С французского

Шарль Бодлер


Поль Верлен


Артюр Рембо


Гийом Аполлинер


Поль Элюар


Жак Превер


Робер Деснос


Рене де Обальдиа


Ги Гоффет


Ремарка

Здесь и далее стихотворения того или иного автора друг относительно друга расположены без учета даты написания.

Шарль Бодлер (1821–1867)

Альбатрос

Нередко для потех команда судна

заманивает альбатроса вниз с высот.

Они летят лениво, безрассудно

за кораблем над горькой бездной вод.

На палубе дощатой царь лазури

испуган, неуклюж, спустившись с облаков.

Распластанные крылья, сладившие с бурей,

волочатся, как весла вдоль бортов.

Крылатый странник – вот издевка злая! —

красавец, ты смешным уродом стал!

Тот тычет трубкой в клюв, а этот шут, хромая,

глумится над калекой, что летал.

Поэт похож на властелина неба:

вверху послушен вихрь, а выстрел – не добьет.

Внизу под свист волочит он нелепо

своих огромных крыльев разворот.

L`albatros

Поль Верлен (1844–1896)

«Слезы в сердце…»

Слезы в сердце,

как над городом капли дождя.

И куда же мне деться

от хандры, что льет в сердце?

Кроткий шорох дождя

по земле и по крышам.

Сердце слышит, грустя,

эту песню дождя.

В сердце дождь лишь один.

Сердце, ты осерчало

на себя без причин.

Нет измен, а лишь дождик один.

Оттого сильно сердце болит,

что не знает причин.

Без любви, без обид

сильно сердце болит.

II pleure dans mon coeur

Артюр Рембо (1854–1891)

Пьяный корабль

Вниз понесла меня река без сожалений,

когда пришел конец меня тянувшим бурлакам

и краснокожие их в качестве мишеней

приколотили с воплями к раскрашенным столбам.

Что в трюме залегло, мне безразлично было:

фламандское ль зерно, английская ль пенька.

Когда к матросам смерть в мученьях приходила,

меня река спустила с поводка.

Обратно гнал меня удар морского шквала —

я, как ребенок, глух был к ярости твоей!

И море зимнее, ликуя, бушевало

и полуострова срывало с якорей.

Шторм разбудил меня, пучина роковая!

И щепкой танцевал я шесть ночей

над мертвыми костями, забывая

про глупые глаза береговых огней.

Кислица краденая сладка обормоту —

я был зеленой так же рад волне,

что смыла винные потеки и блевоту

и руль, и якорь оборвала мне.

И окунулся я тогда в поэму моря,

настой искристый этот стал мне люб,

и проплывал в лазурном выжженном просторе,

задумчиво качаясь, тусклый труп.

И бред, и марево катящегося вала,

тягучий ритм вечерней синевы

сильней, чем спиртом и стихами, обжигало

перебродившей рыжей горечью любви…

Я видел молний трещины на небосводе,

и черный смерч, идущий средь зыбей,

и трепет света на закате и восходе —

как племя кочевое голубей.

Я видел солнце низко над водою,

багровый ужас, распростертый по волнам,

что длинною дрожащей чередою

шли, как актеры сверхантичных драм.

Я грезил – ночь зеленая, тугие струи

кружащихся течений, льдин зубцы,

сверкание снегов и зыби поцелуи,

фосфоресценции оранжевый и голубой певцы.

И между острых скал отыскивал я тропы,

как средь взбесившихся коров, и рисковал пропасть,

и не мечтал, что Светлой Девы стопы

сомкнут штормов одышливую пасть.

Меня прибило к берегам Флориды,

зрачки пантер и дикарей сверкали средь цветов,

над морем радуг поднялись эфемериды —

уздечки для его саврасых табунов.

Я видел ширь болот и долго плыл по краю.

Там заживо Левиафан гниет,

и среди штиля грозный всплеск взлетает,

и кружится большой водоворот.

Серебряные солнца надо льдами.

В заливах я над мелями скитался средь ночей,

и с плеском, полусъедены клопами,

питоны в воду падали с ветвей.

О, как понравилась бы детям малым

макрели золотой и синих волн игра!

Меня вдруг с места запахи цветов срывали

и, как на крыльях, уносили прочь ветра.

Мне надоели мягкий юг и север жесткий,

но моря хныканье мой усмиряло пыл,

и чашечки цветов держали, как присоски,

и, будто женщина, я из объятий их не уходил.

Я, точно остров, на себе нес птичьи страсти —

помет и перья, перебранки и войну.

И сквозь мои упавшие на воду снасти

утопленник наискосок спускался в глубину.

Я прятался под зарослями берега крутого,

ввысь ураган швырял меня до облаков гряды,

и ни сторожевой корабль, ни парусник торговый

мой пьяный остов извлекать не станут из воды.

И в дымке фиолетовой рассвета

я неба стену красную прошиб – на ней

был солнца свеж лишай – деликатес поэта —

средь синевы размазанных соплей.

И спятившей доской я плыл вдогонку

морским конькам, волне наперерез,

и, словно палкою, в огромную воронку

июль сшибал ультрамарин небес.

Мотальщик вечный синевы бездонной,

Мальстрём меня тянул к себе в провал.

А я, заслышав Бегемота гон любовный,

по старым пристаням Европы тосковал.

Я видел звезд архипелаги – земли,

чьи небеса глубо́ки, точно бред.

Не в этих ли ночах в изгнанье дремлет

мильоном птиц златых наш будущий Рассвет?

Я часто плакал, ведь луна страшна до жути,

а солнце горько и рассвет тяжел,

и едкая любовь затопит пьяной мутью…

Я киль бы вдрызг разнес и в глубину ушел.

Из вод Европы мне лишь лужа небольшая

нужна, где мальчик, сев на корточки, в закат

кораблик – бабочкой непрочной мая,

пускает, странною тоской объят.

Я больше не хочу истомы вашей, волны,

и к ремеслу купца я не вернусь назад,

чтоб снова видеть флаг иль вымпел, спеси полный,

и каторжных понтонов жуткий взгляд.

Le Bateau ivre

Гийом Аполлинер (1880–1918)

Мост Мирабо

Под мост Мирабо уходит вода,

как любовь.

Хоть напомнила волн череда,

что сменяется счастьем беда.

Ночь настала, сгущается грусть.

Дни уходят, я остаюсь.

Меня за руки взяв, ты напротив бы встала,

чтоб под мост наших рук

река убежала,

что от тысячи взглядов устала.

Ночь настала, сгущается грусть.

Дни уходят, я остаюсь.

Любовь двух набережных между

уходит, как река.

А жизнь медлительна, как прежде,

и буйны так надежды.

Ночь настала, сгущается грусть.

Дни уходят, я остаюсь.

Дни за днями уйдут постепенно.

Время встало. Любовь не вернуть.

Бьют часы неизменно.

Под мостом Мирабо течет Сена.

Ночь настала, сгущается грусть.

Дни уходят, я остаюсь.

Le Pont Mirabeau

Прощай

Осень – мертвая. Вереска стебель

я сорвал на ходу.

На земле нам не встретиться. В небе?

Запах времени – вереска стебель.

Помни, я тебя жду.

L’Adieu

Больная осень

любимая больная осень

умрешь когда лужайки ветер скосит

когда метели заметут

и лес и пруд

бедная умрешь средь белизны снегов

и вызревших плодов

в неба глубине

ширяют коршуны

над глупыми русалками зеленокосыми

над карлицами земноводными

что так и не любили

а за лесами а за плесами

олени затрубили

люблю тоскливый этот гомон —

стук падалиц в садах не струшенных

хруст листьев под ногами

лист за листом из кроны точно струйка

листья все чаще

поезд все громче

жизни все меньше

Automne malade

Знак

Осени знак, твою власть признаю, и

любы плоды, за цветы и гроша я не дам.

Как я жалею все, что раздал, поцелуи,

голый орешник так плачется буйным ветрам.

Осень, ты мыслей моих стала вечной порою.

Прежних любовниц ладони, выстелив землю, лежат.

Смертная тень, как жена, всюду бродит за мною,

голуби в небо летят напоследок, и гаснет закат.

Signe

«оглянись если хватит отваги…»

оглянись если хватит отваги

трупы дней вдоль дороги

плачу по ним

одни в Италии гниют в церквах

или в крошечных рощах лимонов

где цвет и плод все сразу

в какую хочешь пору

а другие плакали умирая в кабаках

где мулатка изобретала поэзию

и грозди огненных цветов

кружили в ее глазах

еще и теперь электрические розы

разворачиваются в саду моей памяти

J’ai eu le courage de regarder en arriere

Отели

Комнаты-вдовы.

– Мсье поживет?

Там все готово.

Деньги вперед.

Будто боятся,

кто удерет.

Для постояльца

тут не курорт.

С улицы грохот,

сосед – дурак,

света крохи,

смердит табак.

Привыкнуть не смог я.

Да, интерьер…

Стул кривоногий —

стиль Ля Вальер[1].

Этот в Валлоне

отель под вечер,

что в Вавилоне

смешенье наречий.

Двери замкнули,

ночь настает.

Думает в улье

всяк про свое.

Hotels

Анна

в Техасе у моря между Мобайлем и Галвеcтоном

есть усыпанный розами сад

а в нем вилла ее фасад

кажется прекрасным бутоном

часто женщина в этом саду

одиноко гуляет по кругу

и когда по дороге домой я иду

мы глядим друг на друга

она точно из квакеров

у нее розы не распускаются и без пуговиц платье

на своем пиджаке никогда всех не мог насчитать я

значит верим мы с ней одинаково

Annie

«Любил ее Да будь ты дура…»

Любил ее Да будь ты дура

неладна с кучею красот

Ждал – Беатриче иль Лаура

любовь и слава Идиот

тебе не лавров а микстуры

«ну мое сердце мужчины…»

ну мое сердце мужчины

лампа уж гаснет долей туда крови

жизнью пускай поживится лампа любви

пушки пробейте дорогу

чтобы победа пришла

радостный день поворота

Allons, mon coeur

Из Бестиария, или Свиты Орфея

Заяц

Не трись напрасно возле муз,

как заяц – похотливый трус.

Учись-ка лучше у зайчих,

что зачинают в один чих.

Саранча

Иван Предтеча на привале

в тягучий мед макал акрид.

Мои б стихи едою стали

той, от которой не тошнит.

Дельфин

Дельфин играет на волне,

а моря горька подоплека.

Бывает радостно и мне.

Но жизнь жестока.

Медуза

Медузы – головы понуры,

фиалковые шевелюры.

Бедняжки любят бури.

А я родня вам по натуре.

Сирены

Сирены! Знаю, почему

скулите по ночам вы сквозь морскую тьму.

Я – море темное, где странных голосов полно

и не один уж год ушел на дно.

Голубь

О, голубь – ты любовь и дух.

Иисус зачат от этих двух.

Я, как и вы, люблю Марию —

нас пожените, дорогие!

Павлин

Прославлен от земли до звезд,

он красотой ласкает взгляды.

Так пышно распускает хвост

и так сверкает голым задом.

Ибис

Во мглу землистую, безгласный,

сойду на верной смерти зов.

Латынь смертельная, словарь ужасный,

как ибис с нильских берегов.

Le bestiaire ou courtege d`Orphee

Окраина

Античность – это день вчерашний.

Мосты заблеяли, пастушка – Эйфелева башня!

И Древний Рим, и Греция, как статуи, застыли.

Античными уж выглядят автомобили.

Религия лишь блещет новизною —

так, как ангар за взлетной полосою.

Да, христианство столь же молодо, сколь свято.

Модерный самый европеец – папа Пий Х.

Но окна смотрят на тебя, и ты

стыдишься в храм на исповедь зайти.

Реклама, афиши – стихи для поэта,

а в прозу тебя погружают газеты:

за грош – что наделал убийца-злодей,

а также портреты великих людей.

А улица – названия припомнить я не смог —

на солнце вся блестела, как горн или рожок.

Босс, работяга, секретарша, ангела милей,

четырежды проходят в будний день по ней.

И трижды поутру простонет тут гудок,

а в полдень колокола тявкнет голосок.

Здесь вывески и надписи, запретами пугая,

чирикают, как будто попугаи.

Я благодать фабричной этой улицы люблю

между Омон-Тьевиль и Терне-авеню.

А эта улица была когда-то молодою.

Здесь мама наряжала в белое меня и голубое.

Мой старый друг Рене Делиз! Как много лет назад

церковный пышный полюбили мы обряд.

И в девять вечера, когда прикручен газ, огонь стал голубой,

из спальни ускользали мы с тобой.

В часовне колледжа молясь всю ночь,

просили мы Христа помочь,

чтобы глубин извечный аметист

нам славою Христа сиял, прекрасен, чист.

То лилия прекрасная, которую мы все взрастили.

То факел – рыжая копна волос, ее ветра задуть не в силах.

То скорбной матери сын бледный, обагренный.

То наших всех молитв густая крона.

Двойная виселица для вечности и чести.

То шесть лучей звезды все вместе.

То Бог, что умер в пятницу и ожил в воскресенье.

Быстрее летчиков его на небо вознесенье.

И это мировой рекорд – такая высота.

И, курсом следуя Христа,

курсант-двадцатый век все делает исправно:

как птица, в небо он взлетает славно.

И дьяволы из бездны поднимают взгляд

и на Христа глядят.

– Да это ж Симон-волхв! – они галдят.

– Да он угонщик и налетчик, а не летчик!

И ангелы, порхая, небо застят

вокруг воздушного гимнаста.

Икар, Енох, Илья, Тианский Аполлон

летят аэроплану первому вдогон.

Но пропускают, размыкая строй,

весь транспорт с Евхаристией святой:

священники восходят выше, выше,

неся просфирку к небесам поближе.

Но, крылья не сложив, садится самолет.

И миллионы ласточек летят под небосвод.

А с ними во́роны, и ястребы, и совы —

все к самолету устремляются Христову.

Фламинго, ибисы и марабу, с ветрами споря,

из Африки добрались через море.

И птица Рух, воспета

сказителями и поэтами,

крыльями сделав взмах,

планирует с черепом Адама в когтях.

Орел добил до горизонта резким криком,

а из Америки летит колибри – птичка невелика.

А из Китая хитроумных би-и-няо принесло:

они летают парами: у каждого – одно крыло.

А вот и Голубь-Дух слетел с вершин.

С ним птица-лира и павлин.

И феникс – он костер, что возрождается, живучий,

и за минуту всех золой засыплет жгучей.

Сирены, что покинули опасные проливы,

приходят все втроем, поют красиво.

И феникс, и орел, и остальные все без счета

желают побрататься с самолетом.

А я один в толпе шагаю вдоль реки.

Автобусы ревут тут, как быки.

За горло держишь ты меня, любви беда:

меня уж не полюбит никто и никогда.

В эпоху старую постригся б в монастырь,

да стыдно мне теперь молиться да читать Псалтырь.

Смех над собой потрескивает, как огонь в Аду,

и зубоскальства искры позолотили жизни глубину.

Жизнь, как картина в сумрачном музее.

Порой, зайдя в музей, я на нее глазею.

Навстречу женщины в кровавом багреце,

так уже было у любви в конце.

Но ты, вечерним заревом объят,

не хочешь вспоминать любви закат —

как в языках огня Нотр-Дам ты видел в Шартре – Святого

Сердца кровь все затопила на Монмартре.

Мне тошно от благочестивых слов.

Позорная болезнь меня грызет – любовь.

Но образ есть во мне и с ним переживу я

свою тоску-печаль, бессонниц пору злую.

Вот ты на берегу у средиземных вод.

Лимонные деревья тут цветут весь год.

С тобой на яхту сели прокатиться

друзья из Турбии, Ментоны, Ниццы.

Ужасный осьминог всплывает из глубин,

резвятся рыбки: в каждой образ – Божий Сын.

Вот в Праге вы сидите в ресторане:

и роза на столе, и ты от счастья пьяный.

Ты позабыл про заработки прозой:

жук бронзовый спит в самом сердце розы.

В агатах разглядел себя, войдя в собор Святого Витта,

и смертною тоской от этого обвит ты.

И, будто Лазаря врасплох сиянье дня застало,

заметил: вспять идут часы еврейского квартала.

А тут и жизнь твоя пошла назад нежданно.

Ты поднимался на Градчаны.

И музыка играла в кабаках и чехи пели.

А вот среди арбузов ты в Марселе.

А вот в Кобленце ты в отеле «Великан».

Под локвою средь Рима (нет, не пьян).

А вот и в Амстердаме я с одной молодкой

уродливой, а я ее считал красоткой.

Тут в комнатах внаем, что на латыни Cubicula locanda,

к моей впритык еще была веранда —

три дня прожил тогда,

а после съехал в город Гауда́.

А вот в Париже тебе клеят срок:

украл, мол, значит, сядешь под замок.

Горюя и смеясь, поездил я по свету,

пока не перестал ложь принимать за чистую монету.

Я от любви страдал и в двадцать лет, и в тридцать лет своих.

Пускал на ветер время, жил, как псих.

На руки я свои гляжу с тоской

и зарыдать готов в момент любой

над тем, чего боялась ты, и над тобой.

Со слезами гляжу: эмигрантам судьба уезжать,

они молятся Богу, кормит грудью печальная мать.

Весь вокзал Сен-Лазар уже ими пропах.

Как волхвы, они верят в звезду в небесах.

Верят, что в Аргентине им всем улыбнется удача,

богачами вернутся домой, не иначе.

Тот одеяло красное, тот сердце взял в путь дальний.

И одеяло, и мечты – все это нереально.

А кое-кто из них останется в Париже.

На улицах Ростовщиков и Роз я их в трущобах вижу.

Под вечер выйдут подышать из тесных клеток,

но, словно в шахматах фигуры, ходят редко.

Евреев много там вдобавок.

И в париках их жены бледные сидят в глубинах лавок.

Вот кофе за два су берешь у стойки бара

среди тебе подобных парий.

А ночью в ресторан большой зашел ты.

Тут женщины не злюки, да все в своих заботах.

Уродливая тоже любовью мучила кого-то.

У этой вот отец – судебный пристав с Джерси-островка.

Хоть рук ее не вижу, шершавые, наверняка.

Весь в шрамах, вызвал жалость ее живот.

Я к ней снижаю свой с улыбкой жуткой рот.

А поутру один шагаешь улицами сонными.

Молочники гремят бидонами.

И ночь уходит прочь прекрасною мулаткой,

заботливою Леей и Фердиной гадкой.

И жгучую, как жизнь, пьешь водку.

Да, это жизнью обжигаешь глотку.

К себе домой в Отой идешь скорее,

уснуть под идолами Океании, Гвинеи.

Ведь это те ж Христы, хоть форма и другая.

Христы, что смутные надежды пробуждают.

Прощай, прощай.

И глотку солнцу перерезал неба край.

Zone

Поль Элюар (1895–1952)

Полное право

прикинься

цветной тенью

нависших весенних цветов

самым коротким днем года

и эскимосскою ночью

агонией

мечтавших об осени

изощренным ожогом крапивы

и запахом роз

прозрачное белье

на лугах своих глаз расстели

чтобы подпалины стали видны

от огня вдохновенного

рай из золы

кто-то чудной

бьется со стрелкой часов

раны за верность

несгибаемой клятве

выйди из дома в белоснежной одежде

прелесть твоя сохранится

из глаз твоих слезы текут

нежность улыбка

тайн нет в глазах у тебя

нет границ

Tous les droits

«всю ночь прижавшись лбом к стеклу…»

всю ночь прижавшись лбом к стеклу

печали в небе сторожил я взором

но в горизонт своих раскрытых рук

я так немного заключил простора

прижавшись лбом к стеклу я сторожил печаль

ищу тебя хоть ничего не ожидаю

кто здесь остался забываю снова

я так тебя люблю что нет не знаю

кто именно покинул тут другого

Le front aux vitres comme font les veilleurs de chagrin

Пока, печаль

Привет печаль

Ты заключена в периметр потолка

Ты заключена в глаза которые я люблю

Ты еще не беда

Ведь даже на самых несчастных губах

тебя разоблачает улыбка

Привет печаль

Любовь ласковых тел

Энергия любви

Которая подсылает нежность

Чудовище лишенное тела

Одну горемычную голову

Красотку печаль

Adieu tristesse

Моя живая мертвая

Внутри моей тоски все неподвижно.

Жду, но никто не приходит.

Ни днем, ни ночью.

Не будет больше никого,

похожего на прежнего меня.

Мои глаза и твои разделили,

в моих больше нет света, нет веры в себя.

Мой рот и твой разделили,

мой рот отделили от любви,

от радости, от жизни.

Мои руки и твои разделили.

Теперь все валится из рук.

И мои ноги, и твои разделили,

моим ногам некуда идти,

не чувствуют вес тела,

не могут отдохнуть.

Осталось только наблюдать:

жизнь обрывается,

переставая быть твоей,

я думал, она вечна

– жизнь в твоей власти.

Рассчитываю только на свою могилу

– средь безразличия, как и твоя.

Я был так близко от тебя,

теперь мне холодно со всеми остальными.

Ma morte vivante

Жак Превер (1900–1977)

Тебе, любовь моя

я пошел на птичий рынок

и купил птицу

тебе

любовь моя

я пошел на цветочный рынок

и купил цветок

тебе

любовь моя

я пошел на блошиный рынок

и купил цепь

грубую цепь

тебе

любовь моя

а потом пошел на невольничий рынок

искал и не нашел

тебя

любовь моя

Pour toi mon amour

Песенка тюремщика

Куда ты, голубчик тюремщик

с ключом, замаранным кровью?

Иду за своей любовью —

ту, что люблю, отпустить на волю.

Пока не поздно,

надо идти

за той, что держал взаперти

жестоко и нежно

узницей тайных моих желаний,

моих внутренних мук и страданий

за решеткой вранья о будущем,

лживых клятв и пустых обещаний.

Пусть свободной станет она,

и забудет меня,

уйдет и вернется,

и любит меня снова,

или пусть любит другого,

если другого она закадрит.

А я, если она не придет

в объятья мои,

в одиночестве

стану стеречь,

на ладонях буду беречь

до конца дней

нежность ее грудей,

вылепленных по образу любви.

Chanson du geolier

Ящерка

в который раз сбежала

ящерка любви

только хвост в кулаке

прощальный сувенир

сам виноват

Le lezard

Расстрелянный

сады цветы улыбки струи фонтанов

вся сладость жизни

человек на земле плавает в собственной крови

мечты струи фонтанов сады

детские сны

человек на земле как окровавленный сверток

сады цветы струи фонтанов мечты

вся сладость жизни

человек на земле как уснувший ребенок

Le fusille

Двоечник

он мотает головой «нет»

а сердце его говорит «да»

он говорит «да» всему что любит

а «нет» он отвечает преподавателю

его держат на ногах

допрашивают

загоняют в угол

а он вдруг начинает неудержимо хохотать

и стирает все числа и слова

имена и даты

все хитрые фразы и все ловушки

и не обращая внимания на угрозы педагога

под возмущенный свист вундеркиндов

пригоршней мелков

рисует на почерневшей от несчастий доске

разноцветную рожицу счастья

Le Cancre

Зыбкие пески

ангелы и чудеса

ветра приливы

далеко откатилось море

ангелы чудеса простор

ветра приливам наперекор

и больше ничего на свете

тебя как водоросль морскую гладит ветер

ты шевельнулась на ложе из песка во сне

далеко откатилось море

но

в твоих глазах полуоткрытых видно мне

волну еще одну волну

ангелы и чудеса в просторе

ветра с приливом спорят

и в этих двух волнах я утону

Sables mouvants

Песенка

– Какой у нас там день недели,

ты не знаешь?

У нас с тобой все дни,

моя родная,

у нас с тобой вся жизнь,

моя любовь.

Мы любим и живем,

мы любим, вот и не умрем.

Хотя про день мы ничего не знаем,

и ничего не знаем

про жизнь и про любовь.

Chanson

Зимнее солнце

Зимнее солнце

над Гран-Пале,

огромное, красное,

появится и пропадет.

И сердце мое пропадет

и кровь убежит.

Убежит, чтоб отыскать тебя,

любовь моя,

моя красавица.

И найдет,

где б ты ни была.

Le soleil d’hiver

В том саду

тысячи тысячи лет

не скажут ничего нет

о крохотной секунде вечности

когда ты поцеловала меня

когда я поцеловал тебя

утром в лучах зимней зари

в Париже в парке Монсури

в Париже

на Земле

на звезде

под названьем Земля

Le jardin

Какая есть

я такая какая есть

так я сделана

если смеяться хочу

во все горло я хохочу

люблю того кто любит меня сейчас

разве я виновата

что это другой всякий раз?

так я сделана

чего ж вы еще хотите

сверх того что хотите меня?

я сделана удовольствие доставлять

ничего не стоит менять

острый слишком стук моего каблука

моя талия слишком гибка

мои груди слишком туги

вокруг глаз туши круги

что поделаешь

я такая какая есть

кому хочу тому и нравлюсь

что поделаешь

со мной это случилось

да я кого-то любила

да кто-то любил меня

как дети что любят друг друга

просто умеют любить…

не спрашивайте у меня

я чтоб удовольствие доставлять

ничего не надо менять

Je suis comme je suis

«И Бог изгнал Адама…»

И Бог изгнал Адама —

отлупила Божья рука

его тростью из сахарного тростника.

Так получился первый ром.

И удирали напролом

из виноградников Господних

Ева и Адам.

Святая Троица

гналась за ними по пятам.

Но голоса Евы и Адама

детскую считалку пели упрямо:

диво плюс диво – смотри,

будет четыре, а не три.

И Троица, конечно,

отстала, по святому равностороннему

треугольнику рыдая.

Ведь двуугольник грешный

его затмил, сверкая.

Et Dieu chassa Adam a coups de canne a sucre

Бояться не стоит

Добропорядочные граждане, не бойтесь!

Это совсем не опасно.

Мертвые ваши надежно мертвы.

Надежно их сторожат.

Не бойтесь,

вам их не отдадут назад.

Им не спастись бегством —

кладбище охраняется

и вокруг каждой могилы – оградки

из железных прутьев,

как вокруг детской кроватки,

чтобы ребенок не выпал оттуда.

И это не зря.

Вдруг в вечном сне мертвецу

что-то приснится?

Приснится, будто

он жив, а не мертв?

Вдруг он сбросит каменное покрывало,

подкатится к краю,

как из кроватки,

выпадет в жизнь?

Этого еще не хватало!

Могильный ужас!

Все зашатается —

любовь, печаль, наследство.

Но не волнуйтесь,

ваши мертвые к вам не вернутся.

Радуйтесь жизни,

добропорядочные господа —

слезы пролиты раз и навсегда.

Нет, они больше не встанут.

Могилы будут в целости и сохранности,

на месте вазы с хризантемами и скамейки.

Все спокойно.

Берите в руки лейки.

Ничто не помешает вам

в этих работах,

в вашей вечной скорби

на свежем воздухе.

Rien a craindre

Робер Деснос (1900–1945)

Муравей

Муравей вспугнул ворон —

он огромный был, как слон.

– Так не бывает! Так не бывает!

И в тележке он возил

крокодилов и горилл.

– Так не бывает! Так не бывает!

Говорил он по-французски,

по-немецки и по-русски.

– Так не бывает! Так не бывает!

– Вот еще! Бывает!

La fourmi

Рене де Обальдиа (1918–2022)

Лучший стих

«Сизая сойка свистела в саду».

Итак, маидети,

это лучший на свете

стих.

Зая, ка, ла, ду.

Сизая сойка свистела в саду.

Конечно, паэт

мог сочинить куплет:

«Крупная сойка сыскала еду».

Но нет!

Настоящий паэт

напишет даже в бреду:

«В небе вечернюю встретив звезду,

Сизая сойка свистела в саду».

Си, со, са перетекают в ду.

Сойку всегда я найду

там, где ее поселил паэт,

что из рутины выпадает всегда,

словно птенец из гнезда.

Слышите силу этих двух строк?

Просто подземный толчок!

Запомните строки эти!

Бальшими станете, маидети,

мериканская будет у вас подруга

и промурзычите ее иностранному уху

лучший на свете стих,

что помнит предков своих:

«Сизая сойка свистела в саду».

Как гласные и согласные обнялись тут!

Словно друг друга на крыльях несут!

Резвое си,

долгое со,

откровенное са

блестят, как на стебле роса!

Но сойка спряталась.

А ты наказан, непоседа,

– ботинком выбил ритм на голове соседа.

В углу теперь тебе стоять,

а после перепишешь триста раз в тетрадь:

«Сизая сойка свистела в саду».

Le plus beau vers de la langue francaise

Ги Гоффет (1947)

Рождественский Ремб[2]

Вот и продали старое пианино из травы

арденнскому снегу. Прощайте, зеленые музы Олимпа,

не застанете больше врасплох двух влюбленных,

зима вморозила их в лед Мааса.

А Ремб, как придет в норму,

завернется в хрустящую корочку в витрине у мясника,

где, словно на троне, голова теленка

(две ее красные дырки моргают почем зря —

в Шарлевиле ведь есть электрическое освещение).

Rimbe de Noel

Письмо незнакомке напротив

Тюль, штора, ставни – и больше ничего, что смогло бы,

Мадам, заслонить меня от вашего глядящего из темноты

глаза циклопа. Он следит за моим длинным голым туловищем —

за этой подделкой под лежачую надгробную статую,

подточенную невоздержанностью, за упавшим без чувств

перед вашим балконом, где сушится нижнее белье монашки,

спускающей гончую свору, – ядовитые цветы для одинокого,

которого смерть сводит с ума, возбуждает, потрошит в ночи,

наглухо приклепывает к вашим белым бедрам.

Lettre a l`inconnue d`en face

Герцогская ярмарка

О, дни дождя и поста,

забегаловка открыта для поэтов,

всплакнувших, что море ушло

за вечный этернит[3] и шифер.

Позволь, схожу быстро

за солнцами, что пьяней, чем

игрушечный этот Восток под голубыми

тентами рынка, позволь, вгрызусь в лазурь,

чтоб, будто ангел с глазами варвара,

cделав круг, принять внутрь

головокружительный алкоголь Гесперид.

Ducasse ducale

Загрузка...