Однажды, обшарив всю комнату и вывернув все карманы, которые я считал своими, я понял, что денег нет совсем. В домашних штанах, которые были на мне, не было ничего. В старом пиджаке, который я надевал только летом, нашлась смятая пачка «Беломора», которую пришлось выбросить в помойку, потому что папиросы в ней все высохли и высыпались. В табачной трухе я выловил несколько монет, и всё. Есть ещё вязаная кофта с дырками на локтях и двумя маленькими карманами по бокам, но и на неё надежды мало, хотя я всё-таки проверил. Ничего! В брюках, кажется, вчера звенела какая-то мелочь. Они висели на спинке стула совершенно безрадостно. В них обнаружился гривенник, четыре трёхкопеечные монеты и две двушки. Двадцать шесть копеек я положил на стол. Последняя надежда оставалась на пальто. В нём оба кармана были дырявыми, и мелочь часто проваливалась за подкладку, что давало надежду на неожиданный результат. Сняв пальто с гвоздя, я положил его на кровать и стал медленно прощупывать подкладку по нижнему краю. Пальто не раз выручало меня в нашем продуваемом ветрами городе, не подвело и в этот раз. Под рукой явно нашлись деньги. Теперь надо аккуратно передвинуть каждую монетку обратно, найти дырку в кармане и просунуть в неё денюжку, а второй рукой вытащить её на свет божий. Это было совсем не скучное занятие с неизвестным заранее результатом. В итоге я выудил из недр подкладки монету в двадцать копеек, две монеты по пятнадцать, одну десятикопеечную, четыре копейки по копейке и одну двухкопеечную. Итог – шестьдесят шесть копеек. Очень прилично. Итак, кофта – семь копеек, брюки – двадцать шесть копеек и пальто – шестьдесят шесть копеек. Ровно девяносто девять копеек. Это хороший результат, но не слишком утешительный. На два дня можно растянуть, а потом – всё!
Я уже больше месяца нигде не работал, халтуры никакой не подворачивалось, и нужно что-то срочно придумывать. Можно, конечно, пойти в «Букинист» на угол Марата и Свечного, к знаменитому Коле, Николаю Петровичу, и сдать ему все семь томов «Отечественной войны 1812 года», юбилейное, к 100-летию войны с Наполеоном издание Сытина 1912 года. Коля своих никогда не обижал и платил максимум из того, что мог. Я бы сразу получил рублей десять-двенадцать, большие деньги! Но это были любимые книги моего отца и почти единственное, что у меня от него осталось. В тяжёлые минуты я много раз решал их продать, но потом останавливал себя: стоп, может быть ещё хуже, а книг уже не будет. И вот сейчас я смотрел на их чёрные с золотыми потертыми буквами переплеты и говорил себе: пусть ещё постоят, я что-нибудь придумаю. Но думать я был не готов, потому что страшно захотел есть. По длинному коридору я отправился на кухню, хотя выходить из своей комнаты мне вообще не хотелось. На кухне никого не оказалось, кроме жены соседа-таксиста, Любки. Или, как её все звали, Бигуди. Бигуди в ужасном лиловом халате стояла у своей плиты и жарила своему мужу-жлобу яичницу из трёх яиц. Когда я вошел, глазунья уже была почти готова, и она посыпала её нарезанным зелёным луком. Запах стоял такой, что у меня от желания убить её и накинуться на яичницу закружилась голова. Бигуди вдобавок, увидев меня, начала говорить о прогнозе погоды и спросила, как я думаю, брать ли ей с собой зонтик, или она так успеет добежать, не знаю куда… Вот сука!
Мысленно я посоветовал ей засунуть зонтик себе в жопу или ещё куда-нибудь… Но молча поставил на плиту чайник и вернулся к себе. Чай у меня отличный, чёрный, грузинский. Мне его выносил из гастронома в Замятинском переулке мой приятель. Он был поэтом и работал там грузчиком. Он меня страшно уважал за то, что я знал фамилию Мандельштам. Он тоже её знал, и это нас спаяло, потому что, кроме нас двоих, её даже произнести было некому. Я щедро сыпанул чай в заварной белый фарфоровый чайник с нежными васильками по двум сторонам, Кузнецовского фарфорового завода, закрыл крышечкой и стал ждать, когда он по-настоящему заварится. Чай был моей жизнью и основной едой утром, днём и вечером. И я относился к нему серьёзно. Может быть, потому, что больше у меня ничего почти и не было.
Чай был готов, я сделал пару глотков, закурил вчерашний хабарик из пепельницы и почувствовал себя гораздо лучше. Теперь можно и нужно подумать о деньгах. В запасе несколько вариантов. Первый – простой, пойти с паспортом на Главпочтамт, в отдел доставки ценных бандеролей (там меня знали) и на день подрядиться разносить их по адресам. Но приходить туда надо в шесть часов утра, а сейчас уже десять. Это тоже не синекура, подниматься и спускаться по нашим ленинградским лестницам от Исаакиевской площади до доходных домов Коломны и уговаривать расписаться соседей, когда самого получателя не было дома. Да и ноги у меня последнее время ныли. Так что этот вариант отпадал сам собою. Можно ещё поехать на Варшавский вокзал, в депо, мыть стекла и протирать сиденья в вагонах электричек, но это тяжёлая и нудная работа. Тамбуры в вагонах все закиданы окурками и заплёваны, а в некоторых воняет мочой, как в придорожном сортире. Правда, платили неплохо – три рубля восемьдесят копеек за вагон. Если уметь, то за день одному можно помыть четыре вагона, но ты всегда работаёшь с напарником и бригадиром, так что за каждый вагон отдаёшь полтинник. Но главное, что договариваться о работе нужно было накануне. У них своих желающих из привокзальных алкашей полно. Вариант тоже не годится.
И тут постепенно мне в голову начала закрадываться мысль. Чем больше я думал, тем больше убеждался в своей правоте. Я думал о том, что вся моя жизнь – сплошное говно. Мне много лет, но я совсем ещё не старик. Уже давно женщины на улице смотрят сквозь меня и вообще не замечают, а прилично одетые даже как-то норовят обойти подальше. Да и я уже разучился на них смотреть. У меня на столе никогда не лежала белая скатерть, как у отца, когда к нему приезжали друзья и он отправлялся на рынок и сам выбирал мясо, ветчину, пробовал икру, покупал осетрину и фрукты. Раньше я любил ходить в Музей Арктики и Антарктики на Марата. Там я мог бесконечно смотреть на макет с северным сиянием. Я вообще люблю рассматривать то, что мне нравится. Ледокол «Красин» с чёрным бортом и красным флагом на антенне стоит посреди бесконечного льда, а к нему бегут спасённые Папанин с товарищами и собачка. Все кричат «ура» и обнимаются на страшном морозе. Ещё очень интересный стенд под стеклом назывался «Продукты для обеспечения жизнедеятельности полярников на станции „Мир-2“». Я его внимательно изучил. Там присутствовали: тушёнка говяжья вологодского мясокомбината им. Микояна, сгущённое молоко, банка растворимого кофе «Бразильский» (Москва, завод им. Бабушкина), сервелат «Столичный», фасоль в томатном соусе, каша гречневая и овсяная, макароны «Ракушка», консервы «Мясо рябчика, обжаренное в брусничном желе» (консервный завод г. Орел), мёд «Липовый» из Воронежа, сало, копчёное сало (колхоз им. Шевченко, г. Харьков), «Набор сухофруктов, чернослив, курага, инжир» (Абхазская фабрика № 5), сыр «Пошехонский» и «Костромской», «в вакуумной упаковке», чёрный пористый шоколад (изделие фабрики Крупской) и даже бутылка армянского коньяка, пять звезд. Я, когда это всё увидел, сразу захотел стать полярником. Сейчас я даже не могу вспомнить, когда там был последний раз… лет пять назад или шесть. Раньше у меня были приличные вещи. Сейчас пара вздувшихся на коленях брюк, грязное пальто с рваными карманами и стоптанные говнодавы.
И ещё я вспомнил, что давно не ходил в баню, хотя Фонарная баня, или, как говорят ленинградцы, «Фонарь», находилась у меня под боком, через два дома. Наверно, от меня воняет, но сам я к себе привык, а проверить было не на ком. От соседей тоже воняло, но этого никто не замечал.
Я всю жизнь читал книжки. Теперь у меня их почти не было. Я представил цветные корешки «Библиотеки приключений». Они в нашей квартире стояли за стеклом на полке в моей комнате, напротив кровати. «Остров погибших кораблей», «Копи царя Соломона», «Оцеола, вождь семинолов», «Всадник без головы» – куда они все подевались? Тихое и таинственное исчезновение вещей. О собственном члене я теперь вспоминал лишь в туалете. Радио у меня давно разбилось. Поэтому новости из внешнего мира, правда, с большим опозданием и отрывочно, доходили до меня только из нужника. Там всегда лежали газеты, некоторые уже заботливо порванные для использования, но попадались и целые. Я искал и прочитывал (часто на самом интересном газета обрывалась) только зарубежные новости. Под ними всегда было два вида подписи: или «соб. кор.» и фамилия, или «ТАСС».
Новости из-за границы всегда полны трагизма и сочувствия к простым рабочим людям, которым дико не повезло родиться в Англии, Испании или, что ещё хуже, в Америке. В Африке было много местных борцов против эксплуататоров и колонизаторов, но им не всегда везло, и они даже попадали в разные тюрьмы. Однако Советский Союз и там не оставлял их своей заботой. Сегодня утром, сидя на горшке, я прочёл, что в Индонезии президент Сукарно отказался от второго завтрака и полдника в пользу крестьян с какого-то острова, на которых напала саранча. Или он решил отдать завтрак и полдник саранче, чтобы она не трогала крестьян. За это его пригласили с визитом в Москву. Такие статьи мне нравились, но эту я всё равно использовал по назначению.
За этими мыслями я незаметно выкурил всё, что у меня было. Чай совсем остыл. Нужно было принимать решение: или снова прилечь на не убранную с утра кровать, или предпринять что-то другое. Я внимательно оглядел комнату, словно ища подсказки. Всё было на своих местах, со вчерашнего и позавчерашнего дня ничего не изменилось. Но вдруг мой глаз зацепил то, мимо чего я проходил каждый день раз сто туда и обратно. Мало того, я ложился спать на расстоянии вытянутой руки от этого забытого богатства. В углу у шкафа стояла батарея разномастных бутылок. Я словно увидел их впервые. Они стали привычной частью моей комнаты, настолько, что я вообще перестал их видеть, как стул, на котором сидишь. Первый ряд бутылок уже выдвинулся вперёд, перед шкафом – это недавние, за ними в тень нестройными рядами уходили до самой стены покрытые пылью ветераны. Это были мои деньги! Теперь нужно их пересчитать и осмотреть горлышко каждой, нет ли сколов. Такие не принимали.
Несомненно, этот день моей жизни был крепко связан с математикой. Я сел на пол и принялся за инвентаризацию. Итак, я имел восемнадцать бутылок из-под портвейна и прочей бормотухи по семнадцать копеек за штуку. Одна была со сколом, я её сразу отставил в сторону. Из-под водки оказалось девять бутылей, все целые, по двенадцать копеек за каждую. Ещё стояло четыре малька в идеальном состоянии, по девять копеек. Кроме того, между стеной и шкафом я обнаружил лежащую, видимо, очень давно, всю в пыли, ещё одну бутылку из-под портвейна «Агдам». Это ещё семнадцать копеек.
Я второй раз за сегодняшний день погрузился в математические расчеты. Промежуточные результаты по разным бутылкам я записывал карандашом прямо на обоях у двери. Потом всё сложил, считая бутылку из-за шкафа, и получил результат. Четыре рубля пятьдесят копеек! Это оказалась впечатляющая цифра. Я её тоже записал на стене и обвёл.
Пункты приёма стеклотары, как они официально назывались, – места почти сакральные. Центры силы, вернее, бессилия. Там за выпитую или найденную в парке бутылку давали небольшую, но твёрдую, единую по всей необъятной стране цену. Пункты были разбросаны по всему городу, располагались обычно в подвалах и почти всегда не работали. Не было более грустного зрелища, чем вид людей, притащивших, часто издалека, тяжёлые сумки со стеклом и оказавшихся перед объявлением «Тары нет! Закрыто». Тащить обратно тяжело, а оставить просто так – невозможно. Начальники пунктов приёма имели огромную власть над самыми бедными, несчастными, неприкаянными и беззащитными жителями города и почти все были бездушными циничными тварями. Не было в стране ни одного начальника, который мог бы приказать приёмщику посуды! Ни министр, ни генерал КГБ, ни секретарь обкома. В своём подвале и во всей стране он главнее всех! И они пользовались своей безнаказанностью. В разгар приема они могли вдруг заявить: «Всё! По 0,7, не берем. Тара кончилась…» – и очередь, тихо матерясь, редела. Или просто перед носом захлопнуть окошко, буркнув: «Пересчёт!» или «Перерыв!», и грустная, безропотная, бедно одетая кучка людей продолжала стоять, ждать и надеяться.
Я рисковать не мог. Бутылок было много, деньги на кону стояли немаленькие, я должен действовать наверняка. У нас в квартире был телефон. Он висел на исписанной разными именами и номерами стене в конце коридора, перед поворотом на кухню. Я им почти не пользовался. Мне вообще было противно смотреть на его грязный циферблат и засаленную жирную трубку. Рядом стоял стул с отполированным соседскими задницами сиденьем. Оно тоже было покрыто номерами телефонов и именами. Но я готовил операцию, а связь и коммуникация в современной войне играют важнейшую роль. Я позвонил Грише.
Гриша жил на улице Якубовича, в доме № 24, на первом этаже. А в соседнем доме, номер № 22, был самый большой в районе пункт приёма посуды. Гриша шил папахи из каракуля для знаменитого военного ателье, что располагалось рядом, на бульваре Профсоюзов. Он был инвалид и работал на дому. Но его папахи носил весь генералитет Ленинградского военного округа, и ему ателье поставило в квартиру телефон на случай какой-нибудь особой срочности. Гриша был лучший по генеральским шапкам, но запойный. Он единственный, кто избил костылём начальника приема посуды, когда тот отказался принять у него две бутылки из-под «Жигулей». Он просто взял забракованную бутыль и, ни слова не говоря, засадил ею Лехе Толстому по голове, а затем спустился в подвал и добавил ещё костылём. Это был настоящий подвиг. Но мало того, Гриша заставил обливающегося кровью приёмщика выдать ему за две его бутылки двадцать четыре копейки! И это всё на глазах онемевших алкашей! Вот такому человеку я звонил.
Голос Гриши был трезвый, тихий и серьёзный.
– Ладно, – сказал он, – сейчас мотнусь, посмотрю, – и бросил трубку.
Я мучился от отсутствия курева, но сидел на стуле рядом с телефоном и ждал. Тут я через драный тапок нащупал что-то на полу. Из-под стула выкатилась целая сигарета «Прима». Это был добрый знак. И тут же зазвонил телефон. Гриша!
Он скупо сообщил обстановку. Пункт работает, но тара кончается. Он про меня предупредил. Но действовать надо немедленно. С меня полтинник. И… разъединился. Гриша так долго шил для военных, что и сам приобрёл командный стиль. Грамотно провёл рекогносцировку на местности и доложил. Теперь всё зависело от меня. Я заметался по комнате в поисках авоськи. У меня была большая сумка, в которой я раз в полгода сдавал бельё в прачечную. Но её одной мало. Максимум бутылок двенадцать. В авоську влезало восемь, это для неё предел прочности. По карманам я мог рассовать ещё три-четыре малька, не больше. И тут я вспомнил, что у нас в общей кладовке за кухней висел чей-то рюкзак. Не было в коммунальной квартире преступления ужаснее, чем посягательство на чужое барахло! Но я уже был внутренне готов стать преступником, когда тихо крался по коридору. Господь в этот день на стороне страждущих грешников: в квартире тихо, а рюкзак был на месте.
Когда я спускался по лестнице, меня шатало, и каждая ступенька отзывалась стеклянным звоном. Я шёл, как в тумане, но шёл. На мосту через Мойку я понял, что больше не могу. Пот заливал лицо, но руки были заняты, и при каждом шаге бутылки на спине стучали по позвоночнику. А те, что оттягивали карманы пальто, ударяли по ногам. У ДК работников связи, при переходе улицы Герцена, я подвернул ногу и чудом сохранил равновесие. Это была ровно половина пути. Я задыхался, а руки онемели, но я уже сворачивал на Якубовича. На мое несчастье, её в очередной раз перекопали и превратили в неодолимую полосу препятствий. Работяги мрачно вынимали из глубоких траншей ржавые трубы. В центре города под ногами был не асфальт, а грязная каша из глины, песка и сгнивших обмоток подземного хозяйства… Силы кончились. Но я прошёл дом номер восемнадцать. Ещё два дома… Выдохнув последний раз, я умер, но дошёл!
Очередь у окошка приема, увидев залитого потом мертвеца с посудой в руках и на спине, невольно расступилась. Или это сработал голос из подвала: «Он занимал! Давай ставь!».
В общем, всё прошло как по маслу. Получив деньги, я не сразу зашёл к Грише, а легкой походкой пересёк бульвар Профсоюзов и в Замятином переулке взял два пива. И только потом, медленно, снова полюбив свой город, направился к Грише.
Гриша жил на первом этаже в собственной квартире. Вся она состояла из узкого коридорчика, вытянутой комнаты метров в пятнадцать с одним окном, крохотной темной кухни и вонючего, вечно текущего туалета за фанерной выгородкой. Она напоминала курятник или собачью конуру, но Гриша ею гордился: «Хата отличная, со всеми удобствами». Дверь в квартиру находилась в углу, под пролётом лестницы в тёмном тупике, который знали и использовали многие жители района и просто прохожий люд в момент, когда сильно приспичит. Но так пахло на лестницах по всему городу, это типичный запах нашей жизни, поэтому ничего особенного тут не было.
На двери был звонок, но он не работал, Грише надо было стучать. Я пару раз крепко стукнул кулаком в деревянную, покрашенную коричневой краской дверь. Грубая малярная краска во многих местах вздулась и отвалилась. В этих проплешинах виднелись прежние слои покраски. Много лет назад дверь была буро-зеленой, а потом коричневой, как сейчас, затем серой и снова коричневой. В краске даже остались намертво законсервированные щетинные волоски от малярных кистей-флейцев. Не дверь, а археологическая палитра. Пока я рассматривал следы былой дверной жизни, внутри послышались шаги и стук костыля. Лязгнул замок, и дверь открылась. Из квартиры ударил густой запах горелого дерева и перепрелых окурков. Увидев меня, Гриша, ни слова не говоря, повернулся и заковылял обратно.
Я вошёл, прикрыв за собой входную дверь. Вся квартира была заполнена дымом, как будто горели дрова или начинался пожар. Это значит, Гриша выжигал очередную картину. Когда не было заказов на папахи, он целиком посвящал себя любимому делу. Выжигал он на фанере специальным прибором для «художественного выжигания по дереву», купленным им в Гостином дворе. В его творчестве присутствовало только два постоянных сюжета. Или лучше сказать, что в своём творчестве он обращался только к двум сюжетам. Первый – «Василий Тёркин травит байки своим боевым товарищам». Это бесконечные вариации на картину художника Непринцева «Отдых после боя», репродукция которой, вырванная из «Огонька», висела, пришпиленная портновскими иголками к стене. Сложная многофигурная композиция, перенесённая на фанерную крышку от посылочного ящика, выходила у Гриши сборищем каких-то страшных чёрных папуасов и никогда не помещалась целиком. Но как настоящий художник, он заканчивал одну и тут же начинал следующую. Таких страшных выжженных фанерок было уже штук двадцать, и они становились всё более жуткими и загадочными. Но Гриша не останавливался. Только запой мог на время заставить его забыть творчество.
Второй вечный сюжет – лирический. Это голая баба с огромной грудью и слоноподобными бёдрами, которую душила змея. Гриша называл её «Клеопатра». Смелая вещь! Фанерок с этим сюжетом тоже было много. Но они пользовались гораздо бóльшим успехом, чем Василий Тёркин. Их разбирали. Поэтому сейчас на стенке висели всего две оплетённые змеей бабы. Как-то Гриша обмолвился, что «Клеопатру» «штабные» часто берут для своих подруг. Типа, для жён это слишком современно, а для любимых – лучший подарок! Гриша говорил, что Клеопатра была самая главная б… прости Господи на свете и очень любила военных. Не было человека, который ему возразил бы. Художник всегда прав. «Штабными» он называл всех, кто дослужился до папахи. Остальные люди, одетые в форму, – «дармоеды». Других градаций для людей в форме у Гриши не существовало.
Расплачивались с Гришей или бутылкой, или, как он это называл, «разной хренью». Что он имел в виду, не очень понятно, но часто у дома № 24 на улице Якубовича останавливались военные «Уазики» и даже «Волги», и сержанты-водители что-то заносили на первый этаж. Вот какова была сила Гришиного искусства! Каждый из нас мог гордиться таким знакомством. И я чувствовал, что сила его творчества и меня делает лучше. Хотя в душе я думал, что он тратит время на полное говно. Но такой человек, как Гриша, имеет право быть плохим художником, главное не фанерки, а человек.
Ещё была история про Гришину ногу. Вернее, несколько историй. Первая история о том, как он, Гриша, во время войны сбежал из детского дома в Старой Ладоге на фронт. Он якобы добрался до тылов Волховского фронта и попросился в разведчики. Его накормили кашей и повели к какому-то командиру. Тот посмотрел на тощего мальчишку в рванье и велел его отправить обратно к чертовой матери. Пока его везли в тыл на полуторке по раздолбанной от снарядов и весенней распутицы дороге вместе с ранеными бойцами, налетели «Юнкерсы» и расстреляли из крупнокалиберных пулемётов всю колонну. Очнулся наш Гриша в уже в госпитале, живой, но без ноги.
Вторая история менее героическая – будто бы Гриша до войны входил в банду знаменитого в Ленинграде карманника Лимона. В начале воровской карьеры он с другими малолетками просто стоял на шухере, но потом Лимон его приблизил к себе и обучил ремеслу. У Гриши была узкая специализация. Он «работал» на транспорте, то есть чистил сумки и карманы в поездах, автобусах и трамваях. И вот однажды в трамвае они с напарниками подрезали пару увесистых лопатников и уже собирались на ближайшей остановке сделать ноги, но трамвай двери не открыл. Оказывается, их давно пасли, и весь трамвай был набит ментами в штатском и добровольцами из комсомольцев-спортсменов. Всех его товарищей повязали с поличным, а он, самый мелкий из всех, сумел проскользнуть между ног в кабину вагоновожатого, разбить стекло кабины и спрыгнуть на улицу. Ну, тут раздались два выстрела. Обе пули попали в ногу. Потом в колонии для малолетних преступников под Вологдой Гриша четыре года осваивал способы драки на костылях и прочие премудрости зоны общего режима.
Была ещё и третья версия, героическая, но полная трагизма. По ней Гриша родился с ногами разной длины, и правая нога росла быстрее левой. Ему из-за этого приходилось хромать. Однажды он влюбился в чудесную девушку, кассиршу в гастрономе. И он ей тоже, кажется, был очень симпатичен. Но Гриша чувствовал, что ей неловко с ним гулять по улицам или пойти в дом культуры на танцы. Пока они сидели на скамейке в саду, ели мороженое и болтали, всё было нормально. Но как только надо было куда-то идти, она делала вид, что не замечает его уродства. Эта деликатность ещё сильнее ранила его влюблённое юношеское сердце. И Гриша решился укоротить ногу сам! Он надумал подложить её под поезд, чуть-чуть, на пару сантиметров. Собрался с духом, выпил для храбрости пару рюмок и поздно вечером недалеко от Комарова пристроил ногу на рельсах в ожидании очередной электрички. Но его, лежащего, обнаружили местные хулиганы. Они напали на Гришу, отобрали у него все деньги, избили и оставили на рельсах. Поэтому первая прошедшая электричка отрезала ему не ту ногу и больше, чем было нужно…
Если честно, для меня эта история звучала не очень убедительно. Во-первых, откуда у Гриши тогда могли быть деньги? И второе, ну какие хулиганы вдруг взялись в Комарове, где все мальчики и девочки – дети академиков, писателей и артистов? Это же не Колпино или Московская-Товарная. Но личные отношения Гриши с его бывшей ногой в нашем кругу обсуждать было не принято. А сам он вообще на эту тему не говорил.
Гриша доковылял до комнаты, привычно прислонил к стене костыль и оказался сидящим на маленьком продавленном диване.
– Спасибо, Гриша. – Я протянул ему пятьдесят копеек и бутылку «Жигулевского».
Он молча принял и то и другое. Мелочь положил в карман, а пиво горлышком приложил к спинке стула и легко стукнул сверху. Пробка отлетела куда-то в угол. Гриша запрокинул голову и сделал хороший затяжной глоток. Я таким же манером откупорил свою и тоже сделал глоток. Но не такой, как Гриша, экономней. Помолчали. Потом опять каждый отпил из своей бутылки. Гриша чиркнул спичкой и раскурил хабарик, который достал из пепельницы. Опять помолчали. С Гришей общаться было приятно. Он молчал хорошо. По неписаным правилам хорошего тона я не должен был уходить, пока мы оба не допили каждый свое пиво.
– Ты всё сдал? – неожиданно спросил Гриша.
– Всё! – ответил я.
– А банки из-под майонеза они берут?
– А у меня их и не было, – сказал я.
Гриша был человек неожиданный. Я вообще не помню ни одного алкаша, который бы сдавал банки. Это чисто женская работа, и он это отлично знал. Может, он меня проверял, не измельчал ли я? Опять помолчали. Гриша одним глотком допил пиво и аккуратно засунул бутылку под диван. Я тоже допил свою и поставил её на пол под стул.
– Ну, я пошёл, – сказал я.
– Давай, – ответил Гриша.
Я, стараясь ничего не задеть, по коридору вышел на лестницу и прикрыл дверь от квартиры. Мне понравилось, как мы провели время. Это был неплохой день.