя историческую хронологию на два основных периода – дореволюционный и советский, я отчасти соблюдаю условность, принятую в этнографических и историографических работах о Дальнем Востоке России. К этому разделению я прибегаю здесь потому, что с его помощью можно более наглядно показать ход местной истории с обобщающих позиций. Однако вместо того, чтобы придерживаться монологического линейного нарратива с позиций администрации и государства, я намерена нарушать монотонность его непрерывного развития. Одна из трудностей изучения истории северной Камчатки состоит в том, что исторические записи довольно скудны, в них не хватает деталей и достоверной информации. Но несмотря на эти недостатки, я надеюсь, что нарисованная мною картина будет полной.
Как и прочие коренные народы Сибири и Дальнего Востока России, коряки долгое время эксплуатировались государством. Как видно из этнографических хроник, первое письменное упоминание о коряках относится к XVII веку [Гурвич, Кузаков 1960: 37], когда они начали платить царскому правительству местную дань – ясак – пушным товаром. Соболиный мех и переливчатые шкурки росомахи были ценным материалом, из которого изготовлялись шубы и шапки для царского двора и для европейской знати. Коряки, живущие на севере Камчатки, могли, но не горели желанием поставлять эти меха. Серьезным препятствием для сбора ясака служила мобильность оленеводов. Коряки могли свернуть стойбище и уйти в неизведанные и труднодоступные места подальше от царских сборщиков, но полностью вырваться из государственных и правительственных тисков им все равно не удавалось.
Растущая потребность в ясаке и пушнине открыла путь в дебри северной Камчатки для Русской православной церкви. Первые сообщения о крещениях и церковных службах появились в XVIII веке. Однако мало кто из миссионеров жаждал остаться здесь надолго, чтобы основать хорошо управляемые и организованные приходы. Слишком уж холодным и жутким местом был север Камчатки, а коренное население отнюдь не спешило уверовать в христианского Бога. Напротив, большинство коряков, по-видимому, восприняло все старания миссионеров как оскорбление, считая, что это очередная насильственная мера правительства, призванная еще больше увеличить их зависимость от царского государства [Вдовин 1979: 86–87]. Лишь во второй половине XIX века миссионерам удалось расширить сферу своего влияния на севере Камчатки, построив там церкви и открыв приходские школы.
Исторических свидетельств о распространении христианства в этом регионе очень мало. Они содержат лишь несколько подробных отчетов о деятельности миссионеров, но и этого достаточно, чтобы увидеть, насколько острым было столкновение взглядов. Вместо того чтобы с готовностью принять новую веру, коряки возражали миссионерам, отстаивая собственные религиозные убеждения. По их мнению, ни одно из животных, рядом с которыми они жили, на которых охотились и в честь которых устраивали сезонные празднества, не одобрило бы и, если уж на то пошло, даже не признало бы христианского, а значит, чуждого им Бога. Вопросы, которые они задавали, были весьма уместными. Откуда миссионерам и их Богу, никогда не занимавшимся оленеводством и имевшим лишь малый опыт охоты, знать, какие танцы, песни, молитвы, боги и жертвоприношения на самом деле нужны животным [Вдовин 1979: 88–89]? Конечно, они были правы. Оленьи стада коряков в то время страдали от воспалений и гнойных язв [Слепцова 1912: 2]. Как выяснилось, Бог не знал, как им помочь.
Нам не очень много известно о деятельности миссионеров на севере Камчатки и еще меньше о реакции на них коренных жителей. Однако есть основания полагать, что чем решительнее действовали миссионеры, тем сильнее это раздражало коряков. В ответ на массированное вторжение чужих проповедников на их земли они начали создавать собственные духовные движения. Некоторые корякские старейшины рассказывают об одном духовном движении, которое распространилось по северу полуострова (см. [Гурвич, Кузаков 1960: 64]). Непрошеное рвение миссионеров и мучительное вымирание оленей, должно быть, вызвали и укрепили среди коряков опасения, что их мир близится к апокалиптическому концу. Они снова оказались правы. Как объясняли старейшины, ожидалось, что с далекого севера на оленьи пастбища явится могущественное божество. Оно будет щедро раздавать здоровых оленей и богатые земли всем, кто безоговорочно последует за ним. В некоторых стойбищах коряки начали сжигать яранги, меха и запасы продовольствия; они истребили все стада, перестали ловить рыбу и охотиться, отменили тюлений и китобойный промысел. Лишив себя всего, они перебрались поближе к берегу и там, голые и голодные, стояли на скалах, воздевали руки высоко к небу и подражали крикам чаек и других морских птиц. Божество так и не явилось, а все его последователи погибли.
Этот рассказ старейшин вносит в местную историю важную составляющую с точки зрения коряков. Он обращает наше внимание на раздражение и озабоченность, которые, должно быть, испытывали корякские охотники и пастухи в связи с ростом миссионерства и резким сокращением численности оленьих стад. А стада действительно таяли. Увеличение числа миссионеров, а также русских, американских и японских торговцев и правительственных чиновников на севере Камчатки способствовало распространению эпидемий среди людей и животных. Менингит, оспа, корь, грипп, язвы и венерические заболевания, такие как гонорея и сифилис [Гурвич, Кузаков 1960: 67], начали брать свое. Примечательно, что ни один официальный этнографический источник не признает прямой связи между этими заболеваниями и все более тесными отношениями коряков с «белыми». Однако в более ранних отчетах путешественников имеются весьма критические замечания, объясняющие рост числа инфекционных заболеваний именно этой экспансией [Бонч-Осмоловский 1925: 80]. Но с точки зрения коряков важнее всего была их беспомощность и отчаянная борьба за выживание перед лицом неизвестности. Насколько они знали, все эти бедствия несли смерть.
Похоже, у коряков были собственные объяснения причин, по которым животные и люди начали умирать под натиском пришедших с Запада «белых». Так, В. И. Богораз сообщал, что северные оленеводы приписывали эпидемии и насильственные смерти, опустошавшие их стойбища, злым и смертоносным духам, приходящим с Запада [Богораз 1930: 60]. Таким образом, коряки сразу поняли то, чего, по сути, никто не хотел признавать.
Но опустошительное распространение эпидемий и заразных болезней не мешало ни корякам, ни пришлым торговцам расширять торговые связи. В конце XIX века многие мелкие предприниматели из России, Японии и Америки строили небольшие базы вдоль побережья, чтобы проводить больше времени в этом регионе, или отправлялись в качестве бродячих торговцев вглубь полуострова, в отдаленные стойбища. Множество полезных в хозяйстве предметов, таких как кастрюли и ножи, чайники и копья, ножницы и пуговицы, иголки и стеклянные бусы [Burch 1988: 235; Гурвич, Кузаков 1960: 65], а также табак, сахар и чай обменивались на оленину, рыбу и пушнину. Стальные предметы и китайские кремни тоже становились предметами сделок [Иохельсон 1997: 205]. Обменные валюты – главным образом рубли, шкурки, мясо и стеклянные бусы, – вероятно, зависели от времени и места. Так, по сообщению одной наблюдательницы, к концу XIX века широко распространенным средством обмена в этой торговле стали мухоморы (Amanita muscaria), собранные в регионах к востоку от Охотского моря [Слепцова 1912: 22]. Старики, вспоминая рассказы своих родителей, и сегодня подтверждают эти сообщения. По их словам, грибы, произрастающие в тундрах к востоку от Охотского моря, славились крепостью и силой воздействия, значительно большей, чем у тех, что росли поблизости15. Однако северным соседям коряков хватало и эффекта от местных мухоморов [Иохельсон 1997: 113–114], которые высоко ценились во внутрирегиональной торговле между корякскими и чукотскими оленеводами.
Даже в 1994 году эти торговые отношения на межконтинентальном и широком региональном уровне служили предметом гордости для многих старых коряков. Женщины-старейшины по-прежнему носили и с гордостью демонстрировали свои «американские» бусы. Это было свидетельство широких контактов и связей, которыми когда-то пользовались коряки и которые они с таким рвением пытаются восстановить после распада Советского Союза. Было бы легко назвать продажу и обмен стеклянных бус мошенничеством и эксплуатацией. Но радость и удовлетворение, которые приносят старым корякам эти незамысловатые вещицы, наводят на другие мысли. Для них эти бусы – источник живой истории и символ богатства; это признак социального отличия, характеризующий их как людей с широким кругозором. Эти бусы помогают им ощущать себя не никчемной деревенщиной, а космополитичным народом, который когда-то имел обширные экономические и культурные связи. То же самое касается их рассказов о корейских и японских рыболовецких судах, ходивших вдоль северо-восточного побережья. Коряки слушали прекрасное пение этих рыбаков; красота мелодий настолько заворожила их, что они включили некоторые из них в собственное музыкальное творчество.
Однако по мере расширения внешних торговых связей в стойбищах коряков и прибрежных поселениях росли масштабы торговли водкой и самогоном. Исторические данные мало говорят о том, насколько интенсивным и распространенным было употребление алкоголя, однако судя по частоте упоминаний о пьянстве, спиртные напитки были не спорадически, а регулярно обмениваемым продуктом. Что касается употребления крепких напитков, тут этнографы коряков не щадят, снова и снова осуждая их за пьянство. В их описаниях нет особых нюансов, но некоторые с пониманием пишут о том, что меркантильные интересы и жажда наживы превращают алкоголь в «главный продукт цивилизации, который [всегда] появляется первым» [Bogoras 1917: 2]. Путешественник Н. Н. Беретти, однако, не разделял тонкой иронии В. Г. Богораза и относился к употреблению алкоголя местными жителями с двойственными чувствами. Он упрекал корякских мужчин в том, что они «очень любят спиртные напитки», но в то же время указывал, что русские и японцы извлекали выгоду из этой торговли [Беретти 1929: 25]. Такие тенденции сохраняются и сегодня: торговля алкоголем по-прежнему губит коряков.
В следующем разделе я расскажу о новой эпохе, о новой форме государственного управления. Однако переход от одной политической системы к другой был не таким резким, как можно подумать. Прежде чем большевики оказались готовы отправиться с коряками в долгий путь от варварства к просвещенной стадии развития, им сначала пришлось познакомить коряков с новым порядком, созданным не ими.
Обращаясь к периоду советского влияния и посягательств на северные земли коренных народов, я, к счастью, имею возможность воспользоваться значительным объемом научных исследований по истории и политической культуре Дальнего Востока России. Как западные, так и российские ученые уделяли пристальное внимание процессам развития и способам политической централизации, с помощью которых на севере России внедрялись государственные модели экономических и культурных преобразований [Forsyth 1992; Bartels, Bartels 1995; Kuoljok 1985; Weiser 1989, Сергеев 1955; Слезкин 2008]. В частности, советская наука подвергалась критике за то, что она стирала представления о культурных различиях, ссылаясь на основополагающий нарратив о поступательном движении и неуклонном прогрессе. Такая критика справедлива, но не лишена собственных недостатков – например, она не основывается на тщательном изучении возможностей и условий этнографического производства в бывшем Советском Союзе и слишком уж легко отвергает научные исследования подобного рода. Советские источники и тексты, если прочитывать их между строк, дают представление и о ходе истории Дальнего Востока России, и о ее конкретных проявлениях. Надо сказать, что эти источники не так давно были взяты на вооружение исследователями, полагающими, будто логика советского государственного правления благоприятствовала развитию не универсальной истории, а конкретных форм национальной идентичности (см., например, [Koester 1997; Schindler 1991; Kerttula 1997]). Они утверждают, что стандарты формирования коллективной идентичности, как ни странно, сделали возможным сохранение культурно своеобразной идентичности, как включенной в государство, так и направленной против него [Grant 1995].
Значительная часть западной литературы о коренных народах севера России посвящена способам, с помощью которых государство могло осуществлять административные программы и насаждать свою политику (например, [Weiser 1989; Kuoljok 1985; Humphrey 1983]). Ю. Слезкин предлагает всестороннее и подробное прочтение российских источников, описывающих и отражающих развитие советской власти в северных регионах государства [Слезкин 2008]. Выявляя стратегии и логику, описывая кампании, направленные на то, чтобы полностью превратить целые районы проживания коренных народов Севера в подчиненные территории, само существование которых во многом служило зеркалом, отражающим власть государства, он показывает, что административное вмешательство сыграло решающую роль в формировании населения, подчиненного государству. Такие работы и рамки, в которые они помещены, позволяют задуматься о том, каким образом советское государство способствовало становлению «подчиненных историй».
Советское правительство очень рано начало использовать на севере Камчатки лозунги, плакаты и символы, чтобы привлечь на свою сторону коренное население, живущее в стойбищах и на побережье16. Одна из самых насущных проблем, с которой столкнулось государство, состояла в том, как достучаться до широких масс: оленеводов и охотников, китобоев и рыбаков, которые должны были перейти под советскую административную власть. Важнейшей задачей было преобразовать мир коряков, их ценности таким образом, чтобы они разглядели и в конечном итоге приняли идеи и идеалы государства. Конечно, серьезным препятствием в этой культурной борьбе было предполагаемое невежество тех, во имя кого, как утверждало государство, оно действовало. Как мы уже видели, одним из средств достижения этих целей были изобретательные принижающие формулировки. Другим средством стало использование традиционных мест собраний и торговли, таких как ярмарки [Антропова 1971: 120].
Независимость и кочевой образ жизни коряков советские власти называли «примитивностью» или «неразвитостью» и рассматривали их как культурные черты, которые необходимо искоренить [Канторович 1931]. Разрабатывалось множество экономических и политических новшеств, чтобы управлять глубинными переменами, нацеленными на разрушение жизненного уклада коряков. Власти, предпринимая свои нововведения, остро осознавали важность культуры – этого многообразия языков, обрядов, форм хозяйствования, стилей и вкусов, которые нелегко было превратить в историческую пыль. Таким образом, их идеи требовали особенно действенной формы распространения, и этой формой стало создание специальных центров пропаганды. В 1920-е годы одним из самых заметных начинаний в корякской тундре стало строительство «культбаз». Эти общественно-политические клубы, рассадники социалистической идеологии, служили в северных тундрах микрокосмом того, что происходило в стране в целом. Именно здесь власти могли ознакомиться с общественным мнением и попытаться его изменить. Здесь пропагандистские фильмы, газеты и социалистическая идеология предлагались коренным жителям в развлекательной форме. Под эгидой государства все эти формы пропаганды твердили одно и то же одним и тем же категоричным тоном.
Культура была важной ареной перемен для уклада коренных народов, но без гомогенизирующей основы, на которой создавалась бы единая инфраструктура, было невозможно обуздать независимость и мобильность коряков. Важным шагом в борьбе с неуправляемой мобильностью стало создание административных центров. Несмотря на то что хозяйства и поселения коряков располагались вдоль побережья и играли важную роль в экономическом обмене между коряками и торговцами из других регионов, в тундре не было ограниченных областей бюрократического управления. Исходя из этой логики тундра подверглась административному делению. Скрытая ирония этого процесса, конечно, состояла в том, что рост централизации порождал растущую децентрализацию. Способы, которыми централизованные государственные структуры контролировали передвижения коряков (паспортная система), и неравный доступ к средствам производства и ресурсам вели к разделению и неравенству между различными группами коряков.
Уже в 1928 году расположенное на юго-восточном побережье Охотского моря село Тигиль, где находились важные для юга полуострова государственные институты, сумело распространить свои административные учреждения и юрисдикцию на северную и восточную части Камчатки. Появились еще две региональные политические границы: на западе был образован Пенжинский (или Западно-Корякский), а на востоке – Карагинский (Восточно-Корякский) район. В то время как в результате административного деления население дробилось на части, попадающие в ведение разных органов местного управления, правительство создало общерегиональную административную единицу, чтобы избежать чрезмерной дробности. В 1930 году был образован Корякский национальный округ, включавший в себя все корякское население региона. В 1935 году Карагинский район с его разнородными и трудноуправляемыми жителями – олюторскими коряками – разделился на два: его северная часть стала называться Олюторским районом. В процессе дробления и дифференциации культбаза в Пенжинском районе, равно как и село Тигиль, утратили свое значение. Политическим центром, к которому тяготел регион, стал поселок Палана на западном побережье.