Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
– Поглядите, дядько Степан, – он развернул тряпицу. – Попадалось кому ещё тут такое дело?
Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной – три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:
– Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!
Гурьев достал самодельную карту, даже не карту – кроки, показал место, пояснил:
– Больше брать не стал – припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?
– Припоздниться, говоришь, – Тешков огладил бородищу ладонью. – Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!
– Одно другому не мешает, дядько Степан, – улыбнулся Гурьев. – Я завтра туда снова поеду, с самого утра.
– Нет.
– Да что вы, дядько Степан?
– Говорю тебе, Яшка, – гиблые там места!
– Это всё глупости, Степан Акимыч, – сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. – Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться – это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.
Место и в самом деле было плохое – это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.
– Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! – хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. – Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
– Сколько не есть – всё наше, – упрямо наклонил голову набок Гурьев. – Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом – вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?
– А потом что?!
– А потом – посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.
– Оно и видно, что ты городской и нехристь, – вздохнул кузнец. – Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!
На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями – никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, – побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:
– Что делать-то станешь, Яшка?
– Сейчас вот прямо – ничего, – он пожал плечами. – До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.
– Чудной ты хлопец, – помотал головой Тешков. – Это ж богатство какое!
– Да какое там богатство, – отмахнулся Гурьев. – Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.
– На була-а-авки?! – опешил кузнец. – Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!
– Это ничего, дядько Степан, – Гурьев улыбнулся. – Ещё повоюем.
Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, – это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, – загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь – это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!
А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше – увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.
– Эт-то… что?! – просипел одними губами кузнец.
– Принимайте трофеи, дядько Степан, – Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
– Марфа!!! – заревел Тешков. – А ну, бегом за Палашкой, живо!!! – подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: – Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
– Да не волнуйтесь, дядько Степан, – поморщился Гурьев. – Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, – только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
– Да что было-то, расскажи толком! – взмолился кузнец.
– Хунхузы, – снова поморщился Гурьев. – Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
– Это как же?
– А так, – он усмехнулся. – Это службишка, дядько Степан, не служба.
– Кони-то… Ихние, что ль?!
– Так точно, – вздохнул Гурьев.
– А сами?! – уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
– Там, – указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. – Лежат, касатики.
– Ну, Яшка…
– Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, – судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
– Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
– Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
– Успокойся, Полюшка, – мягко придержал женщину за руку Гурьев. – Не страшно. Заживёт, как на собаке.
Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, – а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
– Идти-то сможешь, Яшенька?
– Смогу, конечно.
– Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, – чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу – словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал – должно было зажить и так.
Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:
– Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!
– Однако ж не они меня, а я их, – улыбнулся Гурьев. – Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.
– Да что понимаешь-то в этом?!
– Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.
Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:
– Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.
– Зачем?
– Неси, неси. Объясню.
Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:
– Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?
– Обернёмся, Яшенька.
– Ну, значит, поживу ещё, – он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.
Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.
На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:
– Здравствуй, Степан Акимыч.
– Здоров и ты, Николай Маркелыч, – кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. – С чем пожаловал?
– Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.
– А нету у меня его, – проворчал кузнец. – Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.
– У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! – ошарашенно протянул Кайгородов. – Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.
Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:
– Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.
– А ты, Пелагея, власти-то не мешай, – осторожно проворчал Тешков. – Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?
– Смотри, Маркелыч, – прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. – Ежели тронешь его – я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! – она быстро, истово и размашисто перекрестилась.
– Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, – отпрянул урядник. – Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!
Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:
– Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?
Кузнец вытаращил глаза, – как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…
Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:
– Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…
Гурьев назвал себя и добавил:
– Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.
– Позвольте документы ваши, господин Гурьев.
– Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.
– Буду весьма признателен, – прищёлкнул каблуками урядник.
– Полюшка, – Гурьев повернулся к женщине.
– Мы снаружи подождём, – добавил урядник. – С вашего позволения.
– Как угодно, – Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.
Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:
– Ты поглянь, – Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?
– Он самый, – буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.
– А ты документы-то его сам видал?
– Чего мне в его бумаги смотреть?! – разозлился кузнец. – Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла,[5] отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, – Тешков помедлил, подбирая слово, – непонятные, это я сразу заприметил.
– Кто ж он за птица такая, – задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. – Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?
– Нет. А чего?
– Это хорошо, что не знаешь, – усмехнулся урядник. – Крепче спать будешь, Степан Акимыч.
– А сколь их было-то? – спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.
– Кого?
– Хунхузов. Шестерых лошадей привёл, а…
– Семнадцать.
– Чего-о?! – прохрипел, вылупляясь на Кайгородова, Тешков. – Бога-то побойся, Николай Маркелыч!
– Это не мне, это хлопцу своему шепни, – скривился сотник, сосредоточенно затягиваясь дымом. – Это не ко мне. Они уж и утечь от него хотели, видать. Не дал. Всех положил. До единого.
Дверь отворилась, и на крыльце возник Гурьев, опираясь на плечо Пелагеи:
– Я к вашим услугам, господин сотник.
– Ты в бричку садись, Яшенька, – сказала женщина, бросив настороженный взгляд на урядника. – Я тебя и отвезу, а потом и назад.
– Не возражаете, господин сотник? – улыбнулся Кайгородову Гурьев.
– Отнюдь, – кинул тот, озираясь в поисках места, куда можно опустить окурок.
– Бросай на землю, – проворчала Пелагея. – Ничего, приберу потом.
Оставив Пелагею во дворе, они втроём вошли в кузнецову избу. Гурьев шагнул к своим вещам, вытащил из подсумка метрику и протянул уряднику. Тот читал её вдоль и поперёк раз, наверное, двадцать. Наконец, поднял на Гурьева изумлённый взгляд:
– Однако! Десятого года вы, значит? – Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: – А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
– Из флотских.
– Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
– Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
– Почему не поверить, – сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. – Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
– Отчего же, – Гурьев спокойно кивнул. – Позвольте карандаш и бумагу.
Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
– А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? – осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
– Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, – поморщился Гурьев. – Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, – Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. – Что, пошёл уже слушок-то?
– Пошёл. Ещё какой, – закряхтел сотник.
– Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
– Они, судя по всему, – качнул головой сотник. – Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, – Он вздохнул, перекрестился: – Упокой душу рабов Твоих, Господи. – И снова перевёл взгляд на Гурьева: – А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
– Да вот, – Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, – рана давала о себе знать. – Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
– Понятненько, – протянул Кайгородов, – понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
– Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, – не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. – Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще – лавры Арсеньева[6] покоя, знаете ли, не дают.
И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой – у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит – разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят – ох, недаром…
– Ну, что ж, – сотник поднялся. – В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?
– Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.
– Да ради Бога, – пожал плечами сотник. – И всё?
– Всё, – улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
– Поехали домой, Полюшка.
– Всё хорошо, Яшенька?
– Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
– Н-н-но, залётная!
Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
– Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл – правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
Авторитет Гурьева взлетел – страшно сказать – до недосягаемых высот. Шутка ли – почитай, свой, кузнецовский, – и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, – что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им «прииску». Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения – дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.