Но что страннее, что непонятнее всего, это то, как авторы могут брать подобные сюжеты, признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю.
Учитель: Дети, запишите предложение: «Рыба сидела на дереве».
Ученик: А разве рыбы сидят на деревьях?
Учитель: Ну… Это была сумасшедшая рыба.
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня, прижимаясь к самой дороге, зеленел лес, изредка уступая место полянам, поросшим желтой осокою. Солнце садилось уже который час, все никак не могло сесть и висело низко над горизонтом. Машина катилась по узкой дороге, засыпанной хрустящим гравием. Крупные камни я пускал под колесо, и каждый раз в багажнике лязгали и громыхали пустые канистры.
Справа из леса вышли двое, ступили на обочину и остановились, глядя в мою сторону. Один из них поднял руку. Я сбросил газ, их рассматривая. Это были, как мне показалось, охотники, молодые люди, может быть, немного старше меня. Их лица понравились мне, и я остановился. Тот, что поднимал руку, просунул в машину смуглое горбоносое лицо и спросил, улыбаясь:
– Вы нас не подбросите до Соловца?
Второй, с рыжей бородой и без усов, тоже улыбался, выглядывая из-за его плеча. Положительно, это были приятные люди.
– Давайте садитесь, – сказал я. – Один вперед, другой назад, а то у меня там барахло, на заднем сиденье.
– Благодетель! – обрадованно произнес горбоносый, снял с плеча ружье и сел рядом со мной.
Бородатый, нерешительно заглядывая в заднюю дверцу, сказал:
– А можно я здесь немножко того?..
Я перегнулся через спинку и помог ему расчистить место, занятое спальным мешком и свернутой палаткой. Он деликатно уселся, поставив ружье между колен.
– Дверцу прикройте получше, – сказал я.
Все шло, как обычно. Машина тронулась. Горбоносый повернулся назад и оживленно заговорил о том, что много приятнее ехать в легковой машине, чем идти пешком. Бородатый невнятно соглашался и все хлопал и хлопал дверцей. «Плащ подберите, – посоветовал я, глядя на него в зеркало заднего вида. – У вас плащ защемляется». Минут через пять все наконец устроилось. Я спросил: «До Соловца километров десять?» – «Да, – ответил горбоносый. – Или немножко больше. Дорога, правда, неважная – для грузовиков». – «Дорога вполне приличная, – возразил я. – Мне обещали, что я вообще не проеду». – «По этой дороге даже осенью можно проехать». – «Здесь – пожалуй, но вот от Коробца – грунтовая». – «В этом году лето сухое, все подсохло». – «Под Затонью, говорят, дожди», – заметил бородатый на заднем сиденье. «Кто это говорит?» – спросил горбоносый. «Мерлин говорит». Они почему-то засмеялись. Я вытащил сигареты, закурил и предложил им угощаться. «Фабрика Клары Цеткин, – сказал горбоносый, разглядывая пачку. – Вы из Ленинграда?» – «Да». – «Путешествуете?» – «Путешествую, – сказал я. – А вы здешние?» – «Коренные», – сказал горбоносый. «Я из Мурманска», – сообщил бородатый. «Для Ленинграда, наверное, что Соловец, что Мурманск – одно и то же: Север», – сказал горбоносый. «Нет, почему же», – сказал я вежливо. «В Соловце будете останавливаться?» – спросил горбоносый. «Конечно, – сказал я. – Я в Соловец и еду». – «У вас там родные или знакомые?» – «Нет, – сказал я. – Просто подожду ребят. Они идут берегом, а Соловец у нас – точка рандеву».
Впереди я увидел большую россыпь камней, притормозил и сказал: «Держитесь крепче». Машина затряслась и запрыгала. Горбоносый ушиб нос о ствол ружья. Мотор взревывал, камни били в днище. «Бедная машина», – сказал горбоносый. «Что делать…» – сказал я. «Не всякий поехал бы по такой дороге на своей машине». – «Я бы поехал», – сказал я. Россыпь кончилась. «А, так это не ваша машина», – догадался горбоносый. «Ну, откуда у меня машина! Это прокат». – «Понятно», – сказал горбоносый, как мне показалось, разочарованно. Я почувствовал себя задетым. «А какой смысл покупать машину, чтобы разъезжать по асфальту? Там, где асфальт, ничего интересного, а где интересно, там нет асфальта». – «Да, конечно», – вежливо согласился горбоносый. «Глупо, по-моему, делать из машины идола», – заявил я. «Глупо, – сказал бородатый. – Но не все так думают». Мы поговорили о машинах и пришли к выводу, что если уж покупать что-нибудь, так это «ГАЗ-69», вездеход, но их, к сожалению, не продают. Потом горбоносый спросил: «А где вы работаете?» Я ответил. «Колоссально! – воскликнул горбоносый. – Программист! Нам нужен именно программист. Слушайте, бросайте ваш институт и пошли к нам!» – «А что у вас есть?» – «Что у нас есть?» – спросил горбоносый поворачиваясь. «Алдан-3», – сказал бородатый. «Богатая машина, – сказал я. – И хорошо работает?» – «Да как вам сказать…» – «Понятно», – сказал я. «Собственно, ее еще не отладили, – сказал бородатый. – Оставайтесь у нас, отладите…» – «А перевод мы вам в два счета устроим», – добавил горбоносый. «А чем вы занимаетесь?» – спросил я. «Как и вся наука, – сказал горбоносый. – Счастьем человеческим». – «Понятно, – сказал я. – Что-нибудь с космосом?» – «И с космосом тоже», – сказал горбоносый. «От добра добра не ищут», – сказал я. «Столичный город и приличная зарплата», – сказал бородатый негромко, но я услышал. «Не надо, – сказал я. – Не надо мерять на деньги». – «Да нет, я пошутил», – сказал бородатый. «Это он так шутит, – сказал горбоносый. – Интереснее, чем у нас, вам нигде не будет». – «Почему вы так думаете?» – «Уверен». – «А я не уверен». Горбоносый усмехнулся. «Мы еще поговорим на эту тему, – сказал он. – Вы долго пробудете в Соловце?» – «Дня два максимум». – «Вот на второй день и поговорим». Бородатый заявил: «Лично я вижу в этом перст судьбы – шли по лесу и встретили программиста. Мне кажется, вы обречены». – «Вам действительно так нужен программист?» – спросил я. «Нам позарез нужен программист». – «Я поговорю с ребятами, – пообещал я. – Я знаю недовольных». – «Нам нужен не всякий программист, – сказал горбоносый. – Программисты – народ дефицитный, избаловались, а нам нужен небалованный». – «Да, это сложнее», – сказал я. Горбоносый стал загибать пальцы: «Нам нужен программист: а – небалованный, бэ – доброволец, цэ – чтобы согласился жить в общежитии…» – «Дэ, – подхватил бородатый, – на сто двадцать рублей». – «А как насчет крылышек? – спросил я. – Или, скажем, сияния вокруг головы? Один на тысячу!» – «А нам всего-то один и нужен», – сказал горбоносый. «А если их всего девятьсот?» – «Согласны на девять десятых».
Лес расступился, мы переехали через мост и покатили между картофельными полями. «Девять часов, – сказал горбоносый. – Где вы собираетесь ночевать?» – «В машине переночую. Магазины у вас до которого часа работают?» – «Магазины у нас уже закрыты», – сказал горбоносый. «Можно в общежитии, – сказал бородатый. – У меня в комнате свободная койка». – «К общежитию не подъедешь», – сказал горбоносый задумчиво. «Да, пожалуй», – сказал бородатый и почему-то засмеялся. «Машину можно поставить возле милиции», – сказал горбоносый. «Да ерунда это, – сказал бородатый. – Я несу околесицу, а ты за мной вслед. Как он в общежитие-то пройдет?» – «Д-да, черт, – сказал горбоносый. – Действительно, день не поработаешь – забываешь про все эти штуки». – «А может быть, трансгрессировать его?» – «Ну-ну, – сказал горбоносый. – Это тебе не диван. А ты не Кристобаль Хунта, да и я тоже…»
– Да вы не беспокойтесь, – сказал я. – Переночую в машине, не первый раз.
Мне вдруг страшно захотелось поспать на простынях. Я уже четыре ночи спал в спальном мешке.
– Слушай, – сказал горбоносый, – хо-хо! Изнакурнож!
– Правильно! – воскликнул бородатый. – На Лукоморье его!
– Ей-богу, я переночую в машине, – сказал я.
– Вы переночуете в доме, – сказал горбоносый, – на относительно чистом белье. Должны же мы вас как-то отблагодарить…
– Не полтинник же вам совать, – сказал бородатый.
Мы въехали в город. Потянулись старинные крепкие заборы, мощные срубы из гигантских почерневших бревен, с неширокими окнами, с резными наличниками, с деревянными петушками на крышах. Попалось несколько грязных кирпичных строений с железными дверями, вид которых вынес у меня из памяти полузнакомое слово «лабаз». Улица была прямая и широкая и называлась проспектом Мира. Впереди, ближе к центру, виднелись двухэтажные шлакоблочные дома с открытыми сквериками.
– Следующий переулок направо, – сказал горбоносый.
Я включил указатель поворота, притормозил и свернул направо. Дорога здесь заросла травой, но у какой-то калитки стоял, приткнувшись, новенький «Запорожец». Номера домов висели над воротами, и цифры были едва заметны на ржавой жести вывесок. Переулок назывался изящно: «Ул. Лукоморье». Он был неширок и зажат между тяжелых старинных заборов, поставленных, наверное, еще в те времена, когда здесь шастали шведские и норвежские пираты.
– Стоп, – сказал горбоносый. Я тормознул, и он снова стукнулся носом о ствол ружья. – Теперь так, – сказал он, потирая нос. – Вы меня подождите, а я сейчас пойду и все устрою.
– Право, не стоит, – сказал я в последний раз.
– Никаких разговоров. Володя, держи его на мушке.
Горбоносый вылез из машины и, нагнувшись, протиснулся в низкую калитку. За высоченным серым забором дома видно не было. Ворота были совсем уже феноменальные, как в паровозном депо, на ржавых железных петлях в пуд весом. Я с изумлением читал вывески. Их было три. На левой воротине строго блестела толстым стеклом синяя солидная вывеска с серебряными буквами:
На правой воротине сверху висела ржавая жестяная табличка: «Ул. Лукоморье, д. № 13, Н. К. Горыныч», а под нею красовался кусок фанеры с надписью чернилами вкривь и вкось:
– Какой КОТ? – спросил я. – Комитет Оборонной Техники?
Бородатый хихикнул.
– Вы, главное, не беспокойтесь, – сказал он. – Тут у нас забавно, но все будет в полном порядке.
Я вышел из машины и стал протирать ветровое стекло. Над головой у меня вдруг завозились. Я поглядел. На воротах умащивался, пристраиваясь поудобнее, гигантский – я таких никогда не видел – черно-серый, разводами, кот. Усевшись, он сыто и равнодушно посмотрел на меня желтыми глазами. «Кис-кис-кис», – сказал я машинально. Кот вежливо и холодно разинул зубастую пасть, издал сиплый горловой звук, а затем отвернулся и стал смотреть внутрь двора. Оттуда, из-за забора, голос горбоносого произнес:
– Василий, друг мой, разрешите вас побеспокоить.
Завизжал засов. Кот поднялся и бесшумно канул во двор. Ворота тяжело закачались, раздался ужасающий скрип и треск, и левая воротина медленно отворилась. Появилось красное от натуги лицо горбоносого.
– Благодетель! – позвал он. – Заезжайте!
Я вернулся в машину и медленно въехал во двор. Двор был обширный, в глубине стоял дом из толстых бревен, а перед домом красовался приземистый необъятный дуб, широкий, плотный, с густой кроной, заслоняющей крышу. От ворот к дому, огибая дуб, шла дорожка, выложенная каменными плитами. Справа от дорожки был огород, а слева, посередине лужайки, возвышался колодезный сруб с воротом, черный от древности и покрытый мохом.
Я поставил машину в сторонке, выключил двигатель и вылез. Бородатый Володя тоже вылез и, прислонив ружье к борту, стал прилаживать рюкзак.
– Вот вы и дома, – сказал он.
Горбоносый со скрипом и треском затворял ворота, я же, чувствуя себя довольно неловко, озирался, не зная, что делать.
– А вот и хозяйка! – вскричал бородатый. – По здорову ли, баушка, Наина свет Киевна!
Хозяйке было, наверное, за сто. Она шла к нам медленно, опираясь на суковатую палку, волоча ноги в валенках с галошами. Лицо у нее было темно-коричневое; из сплошной массы морщин выдавался вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза были бледные, тусклые, словно бы закрытые бельмами.
– Здравствуй, здравствуй, внучек, – произнесла она неожиданно звучным басом. – Это, значит, и будет новый программист? Здравствуй, батюшка, добро пожаловать!..
Я поклонился, понимая, что нужно помалкивать. Голова бабки поверх черного пухового платка, завязанного под подбородком, была покрыта веселенькой капроновой косынкой с разноцветными изображениями Атомиума и с надписями на разных языках: «Международная выставка в Брюсселе». На подбородке и под носом торчала редкая седая щетина. Одета была бабка в ватную безрукавку и черное суконное платье.
– Таким вот образом, Наина Киевна! – сказал горбоносый, подходя и обтирая с ладоней ржавчину. – Надо нашего нового сотрудника устроить на две ночи. Позвольте вам представить… м-м-м…
– А не надо, – сказала старуха, пристально меня рассматривая. – Сама вижу. Привалов Александр Иванович, одна тысяча девятьсот тридцать восьмой, мужской, русский, член ВЛКСМ, нет, нет, не участвовал, не был, не имеет, а будет тебе, алмазный, дальняя дорога и интерес в казенном доме, а бояться тебе, бриллиантовый, надо человека рыжего, недоброго, а позолоти ручку, яхонтовый…
– Гхм! – громко сказал горбоносый, и бабка осеклась. Воцарилось неловкое молчание.
– Можно звать просто Сашей… – выдавил я из себя заранее приготовленную фразу.
– И где же я его положу? – осведомилась бабка.
– В запаснике, конечно, – несколько раздраженно сказал горбоносый.
– А отвечать кто будет?
– Наина Киевна!.. – раскатами провинциального трагика взревел горбоносый, схватил старуху под руку и поволок к дому. Было слышно, как они спорят: «Ведь мы же договорились!..» – «…А ежели он что-нибудь стибрит?..» – «Да тише вы! Это же программист, понимаете? Комсомолец! Ученый!..» – «А ежели он цыкать будет?..»
Я стесненно повернулся к Володе. Володя хихикал.
– Неловко как-то, – сказал я.
– Не беспокойтесь – все будет отлично…
Он хотел сказать еще что-то, но тут бабка дико заорала: «А диван-то, диван!..» Я вздрогнул и сказал:
– Знаете, я, пожалуй, поеду, а?
– Не может быть и речи! – решительно сказал Володя. – Все уладится. Просто бабке нужна мзда, а у нас с Романом нет наличных.
– Я заплачу, – сказал я. Теперь мне очень хотелось уехать: терпеть не могу этих так называемых житейских коллизий.
Володя замотал головой.
– Ничего подобного. Вон он уже идет. Все в порядке.
Горбоносый Роман подошел к нам, взял меня за руку и сказал:
– Ну, все устроилось. Пошли.
– Слушайте, неудобно как-то, – сказал я. – Она, в конце концов, не обязана…
Но мы уже шли к дому.
– Обязана, обязана, – приговаривал Роман.
Обогнув дуб, мы подошли к заднему крыльцу. Роман толкнул обитую дерматином дверь, и мы оказались в прихожей, просторной и чистой, но плохо освещенной. Старуха ждала нас, сложив руки на животе и поджав губы. При виде нас она мстительно пробасила:
– А расписочку чтобы сейчас же!.. Так, мол, и так: принял, мол, то-то и то-то от такой-то, каковая сдала вышеуказанное нижеподписавшемуся…
Роман тихонько взвыл, и мы вошли в отведенную мне комнату. Это было прохладное помещение с одним окном, завешенным ситцевой занавесочкой. Роман сказал напряженным голосом:
– Располагайтесь и будьте как дома.
Старуха из прихожей сейчас же ревниво осведомилась:
– А зубом оне не цыкают?
Роман, не оборачиваясь, рявкнул:
– Не цыкают! Говорят вам – зубов нет.
– Тогда пойдем, расписочку напишем…
Роман поднял брови, закатил глаза, оскалил зубы и потряс головой, но все-таки вышел. Я осмотрелся. Мебели в комнате было немного. У окна стоял массивный стол, накрытый ветхой серой скатертью с бахромой, перед столом – колченогий табурет. Возле голой бревенчатой стены помещался обширный диван, на другой стене, заклеенной разнокалиберными обоями, была вешалка с какой-то рухлядью (ватники, вылезшие шубы, драные кепки и ушанки). В комнату вдавалась большая русская печь, сияющая свежей побелкой, а напротив в углу висело большое мутное зеркало в облезлой раме. Пол был выскоблен и покрыт полосатыми половиками.
За стеной бубнили в два голоса: старуха басила на одной ноте, голос Романа повышался и понижался. «Скатерть, инвентарный номер двести сорок пять…» – «Вы еще каждую половицу запишите!..» – «Стол обеденный…» – «Печь вы тоже запишете?..» – «Порядок нужен… Диван…»
Я подошел к окну и отдернул занавеску. За окном был дуб, больше ничего не было видно. Я стал смотреть на дуб. Это было, видимо, очень древнее растение. Кора была на нем серая и какая-то мертвая, а чудовищные корни, вылезшие из земли, были покрыты красным и белым лишайником. «И еще дуб запишите!» – сказал за стеной Роман. На подоконнике лежала пухлая засаленная книга, я бездумно полистал ее, отошел от окна и сел на диван. И мне сейчас же захотелось спать. Я подумал, что вел сегодня машину четырнадцать часов, что не стоило, пожалуй, так торопиться, что спина у меня болит, а в голове все путается, что плевать мне, в конце концов, на эту нудную старуху, и скорей бы все кончилось и можно было бы лечь и заснуть…
– Ну вот, – сказал Роман, появляясь на пороге. – Формальности окончены. – Он помотал рукой с растопыренными пальцами, измазанными чернилами. – Наши пальчики устали: мы писали, мы писали… Ложитесь спать. Мы уходим, а вы спокойно ложитесь спать. Что вы завтра делаете?
– Жду, – вяло ответил я.
– Где?
– Здесь. И около почтамта.
– Завтра вы, наверное, не уедете?
– Завтра вряд ли… Скорее всего – послезавтра.
– Тогда мы еще увидимся. Наша любовь впереди. – Он улыбнулся, махнул рукой и вышел. Я лениво подумал, что надо было бы его проводить и попрощаться с Володей, и лег. Сейчас же в комнату вошла старуха. Я встал. Старуха некоторое время пристально на меня глядела.
– Боюсь я, батюшка, что ты зубом цыкать станешь, – сказала она с беспокойством.
– Не стану я цыкать, – сказал я утомленно. – Я спать стану.
– И ложись, и спи… Денежки только вот заплати и спи…
Я полез в задний карман за бумажником.
– Сколько с меня?
Старуха подняла глаза к потолку.
– Рубль положим за помещение… Полтинничек за постельное белье – мое оно, не казенное. За две ночи выходит три рубли… А сколько от щедрот накинешь – за беспокойство, значит, – я уж и не знаю…
Я протянул ей пятерку.
– От щедрот пока рубль, – сказал я. – А там видно будет.
Старуха живо схватила деньги и удалилась, бормоча что-то про сдачу. Не было ее довольно долго, и я уже хотел махнуть рукой и на сдачу, и на белье, но она вернулась и выложила на стол пригоршню грязных медяков.
– Вот тебе и сдача, батюшка, – сказала она. – Ровно рублик, можешь не пересчитывать.
– Не буду пересчитывать, – сказал я. – Как насчет белья?
– Сейчас постелю. Ты выйди во двор, прогуляйся, а я постелю.
Я вышел, на ходу вытаскивая сигареты. Солнце наконец село, и наступила белая ночь. Где-то лаяли собаки. Я присел под дубом на вросшую в землю скамеечку, закурил и стал смотреть на бледное беззвездное небо. Откуда-то бесшумно появился кот, глянул на меня флюоресцирующими глазами, затем быстро вскарабкался на дуб и исчез в темной листве. Я сразу забыл о нем и вздрогнул, когда он завозился где-то наверху. На голову мне посыпался мусор. «Чтоб тебя…» – сказал я вслух и стал отряхиваться. Спать хотелось необычайно. Из дому вышла старуха, не замечая меня, побрела к колодцу. Я понял это так, что постель готова, и вернулся в комнату.
Вредная бабка постелила мне на полу. Ну уж нет, подумал я, запер дверь на щеколду, перетащил постель на диван и стал раздеваться. Сумрачный свет падал из окна, на дубе шумно возился кот. Я замотал головой, вытряхивая из волос мусор. Странный это был мусор, неожиданный: крупная сухая рыбья чешуя. Колко спать будет, подумал я, повалился на подушку и сразу заснул.
…Опустевший дом превратился в логово лисиц и барсуков, и потому здесь могут появляться странные оборотни и призраки.
Я проснулся посреди ночи оттого, что в комнате разговаривали. Разговаривали двое, едва слышным шепотом. Голоса были очень похожи, но один был немного сдавленный и хрипловатый, а другой выдавал крайнее раздражение.
– Не хрипи, – шептал раздраженный. – Ты можешь не хрипеть?
– Могу, – отозвался сдавленный и заперхал.
– Да тише ты… – прошипел раздраженный.
– Хрипунец, – объяснил сдавленный. – Утренний кашель курильщика… – Он снова заперхал.
– Удались отсюда, – сказал раздраженный.
– Да все равно он спит…
– Кто он такой? Откуда свалился?
– А я почем знаю?
– Вот досада… Ну просто феноменально не везет.
Опять соседям не спится, подумал я спросонья.
Я вообразил, что я дома. Дома у меня в соседях два брата-физика, которые обожают работать ночью. К двум часам пополуночи у них кончаются сигареты, и тогда они забираются ко мне в комнату и начинают шарить, стуча мебелью и переругиваясь.
Я схватил подушку и швырнул в пустоту. Что-то с шумом обрушилось, и стало тихо.
– Подушку верните, – сказал я, – и убирайтесь вон. Сигареты на столе.
Звук собственного голоса разбудил меня окончательно. Я сел. Уныло лаяли собаки, за стеной грозно храпела старуха. Я наконец вспомнил, где нахожусь. В комнате никого не было. В сумеречном свете я увидел на полу свою подушку и барахло, рухнувшее с вешалки. Бабка голову оторвет, подумал я и вскочил. Пол был холодный, и я переступил на половики. Бабка перестала храпеть. Я замер. Потрескивали половицы, что-то хрустело и шелестело в углах. Бабка оглушительно свистнула и захрапела снова. Я поднял подушку и бросил ее на диван. От рухляди пахло псиной. Вешалка сорвалась с гвоздя и висела боком. Я поправил ее и стал подбирать рухлядь. Едва я повесил последний салоп, как вешалка оборвалась и, шаркнув по обоям, снова повисла на одном гвозде. Бабка перестала храпеть, и я облился холодным потом. Где-то поблизости завопил петух. В суп тебя, подумал я с ненавистью. Старуха за стеной принялась вертеться, скрипели и щелкали пружины. Я ждал, стоя на одной ноге. Во дворе кто-то сказал тихонько: «Спать пора, засиделись мы сегодня с тобой». Голос был молодой, женский. «Спать так спать, – отозвался другой голос. Послышался протяжный зевок. – Плескаться больше не будешь сегодня?» – «Холодно что-то. Давай баиньки». Стало тихо. Бабка зарычала и заворчала, и я осторожно вернулся на диван. Утром встану пораньше и все поправлю как следует…
Я лег на правый бок, натянул одеяло на ухо, закрыл глаза и вдруг понял, что спать мне совершенно не хочется – хочется есть. Ай-яй-яй, подумал я. Надо было срочно принимать меры, и я их принял.
Вот, скажем, система двух интегральных уравнений типа уравнений звездной статистики; обе неизвестные функции находятся под интегралом. Решать, естественно, можно только численно, скажем, на БЭСМе… Я вспомнил нашу БЭСМ. Панель управления цвета заварного крема. Женя кладет на эту панель газетный сверток и неторопливо его разворачивает. «У тебя что?» – «У меня с сыром и колбасой». С польской полукопченой, кружочками. «Эх ты, жениться надо! У меня котлеты, с чесночком, домашние. И соленый огурчик». Нет, два огурчика… Четыре котлеты и для ровного счета четыре крепких соленых огурчика. И четыре куска хлеба с маслом…
Я откинул одеяло и сел. Может быть, в машине что-нибудь осталось? Нет, все, что там было, я съел. Осталась поваренная книга для Валькиной мамы, которая живет в Лежневе. Как это там… Соус пикан. Полстакана уксусу, две луковицы… и перчик. Подается к мясным блюдам… Как сейчас помню: к маленьким бифштексам. Вот подлость, подумал я, ведь не просто к бифштексам, а к ма-а-аленьким бифштексам. Я вскочил и подбежал к окну. В ночном воздухе отчетливо пахло ма-а-аленькими бифштексами. Откуда-то из недр подсознания всплыло: «Подавались ему обычные в трактирах блюда, как-то: кислые щи, мозги с горошком, огурец соленый (я глотнул) и вечный слоеный сладкий пирожок…» Отвлечься бы, подумал я и взял книгу с подоконника. Это был Алексей Толстой, «Хмурое утро». Я открыл наугад. «Махно, сломав сардиночный ключ, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами (плохо дело, подумал я), французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло по комнате». Я осторожно положил книгу и сел за стол на табурет. В комнате вдруг обнаружился вкусный резкий запах: должно быть, пахло омарами. Я стал размышлять, почему я до сих пор ни разу не пробовал омаров. Или, скажем, устриц. У Диккенса все едят устриц, орудуют складными ножами, отрезают толстые ломти хлеба, намазывают маслом… Я стал нервно разглаживать скатерть. На скатерти виднелись неотмытые пятна. На ней много и вкусно ели. Ели омаров и мозги с горошком. Ели маленькие бифштексы с соусом пикан. Большие и средние бифштексы тоже ели. Сыто отдувались, удовлетворенно цыкали зубом… Отдуваться мне было не с чего, и я принялся цыкать зубом.
Наверное, я делал это громко и голодно, потому что старуха за стеной заскрипела кроватью, сердито забормотала, загремела чем-то и вдруг вошла ко мне в комнату. На ней была длинная серая рубаха, а в руках она несла тарелку, и в комнате сейчас же распространился настоящий, а не фантастический аромат еды. Старуха улыбалась. Она поставила тарелку прямо передо мной и сладко пробасила:
– Откушай-ко, батюшка, Александр Иванович. Откушай, чем бог послал, со мной переслал…
– Что вы, что вы, Наина Киевна, – забормотал я, – зачем же было так беспокоить себя…
Но в руке у меня уже откуда-то оказалась вилка с костяной ручкой, и я стал есть, а бабка стояла рядом, кивала и приговаривала:
– Кушай, батюшка, кушай на здоровьице…
Я съел все. Это была горячая картошка с топленым маслом.
– Наина Киевна, – сказал я истово, – вы меня спасли от голодной смерти.
– Поел? – сказала Наина Киевна как-то неприветливо.
– Великолепно поел. Огромное вам спасибо! Вы себе представить не можете…
– Чего уж тут не представить, – перебила она уже совершенно раздраженно. – Поел, говорю? Ну и давай сюда тарелку… Тарелку, говорю, давай!
– По… пожалуйста, – проговорил я.
– «Пожалуйста, пожалуйста»… Корми тут вас за пожалуйста…
– Я могу заплатить, – сказал я, начиная сердиться.
– «Заплатить, заплатить»… – Она пошла к двери. – А ежели за это и не платят вовсе? И нечего врать было…
– То есть как это – врать?
– А так вот и врать! Сам говорил, что цыкать не будешь… – Она замолчала и скрылась за дверью.
Что это она? – подумал я. Странная какая-то бабка… Может быть, она вешалку заметила? Было слышно, как она скрипит пружинами, ворочаясь на кровати и недовольно ворча. Потом она запела негромко на какой-то варварский мотив: «Покатаюся, поваляюся, Ивашкиного мясца поевши…» Из окна потянуло ночным холодом. Я поежился, поднялся, чтобы вернуться на диван, и тут меня осенило, что дверь я перед сном запирал. В растерянности я подошел к двери и протянул руку, чтобы проверить щеколду, но едва пальцы мои коснулись холодного железа, как все поплыло у меня перед глазами. Оказалось, что я лежу на диване, уткнувшись носом в подушку, и пальцами ощупываю холодное бревно стены.
Некоторое время я лежал, обмирая, пока не осознал, что где-то рядом храпит старуха, а в комнате разговаривают. Кто-то наставительно вещал вполголоса:
– Слон есть самое большое животное из всех живущих на земле. У него на рыле есть большой кусок мяса, который называется хоботом потому, что он пуст и протянут, как труба. Он его вытягивает и сгибает всякими образами и употребляет его вместо руки…
Холодея от любопытства, я осторожно повернулся на правый бок. В комнате было по-прежнему пусто. Голос продолжал еще более наставительно:
– Вино, употребляемое умеренно, весьма хорошо для желудка; но когда пить его слишком много, то производит пары, унижающие человека до степени несмысленных скотов. Вы иногда видели пьяниц и помните еще то справедливое отвращение, которое вы к ним возымели…
Я рывком поднялся и спустил ноги с дивана. Голос умолк. Мне показалось, что говорили откуда-то из-за стены. В комнате все было по-прежнему, даже вешалка, к моему удивлению, висела на месте. И, к моему удивлению, мне опять очень хотелось есть.
– Тинктура экс витро антимонии, – провозгласил вдруг голос. Я вздрогнул. – Магифтериум антимон ангелий салаэ. Бафилии олеум витри антимонии алекситериум антимониалэ! – Послышалось явственное хихиканье. – Вот ведь бред какой! – сказал голос и продолжал с завыванием: – Вскоре очи сии, еще отверзаемые, не узрят более солнца, но не попусти закрыться оным без благоутробного извещения о моем прощении и блаженстве… Сие есть «Дух или Нравственныя Мысли Славнаго Юнга, извлеченныя из нощных его размышлений». Продается в Санкт-Петербурге и в Риге в книжных лавках Свешникова по два рубля в папке. – Кто-то всхлипнул. – Тоже бредятина, – сказал голос и произнес с выражением:
Чины, краса, богатства,
Сей жизни все приятства,
Летят, слабеют, исчезают,
Се тлен, и щастье ложно!
Заразы сердце угрызают,
А славы удержать не можно…
Теперь я понял, где говорили. Голос раздавался в углу, где висело туманное зеркало.
– А теперь, – сказал голос, – следующее. «Все – единое Я, это Я – мировое Я. Единение с неведением, происходящее от затмения света Я, исчезает с развитием духовности».
– А эта бредятина откуда? – спросил я. Я не ждал ответа. Я был уверен, что сплю.
– Изречения из «Упанишад», – ответил с готовностью голос.
– А что такое «Упанишады»? – Я уже не был уверен, что сплю.
– Не знаю, – сказал голос.
Я встал и на цыпочках подошел к зеркалу. Я не увидел своего отражения. В мутном стекле отражалась занавеска, угол печи и вообще много вещей. Но меня в нем не было.
– В чем дело? – спросил голос. – Есть вопросы?
– Кто это говорит? – спросил я, заглядывая за зеркало. За зеркалом было много пыли и дохлых пауков. Тогда я указательным пальцем нажал на левый глаз. Это было старинное правило распознавания галлюцинаций, которое я вычитал в увлекательной книге В. В. Битнера «Верить или не верить?». Достаточно надавить пальцем на глазное яблоко, и все реальные предметы – в отличие от галлюцинаций – раздвоятся. Зеркало раздвоилось, и в нем появилось мое отражение – заспанная, встревоженная физиономия. По ногам дуло. Поджимая пальцы, я подошел к окну и выглянул.
За окном никого не было, не было даже дуба. Я протер глаза и снова посмотрел. Я отчетливо видел прямо перед собой замшелый колодезный сруб с воротом, ворота и свою машину у ворот. Все-таки сплю, успокоенно подумал я. Взгляд мой упал на подоконник, на растрепанную книгу. В прошлом сне это был третий том «Хождений по мукам», теперь на обложке я прочитал: «П. И. Карпов. Творчество душевнобольных и его влияние на развитие науки, искусства и техники». Постукивая зубами от озноба, я перелистал книжку и просмотрел цветные вклейки. Потом я прочитал «Стих № 2»:
В кругу облаков высоко
Чернокрылый воробей
Трепеща и одиноко
Парит быстро над землей.
Он летит ночной порой,
Лунным светом освещенный,
И, ничем не удрученный,
Все он видит под собой.
Гордый, хищный, разъяренный
И летая, словно тень,
Глаза светятся как день.
Пол вдруг качнулся под моими ногами. Раздался пронзительный протяжный скрип, затем, подобно гулу далекого землетрясения, раздалось рокочущее: «Ко-о… Ко-о… Ко-о…» Изба заколебалась, как лодка на волнах. Двор за окном сдвинулся в сторону, а из-под окна вылезла и вонзилась когтями в землю исполинская куриная нога, провела в траве глубокие борозды и снова скрылась. Пол круто накренился, я почувствовал, что падаю, схватился руками за что-то мягкое, стукнулся боком и головой и свалился с дивана. Я лежал на половиках, вцепившись в подушку, упавшую вместе со мной. В комнате было совсем светло. За окном кто-то обстоятельно откашливался.
– Ну-с, так… – сказал хорошо поставленный мужской голос. – В некотором было царстве, в некотором государстве жил-был царь, по имени… мнэ-э… ну, в конце концов, неважно. Скажем, мнэ-э… Полуэкт… У него было три сына-царевича. Первый… мнэ-э-э… Третий был дурак, а вот первый?..
Пригибаясь, как солдат под обстрелом, я подобрался к окну и выглянул. Дуб был на месте. Спиною к нему стоял в глубокой задумчивости на задних лапах кот Василий. В зубах у него был зажат цветок кувшинки. Кот смотрел себе под ноги и тянул: «Мнэ-э-э…» Потом он тряхнул головой, заложил передние лапы за спину и, слегка сутулясь, как доцент Дубино-Княжицкий на лекции, плавным шагом пошел в сторону от дуба.
– Хорошо… – говорил кот сквозь зубы. – Бывали-живали царь да царица. У царя, у царицы был один сын… Мнэ-э… Дурак, естественно…
Кот с досадой выплюнул цветок и, весь сморщившись, потер лоб.
– Отчаянное положение, – проговорил он. – Ведь кое-что помню! «Ха-ха-ха! Будет чем полакомиться: конь – на обед, молодец – на ужин…» Откуда бы это? А Иван, сами понимаете – дурак, отвечает: «Эх ты, поганое чудище, не уловивши бела лебедя, да кушаешь!» Потом, естественно – каленая стрела, все три головы долой, Иван вынимает три сердца и привозит, кретин, домой матери… Каков подарочек! – Кот сардонически засмеялся, потом вздохнул. – Есть еще такая болезнь – склероз, – сообщил он.
Он снова вздохнул, повернул обратно к дубу и запел: «Кря-кря, мои деточки! Кря-кря, голубяточки! Я… мнэ-э… я слезой вас отпаивала… вернее – выпаивала…» Он в третий раз вздохнул и некоторое время шел молча. Поравнявшись с дубом, он вдруг немузыкально заорал: «Сладок кус не доедала!..»
В лапах у него вдруг оказались массивные гусли – я даже не заметил, где он их взял. Он отчаянно ударил по ним лапой и, цепляясь когтями за струны, заорал еще громче, словно бы стараясь заглушить музыку:
Дасс им таннвальд финстер ист,
Дас махт дас хольтс,
Дас… мнэ-э… майн шатц… или катц?..
Он замолк и некоторое время шагал, молча стуча по струнам. Потом тихонько, неуверенно запел:
Ой, бував я в тим садочку,
Та скажу вам всю правдочку:
Ото так
Копають мак.
Он вернулся к дубу, прислонил к нему гусли и почесал задней ногой за ухом.
– Труд, труд и труд, – сказал он. – Только труд!
Он снова заложил лапы за спину и пошел влево от дуба, бормоча:
– Дошло до меня, о великий царь, что в славном городе Багдаде жил-был портной, по имени… – Он встал на четвереньки, выгнул спину и злобно зашипел. – Вот с этими именами у меня особенно отвратительно! Абу… Али… Кто-то ибн чей-то… Н-ну хорошо, скажем, Полуэкт. Полуэкт ибн… мнэ-э… Полуэктович… Все равно не помню, что было с этим портным. Ну и пес с ним, начнем другую…
Я лежал животом на подоконнике и, млея, смотрел, как злосчастный Василий бродит около дуба то вправо, то влево, бормочет, откашливается, подвывает, мычит, становится от напряжения на четвереньки – словом, мучается несказанно. Диапазон знаний его был грандиозен. Ни одной сказки и ни одной песни он не знал больше чем наполовину, но зато это были русские, украинские, западнославянские, немецкие, английские, по-моему, даже японские, китайские и африканские сказки, легенды, притчи, баллады, песни, романсы, частушки и припевки. Склероз приводил его в бешенство, несколько раз он бросался на ствол дуба и драл кору когтями, он шипел и плевался, и глаза его при этом горели, как у дьявола, а пушистый хвост, толстый, как полено, то смотрел в зенит, то судорожно подергивался, то хлестал его по бокам. Но единственной песенкой, которую он допел до конца, был «Чижик-пыжик», а единственной сказочкой, которую он связно рассказал, был «Дом, который построил Джек» в переводе Маршака, да и то с некоторыми купюрами. Постепенно – видимо, от утомления – речь его обретала все более явственный кошачий акцент. «А в поли, поли, – пел он, – сам плужок ходэ, а… мнэ-э… а… мнэ-а-а-у!.. а за тым плужком сам… мья-а-у-а-у!.. Сам господь ходэ… Или бродэ?..» В конце концов он совершенно изнемог, сел на хвост и некоторое время сидел так, понурив голову. Потом тихо, тоскливо мяукнул, взял гусли под мышку и на трех ногах медленно уковылял по росистой траве.
Я слез с подоконника и уронил книгу. Я отчетливо помнил, что в последний раз это было «Творчество душевнобольных», я был уверен, что на пол упала именно эта книга. Но подобрал я и положил на подоконник «Раскрытие преступлений» А. Свенсона и О. Венделя. Я тупо раскрыл ее, пробежал наудачу несколько абзацев, и мне сейчас же почудилось, что на дубе висит удавленник. Я опасливо поднял глаза. С нижней ветки дуба свешивался мокрый серебристо-зеленый акулий хвост. Хвост тяжело покачивался под порывами утреннего ветерка.
Я шарахнулся и стукнулся затылком о твердое. Громко зазвонил телефон. Я огляделся. Я лежал поперек дивана, одеяло сползло с меня на пол, в окно сквозь листву дуба било утреннее солнце.
Мне пришло в голову, что обычное интервью с дьяволом или волшебником можно с успехом заменить искусным использованием положений науки.
Телефон звонил. Я протер глаза, посмотрел в окно (дуб был на месте), посмотрел на вешалку (вешалка тоже была на месте). Телефон звонил. За стеной в комнате у старухи было тихо. Тогда я соскочил на пол, отворил дверь (щеколда была на месте) и вышел в прихожую. Телефон звонил. Он стоял на полочке над большой кадушкой – очень современный аппарат белой пластмассы, такие я видел только в кино и в кабинете нашего директора. Я взял трубку.
– Алло…
– Это кто? – спросил пронзительный женский голос.
– А кого вам надо?
– Это Изнакурнож?
– Что?
– Я говорю, это изба на курногах или нет? Кто говорит?
– Да, – сказал я. – Изба. Кого вам нужно?
– О дьявол, – сказал женский голос. – Примите телефонограмму.
– Давайте.
– Записывайте.
– Одну минутку, – сказал я. – Возьму карандаш и бумагу.
– О дьявол, – сказал женский голос.
Я принес записную книжку и цанговый карандаш.
– Слушаю вас.
– Телефонограмма номер двести шесть, – сказал женский голос. – Гражданке Горыныч Наине Киевне…
– Не так быстро… Киевне… Дальше?
– «Настоящим… предлагается вам… прибыть сегодня… двадцать седьмого июля… сего года… в полночь… на ежегодный республиканский слет…» Записали?
– Записал.
– «Первая встреча… состоится… на Лысой Горе. Форма одежды парадная. Пользование механическим транспортом… за свой счет. Подпись… начальник канцелярии… Ха… Эм… Вий».
– Кто?
– Вий! Ха Эм Вий.
– Не понимаю.
– Вий! Хрон Монадович! Вы что, начальника канцелярии не знаете?
– Не знаю, – сказал я. – Говорите по буквам.
– Дьявольщина! Хорошо, по буквам: Вервольф – Инкуб – Ибикус краткий… Записали?
– Кажется записал, – сказал я. – Получилось – Вий.
– Кто?
– Вий!
– У вас что, полипы? Не понимаю!
– Владимир! Иван! Иван краткий!
– Так. Повторите телефонограмму.
Я повторил.
– Правильно. Передала Онучкина. Кто принял?
– Привалов.
– С приветом, Привалов! Давно служишь?
– Собачки служат, – сердито сказал я. – Я работаю.
– Ну-ну, работай. На слете встретимся.
Раздались гудки. Я повесил трубку и вернулся в комнату. Утро было прохладное, я торопливо сделал зарядку и оделся. Происходящее казалось мне чрезвычайно любопытным. Телефонограмма странно ассоциировалась в моем сознании с ночными событиями, хотя я и представления не имел, каким образом. Впрочем, кое-какие идеи уже приходили мне в голову, и воображение мое было возбуждено.
Все, чему мне случилось быть здесь свидетелем, не было мне совершенно незнакомым, о подобных случаях я где-то что-то читал и теперь вспомнил, что поведение людей, попадавших в аналогичные обстоятельства, всегда представлялось мне необычайно, раздражающе нелепым. Вместо того, чтобы полностью использовать увлекательные перспективы, открывшиеся для них счастливым случаем, они пугались, старались вернуться в обыденное. Какой-то герой даже заклинал читателей держаться подальше от завесы, отделяющей наш мир от неведомого, пугая духовными и физическими увечьями. Я еще не знал, как развернутся события, но уже был готов с энтузиазмом окунуться в них.
Бродя по комнате в поисках ковша или кружки, я продолжал рассуждать. Эти пугливые люди, думал я, похожи на некоторых ученых-экспериментаторов, очень упорных, очень трудолюбивых, но начисто лишенных воображения и поэтому очень осторожных. Получив нетривиальный результат, они шарахаются от него, поспешно объясняют его нечистотой эксперимента и фактически уходят от нового, потому что слишком сжились со старым, уютно уложенным в пределы авторитетной теории… Я уже обдумывал кое-какие эксперименты с книгой-перевертышем (она по-прежнему лежала на подоконнике и была теперь «Последним изгнанником» Олдриджа), с говорящим зеркалом и с цыканьем. У меня было несколько вопросов к коту Василию, да и русалка, живущая на дубе, представляла определенный интерес, хотя временами мне казалось, что она-то мне все-таки приснилась. Я ничего не имею против русалок, но не представляю себе, как они могут лазить по деревьям… хотя, с другой стороны, чешуя?..
Ковшик я нашел на кадушке под телефоном, но воды в кадушке не оказалось, и я направился к колодцу. Солнце поднялось уже довольно высоко. Где-то гудели машины, послышался милицейский свисток, в небе с солидным гулом проплыл вертолет. Я подошел к колодцу и, с удовлетворением обнаружив на цепи мятую жестяную бадью, стал раскручивать ворот. Бадья, постукивая о стены, пошла в черную глубину. Раздался плеск, цепь натянулась. Я крутил ворот и смотрел на свой «Москвич». У машины был усталый, запыленный вид, ветровое стекло было заляпано разбившейся о него вдребезги мошкарой. Надо будет воды долить в радиатор, подумал я. И вообще…
Бадья показалась мне очень тяжелой. Когда я поставил ее на сруб, из воды высунулась огромная щучья голова, зеленая и вся какая-то замшелая. Я отскочил.
– Опять на рынок поволочешь? – сильно окая, сказала щука. Я ошарашенно молчал. – Дай же ты мне покоя, ненасытная! Сколько можно?.. Чуть успокоюсь, приткнусь отдохнуть да подремать – ташшит! Я ведь не молодая уже, постарше тебя буду… жабры тоже не в порядке…
Было очень странно смотреть, как она говорит. Совершенно как щука в кукольном театре, она вовсю открывала и закрывала зубастую пасть в неприятном несоответствии с произносимыми звуками. Последнюю фразу она произнесла, судорожно сжав челюсти.
– И воздух мне вреден, – продолжала она. – Вот подохну, что будешь делать? Все скупость твоя, бабья да дурья… Все копишь, а для чего копишь – сама не знаешь… На последней реформе-та как погорела, а? То-то! А екатериновками? Сундуки оклеивала! А керенками-та, керенками! Ведь печку топила керенками…
– Видите ли, – сказал я, немного оправившись.
– Ой, кто это? – испугалась щука.
– Я… Я здесь случайно… Я намеревался слегка помыться.
– Помыться! А я думала – опять старуха. Не вижу я: старая. Да и коэффициент преломления в воздухе, говорят, совсем другой. Воздушные очки было себе заказала, да потеряла, не найду… А кто ж ты будешь?
– Турист, – коротко сказал я.
– Ах, турист… А я думала – опять бабка. Ведь что она со мной делает! Поймает меня, волочит на рынок и там продает, якобы на уху. Ну что мне остается? Конечно, говоришь покупателю: так и так, отпусти меня к малым детушкам – хотя какие у меня там малые детушки – не детушки уже, которые живы, а дедушки. Ты меня отпустишь, а я тебе послужу, скажи только «по щучьему велению, по моему, мол, хотению». Ну и отпускают. Одни со страху, другие по доброте, а которые и по жадности… Вот поплаваешь в реке, поплаваешь – холодно, ревматизм, заберешься обратно в колодезь, а старуха с бадьей опять тут как тут… – Щука спряталась в воду, побулькала и снова высунулась. – Ну что просить-то будешь, служивый? Только попроще чего, а то просят телевизоры какие-то, транзисторы… Один совсем обалдел: «Выполни, говорит, за меня годовой план на лесопилке». Года мои не те – дрова пилить…
– Ага, – сказал я. – А телевизор вы, значит, все-таки можете?
– Нет, – честно призналась щука. – Телевизор не могу. И этот… комбайн с проигрывателем тоже не могу. Не верю я в них. Ты чего-нибудь попроще. Сапоги, скажем, скороходы или шапку-невидимку… А?
Возникшая было у меня надежда отвертеться сегодня от смазки «Москвича» погасла.
– Да вы не беспокойтесь, – сказал я. – Мне ничего, в общем, не надо. Я вас сейчас отпущу.
– И хорошо, – спокойно сказала щука. – Люблю таких людей. Давеча вот тоже… Купил меня на рынке какой-то, пообещала я ему царскую дочь. Плыву по реке, стыдно, конечно, глаза девать некуда. Ну сослепу и въехала в сети. Ташшат. Опять, думаю, врать придется. А он что делает? Он меня хватает поперек зубов, так что рот не открыть. Ну, думаю, конец, сварят. Ан нет. Защемляет он мне чем-то плавник и бросает обратно в реку. Во! – Щука высунулась из бадьи и выставила плавник, схваченный у основания металлическим зажимом. На зажиме я прочитал: «Запущен сей экземпляр в Солове-реке 1854 года. Доставить в Е.И.В. Академию наук, СПБ». – Старухе не говори, – предупредила щука. – С плавником оторвет. Жадная она, скупая.
«Что бы у нее спросить?» – лихорадочно думал я.
– Как вы делаете ваши чудеса?
– Какие такие чудеса?
– Ну… исполнение желаний…
– Ах, это? Как делаю… Обучена сызмальства, вот и делаю. Откуда я знаю, как я делаю… Золотая Рыбка вот еще лучше делала, а все одно померла. От судьбы не уйдешь.
Мне показалось, что щука вздохнула.
– От старости? – спросил я.
– Какое там от старости! Молодая была, крепкая… Бросили в нее, служивый, глубинную бомбу. И ее вверх брюхом пустили, и корабль какой-то подводный рядом случился, тоже потонул. Она бы и откупилась, да ведь не спросили ее, увидели и сразу бомбой… Вот ведь как оно бывает. – Она помолчала. – Так отпускаешь меня или как? Душно что-то, гроза будет…
– Конечно, конечно, – сказал я, встрепенувшись. – Вас как – бросить или в бадье?..
– Бросай, служивый, бросай.
Я осторожно запустил руки в бадью и извлек щуку – было в ней килограммов восемь. Щука бормотала: «Ну, а ежели там скатерть-самобранку или, допустим, ковер-самолет, то я здесь буду… За мной не пропадет…» – «До свидания», – сказал я и разжал руки. Раздался шумный плеск.
Некоторое время я стоял, глядя на свои ладони, испачканные зеленью. У меня было какое-то странное ощущение. Временами, как порыв ветра, налетало сознание, что я сижу в комнате на диване, но стоило тряхнуть головой, и я снова оказывался у колодца. Потом это прошло. Я умылся отличной ледяной водой, залил радиатор и побрился. Старуха все не показывалась. Хотелось есть, и надо было идти в город к почтамту, где меня уже, может быть, ждали ребята. Я запер машину и вышел за ворота.
Я неторопливо шел по улице Лукоморье, засунув руки в карманы серой гэдээровской курточки и глядя себе под ноги. В заднем кармане моих любимых джинсов, исполосованных «молниями», брякали старухины медяки. Я размышлял. Тощие брошюрки общества «Знание» приучили меня к мысли, что разговаривать животные не способны. Сказки с детства убеждали в обратном. Согласен я был, конечно, с брошюрками, потому что никогда в жизни не видел говорящих животных. Даже попугаев. Я знавал одного попугая, который мог рычать, как тигр, но по-человечески он не умел. И вот теперь – щука, кот Василий и даже зеркало. Впрочем, неодушевленные предметы как раз разговаривают часто. И, между прочим, это соображение никогда не пришло бы в голову, скажем, моему прадеду. С его, прадеда, точки зрения, говорящий кот – вещь куда менее фантастическая, нежели деревянный полированный ящик, который хрипит, воет, музицирует и говорит на многих языках. С котом тоже более или менее ясно. А вот как разговаривает щука? У щуки нет легких. Это верно. Правда, у нее должен быть плавательный пузырь, функция коего, как мне известно, ихтиологам еще не окончательно ясна. Мой знакомый ихтиолог Женька Скоромахов полагает даже, что эта функция неясна совершенно, и, когда я пытаюсь аргументировать доводами из брошюрок общества «Знание», Женька рычит и плюется. Совершенно утрачивает присущий ему дар человеческой речи… У меня такое впечатление, что о возможностях животных мы знаем пока еще очень мало. Только недавно выяснилось, что рыбы и морские животные обмениваются под водой сигналами. Очень интересно пишут о дельфинах. Или, скажем, обезьяна Рафаил. Это я сам видел. Разговаривать она, правда, не умеет, но зато у нее выработали рефлекс: зеленый свет – банан, красный свет – электрический шок. И все было хорошо до тех пор, пока не включили красный и зеленый свет одновременно. Тогда Рафаил повел себя так же, как Женька, например. Он страшно обиделся. Он кинулся к окошечку, за которым сидел экспериментатор, и принялся, визжа и рыча, плеваться в это окошечко. И вообще есть анекдот – одна обезьяна говорит другой: «Знаешь, что такое условный рефлекс? Это когда зазвонит звонок, и все эти квазиобезьяны в белых халатах побегут к нам с бананами и конфетами». Конечно, все это чрезвычайно непросто. Терминология не разработана. Когда в этих условиях пытаешься решать вопросы, связанные с психикой и потенциальными возможностями животных, чувствуешь себя совершенно бессильным. Но, с другой стороны, когда тебе дают, скажем, ту же систему интегральных уравнений типа звездной статистики с неизвестными функциями под интегралом, то самочувствие не лучше. А поэтому главное – думать. Как Паскаль: «Будем же учиться хорошо мыслить – вот основной принцип морали».
Я вышел на проспект Мира и остановился, привлеченный необычным зрелищем. По мостовой шел человек с детскими флажками в руках. За ним, шагах в десяти, с натужным ревом медленно полз большой белый «МАЗ» с гигантским дымящимся прицепом в виде серебристой цистерны. На цистерне было написано «огнеопасно», справа и слева от нее так же медленно катились красные пожарные «газики», ощетиненные огнетушителями. Время от времени в ровный рев двигателя вмешивался какой-то новый звук, неприятно леденивший сердце, и тогда из люков цистерны вырывались желтые языки пламени. Лица пожарных под нахлобученными касками были мужественны и суровы. Вокруг кавалькады тучей носились ребятишки. Они пронзительно вопили: «Ти-лили-тилили, а дракона повезли!» Взрослые прохожие опасливо жались к заборам. На их лицах было написано явственное желание уберечь одежду от возможных повреждений.
– Повезли родимого, – произнес у меня над ухом знакомый скрипучий бас.
Я обернулся. Позади стояла, пригорюнившись, Наина Киевна с кошелкой, наполненной синими пакетами сахарного песку.
– Повезли, – повторила она. – Каждую пятницу возят…
– Куда? – спросил я.
– На полигон, батюшка. Все экспериментируют… Делать им больше нечего.
– А кого повезли, Наина Киевна?
– То есть как это – кого? Сам не видишь, что ли?..
Она повернулась и пошла прочь, но я догнал ее.
– Наина Киевна, вам тут телефонограмму передали.
– Это от кого же?
– От Ха Эм Вия.
– А насчет чего?
– У вас слет какой-то сегодня, – сказал я, пристально глядя на нее. – На Лысой Горе. Форма одежды – парадная.
Старуха явно обрадовалась.
– Вправду? – сказала она. – Вот хорошо-то!.. А где телефонограмма?
– В прихожей на телефоне.
– А насчет членских взносов там ничего не говорится? – спросила она, понизив голос.
– В каком смысле?
– Ну, что, мол, надлежит погасить задолженность с одна тысяча семьсот… – Она замолчала.
– Нет, – сказал я. – Ничего такого не говорилось.
– Ну и хорошо. А с транспортом как? Машину подадут или что?
– Дайте я вам кошелку поднесу, – предложил я.
Старуха отпрянула.
– Это тебе зачем? – спросила она подозрительно. – Ты это оставь – не люблю… Кошелку ему!.. Молодой, да, видно, из ранних…
Не люблю старух, подумал я.
– Так как же с транспортом? – повторила она.
– За свой счет, – сказал я злорадно.
– Ах, скопидомы! – застонала старуха. – Метлу в музей забрали, ступу не ремонтируют, взносы дерут по пять рубликов на ассигнации, а на Лысую Гору за свой счет! Счет-то не малый, батюшка, да пока такси ждет…
Бормоча и кашляя, она отвернулась от меня и пошла прочь. Я потер руки и тоже пошел своей дорогой. Мои предположения оправдывались. Узел удивительных происшествий затягивался все туже. И стыдно признаться, но это казалось мне сейчас более интересным, чем даже моделирование рефлекторной дуги.
На проспекте Мира было уже пусто. У перекрестка крутилась стая ребятишек – играли, по-моему, в чижа. Увидев меня, они бросили игру и стали приближаться. Предчувствуя недоброе, я торопливо миновал их и двинулся к центру. За моей спиной раздался сдавленный восторженный возглас: «Стиляга!» Я ускорил шаг. «Стиляга!» – завопили сразу несколько голосов. Я почти побежал. Позади визжали: «Стиля-ага! Тонконогий! Папина „Победа“!..» Прохожие смотрели на меня сочувственно. В таких ситуациях лучше всего куда-нибудь нырнуть. Я нырнул в ближайший магазин, оказавшийся гастрономом, походил вдоль прилавков, убедился в том, что сахар есть, выбор колбас и конфет не богат, но зато выбор так называемых рыбных изделий превосходит все ожидания. Там была такая семга и такой лосось!.. Я выпил стакан газированной воды и выглянул на улицу. Мальчишек не было. Тогда я вышел из магазина и двинулся дальше. Скоро лабазы и бревенчатые избы-редуты кончились, пошли современные двухэтажные дома с открытыми сквериками. В сквериках копошились младенцы, пожилые женщины вязали что-то теплое, а пожилые мужчины резались в домино.
В центре города оказалась обширная площадь, окруженная двух– и трехэтажными зданиями. Площадь была асфальтирована, посередине зеленел садик. Над зеленью возвышался большой красный щит с надписью «Доска почета» и несколько щитов поменьше со схемами и диаграммами. Почтамт я обнаружил здесь же, на площади. Мы договорились с ребятами, что первый, кто прибудет в город, оставит до востребования записку со своими координатами. Записки не было, и я оставил письмо, в котором сообщил свой адрес и объяснил, как дойти до избы на курногах. Затем я решил позавтракать.
Обойдя площадь, я обнаружил: кинотеатр, где шла «Козара»; книжный магазин, закрытый на переучет; горсовет, перед которым стояло несколько основательно пропыленных «газиков»; гостиницу «Студеное море» – как обычно, без свободных мест; два киоска с газированной водой и мороженым; магазин (промтоварный) № 2 и магазин (хозтоваров) № 18; столовую № 11, открывающуюся с двенадцати часов, и буфет № 3, закрытый без объяснений. Потом я обнаружил городское отделение милиции, возле открытых дверей которого побеседовал с очень юным милиционером в чине сержанта, объяснившим мне, где находится бензоколонка и какова дорога до Лежнева. «А где же ваша машина?» – осведомился милиционер, озирая площадь. «У знакомых», – ответил я. «Ах, у знакомых…» – сказал милиционер значительно. По-моему, он взял меня на заметку. Я робко откланялся.
Рядом с трехэтажной громадой «Солрыбснабпромпотребсоюза ФЦУ» я, наконец, нашел маленькую опрятную чайную № 16/27. В чайной было хорошо. Народу было не очень много, пили действительно чай и разговаривали о вещах понятных: что под Коробцом завалился, наконец, мостик и ехать теперь приходится вброд; что пост ГАИ уже неделю как с пятнадцатого километра убрали; что «искра – зверь, слона убьет, а ни шиша не схватывает…» Пахло бензином и жареной рыбой. Не занятые разговорами люди пристально разглядывали мои джинсы, и я радовался, что сзади у меня имеет место профессиональное пятно – позавчера я очень удачно сел на шприц с солидолом.
Я взял себе полную тарелку жареной рыбы, три стакана чаю и три бутерброда с балыком, расплатился кучей старухиных медяков («На паперти стоял…» – проворчала буфетчица), устроился в укромном углу и принялся за еду, с удовольствием наблюдая за этими хриплоголосыми, прокуренными людьми. Приятно было смотреть, какие они загорелые, независимые, жилистые, все повидавшие, как они с аппетитом едят, с аппетитом курят, с аппетитом рассказывают. Они до последней капли использовали передышку перед долгими часами тряской скучной дороги, раскаленной духоты кабины, пыли и солнца. Если бы я не был программистом, я бы обязательно стал шофером и уж работал бы не на плюгавенькой легковушке, и не на автобусе даже, а на каком-нибудь грузовом чудовище, чтобы в кабину надо было забираться по лестнице, а колесо чтобы менять с помощью небольшого подъемного крана.
За соседним столиком сидели два молодых человека, не похожих на шоферов, и поэтому сначала я на них внимания не обратил. Так же, впрочем, как и они на меня. Но когда я допивал второй стакан чаю, до меня долетело слово «диван». Затем кто-то из них произнес: «…А тогда непонятно, зачем она вообще существует, эта Изнакурнож…» – и я стал слушать. К сожалению, говорили они негромко, да и сидел я к ним спиной, так что слышно было плохо. Но голоса показались мне знакомыми: «…никаких тезисов… только диван…», «…такому волосатому?..», «…диван… шестнадцатая степень…», «…при трансгрессии только четырнадцать порядков…», «…легче смоделировать транслятор…», «…мало ли кто хихикает!..», «…бритву подарю…», «…не можем без дивана…». Тут один из них заперхал, да так знакомо, что я сразу вспомнил сегодняшнюю ночь и обернулся, но они уже шли к выходу – два здоровенных парня с крутыми плечами и спортивными затылками. Некоторое время я еще видел их в окно, они перешли площадь, обогнули садик и скрылись за диаграммами. Я допил чай, доел бутерброды и тоже вышел. Диван их, видите ли, волнует, думал я. Русалка их не волнует. Говорящий кот их не интересует. А без дивана они, видите ли, не могут… Я попытался вспомнить, какой же у меня там диван, но ничего особенного вспомнить не мог. Диван как диван. Хороший диван. Удобный. Только странная действительность на нем снится.
Теперь хорошо было бы вернуться домой и заняться всеми этими диванными делами вплотную. Поэкспериментировать с книгой-перевертышем, поговорить с котом Василием начистоту и посмотреть, нет ли в избе на куриных ногах еще чего-нибудь интересного. Но дома меня ждал мой «Москвич» и необходимость делать как ЕУ, так и ТО. С ЕУ еще можно было примириться, это всего-навсего Ежедневный Уход, всякое там вытряхивание ковриков и обмыв кузова струей воды под давлением, каковой обмыв, впрочем, можно заменить при нужде поливанием из садовой лейки или ведра. Но вот ТО… Чистоплотному человеку в жаркий день страшно подумать о ТО. Потому что ТО есть не что иное, как Техническое Обслуживание, а техническое обслуживание состоит в том, что я лежу под автомобилем с масляным шприцем в руках и постепенно переношу содержимое шприца как в колпачковые масленки, так и себе на физиономию. Под автомобилем жарко и душно, а днище его, покрытое толстым слоем засохшей грязи… Короче говоря, мне не очень хотелось домой.
Кто позволил себе эту дьявольскую шутку? Схватить его и сорвать с него маску, чтобы мы знали, кого нам поутру повесить на крепостной стене!
Я купил позавчерашнюю «Правду», выпил газированной воды и устроился на скамье в садике, в тени Доски почета. Было одиннадцать часов. Я внимательно просмотрел газету. На это ушло семь минут. Тогда я прочитал статью о гидропонике, фельетон о хапугах из Канска и большое письмо рабочих химического завода в редакцию. Это заняло всего-навсего двадцать две минуты. Не сходить ли в кино, подумал я. Но «Козару» я уже видел – один раз в кино и один раз по телевизору. Тогда я решил попить воды, сложил газету и встал. Из всей старухиной меди в кармане у меня остался всего один пятак. Пропью, решил я, выпил воды с сиропом, получил копейку сдачи и купил в соседнем ларьке коробок спичек. Больше делать мне в центре города было решительно нечего. И я пошел куда глаза глядят – в неширокую улицу между магазином № 2 и столовой № 11.
Прохожих на улице почти не было. Меня обогнал большой пыльный грузовик с грохочущим трейлером. Шофер, высунув в окно локоть и голову, устало смотрел на булыжную мостовую. Улица, понижаясь, круто заворачивала направо, у поворота рядом с тротуаром торчал из земли ствол старинной чугунной пушки, дуло ее было забито землей и окурками. Вскоре улица кончилась обрывом к реке. Я посидел на краю обрыва и полюбовался пейзажем, затем перешел на другую сторону и побрел обратно.
Интересно, куда девался тот грузовик? – подумал вдруг я. Спуска с обрыва не было. Я стал оглядываться, ища ворота по сторонам улицы, и тут обнаружил небольшой, но очень странный дом, стиснутый между двумя угрюмыми кирпичными лабазами. Окна нижнего этажа его были забраны железными прутьями и до половины замазаны мелом. Дверей же в доме вообще не было. Я заметил это сразу потому, что вывеска, которую обычно помещают рядом с воротами или рядом с подъездом, висела здесь прямо между двумя окнами. На вывеске было написано: «АН СССР НИИЧАВО». Я отошел на середину улицы: да, два этажа по десяти окон и ни одной двери. А справа и слева, вплотную, лабазы. НИИЧАВО, подумал я. Научно-исследовательский институт… Чаво? В смысле – чего? Чрезвычайно Автоматизированной Вооруженной Охраны? Черных Ассоциаций Восточной Океании? Изба на курногах, подумал я, – музей этого самого НИИЧАВО. Мои попутчики, наверное, тоже отсюда. И те, в чайной, тоже… С крыши здания поднялась стая ворон и с карканьем закружилась над улицей. Я повернулся и пошел назад, на площадь.
Все мы наивные материалисты, думал я. И все мы рационалисты. Мы хотим, чтобы все было немедленно объяснено рационалистически, то есть сведено к горсточке уже известных фактов. И ни у кого из нас ни на грош диалектики. Никому в голову не приходит, что между известными фактами и каким-то новым явлением может лежать море неизвестного, и тогда мы объявляем новое явление сверхъестественным и, следовательно, невозможным. Вот, например, как бы мэтр Монтескье принял сообщение об оживлении мертвеца через сорок пять минут после зарегистрированной остановки сердца? В штыки бы, наверное, принял. Так сказать, в багинеты. Объявил бы это обскурантизмом и поповщиной. Если бы вообще не отмахнулся от такого сообщения. А если бы это случилось у него на глазах, то он оказался бы в необычайно затруднительном положении. Как я сейчас, только я привычнее. А ему пришлось бы либо счесть это воскрешение жульничеством, либо отречься от собственных ощущений, либо даже отречься от материализма. Скорее всего, он счел бы воскрешение жульничеством. Но до конца жизни воспоминание об этом ловком фокусе раздражало бы его мысль, подобно соринке в глазу… Но мы-то дети другого века. Мы всякое повидали: и живую голову собаки, пришитую к спине другой живой собаки; и искусственную почку величиной со шкаф; и мертвую железную руку, управляемую живыми нервами; и людей, которые могут небрежно заметить: «Это было уже после того, как я скончался в первый раз…» Да, в наше время у Монтескье было бы не много шансов остаться материалистом. А мы вот остаемся, и ничего! Правда, иногда бывает трудно – когда случайный ветер вдруг доносит до нас через океан неизвестного странные лепестки с необозримых материков непознанного. И особенно часто так бывает, когда находишь не то, что ищешь. Вот скоро в зоологических музеях появятся удивительные животные, первые животные с Марса или Венеры. Да, конечно, мы будем глазеть на них и хлопать себя по бедрам, но ведь мы давно уже ждем этих животных, мы отлично подготовлены к их появлению. Гораздо более мы были бы поражены и разочарованы, если бы этих животных не оказалось или они оказались бы похожими на наших кошек и собак. Как правило, наука, в которую мы верим (и зачастую слепо), заранее и задолго готовит нас к грядущим чудесам, и психологический шок возникает у нас только тогда, когда мы сталкиваемся с непредсказанным, – какая-нибудь дыра в четвертое измерение, или биологическая радиосвязь, или живая планета… Или, скажем, изба на куриных ногах… А ведь прав был горбоносый Роман: здесь у них очень, очень и очень интересно…
Я вышел на площадь и остановился перед киоском с газированной водой. Я точно помнил, что мелочи у меня нет, и знал, что придется разменивать бумажку, и уже готовил заискивающую улыбку, потому что продавщицы газированной воды терпеть не могут менять бумажные деньги, как вдруг обнаружил в кармане джинсов пятак. Я удивился и обрадовался, но обрадовался больше. Я выпил газированной воды с сиропом, получил мокрую копейку сдачи и поговорил с продавщицей о погоде. Потом я решительно направился домой, чтобы скорее покончить с ЕУ и ТО и заняться рационал-диалектическими объяснениями. Копейку я сунул в карман и остановился, обнаружив, что в том же кармане имеется еще один пятак. Я вынул его и осмотрел. Пятак был слегка влажный, на нем было написано «5 копеек 1961», и цифра «6» была замята неглубокой выщерблинкой. Может быть, я даже тогда не обратил бы внимания на это маленькое происшествие, если бы не то самое мгновенное ощущение, уже знакомое мне, – будто я одновременно стою на проспекте Мира и сижу на диване, тупо разглядывая вешалку. И так же, как раньше, когда я тряхнул головой, ощущение исчезло.
Некоторое время я еще медленно шел, рассеянно подбрасывая и ловя пятак (он падал на ладонь все время «решкой»), и пытался сосредоточиться. Потом я увидел гастроном, в котором утром спасался от мальчишек, и вошел туда. Держа пятак двумя пальцами, я направился прямо к прилавку, где торговали соками и водой, и без всякого удовольствия выпил стакан без сиропа. Затем, зажав сдачу в кулаке, я отошел в сторонку и проверил карман.
Это был тот самый случай, когда психологического шока не происходит. Скорее я удивился бы, если бы пятака в кармане не оказалось. Но он был там – влажный, 1961 года, с выщерблинкой на цифре «6». Меня подтолкнули и спросили, не сплю ли я. Оказывается, я стоял в очереди в кассу. Я сказал, что не сплю, и выбил чек на три коробка спичек. Встав в очередь за спичками, я обнаружил, что пятак находится в кармане. Я был совершенно спокоен. Получив три коробка, я вышел из магазина, вернулся на площадь и принялся экспериментировать.
Эксперимент занял у меня около часа. За этот час я десять раз обошел площадь кругом, разбух от воды, спичечных коробков и газет, перезнакомился со всеми продавцами и продавщицами и пришел к ряду интересных выводов. Пятак возвращается, если им платить. Если его просто бросить, обронить, потерять, он останется там, где упал. Пятак возвращается в карман в тот момент, когда сдача из рук продавца переходит в руки покупателя. Если при этом держать руку в одном кармане, пятак появляется в другом. В кармане, застегнутом на «молнию», он не появляется никогда. Если держать руки в обоих карманах и принимать сдачу локтем, то пятак может появиться где угодно на теле (в моем случае он обнаружился в ботинке). Исчезновение пятака из тарелочки с медью на прилавке заметить не удается: среди прочей меди пятак сейчас же теряется, и никакого движения в тарелочке в момент перехода пятака в карман не происходит.
Итак, мы имели дело с так называемым неразменным пятаком в процессе его функционирования. Сам по себе факт неразменности не очень заинтересовал меня. Воображение мое было потрясено прежде всего возможностью внепространственного перемещения материального тела. Мне было совершенно ясно, что таинственный переход пятака от продавца к покупателю представляет собой не что иное, как частный случай пресловутой нуль-транспортировки, хорошо известной любителям научной фантастики также под псевдонимами: гиперпереход, репагулярный скачок, феномен Тарантоги… Открывающиеся перспективы были ослепительны.
У меня не было никаких приборов. Обыкновенный лабораторный минимальный термометр мог бы дать очень много, но у меня не было даже его. Я был вынужден ограничиваться чисто визуальными субъективными наблюдениями. Свой последний круг по площади я начал, поставив перед собой следующую задачу: «Кладя пятак рядом с тарелочкой для мелочи и по возможности препятствуя продавцу смешать его с остальными деньгами до вручения сдачи, проследить визуально процесс перемещения пятака в пространстве, одновременно пытаясь хотя бы качественно определить изменение температуры воздуха вблизи предполагаемой траектории перехода». Однако эксперимент был прерван в самом начале.
Когда я приблизился к продавщице Мане, меня уже ждал тот самый молоденький милиционер в чине сержанта.
– Так, – сказал он профессиональным голосом.
Я искательно посмотрел на него, предчувствуя недоброе.
– Попрошу документики, гражданин, – сказал милиционер, отдавая честь и глядя мимо меня.
– А в чем дело? – спросил я, доставая паспорт.
– И пятак попрошу, – сказал милиционер, принимая паспорт.
Я молча отдал ему пятак. Маня смотрела на меня сердитыми глазами. Милиционер оглядел пятак и, произнеся с удовлетворением: «Ага…», раскрыл паспорт. Паспорт он изучал, как библиофил изучает редкую инкунабулу. Я томительно ждал. Вокруг медленно росла толпа. В толпе высказывались разные мнения на мой счет.
– Придется пройти, – сказал наконец милиционер.
Мы прошли. Пока мы проходили, в толпе сопровождающих было создано несколько вариантов моей нелегкой биографии и был сформулирован ряд причин, вызвавших начинающееся у всех на глазах следствие.
В отделении сержант передал пятак и паспорт дежурному лейтенанту. Тот осмотрел пятак и предложил мне сесть. Я сел. Лейтенант небрежно произнес: «Сдайте мелочь», и тоже углубился в изучение паспорта. Я выгреб из кармана медяки. «Пересчитай, Ковалев», – сказал лейтенант и, отложив паспорт, стал смотреть мне в глаза.
– Много накупили? – спросил он.
– Много, – ответил я.
– Тоже сдайте, – сказал лейтенант.
Я выложил перед ним на стол четыре номера позавчерашней «Правды», три номера местной газеты «Рыбак», два номера «Литературной газеты», восемь коробков спичек, шесть штук ирисок «Золотой ключик» и уцененный ершик для чистки примуса.
– Воду сдать не могу, – сказал я сухо. – Пять стаканов с сиропом и четыре без сиропа.
Я начинал понимать, в чем дело, и мне было чрезвычайно неловко и муторно при мысли, что придется оправдываться.
– Семьдесят четыре копейки, товарищ лейтенант, – доложил юный Ковалев.
Лейтенант задумчиво созерцал кучу газет и спичечных коробков.
– Развлекались или как? – спросил он меня.
– Или как, – сказал я мрачно.
– Неосторожно, – сказал лейтенант. – Неосторожно, гражданин. Расскажите.
Я рассказал. В конце рассказа я убедительно попросил лейтенанта не рассматривать мои действия как попытку скопить денег на «Запорожец». Уши мои горели. Лейтенант усмехнулся.
– А почему бы и не рассматривать? – осведомился он. – Были случаи, когда накапливали.
Я пожал плечами.
– Уверяю вас, такая мысль не могла бы прийти мне в голову… То есть что я говорю – не могла бы, она действительно не приходила!..
Лейтенант долго молчал. Юный Ковалев взял мой паспорт и снова принялся его рассматривать.
– Даже как-то странно предположить… – сказал я растерянно. – Совершенно бредовая затея… Копить по копейке… – Я снова пожал плечами. – Тогда уж лучше, как говорится, на паперти стоять…
– С нищенством мы боремся, – значительно сказал лейтенант.
– Ну правильно, ну естественно… Я только не понимаю, при чем тут я, и… – Я поймал себя на том, что очень много пожимаю плечами, и дал себе слово впредь этого не делать.
Лейтенант снова изнуряюще долго молчал, разглядывая пятак.
– Придется составить протокол, – сказал он наконец.
Я пожал плечами.
– Пожалуйста, конечно… хотя… – Я не знал, что, собственно, «хотя».
Некоторое время лейтенант смотрел на меня, ожидая продолжения. Но я как раз соображал, под какую статью уголовного кодекса подходят мои действия, и тогда он придвинул к себе лист бумаги и принялся писать.
Юный Ковалев вернулся на свой пост. Лейтенант скрипел пером и часто со стуком макал его в чернильницу. Я сидел, тупо рассматривая плакаты, развешанные на стенах, и вяло размышлял о том, что на моем месте Ломоносов, скажем, схватил бы паспорт и выскочил в окно. В чем, собственно, суть? – думал я. Суть в том, чтобы человек сам не считал себя виновным. В этом смысле я не виновен. Но виновность, кажется, бывает объективная и субъективная. И факт остается фактом: вся эта медь в количестве семидесяти четырех копеек юридически является результатом хищения, произведенного с помощью технических средств, в качестве каковых выступает неразменный пятак…
– Прочтите и подпишите, – сказал лейтенант.
Я прочел. Из протокола явствовало, что я, нижеподписавшийся Привалов А.И., неизвестным мне способом вступил в обладание действующей моделью неразменного пятака образца ГОСТ 718–62 и злоупотребил ею; что я, нижеподписавшийся Привалов А.И., утверждаю, будто действия свои производил с целью научного эксперимента без каких-либо корыстных намерений; что я готов возместить причиненные государству убытки в размере одного рубля пятидесяти пяти копеек; что я, наконец, в соответствии с постановлением Соловецкого горсовета от 22 марта 1959 года, передал указанную действующую модель неразменного пятака дежурному по отделению лейтенанту Сергиенко У.У. и получил взамен пять копеек в монетных знаках, имеющих хождение на территории Советского Союза. Я подписался.
Лейтенант сверил мою подпись с подписью в паспорте, еще раз тщательно пересчитал медяки, позвонил куда-то с целью уточнить стоимость ирисок и примусного ершика, выписал квитанцию и отдал ее мне вместе с пятью копейками в монетных знаках, имеющих хождение. Возвращая газеты, спички, конфеты и ершик, он сказал:
– А воду вы, по собственному вашему признанию, выпили. Итого с вас восемьдесят одна копейка.
С гигантским облегчением я рассчитался. Лейтенант, еще раз внимательно пролистав, вернул мне паспорт.
– Можете идти, гражданин Привалов, – сказал он. – И впредь будьте осторожнее. Вы надолго в Соловец?
– Завтра уеду, – сказал я.
– Вот до завтра и будьте осторожнее.
– Ох, постараюсь, – сказал я, пряча паспорт. Затем, повинуясь импульсу, спросил, понизив голос: – А скажите мне, товарищ лейтенант, вам здесь, в Соловце, не странно?
Лейтенант уже смотрел в какие-то бумаги.
– Я здесь давно, – сказал он рассеянно. – Привык.
– А вы сами-то верите в привидения? – спросил лектора один из слушателей.
– Конечно, нет, – ответил лектор и медленно растаял в воздухе.
До самого вечера я старался быть весьма осторожным. Прямо из отделения я отправился домой на Лукоморье и там сразу же залез под машину. Было очень жарко. С запада медленно ползла грозная черная туча. Пока я лежал под машиной и обливался маслом, старуха Наина Киевна, ставшая вдруг очень ласковой и любезной, дважды подъезжала ко мне с тем, чтобы я отвез ее на Лысую Гору. «Говорят, батюшка, машине вредно стоять, – скрипуче ворковала она, заглядывая под передний бампер. – Говорят, ей ездить полезно. А уж я бы заплатила, не сомневайся…» Ехать на Лысую Гору мне не хотелось. Во-первых, в любую минуту могли прибыть ребята. Во-вторых, старуха в своей воркующей модификации была мне еще неприятнее, нежели в сварливой. Далее, как выяснилось, до Лысой Горы было девяносто верст в одну сторону, а когда я спросил бабку насчет качества дороги, она радостно заявила, чтобы я не беспокоился, – дорога гладкая, а в случае чего она, бабка, будет сама машину выталкивать. («Ты не смотри, батюшка, что я старая, я еще очень даже крепкая».) После первой неудачной атаки старуха временно отступилась и ушла в избу. Тогда ко мне под машину зашел кот Василий. С минуту он внимательно следил за моими руками, а потом произнес вполголоса, но явственно: «Не советую, гражданин… мнэ-э… не советую. Съедят», после чего сразу удалился, подрагивая хвостом. Мне хотелось быть очень осторожным, и поэтому, когда бабка вторично пошла на приступ, я, чтобы разом со всем покончить, запросил с нее пятьдесят рублей. Она тут же отстала, посмотрев на меня с уважением.
Я сделал ЕУ и ТО, с величайшей осторожностью съездил заправиться к бензоколонке, пообедал в столовой №11 и еще раз подвергся проверке документов со стороны бдительного Ковалева. Для очистки совести я спросил у него, какова дорога до Лысой Горы. Юный сержант посмотрел на меня с большим недоверием и сказал: «Дорога? Что это вы говорите, гражданин? Какая же там дорога? Нет там никакой дороги». Домой я вернулся уже под проливным дождем.
Старуха отбыла. Кот Василий исчез. В колодце кто-то пел на два голоса, и это было жутко и тоскливо. Вскоре ливень сменился скучным мелким дождиком. Стало темно.
Я забрался в свою комнату и попытался экспериментировать с книгой-перевертышем. Однако в ней что-то застопорило. Может быть, я делал что-нибудь не так или влияла погода, но она как была, так и оставалась «Практическими занятиями по синтаксису и пунктуации» Ф. Ф. Кузьмина, сколько я ни ухищрялся. Читать такую книгу было совершенно невозможно, и я попытал счастья с зеркалом. Но зеркало отражало все, что угодно, и молчало. Тогда я лег на диван и стал лежать.
От скуки и шума дождя я уже начал было дремать, когда вдруг зазвонил телефон. Я вышел в прихожую и взял трубку.
– Алло…
В трубке молчало и потрескивало.
– Алло, – сказал я и подул в трубку. – Нажмите кнопку.
Ответа не было.
– Постучите по аппарату, – посоветовал я. Трубка молчала. Я еще раз подул, подергал шнур и сказал: – Перезвоните с другого автомата.
Тогда в трубке грубо осведомились:
– Это Александр?
– Да. – Я был удивлен.
– Ты почему не отвечаешь?
– Я отвечаю. Кто это?
– Это Петровский тебя беспокоит. Сходи в засольный цех и скажи мастеру, чтобы мне позвонил.
– Какому мастеру?
– Ну, кто там сегодня у тебя?
– Не знаю…
– Что значит – не знаю? Это Александр?
– Слушайте, гражданин, – сказал я. – По какому номеру вы звоните?
– По семьдесят второму… Это семьдесят второй?
Я не знал.
– По-видимому, нет, – сказал я.
– Что же вы говорите, что вы Александр?
– Я в самом деле Александр!
– Тьфу!.. Это комбинат?
– Нет, – сказал я. – Это музей.
– А… Тогда извиняюсь. Мастера, значит, позвать не можете…
Я повесил трубку. Некоторое время я стоял, оглядывая прихожую. В прихожей было пять дверей: в мою комнату, во двор, в бабкину комнату, в туалет и еще одна, обитая железом, с громадным висячим замком. Скучно, подумал я. Одиноко. И лампочка тусклая, пыльная… Волоча ноги, я вернулся в свою комнату и остановился на пороге.
Дивана не было.
Все остальное было совершенно по-прежнему: стол, и печь, и зеркало, и вешалка, и табуретка. И книга лежала на подоконнике точно там, где я ее оставил. А на полу, где раньше был диван, остался только очень пыльный, замусоренный прямоугольник. Потом я увидел постельное белье, аккуратно сложенное под вешалкой.
– Только что здесь был диван, – вслух сказал я. – Я на нем лежал.
Что-то изменилось в доме. Комната наполнилась невнятным шумом. Кто-то разговаривал, слышалась музыка, где-то смеялись, кашляли, шаркали ногами. Смутная тень на мгновение заслонила свет лампочки, громко скрипнули половицы. Потом вдруг запахло аптекой, и в лицо мне пахнуло холодом. Я попятился. И тотчас же кто-то резко и отчетливо постучал в наружную дверь. Шумы мгновенно утихли. Оглядываясь на то место, где раньше был диван, я вновь вышел в сени и открыл дверь.
Передо мной под мелким дождем стоял невысокий изящный человек в коротком кремовом плаще идеальной чистоты с поднятым воротником. Он снял шляпу и с достоинством произнес:
– Прошу прощения, Александр Иванович. Не могли бы вы уделить мне пять минут для разговора?
– Конечно, – сказал я растерянно. – Заходите…
Этого человека я видел впервые в жизни, и у меня мелькнула мысль, не связан ли он с местной милицией. Незнакомец шагнул в прихожую и сделал движение пройти прямо в мою комнату. Я заступил ему дорогу. Не знаю, зачем я это сделал, – наверное, потому, что мне не хотелось расспросов насчет пыли и мусора на полу.
– Извините, – пролепетал я, – может быть, здесь?.. А то у меня беспорядок. И сесть негде…
Незнакомец резко вскинул голову.
– Как – негде? – сказал он негромко. – А диван?
С минуту мы молча смотрели друг другу в глаза.
– М-м-м… Что – диван? – спросил я почему-то шепотом.
Незнакомец опустил веки.
– Ах, вот как? – медленно произнес он. – Понимаю. Жаль. Ну что ж, извините…
Он вежливо кивнул, надел шляпу и решительно направился к дверям туалета.
– Куда вы? – закричал я. – Вы не туда!
Незнакомец, не оборачиваясь, пробормотал: «Ах, это безразлично», и скрылся за дверью. Я машинально зажег ему свет, постоял немного, прислушиваясь, затем рванул дверь. В туалете никого не было. Я осторожно вытащил сигарету и закурил. Диван, подумал я. При чем здесь диван? Никогда не слыхал никаких сказок о диванах. Был ковер-самолет. Была скатерть-самобранка. Были: шапка-невидимка, сапоги-скороходы, гусли-самогуды. Было чудо-зеркальце. А чудо-дивана не было. На диванах сидят или лежат, диван – это нечто прочное, очень обыкновенное… В самом деле, какая фантазия могла бы вдохновиться диваном?..
Вернувшись в комнату, я сразу увидел Маленького Человечка. Он сидел на печке под потолком, скорчившись в очень неудобной позе. У него было сморщенное небритое лицо и серые волосатые уши.
– Здравствуйте, – сказал я утомленно.
Маленький Человечек страдальчески скривил длинные губы.
– Добрый вечер, – сказал он. – Извините, пожалуйста, занесло меня сюда – сам не понимаю как… Я насчет дивана.
– Насчет дивана вы опоздали, – сказал я, садясь к столу.
– Вижу, – тихо сказал Человечек и неуклюже заворочался. Посыпалась известка.
Я курил, задумчиво его разглядывая. Маленький Человечек неуверенно заглядывал вниз.
– Вам помочь? – спросил я, делая движение.
– Нет, спасибо, – сказал Человечек уныло. – Я лучше сам…
Пачкаясь в мелу, он подобрался к краю лежанки и, неловко оттолкнувшись, нырнул головой вниз. У меня ёкнуло внутри, но он повис в воздухе и стал медленно опускаться, судорожно растопырив руки и ноги. Это было не очень эстетично, но забавно. Приземлившись на четвереньки, он сейчас же встал и вытер рукавом мокрое лицо.
– Совсем старик стал, – сообщил он хрипло. – Лет сто назад или, скажем, при Гонзасте за такой спуск меня лишили бы диплома, будьте уверены, Александр Иванович.
– А что вы кончали? – осведомился я, закуривая вторую сигарету.
Он не слушал меня. Присев на табурет напротив, он продолжал горестно:
– Раньше я левитировал, как Зекс. А теперь, простите, не могу вывести растительность на ушах. Это так неопрятно… Но если нет таланта? Огромное количество соблазнов вокруг, всевозможные степени, звания, лауреатские премии, а таланта нет! У нас многие обрастают к старости. Корифеев это, конечно, не касается. Жиан Жиакомо, Кристобаль Хунта, Джузеппе Бальзамо или, скажем, товарищ Киврин Федор Симеонович… Никаких следов растительности! – Он торжествующе посмотрел на меня. – Ни-ка-ких! Гладкая кожа, изящество, стройность…
– Позвольте, – сказал я. – Вы сказали – Джузеппе Бальзамо… Но это то же самое, что граф Калиостро! А по Толстому, граф был жирен и очень неприятен на вид…
Маленький Человечек с сожалением посмотрел на меня и снисходительно улыбнулся.
– Вы просто не в курсе дела, Александр Иванович, – сказал он. – Граф Калиостро – это совсем не то же самое, что великий Бальзамо. Это… как бы вам сказать… Это не очень удачная его копия. Бальзамо в юности сматрицировал себя. Он был необычайно, необычайно талантлив, но вы знаете, как это делается в молодости… Побыстрее, посмешнее – тяп-ляп, и так сойдет… Да-с… Никогда не говорите, что Бальзамо и Калиостро – это одно и то же. Может получиться неловко.
Мне стало неловко.
– Да, – сказал я. – Я, конечно, не специалист. Но… Простите за нескромный вопрос, но при чем здесь диван? Кому он понадобился?
Маленький Человечек вздрогнул.
– Непростительная самонадеянность, – сказал он громко и поднялся. – Я совершил ошибку и готов признаться со всей решительностью. Когда такие гиганты… А тут еще наглые мальчишки… – Он стал кланяться, прижимая к сердцу бледные лапки. – Прошу прощения, Александр Иванович, я вас так обеспокоил… Еще раз решительно извиняюсь и немедленно вас покидаю. – Он приблизился к печке и боязливо поглядел наверх. – Старый я, Александр Иванович, – сказал он, тяжело вздохнув. – Старенький…
– А может быть, вам было бы удобнее… через… э-э… Тут перед вами приходил один товарищ, так он воспользовался.
– И-и, батенька, так это же был Кристобаль Хунта! Что ему – просочиться через канализацию на десяток лье… – Маленький Человечек горестно махнул рукой. – Мы попроще… Диван он с собой взял или трансгрессировал?
– Н-не знаю, – сказал я. – Дело-то в том, что он тоже опоздал.
Маленький Человечек ошеломленно пощипал шерсть на правом ухе.
– Опоздал? Он? Невероятно… Впрочем, разве можем мы с вами об этом судить? До свидания, Александр Иванович, простите великодушно.
Он с видимым усилием прошел сквозь стену и исчез. Я бросил окурок в мусор на полу. Ай да диван! Это тебе не говорящая кошка. Это что-то посолиднее – какая-то драма. Может быть, даже драма идей. А ведь, пожалуй, придут еще… опоздавшие. Наверняка придут. Я посмотрел на мусор. Где это я видел веник?
Веник стоял рядом с кадкой под телефоном. Я принялся подметать пыль и мусор, и вдруг что-то тяжело зацепило за веник и выкатилось на середину комнаты. Я взглянул. Это был блестящий продолговатый цилиндрик величиной с указательный палец. Я потрогал его веником. Цилиндрик качнулся, что-то сухо затрещало, и в комнате запахло озоном. Я бросил веник и поднял цилиндр. Он был гладкий, отлично отполированный и теплый на ощупь. Я пощелкал по нему ногтем, и он снова затрещал. Я повернул его, чтобы осмотреть с торца, и в ту же секунду почувствовал, что пол уходит у меня из-под ног. Все перевернулось перед глазами. Я пребольно ударился обо что-то пятками, потом плечом и макушкой, выронил цилиндр и упал. Я был здорово ошарашен и не сразу понял, что лежу в узкой щели между печью и стеной. Лампочка над головой раскачивалась, и, подняв глаза, я с изумлением обнаружил на потолке рубчатые следы своих ботинок. Кряхтя, я выбрался из щели и осмотрел подошвы. На подошвах был мел.
– Однако, – подумал я вслух. – Не просочиться бы в канализацию!..
Я поискал глазами цилиндрик. Он стоял, касаясь пола краем торца, в положении, исключающем всякую возможность равновесия. Я осторожно приблизился и опустился возле него на корточки. Цилиндрик тихо потрескивал и раскачивался. Я долго смотрел на него, вытянув шею, потом подул на него. Цилиндрик качнулся сильнее, наклонился, и тут за моей спиной раздался хриплый клекот и пахнуло ветром. Я оглянулся и сел на пол. На печке аккуратно складывал крылья исполинский гриф с голой шеей и зловещим загнутым клювом.
– Здравствуйте, – сказал я. Я был убежден, что гриф говорящий.
Гриф, склонив голову, посмотрел на меня одним глазом и сразу стал похож на курицу. Я приветственно помахал рукой. Гриф открыл было клюв, но разговаривать не стал. Он поднял крыло и стал искаться у себя под мышкой, щелкая клювом. Цилиндрик все покачивался и трещал. Гриф перестал искаться, втянул голову в плечи и прикрыл глаза желтой пленкой. Стараясь не поворачиваться к нему спиной, я закончил уборку и выбросил мусор в дождливую тьму за дверью. Потом я вернулся в комнату.
Гриф спал, пахло озоном. Я посмотрел на часы: было двадцать минут первого. Я немного постоял над цилиндриком, размышляя над законом сохранения энергии, а заодно и вещества. Вряд ли грифы конденсируются из ничего. Если данный гриф возник здесь, в Соловце, значит, какой-то гриф (не обязательно данный) исчез на Кавказе или где они там водятся. Я прикинул энергию переноса и опасливо посмотрел на цилиндрик. Лучше его не трогать, подумал я. Лучше его чем-нибудь прикрыть и пусть стоит. Я принес из прихожей ковшик, старательно прицелился и, не дыша, накрыл им цилиндрик. Затем я сел на табурет, закурил и стал ждать еще чего-нибудь. Гриф отчетливо сопел. В свете лампы его перья отливали медью, огромные когти впились в известку. От него медленно распространялся запах гнили.
– Напрасно вы это сделали, Александр Иванович, – сказал приятный мужской голос.
– Что именно? – спросил я, оглянувшись на зеркало.
– Я имею в виду умклайдет…
Говорило не зеркало. Говорил кто-то другой.
– Не понимаю, о чем речь, – сказал я. В комнате никого не было, и я чувствовал раздражение.
– Я говорю про умклайдет, – произнес голос. – Вы совершенно напрасно накрыли его железным ковшом. Умклайдет, или как вы его называете – волшебная палочка, требует чрезвычайно осторожного обращения.
– Потому я и накрыл… Да вы заходите, товарищ, а то так очень неудобно разговаривать.
– Благодарю вас, – сказал голос.
Прямо передо мной неторопливо сконденсировался бледный, весьма корректный человек в превосходно сидящем сером костюме. Несколько склонив голову набок, он осведомился с изысканнейшей вежливостью:
– Смею ли надеяться, что не слишком обеспокоил вас?
– Отнюдь, – сказал я, поднимаясь. – Прошу вас, садитесь и будьте как дома. Угодно чайку?
– Благодарю вас, – сказал незнакомец и сел напротив меня, изящным жестом поддернув штанины. – Что же касается чаю, то прошу извинения, Александр Иванович, я только что отужинал.
Некоторое время он, светски улыбаясь, глядел мне в глаза. Я тоже улыбался.
– Вы, вероятно, насчет дивана? – сказал я. – Дивана, увы, нет. Мне очень жаль, и я даже не знаю…
Незнакомец всплеснул руками.
– Какие пустяки! – сказал он. – Как много шума из-за какого-то, простите, вздора, в который никто к тому же по-настоящему не верит… Посудите сами, Александр Иванович, устраивать склоки, безобразные кинопогони, беспокоить людей из-за мифического – я не боюсь этого слова, – именно мифического Белого Тезиса… Каждый трезво мыслящий человек рассматривает диван как универсальный транслятор, несколько громоздкий, но весьма добротный и устойчивый в работе. И тем более смешны старые невежды, болтающие о Белом Тезисе… Нет, я и говорить не желаю об этом диване.
– Как вам будет благоугодно, – сказал я, сосредоточив в этой фразе всю свою светскость. – Поговорим о чем-нибудь другом.
– Суеверия… Предрассудки… – рассеянно проговорил незнакомец. – Леность ума и зависть, зависть, поросшая волосами зависть… – Он прервал самого себя. – Простите, Александр Иванович, но я бы осмелился все-таки просить вашего разрешения убрать этот ковш. К сожалению, железо практически непрозрачно для гиперполя, а возрастание напряженности гиперполя в малом объеме…
Я поднял руки.
– Ради бога, все, что вам угодно! Убирайте ковшик… Убирайте даже этот самый… ум… ум… эту волшебную палочку… – Тут я остановился, с изумлением обнаружив, что ковшика больше нет. Цилиндрик стоял в луже жидкости, похожей на окрашенную ртуть. Жидкость быстро испарялась.
– Так будет лучше, уверяю вас, – сказал незнакомец. – Что же касается вашего великодушного предложения убрать умклайдет, то я, к сожалению, не могу им воспользоваться. Это уже вопрос морали и этики, вопрос чести, если угодно… Условности так сильны! Я позволю себе посоветовать вам больше не прикасаться к умклайдету. Я вижу, вы ушиблись, и этот орел… Я думаю, вы чувствуете… э-э… некоторое амбре…
– Да, – сказал я с чувством. – Воняет гадостно. Как в обезьяннике.
Мы посмотрели на орла. Гриф, нахохлившись, дремал.
– Искусство управлять умклайдетом, – сказал незнакомец, – это сложное и тонкое искусство. Вы ни в коем случае не должны огорчаться или упрекать себя. Курс управления умклайдетом занимает восемь семестров и требует основательного знания квантовой алхимии. Как программист вы, вероятно, без особого труда освоили бы умклайдет электронного уровня, так называемый УЭУ-17… Но квантовый умклайдет… гиперполя… трансгрессивные воплощения… обобщенный закон Ломоносова – Лавуазье… – Он виновато развел руками.
– О чем разговор! – поспешно сказал я. – Я ведь и не претендую… Конечно же, я абсолютно не подготовлен.
Тут я спохватился и предложил ему закурить.
– Благодарю вас, – сказал незнакомец. – Не употребляю, к великому моему сожалению.
Тогда, пошевелив от вежливости пальцами, я осведомился – не спросил, а именно осведомился:
– Не позволено ли мне будет узнать, чему я обязан приятностию нашей встречи?
Незнакомец опустил глаза.
– Боюсь показаться нескромным, – сказал он, – но, увы, я должен признаться, что уже довольно давно нахожусь здесь. Мне не хотелось бы называть имена, но, я думаю, даже вам, как вы ни далеки от всего этого, Александр Иванович, ясно, что вокруг дивана возникла некоторая нездоровая суета, назревает скандал, атмосфера накаляется, напряженность растет. В такой обстановке неизбежны ошибки, чрезвычайно нежелательные случайности… Не будем далеко ходить за примерами. Некто – повторяю, мне не хотелось бы называть имена, тем более что это сотрудник, достойный всяческого уважения, а говоря об уважении, я имею в виду если не манеры, то большой талант и самоотверженность, – так вот, некто, спеша и нервничая, теряет здесь умклайдет, и умклайдет становится центром сферы событий, в которые оказывается вовлеченным человек, совершенно к оным не причастный… – Он поклонился в мою сторону. – А в таких случаях совершенно необходимо воздействие, как-то нейтрализующее вредные влияния… – Он значительно посмотрел на отпечатки ботинок на потолке. Затем он улыбнулся мне. – Но я не хотел бы показаться абстрактным альтруистом. Конечно, все эти события меня весьма интересуют как специалиста и как администратора… Впрочем, я не намерен более мешать вам, и поскольку вы сообщили мне уверенность в том, что больше не будете экспериментировать с умклайдетом, я попрошу у вас разрешения откланяться.
Он поднялся.
– Ну что вы! – вскричал я. – Не уходите! Мне так приятно беседовать с вами, у меня к вам тысяча вопросов!..
– Я чрезвычайно ценю вашу деликатность, Александр Иванович, но вы утомлены, вам необходимо отдохнуть…
– Нисколько! – горячо возразил я. – Наоборот!
– Александр Иванович, – произнес незнакомец, ласково улыбаясь и пристально глядя мне в глаза. – Но ведь вы действительно утомлены. И вы действительно хотите отдохнуть.
И тут я почувствовал, что действительно засыпаю. Глаза мои слипались. Говорить больше не хотелось. Ничего больше не хотелось. Страшно хотелось спать.
– Было исключительно приятно познакомиться с вами, – сказал незнакомец негромко.
Я видел, как он начал бледнеть, бледнеть и медленно растворился в воздухе, оставив после себя легкий запах дорогого одеколона. Я кое-как расстелил матрас на полу, ткнулся лицом в подушку и моментально заснул.
Разбудило меня хлопанье крыльев и неприятный клекот. В комнате стоял странный голубоватый полумрак. Орел на печке шуршал, гнусно орал и стучал крыльями по потолку. Я сел и огляделся. На середине комнаты парил в воздухе здоровенный детина в тренировочных брюках и в полосатой гавайке навыпуск. Он парил над цилиндриком и, не прикасаясь к нему, плавно помавал огромными костистыми лапами.
– В чем дело? – спросил я.
Детина мельком взглянул на меня из-под плеча и отвернулся.
– Не слышу ответа, – сказал я зло. Мне все еще очень хотелось спать.
– Тихо, ты, смертный, – сипло произнес детина. Он прекратил свои пассы и взял цилиндрик с пола. Голос его показался мне знакомым.
– Эй, приятель! – сказал я угрожающе. – Положи эту штуку на место и очисти помещение.
Детина смотрел на меня, выпячивая челюсть. Я откинул простыню и встал.
– А ну, положи умклайдет! – сказал я в полный голос.
Детина опустился на пол и, прочно упершись ногами, принял стойку. В комнате стало гораздо светлее, хотя лампочка не горела.
– Детка, – сказал детина, – ночью надо спать. Лучше ляг сам.
Парень был явно не дурак подраться. Я, впрочем, тоже.
– Может, выйдем во двор? – деловито предложил я, подтягивая трусы.
Кто-то вдруг произнес с выражением:
– «Устремив свои мысли на высшее Я, свободный от вожделения и себялюбия, исцелившись от душевной горячки, сражайся, Арджуна!»
Я вздрогнул. Парень тоже вздрогнул.
– «Бхагават-Гита»! – сказал голос. – Песнь третья, стих тридцатый.
– Это зеркало, – сказал я машинально.
– Сам знаю, – проворчал детина.
– Положи умклайдет, – потребовал я.
– Чего ты орешь, как больной слон? – сказал парень. – Твой он, что ли?
– А может быть, твой?
– Да, мой!
Тут меня осенило.
– Значит, диван тоже ты уволок?
– Не суйся не в свои дела, – посоветовал парень.
– Отдай диван, – сказал я. – На него расписка написана.
– Пошел к черту! – сказал детина, озираясь.
И тут в комнате появились еще двое: тощий и толстый, оба в полосатых пижамах, похожие на узников Синг-Синга.
– Корнеев! – завопил толстый. – Так это вы воруете диван?! Какое безобразие!
– Идите вы все… – сказал детина.
– Вы грубиян! – закричал толстый. – Вас гнать надо! Я на вас докладную подам!
– Ну и подавайте, – мрачно сказал Корнеев. – Займитесь любимым делом.
– Не смейте разговаривать со мной в таком тоне! Вы мальчишка! Вы дерзец! Вы забыли здесь умклайдет! Молодой человек мог пострадать!
– Я уже пострадал, – вмешался я. – Дивана нет, сплю как собака, каждую ночь разговоры… Орел этот вонючий…
Толстый немедленно повернулся ко мне.
– Неслыханное нарушение дисциплины, – заявил он. – Вы должны жаловаться… А вам должно быть стыдно! – Он снова повернулся к Корнееву.
Корнеев угрюмо запихивал умклайдет за щеку. Тощий вдруг спросил тихо и угрожающе:
– Вы сняли Тезис, Корнеев?
Детина мрачно ухмыльнулся.
– Да нет там никакого Тезиса, – сказал он. – Что вы все сепетите? Не хотите, чтобы мы диван воровали – дайте нам другой транслятор…
– Вы читали приказ о неизъятии предметов из запасника? – грозно осведомился тощий.
Корнеев сунул руки в карманы и стал смотреть в потолок.
– Вам известно постановление Ученого совета? – осведомился тощий.
– Мне, товарищ Демин, известно, что понедельник начинается в субботу, – угрюмо сказал Корнеев.
– Не разводите демагогию, – сказал тощий. – Немедленно верните диван и не смейте сюда больше возвращаться.
– Не верну я диван, – сказал Корнеев. – Эксперимент закончим – вернем.
Толстый устроил безобразную сцену. «Самоуправство!.. – визжал он. – Хулиганство!..» Гриф опять взволнованно заорал. Корнеев, не вынимая рук из карманов, повернулся спиной и шагнул сквозь стену. Толстяк устремился за ним с криком: «Нет, вы вернете диван!» Тощий сказал мне:
– Это недоразумение. Мы примем меры, чтобы оно не повторилось.
Он кивнул и тоже двинулся к стене.
– Погодите! – вскричал я. – Орла! Орла заберите! Вместе с запахом!
Тощий, уже наполовину войдя в стену, обернулся и поманил орла пальцем. Гриф шумно сорвался с печки и втянулся ему под ноготь. Тощий исчез. Голубой свет медленно померк, стало темно, в окно снова забарабанил дождь. Я включил свет и оглядел комнату. В комнате все было по-прежнему, только на печке зияли глубокие царапины от когтей грифа да на потолке дико и нелепо темнели рубчатые следы моих ботинок.
– Прозрачное масло, находящееся в корове, – с идиотским глубокомыслием произнесло зеркало, – не способствует ее питанию, но оно снабжает наилучшим питанием, будучи обработано надлежащим способом.
Я выключил свет и улегся. На полу было жестко, тянуло холодом. Будет мне завтра от старухи, подумал я.
– Нет, – произнес он в ответ настойчивому вопросу моих глаз, – я не член клуба, я – призрак.
– Хорошо, но это не дает вам права расхаживать по клубу.
Утром оказалось, что диван стоит на месте. Я не удивился. Я только подумал, что так или иначе старуха добилась своего: диван стоит в одном углу, а я лежу в другом. Собирая постель и делая зарядку, я размышлял о том, что существует, вероятно, некоторый предел способности к удивлению. По-видимому, я далеко шагнул за этот предел. Я даже испытывал некоторое утомление. Я пытался представить себе что-нибудь такое, что могло бы меня сейчас поразить, но фантазии у меня не хватало. Это мне очень не нравилось, потому что я терпеть не могу людей, неспособных удивляться. Правда, я был далек от психологии «подумаешьэканевидаль», скорее мое состояние напоминало состояние Алисы в Стране Чудес: я был словно во сне и принимал и готов был принять любое чудо за должное, требующее более развернутой реакции, нежели простое разевание рта и хлопанье глазами.
Я еще делал зарядку, когда в прихожей хлопнула дверь, зашаркали и застучали каблуки, кто-то закашлял, что-то загремело и упало, и начальственный голос позвал: «Товарищ Горыныч!» Старуха не отозвалась, и в прихожей начали разговаривать: «Что это за дверь?.. А, понятно. А это?» – «Тут вход в музей». – «А здесь?.. Что это – все заперто, замки…» – «Весьма хозяйственная женщина, Янус Полуэктович. А это телефон». – «А где же знаменитый диван? В музее?» – «Нет. Тут должен быть запасник».
– Это здесь, – сказал знакомый угрюмый голос.
Дверь моей комнаты распахнулась, и на пороге появился высокий худощавый старик с великолепной снежно-белой сединой, чернобровый и черноусый, с глубокими черными глазами. Увидев меня (я стоял в одних трусах, руки в стороны, ноги на ширине плеч), он приостановился и звучным голосом произнес:
– Так.
Справа и слева от него заглядывали в комнату еще какие-то лица. Я сказал: «Прошу прощения», и побежал к своим джинсам. Впрочем, на меня не обратили внимания. В комнату вошли четверо и столпились вокруг дивана. Двоих я знал: угрюмого Корнеева, небритого, с красными глазами, все в той же легкомысленной гавайке, и смуглого, горбоносого Романа, который подмигнул мне, сделал непонятный знак рукой и сейчас же отвернулся. Седовласого я не знал. Не знал я и полного, рослого мужчину в черном, лоснящемся со спины костюме и с широкими хозяйскими движениями.
– Вот этот диван? – спросил лоснящийся мужчина.
– Это не диван, – угрюмо сказал Корнеев. – Это транслятор.
– Для меня это диван, – заявил лоснящийся, глядя в записную книжку. – Диван мягкий, полуторный, инвентарный номер одиннадцать двадцать три. – Он наклонился и пощупал. – Вот он у вас влажный, Корнеев, таскали под дождем. Теперь считайте: пружины проржавели, обшивка сгнила.
– Ценность данного предмета, – как мне показалось, издевательски произнес горбоносый Роман, – заключается отнюдь не в обшивке и даже не в пружинах, которых нет.
– Вы это прекратите, Роман Петрович, – предложил лоснящийся с достоинством. – Вы мне вашего Корнеева не выгораживайте. Диван проходит у меня по музею и должен там находиться…
– Это прибор, – сказал Корнеев безнадежно. – С ним работают…
– Этого я не знаю, – заявил лоснящийся. – Я не знаю, что это за работа с диваном. У меня вот дома тоже есть диван, и я знаю, как на нем работают.
– Мы это тоже знаем, – тихонько сказал Роман.
– Вы это прекратите, – сказал лоснящийся, поворачиваясь к нему. – Вы здесь не в пивной, вы здесь в учреждении. Что вы, собственно, имеете в виду?
– Я имею в виду, что это не есть диван, – сказал Роман. – Или, в доступной для вас форме, это есть не совсем диван. Это есть прибор, имеющий внешность дивана.
– Я попросил бы прекратить эти намеки, – решительно сказал лоснящийся. – Насчет доступной формы и все такое. Давайте каждый делать свое дело. Мое дело – прекратить разбазаривание, и я его прекращаю.
– Так, – звучно сказал седовласый. Сразу стало тихо. – Я беседовал с Кристобалем Хозевичем и с Федором Симеоновичем. Они полагают, что этот диван-транслятор представляет лишь музейную ценность. В свое время он принадлежал королю Рудольфу Второму, так что историческая ценность его неоспорима. Кроме того, года два назад, если память мне не изменяет, мы уже выписывали серийный транслятор… Кто его выписывал, вы не помните, Модест Матвеевич?
– Одну минутку, – сказал лоснящийся Модест Матвеевич и стал быстро листать записную книжку. – Одну минуточку… Транслятор двухходовой ТДХ-80Е Китежградского завода… По заявке товарища Бальзамо.
– Бальзамо работает на нем круглосуточно, – сказал Роман.
– И барахло этот ТДХ, – добавил Корнеев. – Избирательность на молекулярном уровне.
– Да-да, – сказал седовласый. – Я припоминаю. Был доклад об исследовании ТДХ. Действительно, кривая селективности не гладкая… Да. А этот… э… диван?
– Ручной труд, – быстро сказал Роман. – Безотказен. Конструкции Льва Бен Бецалеля. Бен Бецалель собирал и отлаживал его триста лет…
– Вот! – сказал лоснящийся Модест Матвеевич. – Вот как надо работать! Старик, а все делал сам.
Зеркало вдруг прокашлялось и сказало:
– Все оне помолодели, пробыв час в воде, и вышли из нее такими же красивыми, розовыми, молодыми и здоровыми, сильными и жизнерадостными, какими были в двадцать лет.
– Вот именно, – сказал Модест Матвеевич. Зеркало говорило голосом седовласого.
Седовласый досадливо поморщился.
– Не будем решать этот вопрос сейчас, – произнес он.
– А когда? – спросил грубый Корнеев.
– В пятницу на Ученом совете.
– Мы не можем разбазаривать реликвии, – вставил Модест Матвеевич.
– А мы что будем делать? – спросил грубый Корнеев.
Зеркало забубнило угрожающим замогильным голосом:
Видел я сам, как, подобравши черные платья,
Шла босая Канидия, простоволосая, с воем,
С ней и Сагана, постарше годами, и бледные обе.
Страшны были на вид. Тут начали землю ногтями
Обе рыть и черного рвать зубами ягненка…
Седовласый, весь сморщившись, подошел к зеркалу, запустил в него руку по плечо и чем-то щелкнул. Зеркало замолчало.
– Так, – сказал седовласый. – Вопрос о вашей группе мы тоже решим на совете. А вы… – По лицу его было видно, что он забыл имя-отчество Корнеева, – вы пока воздержитесь… э… от посещения музея.
С этими словами он вышел из комнаты. Через дверь.
– Добились своего, – сказал Корнеев сквозь зубы, глядя на Модеста Матвеевича.
– Разбазаривать не дам, – коротко ответил тот, засовывая во внутренний карман записную книжку.
– Разбазаривать! – сказал Корнеев. – Плевать вам на все это. Вас отчетность беспокоит. Лишнюю графу вводить неохота.
– Вы это прекратите, – сказал непреклонный Модест Матвеевич. – Мы еще назначим комиссию и посмотрим, не повреждена ли реликвия…
– Инвентарный номер одиннадцать двадцать три, – вполголоса добавил Роман.
– В таком вот аксепте, – величественно произнес Модест Матвеевич, повернулся и увидел меня. – А вы что здесь делаете? – осведомился он. – Почему это вы здесь спите?
– Я… – начал я.
– Вы спали на диване, – провозгласил ледяным тоном Модест, сверля меня взглядом контрразведчика. – Вам известно, что это прибор?
– Нет, – сказал я. – То есть теперь известно, конечно.
– Модест Матвеевич! – воскликнул горбоносый Роман. – Это же наш новый программист, Саша Привалов!
– А почему он здесь спит? Почему не в общежитии?
– Он еще не зачислен, – сказал Роман, обнимая меня за талию.
– Тем более!
– Значит, пусть спит на улице? – злобно спросил Корнеев.
– Вы это прекратите, – сказал Модест. – Есть общежитие, есть гостиница, а здесь музей, госучреждение. Если все будут спать в музеях… Вы откуда?
– Из Ленинграда, – сказал я мрачно.
– Вот если я приеду в Ленинград и пойду спать в Эрмитаж?
– Пожалуйста, – сказал я, пожимая плечами.
Роман все держал меня за талию.
– Модест Матвеевич, вы совершенно правы, непорядок, но сегодня он будет ночевать у меня.
– Это другое дело. Это пожалуйста, – великодушно разрешил Модест. Он хозяйским взглядом окинул комнату, увидел отпечатки на потолке и сразу же посмотрел на мои ноги. К счастью, я был босиком. – В таком вот аксепте, – сказал он, поправил рухлядь на вешалке и вышел.
– Д-дубина, – выдавил из себя Корнеев. – Пень. – Он сел на диван и взялся за голову. – Ну их всех к черту. Сегодня же ночью опять утащу.
– Спокойно, – ласково сказал Роман. – Ничего страшного. Нам просто немножко не повезло. Ты заметил, какой это Янус?
– Ну? – сказал Корнеев безнадежно.
– Это же А-Янус.
Корнеев поднял голову.
– И какая разница?
– Огромная, – сказал Роман и подмигнул. – Потому что У-Янус улетел в Москву. И в частности – по поводу этого дивана. Понял, расхититель музейных ценностей?
– Слушай, ты меня спасаешь, – сказал Корнеев, и я впервые увидел, как он улыбается.
– Дело в том, Саша, – сказал Роман, обращаясь ко мне, – что у нас идеальный директор. Он один в двух лицах. Есть А-Янус Полуэктович и У-Янус Полуэктович. У-Янус – это крупный ученый международного класса. Что же касается А-Януса, то это довольно обыкновенный администратор.
– Близнецы? – осторожно спросил я.
– Да нет, это один и тот же человек. Только он один в двух лицах.
– Ясно, – сказал я и стал надевать ботинки.
– Ничего, Саша, скоро все узнаешь, – сказал Роман ободряюще.
Я поднял голову.
– То есть?
– Нам нужен программист, – проникновенно сказал Роман.
– Мне очень нужен программист, – сказал Корнеев, оживляясь.
– Всем нужен программист, – сказал я, возвращаясь к ботинкам. – И прошу без гипноза и всяких там заколдованных мест.
– Он уже догадывается, – сказал Роман.
Корнеев хотел что-то сказать, но за окном грянули крики.
– Это не наш пятак! – кричал Модест.
– А чей же это пятак?
– Я не знаю, чей это пятак! Это не мое дело! Это ваше дело – ловить фальшивомонетчиков, товарищ сержант!..
– Пятак изъят у некоего Привалова, каковой проживает здесь у вас, в Изнакурноже!..
– Ах, у Привалова? Я сразу подумал, что он ворюга!
Укоризненный голос А-Януса произнес:
– Ну-ну, Модест Матвеевич!..
– Нет, извините, Янус Полуэктович! Этого нельзя так оставить! Товарищ сержант, пройдемте!.. Он в доме… Янус Полуэктович, встаньте у окна, чтобы он не выскочил! Я докажу! Я не позволю бросать тень на товарища Горыныч!..
У меня нехорошо похолодело внутри. Но Роман уже оценил положение. Он схватил с вешалки засаленный картуз и нахлобучил мне на уши.
Я исчез.
Это было очень странное ощущение. Все осталось на месте, все, кроме меня. Но Роман не дал мне насытиться новыми переживаниями.
– Это кепка-невидимка, – прошипел он. – Отойди в сторонку и помалкивай.
Я на цыпочках отбежал в угол и сел под зеркало. В ту же секунду в комнату ворвался возбужденный Модест, волоча за рукав юного сержанта Ковалева.
– Где он? – завопил Модест, озираясь.
– Вот, – сказал Роман, показывая на диван.
– Не беспокойтесь, стоит на месте, – добавил Корнеев.
– Я спрашиваю, где этот ваш… программист?
– Какой программист? – удивился Роман.
– Вы это прекратите, – сказал Модест. – Здесь был программист. Он стоял в брюках и без ботинок.
– Ах, вот что вы имеете в виду, – сказал Роман. – Но мы же пошутили, Модест Матвеевич. Не было здесь никакого программиста. Это было просто… – Он сделал какое-то движение руками, и посередине комнаты возник человек в майке и в джинсах. Я видел его со спины и ничего о нем сказать не могу, но юный Ковалев покачал головой и сказал:
– Нет, это не он.
Модест обошел призрак кругом, бормоча:
– Майка… штаны… без ботинок… Он! Это он.
Призрак исчез.
– Да нет же, это не тот, – сказал сержант Ковалев. – Тот был молодой, без бороды…
– Без бороды? – переспросил Модест. Он был сильно сконфужен.
– Без бороды, – подтвердил Ковалев.
– М-да… – сказал Модест. – А по-моему, у него была борода…
– Так я вручаю вам повестку, – сказал юный Ковалев и протянул Модесту листок бумаги казенного вида. – А вы уж сами разбирайтесь со своим Приваловым и со своей Горыныч…
– А я вам говорю, что это не наш пятак! – заорал Модест. – Я про Привалова ничего не говорю, может быть, Привалова и вообще нет как такового… Но товарищ Горыныч наша сотрудница!..
Юный Ковалев, прижимая руки к груди, пытался что-то сказать.
– Я требую разобраться немедленно! – орал Модест. – Вы мне это прекратите, товарищи милиция! Данная повестка бросает тень на весь коллектив! Я требую, чтобы вы убедились!
– У меня приказ… – начал было Ковалев, но Модест с криком: «Вы это прекратите! Я настаиваю!» – бросился на него и поволок из комнаты.
– В музей повлек, – сказал Роман. – Саша, где ты? Снимай кепку, пойдем посмотрим…
– Может, лучше не снимать? – сказал я.
– Снимай, снимай, – сказал Роман. – Ты теперь фантом. В тебя теперь никто не верит – ни администрация, ни милиция…
Корнеев сказал:
– Ну, я пошел спать. Саша, ты приходи после обеда. Посмотришь наш парк машин и вообще…
Я снял кепку.
– Вы это прекратите, – сказал я. – Я в отпуске.
– Пойдем, пойдем, – сказал Роман.
В прихожей Модест, вцепившись одной рукой в сержанта, другой отпирал мощный висячий замок. «Сейчас я вам покажу наш пятак! – кричал он. – Все заприходовано… Все на месте». – «Да я ничего не говорю, – слабо защищался Ковалев. – Я только говорю, что пятаков может быть не один…» Модест распахнул дверь, и мы все вошли в обширное помещение.
Это был вполне приличный музей – со стендами, диаграммами, витринами, макетами и муляжами. Общий вид более всего напоминал музей криминалистики: много фотографий и неаппетитных экспонатов. Модест сразу уволок сержанта куда-то за стенды, и там они вдвоем загудели, как в бочку: «Вот наш пятак…» – «А я ничего и не говорю…» – «Товарищ Горыныч…» – «А у меня приказ!..» – «Вы мне это прекратите!..»
– Полюбопытствуй, полюбопытствуй, Саша, – сказал Роман, сделал широкий жест и сел в кресло у входа.
Я пошел вдоль стены. Я ничему не удивлялся. Мне было просто очень интересно. «Вода живая. Эффективность 52%. Допустимый осадок 0,3» (старинная прямоугольная бутыль с водой, пробка залита цветным воском). «Схема промышленного добывания живой воды». «Макет живоводоперегонного куба». «Зелье приворотное Вешковского-Траубенбаха» (аптекарская баночка с ядовито-желтой мазью). «Кровь порченая обыкновенная» (запаянная ампула с черной жидкостью)… Над всем этим стендом висела табличка: «Активные химические средства. XII– XVIII вв.». Тут было еще много бутылочек, баночек, реторт, ампул, пробирок, действующих и недействующих моделей установок для возгонки, перегонки и сгущения, но я пошел дальше.
«Меч-кладенец» (очень ржавый двуручный меч с волнистым лезвием, прикован цепью к железной стойке, витрина тщательно опечатана). «Правый глазной (рабочий) зуб графа Дракулы Задунайского» (я не Кювье, но, судя по этому зубу, граф Дракула Задунайский был человеком весьма странным и неприятным). «След обыкновенный и след вынутый. Гипсовые отливки» (следы, по-моему, не отличались друг от друга, но одна отливка была с трещиной). «Ступа на стартовой площадке. IX век» (мощное сооружение из серого пористого чугуна)… «Змей Горыныч, скелет, 1/25 нат. вел.» (похоже на скелет диплодока с тремя шеями)… «Схема работы огнедышащей железы средней головы»… «Сапоги-скороходы гравигенные, действующая модель» (очень большие резиновые сапоги)… «Ковер-самолет гравизащитный. Действующая модель» (ковер примерно полтора на полтора с черкесом, обнимающим младую черкешенку на фоне соплеменных гор)…
Я дошел до стенда «Развитие идеи философского камня», когда в зале вновь появились сержант Ковалев и Модест Матвеевич. Судя по всему, им так и не удалось сдвинуться с мертвой точки. «Вы это прекратите», – вяло говорил Модест. «У меня приказ», – так же вяло ответствовал Ковалев. «Наш пятак на месте…» – «Вот пусть старуха явится и даст показания…» – «Что же мы, по-вашему, фальшивомонетчики?..» – «А я этого и не говорил…» – «Тень на весь коллектив…» – «Разберемся…» Ковалев меня не заметил, а Модест остановился, мутно осмотрел с головы до ног, а затем поднял глаза, вяло прочитал вслух: «Го-мунку-лус лабораторный, общий вид», – и пошел дальше.
Я двинулся за ним, предчувствуя нехорошее. Роман ждал нас у дверей.
– Ну как? – спросил он.
– Безобразие, – вяло сказал Модест. – Бюрократы.
– У меня приказ, – упрямо повторил сержант Ковалев уже из прихожей.
– Ну, выходите, Роман Петрович, выходите, – сказал Модест, позвякивая ключами.
Роман вышел. Я сунулся было за ним, но Модест остановил меня.
– Я извиняюсь, – сказал он. – А вы куда?
– Как – куда? – спросил я упавшим голосом.
– На место, на место идите.
– На какое место?
– Ну, где вы там стоите? Вы, извиняюсь, это… хам-мункулс? Ну и стойте, где положено…
Я понял, что погиб. И я бы, наверное, погиб, потому что Роман, по-видимому, тоже растерялся, но в эту минуту в прихожую с топотом и стуком ввалилась Наина Киевна, ведя на веревке здоровенного черного козла. При виде сержанта милиции козел взмемекнул дурным голосом и рванулся прочь. Наина Киевна упала. Модест кинулся в прихожую, и поднялся невообразимый шум. С грохотом покатилась пустая кадушка. Роман схватил меня за руку и, прошептав: «Ходу, ходу!..» – бросился в мою комнату. Мы захлопнули за собой дверь и навалились на нее, тяжело дыша. В прихожей кричали:
– Предъявите документы!
– Батюшки, да что же это!
– Почему козел?! Почему в помещении козел?!
– Мэ-э-э-э-э…
– Вы это прекратите, здесь не пивная!
– Не знаю я ваших пятаков и не ведаю!
– Мэ-э-э!..
– Гражданка, уберите козла!
– Прекратите, козел заприходован!
– Как заприходован?!
– Это не козел! Это наш сотрудник!
– Тогда пусть предъявит!..
– Через окно – и в машину! – приказал Роман.
Я схватил куртку и выпрыгнул в окно. Из-под ног моих с мявом шарахнулся кот Василий. Пригибаясь, я подбежал к машине, распахнул дверцу и вскочил за руль. Роман уже откатывал воротину. Мотор не заводился. Терзая стартер, я увидел, как дверь избы распахнулась, из прихожей вылетел черный козел и гигантскими прыжками помчался прочь куда-то за угол. Мотор взревел. Я развернул машину и вылетел на улицу. Дубовая воротина с треском захлопнулась. Роман вынырнул из калитки и с размаху сел рядом со мной.
– Ходу! – сказал он бодро. – В центр!
Когда мы поворачивали на проспект Мира, он спросил:
– Ну, как тебе у нас?
– Нравится, – сказал я. – Только очень шумно.
– У Наины всегда шумно, – сказал Роман. – Вздорная старуха. Она тебя не обижала?
– Нет, – сказал я. – Мы почти и не общались.
– Подожди-ка, – сказал Роман. – Притормози.
– А что?
– А вон Володька идет. Помнишь Володю?
Я затормозил. Бородатый Володя влез на заднее сиденье и, радостно улыбаясь, пожал нам руки.
– Вот здорово! – сказал он. – А я как раз к вам иду!
– Только тебя там и не хватало, – сказал Роман.
– А чем все кончилось?
– Ничем, – сказал Роман.
– А куда вы теперь едете?
– В институт, – сказал Роман.
– Зачем? – спросил я.
– Работать, – сказал Роман.
– Я в отпуске.
– Это неважно, – сказал Роман. – Понедельник начинается в субботу, а август на этот раз начнется в июле!
– Меня ребята ждут, – сказал я умоляюще.
– Это мы берем на себя, – сказал Роман. – Ребята абсолютно ничего не заметят.
– С ума сойти, – сказал я.
Мы проехали между магазином № 2 и столовой № 11.
– Он уже знает, куда ехать, – заметил Володя.
– Отличный парень, – сказал Роман. – Гигант!
– Он мне сразу понравился, – сказал Володя.
– Видимо, вам позарез нужен программист, – сказал я.
– Нам нужен далеко не всякий программист, – возразил Роман.
Я затормозил возле странного здания с вывеской «НИИЧАВО» между окнами.
– Что это означает? – спросил я. – Могу я по крайней мере узнать, где меня вынуждают работать?
– Можешь, – сказал Роман. – Ты теперь все можешь. Это Научно-Исследовательский Институт Чародейства и Волшебства… Ну, что же ты стал? Загоняй машину!
– Куда? – спросил я.
– Ну неужели ты не видишь?
И я увидел.
Но это уже совсем другая история.
Среди героев рассказа выделяются один-два главных героя, все остальные рассматриваются как второстепенные.
Около двух часов дня, когда в «Алдане» снова перегорел предохранитель вводного устройства, раздался телефонный звонок. Звонил заместитель директора по административно-хозяйственной части Модест Матвеевич Камноедов.
– Привалов, – сурово сказал он, – почему вы опять не на месте?
– Как это не на месте? – обиделся я. День сегодня выдался хлопотливый, и я все позабыл.
– Вы это прекратите, – сказал Модест Матвеевич. – Вам уже пять минут назад надлежало явиться ко мне на инструктаж.
– Елки-палки, – сказал я и повесил трубку.
Я выключил машину, снял халат и велел девочкам не забыть вырубить ток. В большом коридоре было пусто, за полузамерзшими окнами мела пурга. Надевая на ходу куртку, я побежал в хозяйственный отдел.
Модест Матвеевич в лоснящемся костюме величественно ждал меня в собственной приемной. За его спиной маленький гном с волосатыми ушами уныло и старательно возил пальцами по обширной ведомости.
– Вы, Привалов, как какой-нибудь этот… хам-мункулс, – произнес Модест. – Никогда вас нет на месте.
С Модестом Матвеевичем все старались поддерживать только хорошие отношения, поскольку человек он был могучий, непреклонный и фантастически невежественный. Поэтому я рявкнул: «Слушаюсь!» – и щелкнул каблуками.
– Все должны быть на своих местах, – продолжал Модест Матвеевич. – Всегда. У вас вот высшее образование, и очки, и бороду вот отрастили, а понять такой простой теоремы не можете.
– Больше не повторится! – сказал я, выкатив глаза.
– Вы это прекратите, – сказал Модест Матвеевич, смягчаясь. Он извлек из кармана лист бумаги и некоторое время глядел в него. – Так вот, Привалов, – сказал он наконец, – сегодня вы заступаете дежурным. Дежурство по учреждению во время праздников – занятие ответственное. Это вам не кнопки нажимать. Во-первых – противопожарная безопасность. Это первое. Не допускать самовозгорания. Следить за обесточенностью вверенных вам производственных площадей. И следить лично, без этих ваших фокусов с раздваиваниями и растраиваниями. Без этих ваших дубелей. При обнаружении фактора горения немедленно звонить по телефону 01 и приступать к принятию мер. На этот случай получите сигнальную дудку для вызова авральной команды… – Он вручил мне платиновый свисток с инвентарным номером. – А также никого не пускать. Вот это список лиц, которым разрешено пользование лабораториями в ночной период, но все равно тоже не пускать, потому что праздник. Во всем институте чтобы ни одной живой души. Всякие там другие души – пусть, но живой души чтобы ни одной. Демонов на входе и выходе заговорить. Понимаете обстановку? Живые души не должны входить, а все прочие не должны выходить. Потому что уже был прен-цен-дент: сбежал черт и украл луну. Широко известный прен-цен-дент, даже в кино отражен. – Он значительно на меня посмотрел и вдруг спросил документы.
Я повиновался. Он внимательно исследовал мой пропуск, вернул его и произнес:
– Все верно. А то было у меня подозрение, что вы все-таки дубель. Вот так. Значит, в пятнадцать ноль-ноль в соответствии с трудовым законодательством рабочий день закончится, и все сдадут вам ключи от своих производственных помещений. После чего вы лично осмотрите территорию. В дальнейшем производите обходы каждые три часа на предмет самовозгорания. Не менее двух раз за период дежурства посетите виварий. Если надзиратель пьет чай – прекратите. Были сигналы: не чай он там пьет. В таком вот аксепте. Пост ваш в приемной у директора. На диване можете отдыхать. Завтра в шестнадцать ноль-ноль вас сменит Почкин Владимир из лаборатории товарища Ойры-Ойры. Доступно?
– Вполне, – сказал я.
– Я буду звонить вам ночью и завтра днем. Лично. Возможен контроль и со стороны товарища завкадрами.
– Вас понял, – сказал я и проглядел список.
Первым в списке значился директор института Янус Полуэктович Невструев с карандашной пометкой «два экз.». Вторым шел лично Модест Матвеевич, третьим – товарищ завкадрами гражданин Демин Кербер Псоевич. А дальше шли фамилии, которых я никогда и нигде не встречал.
– Что-нибудь недоступно? – осведомился Модест Матвеевич, ревниво за мной следивший.
– Вот тут, – сказал я веско, тыча пальцем в список, – наличествуют товарищи в количестве… м-м-м… двадцати двух экземпляров, лично мне неизвестные. Эти фамилии я хотел бы с вами лично провентилировать. – Я посмотрел ему прямо в глаза и добавил твердо: – Во избежание.
Модест Матвеевич взял список и оглядел его на расстоянии вытянутой руки.
– Все верно, – сказал он снисходительно. – Просто вы, Привалов, не в курсе. Лица, поименованные с номера четвертого по номер двадцать пятый и последний включительно, занесены в списки лиц, допущенных к ночным работам посмертно. В порядке признания их заслуг в прошлом. Теперь вам доступно?
Я слегка обалдел, потому что привыкнуть ко всему этому было все-таки очень трудно.
– Занимайте свой пост, – величественно сказал Модест Матвеевич. – Я со своей стороны и от имени администрации поздравляю вас, товарищ Привалов, с наступающим Новым годом и желаю вам в новом году соответствующих успехов как в работе, так и в личной жизни.
Я тоже пожелал ему соответствующих успехов и вышел в коридор.
Узнавши вчера о том, что меня назначили дежурным, я обрадовался: я намеревался закончить один расчет для Романа Ойры-Ойры. Однако теперь я чувствовал, что дело обстоит не так просто. Перспектива провести ночь в институте представилась мне вдруг в совершенно новом свете. Я и раньше задерживался на работе допоздна, когда дежурные из экономии уже гасили четыре лампы из пяти в каждом коридоре и приходилось пробираться к выходу мимо каких-то шарахающихся мохнатых теней. Первое время это производило на меня сильнейшее впечатление, потом я привык, а потом снова отвык, когда, возвращаясь однажды по большому коридору, услышал сзади мерное цок-цок-цок когтей по паркету и, оглянувшись, обнаружил некое фосфоресцирующее животное, бегущее явно по моим следам. Правда, когда меня сняли с карниза, выяснилось, что это была обыкновенная живая собачка одного из сотрудников. Сотрудник приходил извиняться, Ойра-Ойра прочел мне издевательскую лекцию о вреде суеверий, но какой-то осадок у меня в душе все-таки остался. Первым делом заговорю демонов, подумал я.
У входа в приемную директора мне повстречался мрачный Витька Корнеев. Он хмуро кивнул и хотел пройти мимо, но я поймал его за рукав.
– Ну? – сказал грубый Корнеев, останавливаясь.
– Я сегодня дежурю, – сообщил я.
– Ну и дурак, – сказал Корнеев.
– Грубый ты все-таки, Витька, – сказал я. – Не буду я с тобой больше общаться.
Витька оттянул пальцем воротник свитера и с интересом посмотрел на меня.
– А что же ты будешь? – спросил он.
– Да уж найду что, – сказал я, несколько растерявшись.
Витька вдруг оживился.
– Постой-ка, – сказал он. – Ты что, в первый раз дежуришь?
– Да.
– Ага, – сказал Витька. – И как ты намерен действовать?
– Согласно инструкции, – ответил я. – Заговорю демонов и лягу спать. На предмет самовозгорания. А ты куда денешься?
– Да собирается там одна компания, – неопределенно сказал Витька. – У Верочки… А это у тебя что? – Он взял у меня список. – А, мертвые души…
– Никого не пущу, – сказал я. – Ни живых, ни мертвых.
– Правильное решение, – сказал Витька. – Архиверное. Только присмотри у меня в лаборатории. Там у меня будет работать дубль.
– Чей дубль?
– Мой дубль, естественно. Кто мне своего отдаст? Я его там запер, вот, возьми ключ, раз ты дежурный.
Я взял ключ.
– Слушай, Витька, часов до десяти пусть он поработает, но потом я все обесточу. В соответствии с законодательством.
– Ладно, там видно будет. Ты Эдика не встречал?
– Не встречал, – сказал я. – И не забивай мне баки. В десять часов я все обесточу.
– А я разве против? Обесточивай, пожалуйста. Хоть весь город.
Тут дверь приемной отворилась, и в коридор вышел Янус Полуэктович.
– Так, – произнес он, увидев нас.
Я почтительно поклонился. По лицу Януса Полуэктовича было видно, что он забыл, как меня зовут.
– Прошу, – сказал он, подавая мне ключи. – Вы ведь дежурный, если я не ошибаюсь… Кстати… – Он поколебался. – Я с вами не беседовал вчера?
– Да, – сказал я, – вы заходили в электронный зал.
Он покивал.
– Да-да, действительно… Мы говорили о практикантах…
– Нет, – возразил я почтительно, – не совсем так. Это насчет нашего письма в Центракадемснаб. Про электронную приставку.
– Ах вот как, – сказал он. – Ну хорошо, желаю вам спокойного дежурства… Виктор Павлович, можно вас на минутку?
Он взял Витьку под руку и увел по коридору, а я вошел в приемную. В приемной второй Янус Полуэктович запирал сейфы. Увидев меня, он сказал: «Так», и снова принялся позвякивать ключами. Это был А-Янус, я уже немножко научился различать их. А-Янус выглядел несколько моложе, был неприветлив, всегда корректен и малоразговорчив. Рассказывали, что он много работает, и люди, знавшие его давно, утверждали, что этот посредственный администратор медленно, но верно превращается в выдающегося ученого. У-Янус, напротив, был всегда ласков, очень внимателен и обладал странной привычкой спрашивать: «Я с вами не беседовал вчера?» Поговаривали, что он сильно сдал в последнее время, хотя и оставался ученым с мировым именем. И все-таки А-Янус и У-Янус были одним и тем же человеком. Вот это у меня никак не укладывалось в голове. Была в этом какая-то условность. Я даже подозревал, что это просто метафора.
А-Янус замкнул последний замок, вручил мне часть ключей и, холодно попрощавшись, ушел. Я уселся за стол референта, положил перед собой список и позвонил к себе в электронный зал. Никто не отозвался – видимо, девочки уже разошлись. Было четырнадцать часов тридцать минут.
В четырнадцать часов тридцать одну минуту в приемную, шумно отдуваясь и треща паркетом, ввалился знаменитый Федор Симеонович Киврин, великий маг и кудесник, заведующий отделом Линейного Счастья. Федор Симеонович славился неисправимым оптимизмом и верой в прекрасное будущее. У него было очень бурное прошлое. При Иване Васильевиче – царе Грозном опричники тогдашнего министра государственной безопасности Малюты Скуратова с шутками и прибаутками сожгли его по доносу соседа-дьяка в деревянной бане как колдуна; при Алексее Михайловиче – царе Тишайшем его били батогами нещадно и спалили у него на голой спине полное рукописное собрание его сочинений; при Петре Алексеевиче – царе Великом он сначала возвысился было как знаток химии и рудного дела, но не потрафил чем-то князю-кесарю Ромодановскому, попал в каторгу на тульский оружейный завод, бежал оттуда в Индию, долго путешествовал, кусан был ядовитыми змеями и крокодилами, нечувствительно превзошел йогу, вновь вернулся в Россию в разгар пугачевщины, был обвинен как врачеватель бунтовщиков, обезноздрен и сослан в Соловец навечно. В Соловце опять имел массу всяких неприятностей, пока не прибился к НИИЧАВО, где быстро занял пост заведующего отделом и последнее время много работал над проблемами человеческого счастья, беззаветно сражаясь с теми коллегами, которые базой счастья полагали довольство.
– П-приветствую вас! – пробасил он, кладя передо мною ключи от своих лабораторий. – Б-бедня-га, к-как же вы это? В-вам веселиться надо в т-та-кую ночь, я п-позвоню Модесту, что за г-глупости, я сам п-подежурю…
Видно было, что мысль эта только что пришла ему в голову, и он страшно ею загорелся.
– Н-ну-ка, где здесь его т-телефон? П-проклятье, н-никогда не п-помню т-телефонов… Один-п-пятнадцать или п-пять-одиннадцать…
– Что вы, Федор Симеонович, спасибо! – вскричал я. – Не надо! Я тут как раз поработать собрался!
– Ах, п-поработать! Это д-другое дело! Эт’ х-хо-рошо, эт’ здорово, вы м-молодец!.. А я, ч-черт, электроники н-ни черта не знаю… Н-надо учиться, а т-то вся эта м-магия слова, с-старье, ф-фокусы-покусы с п-психополями, п-примитив… Д-дедовские п-при-емчики…
Он тут же, не сходя с места, сотворил две большие антоновки, одну вручил мне, а от второй откусил сразу половину и принялся сочно хрустеть.
– П-проклятье, опять ч-червивое сделал… У вас как – х-хорошее? Эт’ хорошо… Я к в-вам, Саша, п-попозже еще загляну, а то я н-не совсем п-понимаю все-таки систему к-команд… В-водки только выпью и з-зайду… Д-двадцать д-девятая к-команда у вас там в м-машине… Т-то ли машина врет, то ли я н-не понимаю… Д-детективчик вам п-принесу, Г-гарднера. В-вы ведь читаете по-аглицки? Х-хорошо, шельма, пишет, з-здорово! П-перри Мейсон у него там, з-зверюга-адвокат, з-знаете?.. А п-потом еще что-нибудь д-дам, с-сайнс-фикшн к-какую-нибудь… Аз-зимова там, или Б-брэдбери…
Он подошел к окну и сказал восхищенно:
– П-пурга, черт возьми, л-люблю!..
Вошел, кутаясь в норковую шубу, тонкий и изящный Кристобаль Хозевич Хунта. Федор Симеонович обернулся.
– А, К-кристо! – воскликнул он. – П-полюбуйся, Камноедов этот, д-дурак, засадил м-молодого п-пар-ня дежурить н-на Новый год. Д-давай отпустим его, вдвоем останемся, в-вспомянем старину, в-выпьем, а? Ч-что он тут будет мучиться?.. Ему п-плясать надо, с д-девушками…
Хунта положил на стол ключи и сказал небрежно:
– Общение с девушками доставляет удовольствие лишь в тех случаях, когда достигается через преодоление препятствий…
– Н-ну еще бы! – загремел Федор Симеонович. – М-много крови, много п-песней за п-прелестных льется дам… К-как это там у вас?.. Только тот д-достигнет цели, кто не знает с-слова «страх»…
– Именно, – сказал Хунта. – И потом – я не терплю благотворительности.
– Б-благотворительности он не терпит! А кто у меня выпросил Одихмантьева? П-переманил, п-по-нимаешь, такого лаборанта… Ставь теперь б-бутыл-ку шампанского, н-не меньше… С-слушай, не надо шампанского! Амонтильядо! У т-тебя еще осталось от т-толедских запасов?
– Нас ждут, Теодор, – напомнил Хунта.
– Д-да, верно… Надо еще г-галстук найти… и валенки, такси же не д-достанешь… Мы пошли, Саша, н-не скучайте тут.
– В новогоднюю ночь в институте дежурные не скучают, – негромко сказал Хунта. – Особенно новички.
Они пошли к двери. Хунта пропустил Федора Симеоновича вперед и, прежде чем выйти, косо глянул на меня и стремительно вывел пальцем на стене Соломонову звезду. Звезда вспыхнула и стала медленно тускнеть, как след пучка электронов на экране осциллографа. Я трижды плюнул через левое плечо.
Кристобаль Хозевич Хунта, заведующий отделом Смысла Жизни, был человек замечательный, но, по-видимому, совершенно бессердечный. Некогда, в ранней молодости, он долго был Великим Инквизитором, но потом впал в ересь, хотя и по сию пору сохранил тогдашние замашки, весьма впрочем пригодившиеся ему, по слухам, во время борьбы против пятой колонны в Испании. Почти все свои неудобопонятные эксперименты он производил либо над собой, либо над своими сотрудниками, и об этом уже при мне возмущенно говорили на общем профсоюзном собрании. Занимался он изучением смысла жизни, но продвинулся пока не очень далеко, хотя и получил интересные результаты, доказав, например, теоретически, что смерть отнюдь не является непременным атрибутом жизни. По поводу этого последнего открытия тоже возмущались – на философском семинаре. В кабинет к себе он почти никого не пускал, и по институту ходили смутные слухи, что там масса интересных вещей. Рассказывали, что в углу кабинета стоит великолепно выполненное чучело одного старинного знакомого Кристобаля Хозевича, штандартенфюрера СС, в полной парадной форме, с моноклем, кортиком, железным крестом, дубовыми листьями и прочими причиндалами. Хунта был великолепным таксидермистом. Штандартенфюрер, по словам Кристобаля Хозевича, – тоже. Но Крис-тобаль Хозевич успел раньше. Он любил успевать раньше – всегда и во всем. Не чужд ему был и некоторый скептицизм. В одной из его лабораторий висел огромный плакат: «Нужны ли мы нам?» Очень незаурядный человек.
Ровно в три часа, в соответствии с трудовым законодательством, принес ключи доктор наук Амвросий Амбруазович Выбегалло. Он был в валенках, подшитых кожей, в пахучем извозчицком тулупе, из поднятого воротника торчала вперед седоватая нечистая борода. Волосы он стриг под горшок, так что никто никогда не видел его ушей.
– Эта… – сказал он, приближаясь. – У меня там, может, сегодня кто вылупится. В лаборатории, значить. Надо бы, эта, присмотреть. Я ему там запасов наложил, эта, хлебца, значить, буханок пять, ну там отрубей пареных, два ведра обрату. Ну, а как все, эта, поест, кидаться начнет, значить. Так ты мне, мон шер, того, брякни, милый.
Он положил передо мной связку амбарных ключей и в каком-то затруднении открыл рот, уставясь на меня. Глаза у него были прозрачные, в бороде торчало пшено.
– Куда брякнуть-та? – спросил я.
Очень я его не любил. Был он циник, и был он дурак. Работу, которой он занимался за триста пятьдесят рублей в месяц, можно было бы смело назвать евгеникой, но никто ее так не называл – боялись связываться. Этот Выбегалло заявлял, что все беды, эта, от неудовольствия проистекают и ежели, значить, дать человеку все – хлебца, значить, отрубей пареных, – то и будет не человек, а ангел. Нехитрую эту идею он пробивал всячески, размахивая томами классиков, из которых с неописуемым простодушием выдирал с кровью цитаты, нещадно опуская и вымарывая все, что ему не подходило. В свое время Ученый совет дрогнул под натиском этой неудержимой, какой-то даже первобытной демагогии, и тема Выбегаллы была включена в план. Действуя строго по этому плану, старательно измеряя свои достижения в процентах выполнения и никогда не забывая о режиме экономии, увеличении оборачиваемости оборотных средств, а также о связи с жизнью, Выбегалло заложил три экспериментальные модели: модель Человека, неудовлетворенного полностью, модель Человека, неудовлетворенного желудочно, и модель Человека, полностью удовлетворенного. Полностью неудовлетворенный антропоид поспел первым – он вывелся две недели назад. Это жалкое существо, покрытое язвами, как Иов, полуразложившееся, мучимое всеми известными и неизвестными болезнями, невероятно голодное, страдающее от холода и от жары одновременно, вывалилось в коридор, огласило институт серией нечленораздельных жалоб и издохло. Выбегалло торжествовал. Теперь можно было считать доказанным, что ежели человека не кормить, не поить, не лечить, то он, эта, будет, значить, несчастлив и даже, может, помрет. Как вот этот помер. Ученый совет ужаснулся. Затея Выбегаллы оборачивалась какой-то жуткой стороной. Была создана комиссия для проверки работы Выбегаллы. Но тот, не растерявшись, представил две справки, из коих следовало, во-первых, что трое лаборантов его лаборатории ежегодно выезжают работать в подшефный совхоз, и, во-вторых, что он, Выбегалло, некогда был узником царизма, а теперь регулярно читает популярные лекции в городском лектории и на периферии. И пока ошеломленная комиссия пыталась разобраться в логике происходящего, он неторопливо вывез с подшефного рыбозавода (в порядке связи с производством) четыре грузовика селедочных голов для созревающего антропоида, неудовлетворенного желудочно. Комиссия писала отчет, а институт в страхе ждал дальнейших событий. Соседи Выбегаллы по этажу брали отпуска за свой счет.
– Куда брякнуть-та? – спросил я.
– Брякнуть-та? А домой, куда же еще в Новый год-та. Мораль должна быть, милай. Новый год дома встречать надо. Так это выходит по-нашему, нес па[1]?
– Я знаю, что домой. По какому телефону?
– А ты, эта, в книжечку посмотри. Грамотный? Вот и посмотри, значить, в книжечку. У нас секретов нет, не то что у иных прочих. Ан масс[2].
– Хорошо, – сказал я. – Брякну.
– Брякни, мон шер, брякни. А кусаться он начнет, так ты его по сусалам, не стесняйся. Се ля ви[3].
Я набрался храбрости и буркнул:
– А ведь мы с вами на брудершафт не пили.
– Пардон?
– Ничего, это я так, – сказал я.
Некоторое время он смотрел на меня своими прозрачными глазами, в которых ничегошеньки не выражалось, потом проговорил:
– А ничего, так и хорошо, что ничего. С праздником тебя с наступающим. Бывай здоров. Аривуар[4], значить.
Он напялил ушанку и удалился. Я торопливо открыл форточку. Влетел Роман Ойра-Ойра в зеленом пальто с барашковым воротником, пошевелил горбатым носом и осведомился:
– Выбегалло забегалло?
– Забегалло, – сказал я.
– Н-да, – сказал он. – Это селедка. Держи ключи. Знаешь, куда он один грузовик свалил? Под окнами у Жиана Жиакомо. Прямо под кабинетом. Новогодний подарочек. Выкурю-ка я у тебя здесь сигарету.
Он упал в огромное кожаное кресло, расстегнул пальто и закурил.
– А ну-ка, займись, – сказал он. – Дано: запах селедочного рассола, интенсивность шестнадцать микротопоров, кубатура… – Он оглядел комнату. – Ну, сам сообразишь, год на переломе, Сатурн в созвездии Весов… Удаляй!
Я почесал за ухом.
– Сатурн… Что ты мне про Сатурн… А вектор магистатум какой?
– Ну, брат, – сказал Ойра-Ойра, – это ты сам должен…
Я почесал за другим ухом, прикинул в уме вектор и произвел, запинаясь, акустическое воздействие (произнес заклинание). Ойра-Ойра зажал нос. Я выдрал из брови два волоска (ужасно больно и глупо) и поляризовал вектор. Запах опять усилился.
– Плохо, – с упреком сказал Ойра-Ойра. – Что ты делаешь, ученик чародея? Ты что, не видишь, что форточка открыта?
– А, – сказал я, – верно. – Я учел дивергенцию и ротор, попытался решить уравнение Стокса в уме, запутался, вырвал, дыша через рот, еще два волоска, принюхался, пробормотал заклинание Ауэрса и совсем уже собрался было вырвать еще волосок, но тут обнаружилось, что приемная проветрилась естественным путем, и Роман посоветовал мне экономить брови и закрыть форточку.
– Посредственно, – сказал он. – Займемся материализацией.
Некоторое время мы занимались материализацией. Я творил груши, а Роман требовал, чтобы я их ел. Я отказывался есть, и тогда он заставлял меня творить снова. «Будешь работать, пока не получится что-нибудь съедобное, – говорил он. – А это отдашь Модесту. Он у нас Камноедов». В конце концов я сотворил настоящую грушу – большую, желтую, мягкую, как масло, и горькую, как хина. Я ее съел, и Роман разрешил мне отдохнуть.
Тут принес ключи бакалавр черной магии Магнус Федорович Редькин, толстый, как всегда озабоченный и разобиженный. Бакалавра он получил триста лет назад за изобретение портков-невидимок. С тех пор он эти портки все совершенствовал и совершенствовал. Портки-невидимки превратились у него сначала в кюлоты-невидимки, потом в штаны-невидимки, и наконец совсем недавно о них стали говорить как о брюках-невидимках. И никак он не мог их отладить. На последнем заседании семинара по черной магии, когда он делал очередной доклад «О некоторых новых свойствах брюк-невидимок Редькина», его опять постигла неудача. Во время демонстрации модернизированной модели что-то там заело в пуговично-подтяжечном механизме, и брюки, вместо того чтобы сделать невидимым изобретателя, вдруг со звонким щелчком сделались невидимы сами. Очень неловко получилось. Однако главным образом Магнус Федорович работал над диссертацией, тема которой звучала так: «Материализация и линейная натурализация Белого Тезиса как аргумента достаточно произвольной функции сигма не вполне представимого человеческого счастья».
Тут он достиг значительных и важных результатов, из коих следовало, что человечество буквально купалось бы в не вполне представимом счастье, если бы только удалось найти сам Белый Тезис, а главное – понять, что это такое и где его искать.
Упоминание о Белом Тезисе встречалось только в дневниках Бен Бецалеля. Бен Бецалель якобы выделил Белый Тезис как побочный продукт какой-то алхимической реакции и, не имея времени заниматься такой мелочью, вмонтировал его в качестве подсобного элемента в какой-то свой прибор. В одном из последних мемуаров, написанных уже в темнице, Бен Бецалель сообщал: «И можете вы себе представить? Тот Белый Тезис не оправдал-таки моих надежд, не оправдал. И когда я сообразил, какая от него могла быть польза – я говорю о счастье для всех людей, сколько их есть, – я уже забыл, куда же я его вмонтировал». За институтом числилось семь приборов, принадлежавших некогда Бен Бецалелю. Шесть из них Редькин разобрал до винтика и ничего особенного не нашел. Седьмым прибором был диван-транслятор. Но на диван наложил руку Витька Корнеев, и в простую душу Редькина закрались самые черные подозрения. Он стал следить за Витькой. Витька немедленно озверел. Они поссорились и стали заклятыми врагами, и оставались ими по сей день. Ко мне как к представителю точных наук Магнус Федорович относился благожелательно, хотя и осуждал мою дружбу с «этим плагиатором». В общем-то Редькин был неплохим человеком, очень трудолюбивым, очень упорным, начисто лишенным корыстолюбия. Он проделал громадную работу, собравши гигантскую коллекцию разнообразнейших определений счастья. Там были простейшие негативные определения («Не в деньгах счастье»), простейшие позитивные определения («Высшее удовлетворение, полное довольство, успех, удача»), определения казуистические («Счастье есть отсутствие несчастья») и парадоксальные («Счастливей всех шуты, дураки, сущеглупые и нерадивые, ибо укоров совести они не знают, призраков и прочей нежити не страшатся, боязнью грядущих бедствий не терзаются, надеждой будущих благ не обольщаются»).
Магнус Федорович положил на стол коробочку с ключом и, недоверчиво глядя на нас исподлобья, сказал:
– Я еще одно определение нашел.
– Какое? – спросил я.
– Что-то вроде стихов. Только там нет рифмы. Хотите?
– Конечно, хотим, – сказал Роман.
Магнус Федорович вынул записную книжку и, запинаясь, прочел:
Вы спрашиваете:
Что считаю
Я наивысшим счастьем на земле?
Две вещи:
Менять вот так же состоянье духа,
Как пенни выменял бы я на шиллинг,
И
Юной девушки
Услышать пенье
Вне моего пути, но вслед за тем,
Как у меня дорогу разузнала.
– Ничего не понял, – сказал Роман. – Дайте я прочту глазами.
Редькин отдал ему записную книжку и пояснил:
– Это Кристофер Лог. С английского.
– Отличные стихи, – сказал Роман.
Магнус Федорович вздохнул.
– Одни одно говорят, другие – другое.
– Тяжело, – сказал я сочувственно.
– Правда ведь? Ну как тут все увяжешь? Девушки услышать пенье… И ведь не всякое пенье какое-нибудь, а чтобы девушка была юная, находилась вне его пути, да еще только после того, как у него про дорогу спросит… Разве же так можно? Разве такие вещи алгоритмизируются?
– Вряд ли, – сказал я. – Я бы не взялся.
– Вот видите! – подхватил Магнус Федорович. – А вы у нас заведующий вычислительным центром! Кому же тогда?
– А может, его вообще нет? – сказал Роман голосом кинопровокатора.
– Чего?
– Счастья.
Магнус Федорович сразу обиделся.
– Как же его нет, – с достоинством сказал он, – когда я сам его неоднократно испытывал?
– Выменяв пенни на шиллинг? – спросил Роман.
Магнус Федорович обиделся еще больше и вырвал у него записную книжку.
– Вы еще молодой… – начал он.
Но тут раздался грохот, треск, сверкнуло пламя и запахло серой. Посередине приемной возник Мерлин. Магнус Федорович, шарахнувшийся от неожиданности к окну, сказал: «Тьфу на вас!» – и выбежал вон.
– Good God! – сказал Ойра-Ойра, протирая запорошенные глаза. – Canst thou not come in by usual way as decent people do?.. Sir[5], – добавил он.
– Beg thy pardon[6], – сказал Мерлин самодовольно и с удовлетворением посмотрел на меня. Наверное, я был бледен, потому что очень испугался самовозгорания.
Мерлин оправил на себе побитую молью мантию, швырнул на стол связку ключей и произнес:
– Вы заметили, сэры, какие стоят погоды?
– Предсказанные, – сказал Роман.
– Именно, сэр Ойра-Ойра! Именно предсказанные!
– Полезная вещь – радио, – сказал Роман.
– Я радио не слушаю, – сказал Мерлин. – У меня свои методы.
Он потряс подолом мантии и поднялся на метр над полом.
– Люстра, – сказал я, – осторожнее.
Мерлин посмотрел на люстру и ни с того ни с сего начал:
– О вы, пропитанные духом западного материализма, низкого меркантилизма и утилитаризма, чье спиритуальное убожество не способно подняться над мраком и хаосом мелких угрюмых забот… Не могу не вспомнить, дорогие сэры, как в прошлом году мы с сэром председателем райсовета товарищем Переяславльским…
Ойра-Ойра душераздирающе зевнул, мне тоже стало тоскливо. Мерлин был бы, вероятно, еще хуже, чем Выбегалло, если бы не был столь архаичен и самонадеян. По чьей-то рассеянности ему удалось продвинуться в заведующие отделом Предсказаний и Пророчеств, потому что во всех анкетах он писал о своей непримиримой борьбе против империализма янки еще в раннем средневековье, прилагая к анкетам нотариально заверенные машинописные копии соответствующих страниц из Марка Твена. Впоследствии же, в связи в изменением внутренней обстановки и потеплением международного климата, он был вновь переведен на свое место заведующего бюро погоды и теперь, как и тысячу лет назад, занимался предсказаниями атмосферных явлений – и с помощью магических средств, и на основании поведения тарантулов, усиления ревматических болей и стремления соловецких свиней залечь в грязь или выйти из оной. Впрочем, основным поставщиком его прогнозов был самый вульгарный радиоперехват, осуществлявшийся детекторным приемником, по слухам, похищенным еще в двадцатые годы с соловецкой выставки юных техников. В институте его держали из уважения к старости. Он был в большой дружбе с Наиной Киевной Горыныч и вместе с ней занимался коллекционированием и распространением слухов о появлении в лесах гигантской волосатой женщины и о пленении одной студентки снежным человеком с Эльбруса. Говорили также, что время от времени он принимает участие в ночных бдениях на республиканской Лысой Горе с Ха Эм Вием, Хомой Брутом и другими хулиганами.
Мы с Романом молчали и ждали, когда он исчезнет. Но он, упаковавшись в мантию, удобно расположился под люстрой и затянул длинный, всем давно уже осточертевший рассказ о том, как он, Мерлин, и председатель соловецкого райсовета товарищ Переяславльский совершали инспекторский вояж по району. Вся эта история была чистейшим враньем, бездарным и конъюнктурным переложением Марка Твена. О себе он говорил в третьем лице, а председателя иногда, сбиваясь, называл королем Артуром.
– Итак, председатель райсовета и Мерлин отправились в путь и приехали к пасечнику, Герою Труда сэру Отшельниченко, который был добрым рыцарем и знатным медосборцем. И сэр Отшельниченко доложил о своих трудовых успехах и полечил сэра Артура от радикулита пчелиным ядом. И сэр председатель прожил там три дня, и радикулит его успокоился, и они двинулись в путь, и в пути сэр Ар… председатель сказал: «У меня нет меча». – «Не беда, – сказал ему Мерлин, – я добуду тебе меч». И они доехали до большого озера, и видит Артур: из озера поднялась рука, мозолистая и своя, и в той руке серп и молот. И сказал Мерлин: «Вот тот меч, о котором я говорил тебе…»
Тут раздался телефонный звонок, и я с радостью схватил трубку.
– Алло, – сказал я. – Алло, вас слушают.
В трубке что-то бормотали, и гнусаво тянул Мерлин: «…И возле Лежнева они встретили сэра Пеллинора, однако Мерлин сделал так, что Пеллинор не заметил председателя…»
– Сэр гражданин Мерлин, – сказал я. – Нельзя ли чуть потише? Я ничего не слышу.
Мерлин замолчал с видом человека, готового продолжать в любой момент.
– Алло, – снова сказал я в трубку.
– Кто у аппарата?
– А вам кого нужно? – сказал я по старой привычке.
– Вы мне это прекратите. Вы не в балагане, Привалов.
– Виноват, Модест Матвеевич. Дежурный Привалов слушает.
– Вот так. Докладывайте.
– Что докладывать?
– Слушайте, Привалов. Вы опять ведете себя, как я не знаю кто. С кем вы там разговаривали? Почему на посту посторонние? Почему, в нарушение трудового законодательства, в институте после окончания рабочего дня находятся люди?
– Это Мерлин, – сказал я.
– Гоните его в шею!
– С удовольствием, – сказал я. (Мерлин, несомненно подслушивавший, покрылся пятнами, сказал: «Гр-рубиян!» – и растаял в воздухе.)
– С удовольствием или без удовольствия – это меня не касается. А вот тут поступил сигнал, что вверенные вам ключи вы сваливаете кучей на столе, вместо того чтобы запирать их в ящик.
Выбегалло донес, подумал я.
– Вы почему молчите?
– Будет исполнено.
– В таком вот аксепте, – сказал Модест Матвеевич. – Бдительность должна быть на высоте. Доступно?
– Доступно.
Модест Матвеевич сказал: «У меня все», – и дал отбой.
– Ну ладно, – сказал Ойра-Ойра, застегивая зеленое пальто. – Пойду вскрывать консервы и откупоривать бутылки. Будь здоров, Саша, я еще забегу попозже.
Я шел, спускаясь в темные коридоры и потом опять поднимаясь наверх. Я был один; я кричал, мне не отвечали; я был один в этом обширном, в запутанном, как лабиринт, доме.
Свалив ключи в карман пиджака, я отправился в первый обход. По парадной лестнице, которой на моей памяти пользовались всего один раз, когда институт посетило августейшее лицо из Африки, я спустился в необозримый вестибюль, украшенный многовековыми наслоениями архитектурных излишеств, и заглянул в окошечко швейцарской. Там в фосфоресцирующем тумане маячили два макродемона Максвелла. Демоны играли в самую стохастическую из игр – в орлянку. Они занимались этим все свободное время, огромные, вялые, неописуемо нелепые, более всего похожие на колонии вируса полиомиелита под электронным микроскопом, одетые в поношенные ливреи. Как и полагается демонам Максвелла, всю свою жизнь они занимались открыванием и закрыванием дверей. Это были опытные, хорошо выдрессированные экземпляры, но один из них, тот, что ведал выходом, достиг уже пенсионного возраста, сравнимого с возрастом Галактики, и время от времени впадал в детство и начинал барахлить. Тогда кто-нибудь из отдела Технического Обслуживания надевал скафандр, забирался в швейцарскую, наполненную сжатым аргоном, и приводил старика в чувство.
Следуя инструкции, я заговорил обоих, то есть перекрыл каналы информации и замкнул на себя вводно-выводные устройства. Демоны не отреагировали, им было не до того. Один выигрывал, а другой, соответственно, проигрывал, и это их беспокоило, потому что нарушало статистическое равновесие. Я закрыл окошечко щитом и обошел вестибюль. В вестибюле было сыро, сумрачно и гулко. Здание института было вообще довольно древнее, но строиться оно начало, по-видимому, с вестибюля. В заплесневелых углах белесо мерцали кости прикованных скелетов, где-то мерно капала вода, в нишах между колоннами в неестественных позах торчали статуи в ржавых латах, справа от входа у стены громоздились обломки древних идолов, наверху этой кучи торчали гипсовые ноги в сапогах. С почерневших портретов под потолком строго взирали маститые старцы, в их лицах усматривались знакомые черты Федора Симеоновича, товарища Жиана Жиакомо и других мастеров. Весь этот архаический хлам надлежало давным-давно выбросить, прорубить в стенах окна и установить трубки дневного света, но все было заприходовано, заинвентаризировано и лично Модестом Матвеевичем к разбазариванию запрещено.
На капителях колонн и в лабиринтах исполинской люстры, свисающей с почерневшего потолка, шуршали нетопыри и летучие собаки. С ними Модест Матвеевич боролся. Он поливал их скипидаром и креозотом, опылял дустом, опрыскивал гексахлораном, они гибли тысячами, но возрождались десятками тысяч. Они мутировали, среди них появлялись поющие и разговаривающие штаммы, потомки наиболее древних родов питались теперь исключительно пиретрумом, смешанным с хлорофосом, а институтский киномеханик Саня Дрозд клялся, что своими глазами видел здесь однажды нетопыря, как две капли воды похожего на товарища завкадрами.
В глубокой нише, из которой тянуло ледяным смрадом, кто-то застонал и загремел цепями. «Вы это прекратите, – строго сказал я. – Что еще за мистика! Как не стыдно!..» В нише затихли. Я хозяйственно поправил сбившийся ковер и поднялся по лестнице.
Как известно, снаружи институт выглядел двухэтажным. На самом деле в нем было не менее двенадцати этажей. Выше двенадцатого я просто никогда не поднимался, потому что лифт постоянно чинили, а летать я еще не умел. Фасад с десятью окнами, как и большинство фасадов, тоже был обманом зрения. Вправо и влево от вестибюля институт простирался по крайней мере на километр, и тем не менее решительно все окна выходили на ту же кривоватую улицу и на тот же самый лабаз. Это поражало меня необычайно. Первое время я приставал к Ойре-Ойре, чтобы он мне объяснил, как это совмещается с классическими или хотя бы с релятивистскими представлениями о свойствах пространства. Из объяснений я ничего не понял, но постепенно привык и перестал удивляться. Я совершенно убежден, что через десять-пятнадцать лет любой школьник будет лучше разбираться в общей теории относительности, чем современный специалист. Для этого вовсе не нужно понимать, как происходит искривление пространства – времени, нужно только, чтобы такое представление с детства вошло в быт и стало привычным.
Весь первый этаж был занят отделом Линейного Счастья. Здесь было царство Федора Симеоновича, здесь пахло яблоками и хвойными лесами, здесь работали самые хорошенькие девушки и самые славные ребята. Здесь не было мрачных изуверов, знатоков и адептов черной магии, здесь никто не рвал, шипя и кривясь от боли, из себя волос, никто не бормотал заклинаний, похожих на неприличные скороговорки, не варил заживо жаб и ворон в полночь, в полнолуние, на Ивана Купала, по несчастливым числам. Здесь работали на оптимизм. Здесь делали все возможное в рамках белой, субмолекулярной и инфранейронной магии, чтобы повысить душевный тонус каждого отдельного человека и целых человеческих коллективов. Здесь конденсировали и распространяли по всему свету веселый, беззлобный смех; разрабатывали, испытывали и внедряли модели поведений и отношений, укрепляющих дружбу и разрушающих рознь; возгоняли и сублимировали экстракты гореутолителей, не содержащих ни единой молекулы алкоголя и иных наркотиков. Сейчас здесь готовили к полевым испытаниям портативный универсальный злободробитель и разрабатывали новые марки редчайших сплавов ума и доброты.
Я отомкнул дверь центрального зала и, стоя на пороге, полюбовался, как работает гигантский дистиллятор Детского Смеха, похожий чем-то на генератор Ван де Граафа. Только в отличие от генератора он работал совершенно бесшумно и около него хорошо пахло. По инструкции я должен был повернуть два больших белых рубильника на пульте, чтобы погасло золотое сияние в зале, чтобы стало темно, холодно и неподвижно, – короче говоря, инструкция требовала, чтобы я обесточил данное производственное помещение. Но я даже колебаться не стал, попятился в коридор и запер за собой дверь. Обесточивать что бы то ни было в лабораториях Федора Симеоновича представлялось мне просто кощунством.
Я медленно пошел по коридору, разглядывая забавные картинки на дверях лабораторий, и на углу встретил домового Тихона, который рисовал и еженощно менял эти картинки. Мы обменялись рукопожатием. Тихон был славный серенький домовик из Рязанской области, сосланный Вием в Соловец за какую-то провинность: с кем-то он там не так поздоровался или отказался есть гадюку вареную… Федор Симеонович приветил его, умыл, вылечил от застарелого алкоголизма, и он так и прижился здесь, на первом этаже. Рисовал он превосходно, в стиле Бидструпа, и славился среди местных домовых рассудительностью и трезвым поведением.
Я хотел уже подняться на второй этаж, но вспомнил о виварии и направился в подвал. Надзиратель вивария, пожилой реабилитированный вурдалак Альфред, пил чай. При виде меня он попытался спрятать чайник под стол, разбил стакан, покраснел и потупился. Мне стало его жалко.
– С наступающим, – сказал я, сделав вид, что ничего не заметил.
Он прокашлялся, прикрыл рот ладонью и сипло ответил:
– Благодарствуйте. И вас тоже.
– Все в порядке? – спросил я, оглядывая ряды клеток и стойл.
– Бриарей палец сломал, – сказал Альфред.
– Как так?
– Да так уж. На восемнадцатой правой руке. В носе ковырял, повернулся неловко – они ж неуклюжие, гекатонхейры, – и сломал.
– Так ветеринара надо, – сказал я.
– Обойдется! Что ему, впервые, что ли…
– Нет, так нельзя, – сказал я. – Пойдем посмотрим.
Мы прошли в глубь вивария мимо Конька-Горбунка, дремавшего мордой в торбе с овсом, мимо вольера с гарпиями, проводившими нас мутными со сна глазами, мимо клетки с Лернейской гидрой, угрюмой и неразговорчивой в это время года… Гека-тонхейры, сторукие и пятидесятиголовые братцы-близнецы, первенцы Неба и Земли, помещались в обширной бетонированной пещере, забранной толстыми железными прутьями. Гиес и Котт спали, свернувшись в огромные уродливые узлы, из которых торчали синие бритые головы с закрытыми глазами и волосатые расслабленные руки. Бриарей маялся. Он сидел на корточках, прижавшись к решетке, и, выставив в проход руку с больным пальцем, придерживал ее семью другими руками. Остальными девяноста двумя руками он держался за прутья и подпирал головы. Некоторые из голов спали.
– Что? – сказал я жалостливо. – Болит?
Бодрствующие головы залопотали по-эллински и разбудили одну голову, которая знала русский язык.