Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Я всегда разыгрываю партию быстро. Фрич, напротив, осматривает доску так, как будто забыл все правила и должен вспоминать их заново во время каждого хода. Он наверняка знает, как меня раздражает его неторопливость во время игры, и, вероятно, именно поэтому продолжает так себя вести.
Наконец он заносит руку над конём, но затем, видимо, передумывает и сдвигает в угол рта сигарету. Я прикусываю внутреннюю сторону щеки и сцепляю руки, чтобы не дать им беспорядочно перемещаться.
– Помнишь, как в первый раз здесь оказалась?
Его вопрос всколыхнул ту часть меня, которую я бы предпочла навсегда заглушить, ту часть, которая не поддаётся контролю. Если отвечу, рискую воспламенить её, поэтому, чтобы успокоиться, я тихонько вздыхаю и стряхиваю с ресниц капли дождя.
Посмеиваясь, он играет с чёрной пешкой, которую взял в свой последний ход.
– Ты была таким маленьким ничтожеством, а?
Слова, это всего лишь слова. Только слова.
– Твой ход. – Мой голос напряжён, наэлектризован так же сильно, как когда-то забор из колючей проволоки.
– Прошло четыре года, так что тебе было… сколько? Четырнадцать, может быть, пятнадцать. – Фрич бросает окурок на гравий. – Скажи мне, 16671, что ты чувствуешь?
– Что я чувствую?
Он выпрямляет спину и ставит локти на стол.
– Вернувшись в Аушвиц.
Малейшая провокация – и по моим венам будто пробегает электрический разряд.
Разве можно выразить словами, каково это – вернуться в такое место?
Фрич ждёт, приоткрыв в предвкушении рот, но будь я проклята, если дам ему то, что он хочет. Напряжение пронизывает меня, но, прежде чем оно проявится дрожью в руках или вспышкой ярости, я представляю, как оно замедляется, стихает, опускается на глубину. Когда я наклоняюсь над шахматной доской «Дойче Бундесформ» и понижаю голос, пистолет в моём кармане ощущается таким же тяжёлым и сокрушительным, как воспоминания об этом месте.
– Твой ход, если, конечно, не хочешь сдаться.
Мгновение Фрич не реагирует. Наконец он смягчается, отступает и всё-таки передвигает своего коня, но при этом по-прежнему держит чёрную пешку за самую узкую часть и крутит её между пальцами, взад-вперёд, взад-вперёд. Я сильнее прикусываю щёку. Мне вновь удалось похоронить электрическое напряжение глубоко внутри, но я до сих пор чувствую его покалывание.
– Будто бы мы никогда и не покидали это место, правда?
Слова звучат почти обвиняюще, как будто он побуждает меня сказать больше, раскрыть, почему я вернулась в это место, ведь я так долго и отчаянно пыталась сбежать отсюда. Я молчу. Он не заставит меня играть в своём спектакле, я к этому не готова. Как только я признаюсь, зачем пришла – если всё же потеряю контроль, – ему больше не будет нужна ни эта игра, ни я. Прошлое зажмёт меня в свои тиски, как бы я ни сопротивлялась. Я провела три месяца, борясь с ним, и ни разу не одерживала победу.
Сколько бы он ни подгонял меня, как бы ни пытался вытащить мои воспоминания на поверхность, это ему не удастся, пока я не буду готова встретиться с ними лицом к лицу. Я буду цепляться за контроль так же крепко, как отбившаяся от семьи девочка когда-то цеплялась за шахматную фигурку, сделанную отцом.
Но Фрич прав. Вернувшись в Аушвиц, я чувствую себя так, словно никогда не покидала его. Вот где всё это произошло, вот реальность, которая теперь стала воспоминаниями. И порой невозможно отличить одно от другого.
Быть здесь – значит проживать заново мой первый день в этом месте и каждый последующий.
Это ад. Кромешный ад.