Париж (1929)

Париж

Париж

Морской соленый ветер, шагая по-матросски,

пронесся по бульварам в шальном, нестройном танце,

на взгляды и улыбки нанес весны наброски —

смеются мусульмане, мулаты и китайцы.


Над сумрачным Парижем кроваво-алый вечер

фиалками усыпан и дышит пармским летом;

и дым машин ревущих

становится все резче,

глотая лица юных бесстрашных мидинеток.


Вновь со свинцовым сердцем по набережной Сены

гуляя, в старой лавке найду любовный сонник,

где встретится немало

забытых снов значений,

и крик весны внезапный во влажной тьме утонет…


На теплом тротуаре у столиков кофейни,

как рой мышей летучих, сойдясь во тьму густую,

сливаются студентов

разрозненные тени…

А бабочки ночные в мехах снуют вслепую…


Вдруг с улицы, скрепленной бриллиантовою брошью,

какой-то стон печальный – Paris-Soir![10] – раздастся,

потерянною птицей

вновь закричит истошно —

и я заплачу тоже…

Как на душе ненастно…


На площади Согласья в периметре нирваны

огней вечерних сонмы пылают златом стылым,

и, будто чуждый ангел, везет шофер случайный

меня сквозь то, что будет,

что есть – и то, что было.


Утопленник зловеще ночной фокстрот танцует,

качаясь монотонно на Сены липкой глади;

химеры Notre-Dame взывают «Аллилуйя!»,

своим жандармским оком

на город строго глядя.


И каменными ртами завоют – то на месяц,

то на фонарный отсвет – то розовый, то синий,

косясь порою глазом на то глухое место,

где стал парижский призрак —

тень вдовья гильотины.


Нелепые, глухие, беспамятные толпы

толкутся в муравьином

немом и страшном визге,

а зависти и лести – на небе в цвете желтом —

до самых звезд взмывают отравленные брызги.


Холодный камень Сены на метрополитене

между водой и нами —

судьба в ночном дозоре…

Всю ночь над сводом дева, подобная сирене,

качаясь над волнами, теченью Сены вторит.


Линялый завсегдатай парижских тротуаров

вдруг на меня косится слащавым рыбьим оком,

и в тот же миг испанец с походкой, полной жара,

исчезнет в переулке

случайном и далеком.


Рычит автобус… Улиц струящиеся нити

наполнены обманом… Подружитесь с полипом?

Со спрутом? С осьминогом?

Ах, нет? Тогда бегите

по пастбищам французским – домой, к зеленым липам!


Плыви туда, где заводь, к покойной, ясной сини,

ты, маленькая рыбка среди акульей стаи,

где тысячи танцовщиц,

сложенных, как богини,

твое топтали сердце, балуясь и играя.


В Aubert Palace, Gaumont, Paramount и Cameo[11]

целуются – и только.

Кто это мог предвидеть?

Оркестр играет громко – как белая камея,

мой одинокий профиль нелеп и столь обыден.


Eiffel, как гриб крученый, разверзнулся геенной

и виден отовсюду, как бес на брачном ложе.

Все чересчур огромно… Мне – крошечной вселенной –

все это недоступно, как крокодилья кожа.


Но как в толпе прохожих идти одной, тоскуя,

без теплых рук? На небе – закаты розовеют

и вспыхивают звезды…

А для чего живу я —

среди деревьев чуждых безлистная аллея?


Вокруг – потоки взглядов и тысячи объятий,

и видится прохожим в весеннем сладком трансе

в кругу Больших Бульваров

дорожный указатель,

где под руку гуляют и думают: Douce France…


Колдуньи Парижа

В переулке Пигаль есть одна комнатенка глухая,

что зажата меж лавок, в которых торгуют салатом —

мадам Каль, не открывши конверта, там письма читает,

сотню франков берет за услугу. Я помню, когда-то


про мамашу Дюваль с авеню Фромантен услыхала,

будто та напророчит судьбу над кофейною гущей,

перескажет тебе твои тайны с улыбкой усталой,

пахнет кофе в отеле ее. У Жирар-вездесущей,


на углу авеню Эшикье, в разноцветном салоне

очутившись однажды, в беседы журчании тихом

ты услышишь о всяком, о чем не желал бы и помнить —

она лучше родимой сестры тебя знает. От лиха


сохранит, словно мать, и разумным советом поможет;

по наказу ее сбережет тебя джинн-невидимка,

твой обидчик сомлеет от страха на собственном ложе,

коль вы вместе проколете сердце его фотоснимка.


На бульваре Осман проживает волшебница Сара,

в шар хрустальный взглянет – и день судный окажется ближе…

Подрисованным глазом грядущее видит. И даром

обладает предречь чудеса, что творятся в Париже.


А в «Ротонде»[12], меж столиков, тешась убогой разживой,

твою левую руку чудная гадалка подымет

и, на скатерти карты свои разложив торопливо,

не сводя с тебя глаз, назовет тебе важное имя.


И, коснувшись Венеры холма, улыбнется лукаво,

в один миг ей откроется верного счастья примета —

на ладони твоей пентаграммой означена слава,

а запястье твое окаймили четыре браслета.


А какой-нибудь нищий в Париже за горстку сантимов

посулит тебе счастье стишком на обрывке бумаги —

предсказание нищего хоть и едва постижимо,

на поверку окажется самой надежной из магий.


А волшебница Зина по-польски твердит у порога,

видя нимб над тобой, что довериться должно надежде,

что пред поступью тихой простерта прямая дорога,

что услышат тебя наделенные слухом… Но прежде


средь шелков ты услышишь факира наказ – Хамам Бея,

что стальным, проникающим взором на взор твой ответит,

опий жизни курить повелит, снов былых не жалея:

«Разве можно упрочить эфир иль удерживать ветер?

Загрузка...