Божьей десницей и милостью владеем мы своим государством сами, а не от людей приемлем государство, только сын от отца отцовское по благословению приемлет.
И ты бы сам рассудил, ведется ли так в великих государствах, как в вашем?
Язык, как известно, материя изменчивая. Слова меняют свое значение во времени и пространстве. Они приобретают новые обозначаемые и освобождаются от старых. В разных местах они собирают различные наборы смыслов и иногда означают несколько разные вещи даже для двух людей, находящихся в одном культурном и временном контексте. Также верно и то, что значения меняют слова. Как показывает стремительная эволюция любого молодежного сленга, это, конечно, происходит с течением времени, но особенно – в пространстве, что становится очевидным для каждого, кто занимался переводом или изучал региональные диалекты.
В то же время новые слова, отсылающие к старым обозначаемым, не являются «невинными» и пустыми ярлыками, лишенными самостоятельного значения. Даже если новое слово является чистым неологизмом, не существовавшим до того, как его ассоциировали с каким-то новым или старым явлением, оно несет в себе отличительную коннотацию, указывающую на стремление порвать с узами норм и традиций. И если одни языковые контексты более открыты для подобных инноваций (например, ранний Советский Союз, принявший большевистский новояз с его неологизмами и аббревиатурами128), то другие остаются консервативными (например, современный исландский язык, носители которого до сих пор могут читать литературу, написанную на древнескандинавском языке тысячу лет назад).
Аналогичным образом, когда старые слова используются для обозначения недавно возникших понятий и объектов, они тянут за собой часть своей дискурсивной генеалогии. Эти генеалогии не обязательно всецело определяют то, как носители языка, используя конкретные слова, думают о категориях, к которым обращаются. Тем не менее они могут влиять на контекстуальную интерпретацию и, безусловно, имеют значение, поскольку проливают свет на часто извилистую историю понятий, которую те проходят, прежде чем обрести современные комплексные значения129. Иными словами, дискурсивные генеалогии помогают продемонстрировать, что значения, как и политические формации130, могут быть подвержены эффекту колеи. Слова, как правило, сохраняют (но и выборочно теряют) свои коннотации на протяжении всей истории их разговорного и письменного употребления.
В этой главе я начинаю реконструировать историю понятия великая держава. Важно отметить, что я не пытаюсь представить эту историю как непрерывное и неуклонное улучшение и исправление, которое ведет к наиболее чистой и семантически последовательной версии понятия в его современном употреблении. Вместо этого я реконструирую генеалогию несколько странного (при внешней оценке) и иногда противоречивого комплекса смыслов, определяющих великую державу сегодня как продукт локальной политической истории России, а также ее политических взаимодействий с внешним миром. Я рассматриваю это понятие как синтез качественно различных представлений о политическом величии, международных иерархиях и способах международной социализации.
Таким образом, это будет скорее история семантических сдвигов, чем история преемственности. Это будет история различных дискурсивных модусов и гегемоний, которые конкурировали между собой и вытесняли друг друга. Все эти модусы и гегемонии продвигали свое понимание того, что значит быть великой державой. Часто эти истории основывались на качественно разных предпосылках и ставили разные цели политического развития России. У них также было разное видение международной системы (если таковое вообще имелось). Большинство из этих представлений лишь отдаленно касаются идеи великодержавного управления, сформулированной в Европе в XVIII–XIX веках. Однако у них все же есть некоторые генеалогически связанные черты в том смысле, что каждый последующий модус, пытаясь одновременно и приспособиться к своему дискурсивному окружению, и вырваться из него, опирался на предшествующие модусы и использовал их структуры смыслов. Иными словами, общая задача любого новшества – пересобрать уже имеющееся в нечто качественно новое, но при этом знакомое аудитории. Именно поэтому даже марксистский интернационализм должен был как-то взаимодействовать с нарративами о национальном величии и великодержавном управлении (и в итоге пал их жертвой, см. главу 6). Точно так же, когда в XVIII веке Россия вошла в европейское общество и заявила о своем статусе великой державы внутри страны, ей пришлось учитывать истоки понятия великой державы – обозначающего, которое было выбрано в качестве прямого эквивалента une grande puissance, или great power.
Таким образом, я обращаюсь к самым первым употреблениям понятий держава (XI век) и великая держава (XVI век), чтобы посмотреть, какие коннотации они могли привнести в более поздние эпохи. Естественно, их первоначальное значение сильно отличалось от сегодняшнего. При этом они всегда были связаны с идеей политического порядка, который в то время понимался преимущественно в религиозных терминах и считался легитимным благодаря Божьему благословению. Кроме того, я анализирую, как величие, дарованное Богом, стало использоваться как политическая идеология для мобилизационных целей в периоды политических кризисов.
Основной вывод этой главы следующий: если религиозно осмысленная идея политического порядка в русском политическом дискурсе всегда была имплицитно связана с величием, понимаемым в трансцендентных терминах, то на величие как на черту именно российского режима стали четко указывать только в XV–XVI веках. Этот дискурсивный сдвиг стал защитной реакцией на стратегические вызовы того времени и трансформацию политических режимов в некоторых европейских государствах. Он позволил обнаружить ряд базовых представлений, которые русские правители раннего Нового времени имели о великих (то есть полноценных и легитимных) политических образованиях. Этот набор представлений относился к тому, что я называю абсолютным величием, то есть предполагал веру в то, что по-настоящему великое государство должно основывать свое величие прежде всего на правильном внутреннем режиме (утверждая свою приверженность нематериальной трансцендентной истине) и долговечной политической традиции. Я, конечно, не хочу сказать, что международная иерархия не имела никакого значения. Скорее я имею в виду, что способ реализации этой иерархии основывался главным образом на претензиях, связанных с историей и свойствами внутренних режимов.
В основу этого анализа легли первоисточники (и предоставленные экспертные комментарии), опубликованные в рамках проекта «Литературная библиотека Древней Руси» (далее «Библиотека»). Изначально проект возглавляли научные сотрудники Института русской литературы РАН, но со временем он перерос свои рамки и привлек внимание многих других исследователей со всей России. Сегодня Библиотека – одно из самых полных собраний наиболее значимых текстов древнерусской литературы, написанных начиная с XI века. Она состоит из двадцати томов (пятнадцать из которых полностью оцифрованы и опубликованы в открытом доступе131), охватывающих все жанры древнерусской литературы – от христианских житий и переводов иностранных текстов до летописей и политических памфлетов, дипломатической и повседневной переписки, как на церковнославянском132, так и на современном русском языке. Таким образом, Библиотека представляет наиболее всесторонний срез российского дискурса раннего Нового времени, а также предшествовавшего ему периода, что позволяет провести исчерпывающий и глубокий анализ.
Изучать эволюцию составного понятия великая держава вряд ли имеет смысл, если считать, что семантический эффект, который несут в себе как его элементы по отдельности, так и их сочетание, оставался неизменным на протяжении веков. Для носителя современного русского языка обе части понятия имеют возвышенный оттенок и обычно относятся к действительно «великим» личностям и событиям (например, великий русский поэт Александр Пушкин и Великая Отечественная война) и могущественным международным акторам (например, ядерная или космическая держава). Так было не всегда: существовал ощутимый дисбаланс, поскольку понятие держава непосредственно обозначало высшую политическую власть (обычно дарованную Богом) и не было излишне полисемичным, в то время как великая в церковнославянском, в отличие от современного русского языка, могла описывать самые разнообразные вещи, то есть покрывала довольно большой семантический спектр.
В церковнославянских текстах прилагательное великий использовалось почти как слово-паразит. Оно было чрезвычайно полисемичным и могло обозначать большой размер, доброту души, географическое положение, интенсивность чувства и превосходство в политической иерархии – часто все в одном тексте. В одном из источников начала XIV века слово великий описывало (1) более высоко стоящие в иерархии титулы великих князей и княгинь133, (2) их правление (великое княжение), (3) счастье, которое принес на Русь ее креститель Владимир I (великая радость), (4) чрезмерное усердие в служении единому Богу (великое устремление), (5) жестокую битву (сеча великая), (6) трепет и ужас (великий страх и ужас), (7) статус мучеников в церковной иерархии (великомученик), (8) архангела Михаила (великий архангел Михаил), (9) большое деревянное бревно (великая колода) и (10) начало монголо-татарского ига (великое жестокое пленение)134. Иногда авторы использовали такие конструкции, как «[великий князь] Дмитрий… был… велик в своем величии»135, что воспринималось не как тавтология, а как приемлемая форма прославления136. Кроме того, несколько известных русских городов также имели в своем названии слово великий (например, Великий Новгород и Великие Луки). Таким образом, в отличие от современного русского языка, в церковнославянском существовал чрезвычайно широкий спектр вещей, людей и явлений, которые можно было назвать великими. В то же время, что весьма удивительно, до XVI века прилагательное великий/великая/великое почти никогда не использовалось для характеристики политической власти (власть, владычество или держава) или Российского государства (Русь, держава или государство).
Из этого правила есть несколько заметных исключений. Например, источник XI века описывает жизнь первых канонизированных святых ранней православной церкви, двух младших сыновей крестителя Руси Владимира Великого, которых «поставил Бог светить в мире, многочисленными чудесами сиять в великой Русской земле»137. Однако великая, скорее всего, использовалась здесь как хвалебный эпитет или характеристика большого размера, так как в общем контексте этот случай кажется слишком единичным. То же самое следует сказать и о другом источнике рубежа XIV–XV веков, автор которого в довольно макиавеллиевском, но гораздо более нравоучительном духе наставляет великих князей, как надо править. Автор предостерегает своих читателей от неблагодарности Богу, наделившему их «великой властью», и призывает их «воздать ему за это столь же большое воздаяние»138. Исключение, которое подтверждает правило, можно найти в трех эпических рассказах о Куликовской битве (переломной битве русских князей с войском Золотой Орды в 1380 году). Во всех трех эпосах средневековая Русь описывается как великая только один раз, хотя Русь и русские упоминаются более 150 раз. Другое исключение связано с той же битвой: Дмитрий Донской, командующий русскими войсками и впоследствии канонизированный православной церковью, по преданию, «Богом дарованную принял власть, и, с Богом все свершая, великое царство создал и величие престола земли Русской явил»139.
Однако, несмотря на эти и некоторые другие исключения140, словосочетания, в которых прилагательное великий характеризует политическую власть (державу и ее синонимы) или Российское государство, явно отсутствуют в церковнославянских источниках до XVI века. Почему же такое полисемичное прилагательное использовалось по отношению к власти и Российскому государству лишь в очень редких случаях? Разве не естественным было бы восхвалять власть великих князей и управляемое ими государство с помощью этого широко употребимого хвалебного слова? Чтобы найти ответ, я рассматриваю литературные употребления слова держава, а также некоторых других лексем, обозначающих политическую власть.
Как понятие держава141 также широко использовалась в церковнославянских источниках. Первоначальное значение слова несколько отличалось от современной трактовки, указывающей на сильное государство, способное оказывать влияние на международном уровне. В источниках XI–XIII веков держава часто представлялась как божественный атрибут. В современных переводах этих текстов оно часто передается как сила Господа142, могущество Господа143 или остается без перевода (держава Господа144). Показательно, что одним из самых распространенных заключительных пассажей церковнославянских текстов был тот или иной вариант утверждения «честь и держава и поклонение, со Отцом и с пресвятым, благим и животворящим Духом, всегда, и ныне, и присно, и во веки. Аминь»145. Применительно к земной жизни держава могла означать власть князя146 (переводится как власть)147 или правителя (переводится как государь)148, но почти никогда государство, страну или землю. В более поздних источниках оно также может означать правление149. Тот факт, что иногда земная держава, как и божественная, оставалась в переводе в своем первоначальном виде, говорит о том, что для носителя современного русского языка все эти значения по-прежнему различимы150. Нередко держава переводилась как величество. В современном русском языке это слово является однокоренным и почти омонимичным слову величие151, и в тех случаях, когда в церковнославянском языке употреблялось величество, на современный русский язык оно иногда могло переводиться как величие152.
Древние авторы четко понимали, что держава как атрибут земного правителя дается только по милости Божьей и сама по себе имеет божественное происхождение. В своем анализе русских политических мифов Майкл Чернявский проиллюстрировал этот тезис на примере концептуализации политической власти в житии Андрея Боголюбского, великого князя Владимирского XII века, который стал жертвой убийства и был впоследствии канонизирован православной церковью. Чернявский пишет, что
в случае с Андреем летопись впервые раскрывает теологический статус политической власти, чтобы еще больше осудить убийц: «Как сказал апостол Павел: всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо существующие власти от Бога установлены. В своем земном бытии кесарь подобен всякому человеку, но в своей власти он имеет чин Божий… кто противится правителю, тот противится закону Божию»153.
В описанной ситуации Бог мог даровать и отнимать державу по своему усмотрению. Поэтому автор жития, демонстрируя свое христианское прощение и смирение, просит душу убитого князя умолить всемогущего Бога, «чтоб простил он братий твоих, победу им дал над врагами и мирное царство [державу], правление почетное и многолетнее, во веки веков»154.
Идея о том, что держава – это Божий дар, присутствовала и во многих других церковнославянских источниках. Один из источников XV века восхваляет великого князя, выделяя его среди равных, поскольку «нет такого, как государь наш великий князь Борис Александрович. И сей по милости Божией есть держава и опора нашему городу»155. Аналогично, в одном из немногих источников, где восхваляются женщины-правительницы, «Повесть о царице Динаре», царица собирает войска, обещая, что все «выступим против варваров… [я] забуду про женскую немощь, укреплюсь мужским разумом… но не хочу слышать угрозы врагов своих пленить жребий Богоматери – державу, врученную нам от нее!»156. Очевидно, что в первой половине XVI века, как и сегодня, сильной женщине у власти часто приходилось мобилизовывать своих сторонников, убеждая их в том, что она почти что мужчина.
Таким образом, великий князь или княгиня в этом смысле были передаточным звеном, или «посредниками», в процессе осуществления Богом своей власти над людьми157. И если люди были богобоязненны и праведны, он даровал им доброго и мудрого правителя. Если же люди грешили, правитель для их наказания посылался жестокий и эгоистичный. Так или иначе, великие князья не обладали никакой собственной властью – они были наделены только властью Бога, которая по определению была неограниченной, всепроникающей и великой, так как являлась атрибутом трансцендентного Творца, но ее можно было лишиться в любой момент. И если внутри одной системы различные режимы, как и управляющих своими частными владениями разных правителей, допустимо сравнивать между собой, то держава, данная Богом, не могла быть сравнима ни с чем. Это была константа, которая к тому же изначально могла быть только великой, так как до Нового времени величие христианского Бога в православной Руси никто не был готов поставить под сомнение. Поэтому выражение великая держава прозвучало бы для читателя того времени, скорее всего, как тавтология, поскольку (отчасти, как и сегодня) вторая часть этого словосочетания (держава) уже содержала в себе смысл первой части (великая). Это понятие выражалось в абсолютных, а не в относительных терминах.
Держава как «власть, данная Богом» сохраняла свое значение на протяжении всего периода, предшествовавшего началу Нового времени. Уже в 1617 году, сразу после очередного затяжного политического кризиса, ранее приведшего к польско-литовской оккупации Москвы, анонимный автор свидетельствует, что именно «непобедимая сила [держава] – десница Христа, Бога нашего» в конце концов спасла столицу от захватчиков158. В данном случае это слово было переведено на современный русский язык как сила, возможно, для того, чтобы отличить его от других, более распространенных к тому времени обозначений, таких как государство или страна. При этом, когда держава использовалась в последних значениях, в источниках Библиотеки XVI и XVII веков она обычно оставлялась без перевода, поскольку соответствовала своему сегодняшнему значению. Если она использовалась в значениях, которые воспринимаются как более архаичные (например, «власть, данная Богом»), переводчики обычно заменяли его на силу159 или могущество160.
Только в начале XV века слова великая и держава стали изредка встречаться вместе, и лишь в XVI веке они стали употребляться так систематически. Первоначально они соединялись в прилагательное великодержавный, которое можно перевести как «обладающий большой властью» и использовалось в основном для обозначения великих князей. Во втором десятилетии XV века оно несколько раз использовалось в житии одного из самых почитаемых в Русской православной церкви святых – Сергия Радонежского161. Чаще всего великодержавный князь переводится просто как великий князь, но прилагательное также использовалось для обозначения больших городов (великодержавных градов), то есть тех, где проживали великие князья. Это же прилагательное использовалось и в некоторых более поздних летописях162.
Насколько мне известно, самым ранним и близким к великой державе словосочетанием является держава велия, которое использует в начале XVI века Максим Грек, писатель греческого происхождения, учившийся в Италии и вдохновлявшийся Джироламо Савонаролой. Грек использовал это выражение для описания Франции, говоря, что это «держава великая, и славная, и богатая бесчисленными благами» (церк.-слав. дръжава велия163). Контекст дает понять, что для Грека держава уже была государством, а не властью, дарованной Богом, а велия указывала скорее на большие размеры страны, чем на ее качественное политическое превосходство, несмотря на то что на современный русский язык это слово переведено как великая. Это могло быть как простым совпадением, так и значимым переломным моментом. Как бы там ни было, труды Грека открыли новый период в эволюции русского великодержавного дискурса, когда политическое величие и превосходство Российского государства было явным образом осмыслено и выдвинуто на первый план. Этот дискурсивный перелом связан преимущественно с Иваном Грозным, унаследовавшим русский престол в 1533 году (коронован на царство в 1547 году), и с первой имперской экспансией на восток, проводившейся под его руководством.
Когда речь заходит о Великой России (или Великой Руси), требуется пояснение. Называя средневековую Русь и Московию раннего Нового времени великой, древнерусские авторы могли иметь в виду несколько вещей. Иногда прилагательное использовалось в географическом смысле, чтобы отличить Великую Русь от Малой Руси – Галицко-Волынского княжества (ныне Западная Украина)164. Однако во многих случаях было очевидно, что прилагательное великий выполняет иную смысловую функцию. Например, в источнике XVI века «Сказание о князьях владимирских» географическая интерпретация слова великий могла быть только анахронизмом, поскольку описанные в «Сказании» события происходили задолго до появления географического различия165. Более того, некоторые исследователи древнерусской литературы утверждают, что «Сказание» могло быть создано в политических целях как идеологический памфлет166. Некоторые его идеи широко использовались в дипломатических спорах в периоды правления Василия III (1505–1533) и Ивана IV (1533 [1547]167–1584). Например, фальшивая генеалогия русских царей, восходящая к римскому императору Августу, а также перенос царских регалий из Византии в средневековую Русь в ходе правления Владимира II Мономаха (1113–1125)168.
Если «Сказание» действительно выполняло идеологическую функцию, то величие, приписываемое Московии раннего Нового времени, на самом деле могло означать некое качественное отличие русской государственности, которое стали признавать и пропагандировать русские авторы XVI века. Вероятно, это отличие возникло на пересечении политики и религии. По словам автора «Сказания», действующий византийский император Константин IX Мономах отправил послов к своему внуку Владимиру II Мономаху с просьбой принять его регалии и заключить мир, «[и] тогда церковь Божия утвердится, и все православие в покое пребудет под властью [византийского] царства и твоего [Владимира] свободного самодержавства великой Руси, так что теперь будешь ты [Владимир] называться боговенчанным царем… рукою святейшего митрополита кир Неофита с епископами»169.
Скорее всего, вся история с передачей регалий – выдумка XVI века (на момент смерти Константина Владимиру было всего два года, и, поскольку он не был старшим сыном, его шансы унаследовать великокняжеский престол были крайне малы; кроме того, его, конечно, никогда не называли царем)170. Но это было неважно: приписывание Российскому государству некоего качественного величия становилось вполне реальным феноменом. Сначала он едва заметно проявился в «Сказании», а затем стал нормой, когда был опубликован другой литературный памятник – «Казанская история».
«Казанская история», созданная в 1564–1565 годах, повествует о трехсотлетних отношениях Руси с Золотой Ордой, которые завершились военным походом Ивана IV 1552 года, длительной осадой Казани, ее окончательным взятием и падением Казанского ханства – осколка Золотой Орды, основанного в середине XV века. Жанр летописи анонимный автор определил как новое сказание, и именно оно оказывается первым источником в «Библиотеке», где характеристика великий регулярно приписывается не только правителям и другим личностям, но и державе (государству или власти), ее синонимам (например, царству), России и Русской земле171.
Описывая передачу власти от Василия III к Ивану IV, автор «Казанской истории» пишет, что «отец его всю великую власть Русской державы даровал ему после своей смерти»172. Иван же, достигнув совершеннолетия (ему было всего три года, когда умер Василий), «принял… после смерти отца своего всю власть великого Русского царства Московского… и нарекся он царем всей великой России173». После победы над Ханством, замечает автор, «перестала Казань окончательно быть независимым царством и против своей воли подчинилась великому царству Московскому»174. Наконец, когда речь заходит о внутренней политике Ивана, то, согласно «Истории», «пытался он и старался всякую неправду, и бесчестье, и неправедный суд… вывести по всей своей земле и насеять в людях и взрастить правду и благочестие. И для того по всей великой своей державе… расселил разумных людей… и заставил всех людей присягнуть ему на верность, как некогда Моисей израильтян»175. В результате этого внутреннего переустройства и внешней экспансии «воссиял ныне стольный и прославленный город Москва, словно второй Киев… как третий новый великий Рим, воссиявший в последние годы, как великое солнце, в великой нашей Русской земле176».
Несмотря на то что в каждом отдельном случае прилагательное великий сложно интерпретировать однозначно, можно с уверенностью утверждать, что в «Казанской истории» оно довольно часто приписывалось Русской земле, державе и царству не как географический индикатор (что видно из грамматики, как в «великой нашей Русской земле») и не как хвалебный эпитет (так как он встречается чрезвычайно регулярно). Можно также предположить, что, поскольку оно часто употреблялось при упоминании Руси, царства или власти (в значении «правление»), оно не было (или не всегда было) характеристикой размера. Но если прилагательное великий, стоящее перед державой (в значении «власть» или «государство») или его синонимами (властью, царством и государством), можно рассматривать как качественную дифференциацию, то в чем возможный смысл этой дифференциации?
Один из вероятных ответов на этот вопрос можно найти уже в самой «Истории», в той части, где автор описывает коронацию Ивана на царство в 1547 году и международную реакцию на нее. 16 января 1547 года Иван IV был «помазан святым миром и венчан… по древнему царскому обычаю, как и римские, и греческие, и прочие православные цари поставлялись… и был он во всем подобен деду своему, великому князю Ивану. До него ведь никого из его прадедов не называли в России царем, и не смел никто из них венчаться на царство и зваться тем именем, остерегаясь зависти и нападения на них поганых и неверных царей»177. Это самопровозглашение вызвало международный резонанс, который, по словам автора летописи, был благоприятным. «Удивились, услышав об этом, все враги его: поганые цари и нечестивые короли, и похвалили его, и прославили, и прислали к нему своих послов с дарами, и назвали великим царем и самодержцем»178. Утверждалось, что османский султан даже прислал Ивану письмо, в котором говорилось, что отныне он признает Ивана великим царем и «все орды… к твоим [Ивана] границам подступать не смеют»179.
Традиционно этот дискурсивный перелом интерпретируется как отражение изменения статуса российского монарха в зарождающейся международной иерархии XVI века. Освободившись от ордынской зависимости и наблюдая падение Константинополя в предыдущем столетии (которое фактически превратило Россию в последний оплот православного христианства), российские правители, по всей видимости, стали стремиться к высшему политическому титулу в мире – императору (или его русскому эквиваленту – царю). По словам Чернявского, «миф [о правителе] сместился от святых князей Руси к имперским правителям Рима, Константинополя и Киева как образцам и предтечам московского царя»180.
Действительно, то, что в XVI веке характеристика Российского государства как великого стала обозначать претензию на некий высший международный ранг, который, как считалось, качественно отличался от более низких рангов некоторых других государств, выглядит вполне правдоподобно. Однако не менее верно и то, что механизм подтверждения этого ранга имел мало общего с непосредственной оценкой относительной политической зависимости, природных ресурсов, размера, военной мощи либо каким-то другим видом объективного сравнения разных политических образований. Вместо этого существовала вера в то, что величие основывается на определенных свойствах внутриполитического режима, а его международное признание зависит от провозглашения некоего эссенциального превосходства и последующего безоговорочного признания морального первенства и политического величия российского правителя. По крайней мере, так это было представлено во внутреннем дискурсе – например, когда автор «Казанской истории» описывал якобы имевшую место международную реакцию на коронацию Ивана IV.
Зачастую такая эссенциалистская трактовка политического величия заставляла наблюдателей за российской политикой – особенно наших современников – говорить о русском мессианстве, движимом неким эсхатологическим рвением181. Я, однако, утверждаю, что приписывание мессианских настроений правителям Московского княжества раннего Нового времени, вероятно, является анахронизмом и уводит нас от реального вопроса: современники Ивана IV писали о политическом величии именно в таком ключе не потому, что считали своей миссией завоевание мира, а потому, что понимали величие в целом и механизм его актуализации в абсолютных терминах. Более того, они были вынуждены задуматься на эту тему, испытывая ощутимые стратегические и идейные вызовы, исходящие от их западных соседей. В ответ они принялись конструировать величие российской государственности, опираясь на доступные им дискурсивные ресурсы, заимствованные из религиозных писаний. Последние, как я показал выше, представляли величие как продукт божественного возведения на престол в сочетании с надлежащими отношениями между правителем и подданными. Чтобы проиллюстрировать это, я обращаюсь к одному из самых известных дискурсивных памятников XVI века – дипломатической переписке Ивана IV.
Историки склонны сравнивать Ивана Грозного с Филиппом Благоразумным (1556–1598), несмотря на их антонимичные народные прозвища182. Во время правления Филиппа Испания достигла пика своего могущества и влияния и завершила завоевание империи инков. Во времена Ивана IV Московское княжество расширилось далеко на восток, подчинив Казань и Астрахань, а также началась колонизация Сибири. Кроме того, они оба принадлежали к ярко выраженному новому типу правителей, у которых было гораздо больше сходств между собой, чем между ними и их предшественниками. Однако главным основанием для сопоставления двух монархов были не завоевательные войны и не новые политические идеи, широко распространенные в их эпоху (то есть в эпоху Возрождения). Напротив, их объединяла пламенная религиозность, в которой и Иван, и Филипп, каждый в своей конфессии, стремились к «изначальному, простому, правильному христианству»183. Возможно, именно религиозность и духовный консерватизм Ивана определили его дискурсивный способ утверждения и подтверждения политического величия в Московском царстве раннего Нового времени.
То, как Иван Грозный понимал политическое величие, наиболее явно следует из его обширной переписки с европейскими монархами. В письме к шведскому королю Юхану III 1572 года Иван неоднократно употребляет по отношению к себе выражение: наша степень величества184. Это свидетельствует о том, что он принимал и дискурсивно воспроизводил определенную международную иерархию, которой должна была соответствовать зарождающаяся дипломатия XVI века. В этом контексте характеристика великий обозначала не просто восхваление, а качественное иерархическое различие. В другом известном письме к Юхану III, отправленном годом позже, Иван подробно раскрывает свое понимание иерархии.
Во-первых, его не устроила последовательность, в которой Юхан расположил свое имя и имя Ивана, поскольку, по мнению последнего, Шведская земля заметно уступала Московскому княжеству, ведь правитель последнего якобы состоял в родстве с римлянами и другими «великими князьями», что Иван и собирался продемонстрировать в дальнейшем. Следовательно, имя Ивана должно было стоять перед именем Юхана185. Во-вторых, Иван попытался отвергнуть все возможные обвинения в высокомерии, подчеркнув, что он обратился к Юхану именно так, как и подобает обращаться самодержавной власти к царю подобного ранга186. В-третьих, он предложил Юхану прислать запись своей родословной, чтобы помочь Ивану «уразуметь величие государства [Юхана]»187.
Дальнейшие высказывания Ивана показывают, что его возражения против предполагаемого Юханом политического равенства между Московским княжеством и Швецией были связаны в основном с церемониалом и политическим режимом, а не с внешним признанием или материальными факторами. Его церемониальные претензии были связаны с тонкостями обряда целования креста188:
И потому еще ваш род мужичий и государство не великое, что… отец твой должен целовать крест за всю Шведскую державу и за город Выборг и Выборгскую державу, а архиепископ Упсальский в том должен поручиться; а… целовали крест послы Шведского королевства… И ты бы сам рассудил, ведется ли так в великих государствах, как в вашем?189
Однако притязания Ивана, связанные с политическим режимом, выглядели более предметно и бескомпромиссно. По сути, царь наставлял Юхана в том, как великие государства должны организовывать свои внутренние политические режимы. По мнению Ивана, ключевой чертой истинно великого государства является безраздельная и неограниченная власть одного самодержавного правителя. Поскольку держава для него – это дар Божий, она временно передается избранному представителю и не может быть ни с кем разделена, но в Швеции все было устроено несколько иначе. Иван пишет:
Если бы ваше государство было великое, то и архиепископ Упсальский не был бы записан в товарищах отца твоего… А советники Шведского королевства почему советники отцу твоему? А послы не от одного отца твоего, а от всего Шведского королевства, а отец твой во главе их, как староста в волости. И если бы отец твой был великим государем, то и архиепископ у него в товарищах не был бы, и советники и вся земля Шведская… приписаны не были бы, и послы были бы от одного твоего отца, а не от королевства Шведского… И тебе поэтому нельзя равняться с великими государями: у великих государей таких обычаев не ведется190.
Еще один существенный для Ивана аспект политического величия резко контрастирует с тем, как мы сегодня понимаем основные функции выборных правительств. В подлинно великом государстве тип отношений между правителем и народом, а также всем остальным государством – это отношения владения, а не управления или власти191. Объяснялось это опять же в религиозных терминах: великие правители получают свои полномочия от Бога, а не от народа. Неправильный тип взаимоотношений между правителем и народом составлял главное обвинение Ивана в адрес избранного короля Речи Посполитой – Стефана Батория. На этом же основании Иван, вероятно, рассматривал Речь Посполитую как неполноценное государство. В 1579 году Иван писал:
Мы государствуем от великого Рюрика 717 лет, а ты со вчерашнего дня на таком великом государстве, тебя… избрали народы и сословия королевства Польского и посадили тебя на эти государства управлять ими, а не владеть ими… [Н]ам же всемогущая Божья десница даровала государство, а не кто-либо из людей, и Божьей десницей и милостью владеем мы своим государством сами, а не от людей приемлем государство192.
Несмотря на то что в XVI веке Московское княжество проводило успешные завоевательные походы, было бы неверно соотносить политические претензии и риторическую снисходительность Ивана с объективной международной расстановкой сил во время его правления. У Ивана была репутация эксцентричного и взбалмошного правителя, и оскорбительные высказывания в его переписке не были редкостью (при том, что на поле боя мог побеждать Стефан Баторий). Таким образом, главной задачей этого подраздела является не оценка объективной расстановки сил в Европе XVI века, а интерпретация того, (1) как элита Московского княжества дискурсивно представляла себя по отношению к соседям, (2) какие риторические инструменты она использовала для утверждения и подтверждения своего статуса великой державы и почему, (3) как на эту дискурсивную репрезентацию повлиял первый (завоевательный) имперский опыт Ивана IV, подробно описанный современниками.
Позиция Ивана относительно истинного смысла политического величия была довольно простой и консервативной. Великому государству нужно поддерживать миф о божественном происхождении политической власти, что, по сути, делает государя неподотчетным перед собственным народом, но сохраняет подотчетность Богу. Во-вторых, великое государство должно быть организовано строго иерархично по принципу собственности, где один правитель владеет и распоряжается всеми подданными и имуществом. В целом то, что Иван понимал как наилучший способ правления, не является уникальным или даже особенным для той эпохи. Так, современник и одногодка Грозного, знаменитый французский юрист и политический философ Жан Боден похожим образом осмысливал природу верховной власти, подчеркивая, что она должна быть абсолютной, безусловной, неделимой, неограниченной, неподотчетной, а также безотзывной193. Иван также разделял и идею Бодена о подотчетности правителя Богу, хотя ее прямое следствие, то есть продвижение общего блага всего государства в качестве базового принципа, не занимало заметного места в царской риторике.
Однако в некоторых других европейских государствах эти основополагающие принципы укрепились лучше, и Иван пытался разобраться в новой политической обстановке. По-видимому, оглядевшись вокруг, Грозный осознал вызовы, которые нельзя было проигнорировать и источник которых не получилось бы уничтожить в ходе войны, как это произошло ранее при столкновении с Казанским ханством. Западные правители, с которыми Иван вел переписку, были похожи на него, но в то же время достаточно сильно отличались. По этой причине они становились реальными значимыми Другими, по отношению к которым Иван должен был как-то (пере)определить себя. Важно отметить, что и Швеция, и Речь Посполитая (а также Англия)194 являлись вызовами и со стратегической точки зрения. Отвечая на них, Иван переформулировал свое понимание политического величия и превосходства.
Очевидно, что вышеупомянутые признаки политического величия, к которым обращался Иван, касаются в основном внутреннего политического режима, а не внешнего признания, то есть характеризуют внутренний, а не внешний суверенитет. Более того, они отражают специфическое религиозное мировоззрение, веками формировавшее русский политический дискурс: величие – это продукт и следствие божественного возведения на престол, и искать его истоки где-то еще, кроме святой религии, бессмысленно. Столкнувшись с идеологической трансформацией значимых Других, российская правящая элита переопределила историю и свойства своего внутреннего режима.
Подобное понимание величия как вещи-в-себе (то есть абсолюта, защищенного от прямой оценки посредством чувственного восприятия и сравнения) было использовано в качестве защитной мобилизующей идеологии, которая хорошо соотносилась с существующим набором смыслов, широко популярных в православной среде. Чтобы показать, как абсолютное величие представлено в многообразии дискурсивных модусов, упомянутых в главе 1, следует отметить, что помимо того, что оно было политически консервативным, оно было еще и ауратичным, так как опиралось в основном на ритуальные и дискурсивные проявления превосходства и исключало возможность точной относительной оценки.
Разумеется, Иван был не первым, кто перед лицом стратегических вызовов решил подчеркнуть моральную правоту и политическое превосходство Российского государства. Более ранние примеры еще более непосредственно были связаны с периодами политических испытаний и упадка. Чтобы проиллюстрировать это, я посвящу оставшиеся разделы этой главы обсуждению случаев, когда идеология политического превосходства и абсолютного величия России использовалась в мобилизационных целях.
В политической истории России было несколько периодов, когда идея политического величия страны продвигалась наиболее активно. Почти без исключения это были периоды политического и экономического упадка. Чтобы понять, почему так происходило, полезно рассмотреть функции политических идеологий, понимаемых не в качестве пропагандистских инструментов, помогающих создать ложное сознание, а как «[культурные] шаблоны… для организации социальных и психических процессов»195. Клиффорд Гирц утверждал, что идеология вступает в игру, когда другие образцы социального поведения и мобилизации (будь то традиции или институты) либо отсутствуют, либо претерпевают фундаментальные изменения. Иными словами, идеология обретает важность тогда, когда стабильность утрачена, а общество проходит через период испытаний196. Как показывает история, экономические, социальные или военные кризисы часто совпадают по времени с идеологическими подъемами. Эрих Фромм показал, как крах социального порядка в межвоенной Германии способствовал возникновению и росту популярности национал-социализма, который в условиях экономического и политического хаоса предложил формулу спокойствия, идеологической уверенности и бегства от непереносимой и дезориентирующей действительности197. Аналогичным образом, критикуя фундаментальный труд Теды Скочпол о социальных революциях198, Уильям Сьюэлл настаивал на том, что неминуемое банкротство, подстегиваемое институциональными и идеологическими противоречиями дореволюционной Франции, ввергло страну в кризис 1789 года, катализировавший гораздо более быстрое утверждение идеологии Просвещения199.
Пожалуй, первый период нестабильности и раздробленности начался в XI веке, после смерти Ярослава Мудрого (1016–1054), выдающегося законодателя древнерусской истории и, судя по удачным династическим бракам его многочисленных отпрысков, одного из самых интегрированных в политико-династический универсум средневековой Европы монархов. В годы его правления существовала «лествичная» система престолонаследия, согласно которой сыновья великого князя наследовали Русь как семья, а старший из них с резиденцией в Киеве должен был быть первым среди равных200. После его смерти последовали многочисленные конфликты201. Лествичная система изначально вызывала напряжение и вражду между представителями правящей семьи202, что и привело в итоге к довольно продолжительному периоду феодальной раздробленности. Пытаясь разрешить политический кризис, внук Ярослава Мудрого, сравнительно успешный великий князь XII века Владимир II Мономах стал первым, кто попытался создать и популяризировать объединяющий идеологический нарратив. По своей сути, его идеология должна была одновременно резонировать с общим набором смыслов, усвоенных массами, и продвигать довольно конкретный политический посыл.
«Поучение Владимира Мономаха» – важная часть «Повести временных лет», выдающегося произведения древнерусской литературы и основного источника для понимания истории восточных славян203. В «Поучении» Владимир выражает свою озабоченность частыми военными конфликтами среди потомков Ярослава и утверждает, что эти внутрисемейные войны значительно ослабляют Киевскую Русь и увеличивают вероятность набегов. Чтобы изменить ситуацию, Владимир II проницательно подхватил и усилил в политических целях культ Бориса и Глеба, двух младших сыновей крестителя Руси Владимира Великого, которые были убиты своим братом в ходе междоусобной борьбы204. Идея заключалась в том, что князья, ставшие впоследствии первыми древнерусскими святыми, вместо того чтобы поднять оружие против старшего брата, сознательно предпочли принять мученическую смерть. Это был ясный сигнал членам правящей династии о необходимости соблюдать порядок престолонаследия и повиноваться старшим родственникам.
Судьба Бориса и Глеба по множеству причин была довольно странным выбором для создания объединяющего идеологического нарратива. Они умерли молодыми, прежде чем успели добиться чего-то в политике, не были ни героями войны, ни мудрыми государственными деятелями. Согласно «Повести временных лет», у Бориса был единственный шанс проявить свои воинские таланты, когда умирающий отец послал его воевать с половцами, но, не найдя их, он вернулся домой с пустыми руками205. Даже по православным меркам Борис и Глеб не отвечали необходимым для канонизации критериям: они были мирянами и погибли не как мученики за Христа, но были убиты в ходе династического конфликта.
Судя по всему, основная политическая идея культа этих князей заключалась в том, что истинная сила и величие могут быть достигнуты только через покорность и смирение, что можно рассматривать как православную версию самопожертвования ради общего блага, но с явным коллективистским подтекстом. В целом «Поучение» хорошо соотносилось с православной этикой206. Как на политическом, так и на личном уровне величие могло трактоваться похожим образом. Например, известный текст 1076 года, представлявший собой сборник «мудрых мыслей», заимствованных из греческой философии и переведенных с соответствующими изменениями на церковнославянский язык, призывал своих читателей: «Возрадуйся смирением, ибо та высота, что от смирения, непобедима, и в этом – величие»207. Это и был политический посыл прикладной морали, который продвигался среди «новых людей»208 Киевской Руси209. Таким образом, впервые (но не в последний раз) в русской истории идея политического величия и превосходства была связана с православным христианским идеалом самоотречения и жертвенности. Естественно, новая идеология не смогла положить конец всем внутридинастическим распрям. Однако в древнерусском дискурсе она часто представлялась как основа общей политической идентичности и, что немаловажно, соединяла идею истинного политического величия с этикой православного христианства210.
Почему политический и религиозный дискурсы оказались так хорошо совместимы, лучше всего объясняет Чернявский, который исходит из особенностей процесса христианизации Руси. По его мнению, устойчивая связь между величием и смирением была следствием того символического места, которое великие князья занимали в интериоризированном ими дискурсе. Он утверждает, что до того, как оно стало составляющей христианской религии, государства в светском понимании на территории Киевской Руси не существовало211. Таким образом, поскольку христианская вера и государство для новообращенного общества были практически синонимами, любой князь, занимающийся государственными делами, автоматически становился служителем Христа – отсюда и необычайно высокое их число среди православных святых.
Образ святого князя направлял внимание общества на личность правителя, который, как считалось, был одним целым со своими должностью и властью, дарованными Богом212. Отсюда следует, что западную идею о наличии у князя двух сущностей – божественной и человеческой – нельзя было легко применить к Руси, где личность правителя обладала такой же святостью, как и его функции и должность. Вместо этого существовал дуализм иного рода, который Чернявский описывает как «мистическую диалектику, в которой, будучи славным царем, [каждый русский правитель должен был стремиться к] монашескому смирению, а это смирение, в свою очередь, умножало и обосновывало славу его правления»213. Многие из них в попытках реализовать этот принцип в своей политической практике принимали монашеский постриг на смертном одре.
Мотив, связывающий величие с жертвенностью, продолжает присутствовать в современном российском великодержавном дискурсе (хотя и в довольно извращенном виде). Сложно объяснить иначе то, что имел в виду Путин, когда говорил на Валдайском форуме о мученичестве в контексте таких традиционных для великих держав тем, как ядерное сдерживание и ответный удар, заявляя, что «агрессор… будет уничтожен… и мы как мученики попадем в рай, а они просто сдохнут, потому что даже раскаяться не успеют»214. По всей видимости, в его понимании мученичество и великодержавие действительно как-то связаны друг с другом через семантику финальной, очистительной жертвы.
Смешение собственно религиозного идеала смирения как свойства личности русских князей с его политико-идеологической функцией, которое происходило с зарождения культа Бориса и Глеба, породило тенденцию, оказавшую долгосрочное влияние на российский великодержавный дискурс. Благодаря ему стало возможным подчеркивать относительное превосходство Киевской Руси, а затем и Московского княжества в периоды политического и экономического упадка. Когда дела у России шли хорошо, ее превосходство над другими государствами явно не подчеркивалось в отечественном дискурсе. Напротив, акцент делался на равенстве, то есть на принадлежности к сообществу равноправных политических образований, объединенных христианской религией. Например, важнейшей темой заглавного произведения «Библиотеки», религиозно-международного манифеста митрополита Иллариона, написанного в 1037–1043 годах, является именно равенство всех народов215, что, кстати, противоречило широко распространенным средневековым теориям об избранном народе, всемирной империи и вселенской церкви216.
Однако равенство всегда отодвигалось на второй план, когда (древне)русская государственность оказывалась в тяжелом положении. В такие моменты мыслители часто подчеркивали неоспоримое превосходство над соседями, всегда чрезмерно превознося величие и мощь государства. Я проиллюстрирую эту тенденцию на примере дискурса, созданного во время двух серьезных политических кризисов. Первый произошел в XIII веке, когда Киевская Русь подверглась нашествию восточных соседей (которое вылилось в два с лишним века политической зависимости, которую с легкой руки Николая Карамзина часто называют монголо-татарским игом). Второй кризис – длительное междувластие начала XVII века, известное также как Смутное время (1598–1613).
Первый источник «Библиотеки», однозначно указывающий на превосходящее политическое положение Киевской Руси в сравнении с другими христианскими и языческими политическими сообществами, носит красноречивое название «Слово о погибели Русской земли». Предположительно, этот текст был написан между 1238 и 1246 годами, то есть как раз во время крупного нашествия хана Батыя. Повесть беспрецедентным образом прославляет огромные территории, православную веру, великих русских князей и воинов, а также богатейшие ресурсы страны. Справедливости ради стоит отметить, что эта приписываемая слава основывалась в основном на внушаемом другим политическим образованиям страхе, прошлых военных успехах и внешнем признании, выражавшемся в дарах и подношениях, которые русские князья якобы получали из‑за границы217.
Первоначально «Слово» должно было стать предисловием к утерянной светской биографии Александра Невского, чей образ был впоследствии поднят на щит сталинской культурной политикой как пример прогрессивного правителя, сделавшего Русь великой. Однако в похожем агиографическом источнике того времени тема проецирования страха за пределы Руси также присутствует218. Именно тогда же чудища и злодеи из русского фольклора стали напоминать и обобщенно представлять врагов. До этого они, как правило, олицетворяли собой языческое прошлое Киевской Руси219. Поскольку иноземные вторжения происходили одновременно и на восточных, и на западных границах того, что подспудно воспринималось как «Русская земля», очевидно, что все эти тексты могли служить как мобилизационным, так и связанным с идентичностью целям220.
Подобно семантической связи между мученичеством и величием, связь между величием и проекцией страха за границу по сей день остается важным элементом российского великодержавного дискурса. Симптоматично, что один из двух образов идеальной России, между которыми предлагается выбирать респондентам негосударственной исследовательской организации Левада-Центр221, формулируется как «великая держава, которую уважают и побаиваются другие страны»222. И если предыдущие примеры призваны лишь дать пищу для размышлений, то в данном случае можно смело утверждать, что следующий момент расцвета великодержавной риторики в российском политическом дискурсе пришелся на Смутное время (1598–1613). В это время Московское княжество раннего Нового времени пережило не только голод, унесший жизни сотен тысяч человек, но и оккупацию Речью Посполитой, гражданскую войну и нескольких самозванцев на троне.
Если в XVI веке мысль о том, что Московское княжество – это великая держава (как политическое образование или тип правления), присутствовала в основном в царской дипломатической переписке, одном широко распространенном литературном произведении и одном историографическом труде, то после смерти в 1598 году слабого здоровьем наследника Ивана Грозного Федора, по некоторым данным имевшего нарушения психики, подобная риторика проникла практически повсюду. В одном из вскоре созданных биографических источников автор приписывает величие практически всему, что имело отношение к государственности и власти: «великая Россия», «великое русское государство», «великая российская держава», «великое российское царство», «великая богохранимая держава», «величайший скипетр российского царства», «превысочайшее российское царство» и т. д.223
Учитывая, что последние годы властвования Ивана Грозного, а затем несамостоятельное правление Федора (1584–1598), сменившееся единоличным нахождением на престоле его опекуна и тестя Бориса Годунова (1598–1605), были периодом глубокого политического упадка, интересно сравнить официальную риторику, описывающую их деятельность как царей. Среди прочих источников она доступна сегодня в виде праздничных тостов, написанных специально для Ивана и Бориса. В тосте для Ивана царю и его семье довольно скромно желают крепкого здоровья, военных побед и Божьего покровительства. В целом тон этого тоста не слишком помпезный – несмотря на все завоевания, ни сам царь, ни его государство или власть не именуются великими (кроме стандартного титула великий князь)224. Напротив, во втором тосте Борис представляется как «великий государь и великий князь и самодержец», а также «государь и обладатель великой и превысочайшей, пресветлой и преславной царской степени величества», «христолюбивый… Богом избранный и Богом почтенный, Богом преукрашенный, Богом дарованный, Богом (на царство) венчанный, Богом помазанный»225. За столь объемным титулом во вступительной фразе следует прямое утверждение имперского статуса Московского княжества: «в своих преславных великих государствах превысочайшего Российского царства»226; а затем – оценка его международного положения: «И все бы великие государи воздавали честь и славу [Борису] по [его] царскому [то есть императорскому] чину и по достоинству»227.
Очевидно, что подобная риторика имела мало общего с политическими достижениями и реалиями того времени: Борису Годунову пришлось царствовать при весьма неблагоприятном стечении политических обстоятельств. И если не списывать такой тон на простую любовь Бориса к лести, можно предположить, что процитированная выше экзальтация могла обуславливаться именно глубиной текущего политического кризиса, как это уже случалось ранее с дискурсом, одобряемым и продвигаемым политической элитой. Тем временем в рамках еще одной мобилизационной идеологии идея политического величия России была вновь предложена народным массам.
Призывающий к вооруженному сопротивлению иноземным захватчикам памфлет «Новая повесть о преславном российском царстве» был написан как патриотическое обращение к народу в ответ на польско-литовскую интервенцию декабря 1610 – февраля 1611 года228. Известно, что он распространялся с соответствующей целью накануне Московского восстания в марте 1611 года. В нем повествуется о происходившей в это же время осаде Смоленска. Анонимный автор на протяжении всего текста практически без изменений использует в отношении Московского княжества такие выражения, как «великое государство» и «наше великое Российское царство». Однако самое интересное заключается в авторской контекстуальной интерпретации этого величия, поскольку им уже нельзя наделить отсутствующую фигуру царя. Примечательно, что слово «держава» вообще ни разу не употребляется в этом тексте. Являясь атрибутом, изначально принадлежавшим законному правителю, в его отсутствие оно не имело другого наличествующего субъекта, с которым его можно было бы легко соотнести. Таким образом, политическим акторам начала XVII века необходимо было либо пересмотреть политический статус Московского княжества, либо найти новую оболочку для абсолютного величия, способную в условиях продолжающегося кризиса престолонаследия сохранить особый способ политической идентификации.
В европейской истории кризисы престолонаследия, в том числе у ближайших западных соседей Московского княжества, происходили повсеместно. Одновременно с этим большинство стран Европы пережили крах религиозного универсализма, что, в свою очередь, стало предпосылкой последовавших важных сдвигов в политическом мышлении. Во-первых, как истинное сосредоточие власти стало восприниматься не физическое тело короля, а территория его владений. Во-вторых, ряд политических образований отказался от стремления к признанию себя в качестве (составной части) империи в пользу суверенного государства229. Однако в России, как можно судить по «Новой повести», проблема престолонаследия решалась по-другому. Величие, как его понимал и развивал Иван IV, то есть как качество политического режима, подпитываемого религиозным универсализмом, не перенеслось на образ Московского княжества как сильного и суверенного государства в международной иерархии. Вместо этого величие, которое продолжало интерпретироваться в сугубо религиозных терминах, временно переместилось с фигуры давно отсутствующего законного монарха на фигуру нового государя – патриарха Гермогена, арестованного интервентами в Москве.
В «Новой повести» Гермоген наотрез отказывается сотрудничать с польско-литовскими войсками в вопросе смены веры. В своей непреклонности патриарх изображается как истинный суверен, что отражено в этимологии слова «держава» (от «держать»). Он удерживает страну от распада, как «непоколебимый столп сам мужественно и непреклонно духом своим стоит»; и если бы не этот «государь, все здесь держал, то кто бы другой такой же встал и нашим врагам и губителям мужественно противостоял?!»230.
Таким образом, благодаря мобилизующей идеологии Смутного времени идея политического величия в Московском княжестве XVII века вместо секуляризации получила новый, еще более религиозный извод. Возможно, так произошло потому, что православная вера была по-прежнему самым распространенным культурным шаблоном и ее идеология удовлетворила запрос. Идеалы смирения и покорности, которые сплелись с русским представлением о должном политическом устройстве, а также приписываемое абсолютное величие сделали данную идеологию популярной. В результате, несмотря на кажущуюся пассивность, она обеспечила масштабную мобилизацию общества.
В этой главе я попытался реконструировать зарождение и первый этап эволюции понятия великой державы. Возникнув в религиозном дискурсе, который во многом определял политическое мышление Киевской Руси и Московского княжества раннего Нового времени, понятие держава обрело относительно самостоятельное существование в XV веке, когда его семантика изменилась: вместо божественной власти, переданной великому князю на земле, оно стало обозначать «политическое образование» или «государство». В XVI веке держава прочно слилась с прилагательным великая, образовав политическое понятие, которое должно было описывать качественное превосходство Русского государства по отношению к соседям. Важно, что особенно ярко это превосходство подчеркивалось перед лицом стратегических вызовов, которые российская правящая элита видела на западных границах. Отвечая на эти вызовы, Иван IV неустанно указывал на качественное превосходство своих владений, называя Московское княжество «великой державой» и приписывая себе наивысшую степень величия. Отчасти это отражало его тогдашние надежды на императорский титул и подчеркивало тот факт, что государство, которым он управлял, оставалось единственным оплотом православного христианства.
Однако Грозный не создавал свою риторику из ничего. В своей аргументации он опирался на уже имеющиеся дискурсивные ресурсы. Величие Российской державы, которое царь и его современники пытались дискурсивно утвердить и пропагандировать, во многом формировалось под влиянием религиозного дискурса. В литературных источниках и дипломатической переписке того времени ярлыки великая держава или великое царство, используемые в отношении Российского государства, должны были подчеркнуть, что власть отечественных правителей продолжает интерпретироваться как богоустановленная, безусловная и безраздельная – в отличие от некоторых европейских монархов, которые в глазах русской правящей элиты величие утратили, пусть и сохранив власть. Я называю такое эссенциалистское понимание политического величия (как качества внутриполитического режима, неподконтрольного международному признанию и оценке) абсолютным, то есть провозглашенным как нечто существующее независимо от восприятия или проверки любого рода. Вероятно, абсолютное величие было продуктом религиозного универсализма, который определял российскую, а также европейскую политику до того, как основы континентального политического порядка пошатнулись в эпоху ранней модерности. Восстановление и усиление эссенциалистского мышления помогло Ивану IV справиться со стратегическими вызовами. Но, что важно, с тех пор как первая русская политическая идеология – культ Бориса и Глеба – была использована, чтобы обеспечить социальную сплоченность во время политического кризиса, похожие идеологии, в основе которых лежало абсолютное величие Русской земли и любопытная смесь превосходства и покорности, использовались и в другие сложные периоды российской политической истории, включая Смутное время и период зависимости от Монгольской империи/Золотой Орды.
Что касается лингвистических моментов, то я полагаю, что, как только великая держава превратилась в составное существительное, его части поделили между собой его семантическое содержание. Слово держава сохранило имманентное и перформативное измерение политической власти, связанное с безраздельным правлением. В буквальном смысле это слово может означать «держать воедино», а сама политическая единица, по отношению к которой оно употреблялось, и была тем, что правитель должен был удерживать от распада (в Смутное время эта важная функция была временно передана патриарху Гермогену). С другой стороны, характеристика великая, описывающая политическое владение под контролем великого князя или царя, указывала на то, что в русском языке обозначалось однокоренным словом величество, – то есть сам факт наделения властью, а не ее отправление, царственность, но не правление. Иными словами, политическое величие России в основном заключалось в ее величестве, которое трактовалось в абсолютных терминах как некая трансцендентная истина, не требующая (и не выдерживающая) никакой проверки или объективного подтверждения.