Посвящается Аде и Арчибальду Маклиш
Все началось на пустом месте, из-за какого-то неосторожного слова, а потом переросло в драку, и я поскользнулся, а он прижал меня к полу, упершись в мою грудь коленом, и стал душить обеими руками, словно хотел прикончить, а я все время пытался вытащить нож из кармана, чтобы пырнуть его и освободиться. Все так перепились, что никто и не пытался оттащить его. Он душил меня и молотил головой об пол, но я наконец вытащил нож, выщелкнул лезвие и полоснул его прямо по руке, и тогда он меня отпустил. Теперь он не мог ничего держать, даже если бы хотел. Он скатился с меня, зажал рану и стал вопить, а я сказал:
– Какого черта? Ты меня чуть не задушил!
Мне хотелось убить его. Я потом еще неделю не мог глотать, так он повредил мне горло.
Ну, я дал деру, а их была целая куча, и кое-кто рванул за мной, но я завернул за угол и побежал к докам, там я встретил какого-то парня, который сказал, что дальше по улице кто-то убил человека.
– Кто его убил? – спросил я.
А он ответил:
– Не знаю, кто его убил, но что он мертв – это точно.
Было темно, на улице стояла вода, фонари не горели, окна были разбиты, лодки валялись вверх дном, и деревья были выворочены с корнем, и все кругом поломано, я сел в какую-то маленькую шлюпку, поплыл и нашел свою моторку там, где оставил ее, в бухте Манго-Ки, с ней все было в порядке, только водой залило до краев. Ну, я вычерпал воду и оттолкнул моторку от берега; в небе было полно облаков, которые то и дело заволакивали луну, и все еще прилично штормило, я вышел в море и, когда рассвело, был уже за пределами Восточной гавани.
Да, брат, это был шторм так шторм! Я был первым, кто после него вышел в море, и такой воды, как тогда, поверьте, вы еще не видали. Она была белой, как щелок, а берег между Восточной гаванью и Саут-Уэст-Ки изменился до неузнаваемости. Где-то посередине его рассек большой канал, который промыло штормом, шторм повырывал деревья, смыл почву и сделал воду белой как мел, и на ее поверхности чего только не плавало: ветки, целые деревья и мертвые птицы. На маленьких островках собрались, казалось, все живущие на земле пеликаны, а вокруг вились тучи других всевозможных птиц. Должно быть, они слетелись на остров, почувствовав приближение шторма.
Я целый день проболтался у берега Саут-Уэст-Ки, но никто меня не преследовал. Моя моторка была пока единственной, вышедшей в море; я заметил обломок мачты, плававший на воде, догадался, что где-то потерпел крушение корабль, и отправился его искать. И нашел. Это была трехмачтовая шхуна, я увидел обломки ее рангоута, торчавшие из воды. Она лежала на большой глубине, и я понял, что оттуда мне ничего не достать. Поэтому продолжил поиски. Поскольку я всех обскакал, мне должна была достаться вся какая ни есть добыча. Я проплыл над всеми мелями вокруг той трехмачтовой шхуны, но ничего не обнаружил и двинулся дальше. Заплыл далеко и оказался над зыбким песчаным дном, но и тут ничего не было, поэтому я поплыл еще дальше. И вот когда вдали уже показался маяк «Ребекка», я заметил, что множество самых разных птиц кружит над одним местом, и направился прямо туда, чтобы посмотреть, что они там нашли, птиц в самом деле была огромная туча.
Я увидел что-то напоминающее наискось торчащую из воды мачту, и когда подплыл ближе, птицы взлетели в воздух и стали кружить надо мной. Вода в том месте была чистой, и прямо из нее действительно выступала какая-то мачта, и когда я приблизился к ней, то увидел внизу, под водой, длинную тень, я встал прямо над ней и понял, что на дне лежит судно; оно просто лежало там, гигантское, полностью погруженное в воду. Я стал дрейфовать над ним. Судно лежало на боку, корму глубоко засосало в песок. Все бортовые иллюминаторы были задраены, я мог видеть, как блестят сквозь воду стекла, и вообще видел весь корпус корабля; это было самое большое судно, какое я встречал в своей жизни, я проплыл над ним из конца в конец, а потом встал чуть в стороне и бросил якорь; потом я подтащил шлюпку к переднему краю палубы, столкнул ее в воду, поплыл, гребя веслами, и остановился над кораблем, а птицы продолжали тучей кружить надо мной.
У меня была подводная зрительная труба, какие используют для сбора губок, но руки дрожали, я едва удерживал ее. Все иллюминаторы, которые я видел, когда проплывал над судном, были задраены, но где-то далеко на глубине, почти над днищем, должно быть, имелась пробоина, потому что оттуда все время всплывали какие-то предметы. Что именно, понять было невозможно. Просто куски чего-то. И это они привлекали птиц. Столько птиц разом вы в жизни не видели. Они вились вокруг меня с истерическими криками.
Я все видел ясно и четко. Видел, что борт у корабля пузатый, а сам он длиной с милю, как казалось под водой. Он лежал на боку, на чистой белой песчаной мели, а то, что наискось торчало над водой, было то ли фок-мачтой, то ли каким-то другим обломком рангоута. Нос находился недалеко от поверхности. Я сумел встать ногами на буквы, составлявшие название судна, и при этом голова моя осталась над водой. Но ближайший иллюминатор располагался двенадцатью футами глубже. До него я дотянулся только багром и попытался разбить стекло, но не смог. Оно было слишком прочным. Тогда я подгреб обратно к своей моторке, взял гаечный ключ и привязал его к концу багра, но все равно не смог разбить стекло в иллюминаторе. Так я и глазел через свою зрительную трубу на корабль со всеми заключенными в нем богатствами и, будучи первым, кто до него добрался, не мог проникнуть внутрь. А ведь там могло быть всякого добра миллионов на пять.
Меня прямо в дрожь бросало, когда я думал, сколько всего там, внутри. В том иллюминаторе, который находился ближе всего, что-то виднелось, но в трубу я не мог разобрать что. Поскольку багор оказался бесполезным, я разделся, встал, сделал несколько глубоких вдохов, а потом, нырнув с кормы, стал погружаться, зажав в руке гаечный ключ. Ухватившись за обод иллюминатора, я сумел на секунду заглянуть внутрь и увидел женщину с колыхавшимися на воде волосами. Я отчетливо видел, как она висит в воде, покачиваясь, и два раза изо всех сил ударил по стеклу гаечным ключом, в ушах дважды послышался звон, но стекло не поддалось, и пришлось мне всплывать.
Вцепившись в шлюпку, я отдышался, залез в нее, отдохнул минуту-другую и снова нырнул. Я поплыл вниз, ухватился пальцами за край иллюминатора и изо всей силы ударил по стеклу гаечным ключом. Я видел женщину, плававшую внутри, в каюте. Ее волосы были связаны у самых корней, а концы их колыхались, распластавшись в воде. Я разглядел кольца у нее на руке. Она находилась у самого иллюминатора, и я дважды саданул по стеклу, но оно даже не треснуло. Всплывая на поверхность, я думал, что не удержусь и сделаю вдох раньше времени.
Я нырнул еще раз, и стекло наконец таки треснуло, но всего лишь треснуло, а когда я вынырнул, из носу у меня шла кровь, я постоял на носу корабля, касаясь босыми ногами букв его названия и высунув из воды голову, отдохнул немного, подплыл к шлюпке, влез в нее и сидел, ожидая, когда перестанет болеть голова, и глядя в воду через свою зрительную трубу, но кровь лилась так обильно, что трубу приходилось промывать. Тогда я лег на спину и зажал нос пальцами, чтобы остановить кровь, и так лежал на дне шлюпки, глядя в небо, где надо мной кружил миллион птиц.
Когда кровотечение прекратилось, я еще раз обозрел корабль через зрительную трубу, а потом стал грести к моторке, чтобы поискать в ней что-нибудь тяжелее гаечного ключа, но ничего не нашел, даже багра для губок. И я поплыл обратно, вода становилась все чище, и теперь можно было рассмотреть все, что плавало на поверхности над белой песчаной мелью. Я высматривал акул, но их не было. Акулу всегда видно издалека. Вода была совершенно прозрачной, а песок белым. На шлюпке имелся крюк на веревке, служивший якорем, я перерезал веревку и перевалился вместе с крюком через борт. Крюк потянул меня вниз, мимо иллюминатора, и еще ниже, вдоль выпуклого борта, я цеплялся за все подряд, но не мог удержаться и погружался все глубже. Пришлось выпустить крюк. Я услышал, как он шмякнулся о дно, и мне показалось, что прошел год, прежде чем я вынырнул на поверхность. Шлюпку далеко отнесло течением, и пришлось добираться до нее вплавь, кровь из носа капала в воду, и я несказанно радовался, что нет акул, но я очень устал.
Голова раскалывалась, я полежал в шлюпке, отдохнул и поплыл на веслах обратно. День клонился к концу. Я еще раз нырнул с гаечным ключом, но опять ничего не добился. Ключ был слишком легким. Бесполезно было нырять дальше, не имея большого молотка или чего-нибудь еще, достаточно тяжелого. Я опять привязал ключ к багру и сквозь воду, глядя в зрительную трубу, молотил им по стеклу, пока ключ не сорвался, и я в ту же трубу отчетливо увидел, как он проскользил мимо борта лежавшего на дне корабля и опустился на донный песок, который тут же и засосал его. Больше я ничего сделать не мог. У меня теперь не было ни гаечного ключа, ни крюка, оставалось только вернуться на моторку. Я слишком устал, чтобы втаскивать на нее шлюпку, да и солнце уже стояло совсем низко. Птицы разлетались, покидая корабль, и я взял курс на Саут- Уэст-Ки, волоча шлюпку на буксире и сопровождаемый сзади и спереди птицами. Я очень устал.
В ту ночь опять налетел сильный ветер, который дул целую неделю. Добраться до затонувшего судна было невозможно. Из города пришли люди и сообщили мне, что с парнем, которого я порезал, все в порядке, если не считать раны на руке, и я вернулся в город, где меня отпустили под залог в пятьсот долларов. Все уладилось, потому что несколько моих друзей показали под присягой, что это он погнался за мной с топором, но к тому времени, когда мы снова смогли добраться до судна, греки уже успели взрывом сделать в нем пробоину и полностью обчистить. Сейф они высадили тоже с помощью динамита. Никто так и не узнал, сколько в нем было. Судно перевозило золото, и все оно тоже досталось им. Они опустошили корабль дочиста. Нашел его я, но я не получил ни гроша.
Ему чертовски не повезло. Говорят, не успел он отойти от Гаваны, как на него обрушился ураган, и он не смог вернуться в гавань, или владельцы не позволили капитану повернуть обратно, хотя, по слухам, тот хотел; пришлось в такой шторм плыть вперед, и, пытаясь в темноте пройти через пролив между «Ребеккой» и Тортугасом, он сел на мель. Может, у него сорвало руль. Может, он вообще потерял управление. Так или иначе, они не могли знать, что там зыбучие пески, и когда наткнулись на них, капитан, должно быть, приказал открыть балластные емкости, чтобы выровнять крен. Но пески оказались подвижными, и когда балластные емкости открыли, сначала засосало корму, а потом корабль перевернулся набок. На борту было четыреста пятьдесят пассажиров и команда, когда я нашел судно, все они, должно быть, были внутри. Видимо, балластные емкости открыли, как только ощутили толчок, и в тот момент, когда днище корабля коснулось песка, тот начал его засасывать. Потом, наверно, взорвались котлы, отсюда, судя по всему, те обломки, которые всплыли на поверхность. Удивительно, что не появились акулы. И рыб совсем не было. На фоне белого песка я бы их непременно заметил.
Зато теперь рыб там полно: морские окуни, самые крупные. Бо́льшая часть корабля уже ушла в песок, но они живут внутри него, эти самые крупные окуни. Некоторые – весом по триста-четыреста фунтов. Надо будет как-нибудь сплавать туда, половить. Оттуда, где лежит корабль, виден маяк «Ребекка». Теперь над затонувшим судном установили буй. Оно лежит в самом конце мели, прямо при входе в залив. Ему не хватило какой-нибудь сотни ярдов, чтобы проскочить. В темноте, в штормовую погоду они отклонились лишь на самую малость: из-за ливня, который стоял стеной, не было видно маяка. Да и не привыкли они к таким передрягам. Капитаны пассажирских судов не приучены плавать в такой шторм. Они знают свой курс и, как мне рассказывали, у них даже есть какой-то компас, который сам следит за ним. Возможно, они толком и не знали, куда загнал их шторм, но еще чуть-чуть – и они бы проскочили. Правда, вероятно, они лишились руля. Так или иначе, стоило им войти в залив – и до самой Мексики им не на что было бы уже наткнуться. Представляю, что творилось, когда они посреди такого ливня и ветра ощутили удар и капитан приказал открыть балластные емкости. В такую погоду на палубе наверняка никого не было. Все ушли вниз. А вот внутри те еще сцены, конечно, разыгрывались, потому что, как известно, судно затонуло быстро. Я же видел, как песок засосал гаечный ключ. Откуда было капитану, если ему незнакомы здешние воды, знать, что это зыбучий песок? Он понял только, что это не камень. Наверное, он все видел с мостика. И догадался, что случилось, когда корабль стал оседать. Интересно, как быстро все произошло? И был ли с ним на мостике его помощник? Как вы думаете, они остались в рубке или выскочили наружу? Ни одного тела так и не нашли. Ни единого. Никто не всплыл. А ведь со спасательными поясами плавают долго. Наверное, все погибли внутри. Ну, а грекам досталось все. Все! Уж они быстро подсуетились. И унесли все подчистую. Первыми налетели птицы. Потом приплыл я, потом греки, и даже птицам досталось больше, чем мне.
К столь позднему часу посетители кафе разошлись, за исключением одного старика: он сидел в тени, которую отбрасывала листва в электрическом свете. Днем на улице хватало пыли, но к ночи роса прибивала ее, и старику нравилось засиживаться допоздна, потому что он был глух, а по ночам стояла тишина, и он ощущал разницу. Оба официанта, которые находились в кафе, знали, что старик поднабрался, а он, пусть и хороший клиент, если выпивал слишком много, мог уйти, не заплатив; потому и следили за ним.
– На прошлой неделе он пытался покончить с собой, – заметил один.
– Почему?
– Впал в отчаяние.
– С чего?
– Ни с чего.
– А откуда ты знаешь, что ни с чего?
– Денег у него достаточно.
Оба официанта сидели за столиком у стены возле самой двери и смотрели на террасу, где пустовали все столики, кроме одного, за которым сидел старик в тени дерева. Листья слегка покачивались на ветру. Девушка и солдат прошли по улице. Свет уличного фонаря блеснул на медных цифрах у него на воротнике. Девушка шла с непокрытой головой, торопливо, чтобы не отстать.
– Патруль заберет его, – сказал официант.
– Какая ему разница, если он своего добился.
– Ему бы сейчас лучше с этой улицы уйти. Прямо на патруль наскочит. Они пять минут как прошли.
Старик, что сидел в тени, постучал рюмкой о блюдце. Официант помоложе вышел к нему.
– Чего изволите?
Старик посмотрел на него.
– Еще бренди.
– Вы напьетесь, – ответил официант.
Старик смотрел на него. Официант ушел.
– Всю ночь просидит, – пожаловался он коллеге. – Мне так спать хочется. Раньше трех никогда не ляжешь. Лучше бы покончил с собой на прошлой неделе.
Официант взял со стойки бутылку бренди и чистое блюдце с прилавка за стойкой и направился к столику, где сидел старик. Поставил блюдце и наполнил рюмку.
– Лучше б ты помер на прошлой неделе, – пожелал он глухому. Старик шевельнул пальцем. «Добавьте еще», – попросил он. Официант добавил, бренди потек через край, по ножке, в самое верхнее из блюдец, стоявших одно на другом. «Спасибо вам», – поблагодарил старик. Официант унес бутылку в кафе. Вновь сел за столик к коллеге.
– Он уже пьян, – сообщил он.
– Он каждый вечер пьян.
– Зачем он на себя руки накладывал?
– Откуда мне знать.
– А как он это сделал?
– Повесился на веревке.
– Кто ж его из петли вынул?
– Племянница.
– И зачем это она?
– За его душу испугалась.
– А сколько у него денег?
– Предостаточно.
– Ему, пожалуй, лет восемьдесят.
– Я бы меньше не дал.
– Шел бы он домой. Раньше трех никогда не ляжешь. Разве это дело, ложиться в такой час?
– Нравится ему тут, вот он и сидит.
– Он одинокий. А я – нет, меня жена в постели ждет.
– И у него когда-то была жена.
– Теперь ему она ни к чему.
– Не скажи. С женой ему лучше бы было.
– За ним племянница присматривает. Ты ж сказал, она его из петли вынула.
– Знаю.
– Не хотел бы я дожить до его лет. Противные они, старики.
– Не всегда. Этот старик аккуратный. Пьет – ни капли не проливает. Даже сейчас, когда пьяный. Посмотри.
– Не хочу я смотреть на него. Скорей бы домой ушел. Никакой заботы о тех, кому работать приходится.
Старик перевел взгляд с рюмки на другую сторону террасы, потом – на официантов.
– Еще бренди. – Он показал на рюмку. Тот официант, который спешил домой, направился к нему.
– Закончили. – Существительное он опустил: так необразованные люди обычно говорят с пьяными или иностранцами. – На сегодня ни одной больше. Закрываемся.
– Еще одну, – попросил старик.
– Нет. Закончили. – Официант вытер край столика полотенцем и покачал головой.
Старик встал, не спеша сосчитал блюдца, достал из кармана кожаный кошелек и заплатил за бренди, оставив полпесеты на чай.
Официант смотрел ему вслед: глубокий старик, идущий неуверенно, но с достоинством.
– Почему ты не дал ему еще посидеть или выпить? – спросил официант, который никуда не спешил. Они уже закрывали ставни. – Ведь еще и половины третье- го нет.
– Я хочу домой, спать.
– Один час ничего не значит.
– Для меня – больше, чем для него.
– Час, он для всех – час.
– Ты и сам, как старик, рассуждаешь. Может, купишь себе бутылку и выпьешь дома?
– Это совсем другое.
– Да, верно, – согласился женатый. Он не хотел грешить против истины. Просто спешил.
– А ты? Не боишься прийти домой раньше обычного?
– Ты что, оскорбить меня хочешь?
– Нет, hombre[1], просто шучу.
– Не боюсь, – ответил тот, который спешил. Опустил металлическую ставню и выпрямился. – Доверие. Полное доверие.
– У тебя и молодость, и доверие, и работа есть, – вздохнул официант постарше. – Все, что надо.
– А тебе чего не хватает?
– У меня только работа.
– У тебя то же, что и у меня.
– Нет. Доверия никогда не было, а молодость прошла.
– И чего стоим? Хватит молоть чушь, давай запирать.
– Я из тех, кто любит засиживаться в кафе, – пояснил официант постарше. – С теми, кто не спешит в постель. С теми, кому ночью нужен свет.
– Я хочу домой, спать.
– Разные мы люди, – покачал головой официант постарше. Он уже переодевался, чтобы идти домой. – Дело вовсе не в молодости и доверии, хоть и то и другое чудесно. Каждую ночь мне не хочется закрывать кафе потому, что кому-то оно очень нужно.
– Hombre, есть же bodegas[2], которые работают всю ночь.
– Ничего ты не понимаешь. Здесь, в кафе, чисто и приятно. Свет яркий. Свет – это большое дело, а тут еще и тень от дерева.
– Спокойной ночи, – попрощался официант помоложе.
– Спокойной ночи, – ответил второй. Выключая электрический свет, он продолжал разговор с самим собой. Главное, конечно, свет, но нужны и чистота, и порядок. Музыка ни к чему. Конечно, музыка ни к чему. У стойки бара с достоинством не постоишь, а в такое время больше ничего и не найти. А чего он тогда боялся? Да не в страхе дело, не в боязни! В пустоте, и она ему так знакома. Все – пустота, да и сам человек – ничто. Потому-то ничего, кроме света, не надо, да еще чистоты и порядка. Некоторые живут и никогда этого не чувствуют, а он-то знает, что все это ничто, на ничто сидит и ничто погоняет. Ничто наш, да святится ничто твое, да приидет царствие ничто, да будет воля ничто в ничто, потому это ничто и есть. Дай нам это ничто на сей день, который ничто, и ничто нам наши ничто, как и мы ничто нашим ничто, и не ничто нас в ничто, но избавь нас от ничто. Ибо ничто есть ничто, и ничто, и ничто во веки[3]. Он усмехнулся и остановился возле бара со сверкающей металлической кофеваркой.
– Что желаете? – спросил бармен.
– Ничто.
– Otro loco mas[4]. – И бармен отвернулся.
– Маленькую чашечку, – попросил официант.
Бармен налил ему кофе.
– Свет очень яркий и приятный, а вот стойка не отполирована, – сказал официант.
Бармен посмотрел на него, но ничего не ответил. Слишком поздний час для пустых разговоров.
– Еще одну? – спросил он.
– Нет, благодарю вас, – ответил официант и вышел. Не любил он бары и bodegas. Чистое, ярко освещенное кафе – совсем другое дело. Теперь, ни о чем больше не думая, он мог пойти домой, в свою комнату. Лечь в кровать и уснуть уже с рассветом. В конце концов, сказал он себе, это, вероятно, просто бессонница. Многие от нее страдают.
Завидев нас на пороге, бармен поднял голову, протянул руку и накрыл стеклянными колпаками два блюда с бесплатной закуской.
– Одно пиво, – сказал я.
Он нацедил полную кружку, лопаткой снял пенную шапку, но не выпустил кружку из рук. Я положил никель на деревянную стойку, и он пододвинул мне кружку.
– А тебе? – спросил он у Тома.
– Пива.
Он нацедил, снял пену и, только увидев деньги, наискось по стойке подтолкнул кружку Тому.
– В чем дело? – спросил Том.
Бармен не ответил. Он посмотрел поверх наших голов на только что вошедшего мужчину и спросил у него:
– Что для вас?
– Ржаного, – сказал мужчина.
Бармен поставил на стойку бутылку, пустой стакан и стакан с водой.
Том протянул руку и снял стеклянный колпак с блюда с бесплатной закуской. На нем лежали маринованные свиные ножки и две деревянные вилки, соединенные вместе наподобие ножниц, чтобы накладывать еду в тарелку.
– Нет, – сказал бармен и снова накрыл блюдо. Том остался с деревянными вилками-ножницами в руке. – Положи на место.
– Да пошел ты, – сказал Том.
Бармен сунул руку под стойку, продолжая наблюдать за нами обоими. Я положил на деревянную столешницу пятьдесят центов, тогда он выпрямился и спросил:
– Чего тебе?
– Пива, – сказал я, и, прежде чем налить мне вторую кружку, он снял с обоих блюд колпаки.
– Твои занюханные свиные ножки воняют, – сказал Том и выплюнул на пол то, что успел взять в рот. Бармен ничего не сказал. Человек, который пил ржаной виски, расплатился и вышел, не оглянувшись.
– Сам ты воняешь, – сказал бармен. – Такое дерьмо, как вы, всегда воняет.
– Он говорит, что мы – дерьмо, – сказал Том, обращаясь ко мне.
– Слушай, – сказал я. – Пошли лучше отсюда.
– Вот-вот, катитесь к чертовой матери, – сказал бармен.
– Это я сам решил уйти, – сказал я. – Тебя никто не спрашивал.
– Мы еще вернемся, – сказал Томми.
– Черта с два, – сказал ему бармен.
– Объясни ему, что он ошибается, – сказал Том, поворачиваясь ко мне.
– Да ладно, пошли, – сказал я.
На улице было хорошо и темно.
– Что это за паршивая дыра? – сказал Томми.
– Понятия не имею, – сказал я. – Пойдем на вокзал.
Мы вошли в городишко с одного конца и собирались выйти из него с другого. Весь он пропах кожей, дубильной корой и опилками, горы которых громоздились повсюду. Когда мы входили в город, только начинало смеркаться, а теперь было уже совсем темно, и холодно, и лужи посреди дороги приморозило по краям.
На вокзале в ожидании поезда собралось пятеро шлюх, шесть белых мужчин и трое индейцев. В зальчике было тесно и душно от печки и застоявшегося дыма. Когда мы вошли, никто не разговаривал, окошко кассы было закрыто.
– А дверь притворить не надо? – сказал кто-то.
Я присмотрелся, кто это произнес. Оказалось – один из белых. На нем, как и на других, были штаны из оленьей кожи, лесорубские резиновые сапоги и рубаха навыпуск из плотной ткани в пеструю клетку, однако он один был с непокрытой головой, и лицо у него было белое, а руки тонкие и тоже белые.
– Ну, так как, дверь-то закроешь?
– Конечно, – сказал я и закрыл.
– Спасибо, – сказал мужчина.
Один из сидевших рядом с ним тихо хихикнул.
– С поваром никогда не знался? – спросил он меня.
– Нет.
– Ну, можешь познакомиться с этим, – он посмотрел на соседа. – Он это любит.
Повар отвернулся от него и поджал губы.
– Он руки натирает лимонным соком, – продолжал мужчина. – И ни за что не окунет их в грязную воду от мытой посуды. Посмотри, какие они у него белые.
Одна из шлюх громко расхохоталась. Я в жизни не видел такой здоровенной шлюхи и вообще такой здоровенной женщины. На ней было платье из такого шелка, который меняет цвет. Еще две шлюхи были почти такими же здоровенными, но та, первая, весила, должно быть, не меньше трехсот пятидесяти фунтов. Глядя на нее, трудно было поверить, что такие женщины вообще существуют. Все три были в платьях из одинакового меняющего цвет шелка. Они сидели на скамейке рядком, все три – необъятных размеров. Остальные две были самыми обычными на вид шлюхами, химическими блондинками с вытравленными перекисью волосами.
– Посмотри на его руки, – сказал разговорчивый лесоруб, кивая на повара. Шлюха снова расхохоталась, и все ее тело затряслось.
Повар быстро повернулся к ней и сказал:
– Заткнись, туша уродливая.
Но она продолжала хохотать, сотрясаясь всем телом и повторяя:
– Ох, господи Иисусе! – У нее был приятный голос. – Ох, господь милосердный.
Две другие толстые шлюхи вели себя очень тихо и смирно, как будто вообще слабо соображали, но тоже были толстыми, почти такими же, как та, самая толстая. В каждой было не меньше двухсот пятидесяти фунтов веса. Две тощие демонстрировали достоинство.
Что касается мужчин, то кроме повара и разговорчивого было еще два лесоруба – один прислушивался с интересом, но в разговор вступить робел, другой, казалось, был готов вот-вот тоже что-нибудь вставить – и два шведа. Двое индейцев примостились на краю скамьи, еще один стоял, привалившись к стене.
Тот, который порывался вступить в разговор, очень тихо сказал мне:
– Наверное, чувствуешь себя так, будто влезаешь на стог сена.
Я рассмеялся и передал его слова Томми.
– Богом клянусь, в жизни не бывал в подобной дыре, – сказал тот. – Ты посмотри на эту троицу.
Тут вступил повар:
– Вам сколько лет, парни?
– Мне девяносто шесть, а ему – шестьдесят девять, – сказал Томми.
– Ха-ха-ха! – трясясь, зашлась самая толстая шлюха. У нее и впрямь был приятный голос. Остальные шлюхи даже не улыбнулись.
– Ну, зачем же так невежливо? – сказал повар. – Я ведь спросил, просто чтобы поддержать разговор.
– Нам семнадцать и девятнадцать, – сказал я.
– Ты чего? – повернулся ко мне Томми.
– Все нормально.
– Можете звать меня Алисой, – сказала толстая шлюха и снова затряслась.
– Это твое настоящее имя? – спросил Томми.
– Конечно, – ответила она. – Алиса. Разве не так? – Она повернулась к мужчине, сидевшему рядом с поваром.
– Алиса. Точно.
– Это тебе только хотелось бы иметь такое имя, – сказал повар.
– Это мое настоящее имя, – сказала Алиса.
– А других девиц как зовут? – спросил Том.
– Хейзл и Этель, – ответила Алиса.
Хейзл и Этель улыбнулись. Умом они, видать, не блистали.
– А тебя как звать? – спросил я одну из блондинок.
– Франсес, – сказала она.
– Франсес, а дальше?
– Франсес Уилсон. Тебе-то зачем?
– А тебя? – спросил я другую.
– Отстань, – сказала та.
– Он просто хочет, чтобы мы все подружились, – сказал разговорчивый. – А ты не хочешь с нами подружиться?
– Нет, – ответила химическая. – Только не с тобой.
– Да она просто злыдня, – сказал разговорчивый. – Обычная мелкая злыдня.
Блондинка посмотрела на товарку, покачала головой и сказала:
– Чертова деревенщина.
Алиса снова начала хохотать и трястись всем телом.
– Ничего смешного, – сказал повар. – Вот вы всё смеетесь, а ведь ничего смешного тут нет. Вы, молодые люди, куда направляетесь?
– А ты сам куда? – спросил его Том.
– Мне нужно в Кадиллак, – ответил повар. – Ты там бывал когда-нибудь? У меня там сестра живет.
– Он сам сестра, – сказал мужчина в оленьих штанах.
– Я бы попросил без дурацких намеков, – сказал повар. – Неужели нельзя разговаривать прилично?
– Стив Кетчел был из Кадиллака и Эд Уолгаст тоже, – сказал робкий.
– Стив Кетчел! – проникновенным голосом воскликнула одна из блондинок, словно это имя спустило какой-то курок у нее внутри. – Его застрелил собственный отец. Да, прости господи, собственный отец. Таких, как Стив Кетчел, больше нет.
– Разве его звали не Стэнли Кетчел? – спросил повар.
– Ох, заткнись ты, – сказала блондинка. – Что ты знаешь о Стиве? Стэнли! Никакой он был не Стэнли. Стив Кетчел был самым чудесным и самым красивым мужчиной на свете. Я в жизни не видела такого чистого, такого белотелого и такого красивого мужчины, как Стив Кетчел. Да такого и не было никогда. Он двигался, как тигр, и был самым прекрасным и самым щедрым мужчиной из всех, когда-либо живших на земле.
– Ты его знала? – спросил один из мужчин.
– Знала ли я его? Знала ли я его?! Ты хочешь спросить, любила ли я его. Я знала его так, как ты не знаешь ни одного человека на земле, и любила так, как любят только Бога. Он был самый великий, самый замечательный, самый умный, самый красивый мужчина в мире, Стив Кетчел. И вот собственный отец пристрелил его, как собаку.
– Ты, кажется, ездила с ним на взморье?
– Нет. Я его знала раньше. Он был единственным мужчиной, которого я любила.
Все с большим уважением слушали химическую блондинку, которая вещала все это весьма театрально, только Алиса снова начала трястись. Я почувствовал это, сидя рядом.
– Надо было тебе выйти за него замуж, – сказал повар.
– Я не хотела ломать ему карьеру, – сказала химическая. – Не хотела стать ему помехой. Жена – не то, что ему было нужно. О господи, что это был за мужчина!
– Очень благородно с твоей стороны, – сказал повар. – Но разве Джек Джонсон не нокаутировал его?
– Это было мошенничество, – сказала химическая. – Черномазый громила просто поймал его врасплох. Стив только что послал в нокдаун эту черную образину и не ожидал от ниггера ответного удара.
Окошко кассы открылось, и трое индейцев направились к нему.
– Стив сбил его с ног, – рассказывала химическая, – и повернулся, чтобы улыбнуться мне.
– Ты же сказала, что не была с ним на взморье, – напомнил кто-то.
– Я приехала только посмотреть этот бой. Стив повернулся, чтобы улыбнуться мне, а этот черный сукин сын выпрыгнул, как из преисподней, и ударил совершенно неожиданно. Стив мог справиться с сотней таких, как этот черный ублюдок.
– Он был великим боксером, – сказал лесоруб.
– Был! Бог тому свидетель, – сказала химическая. – И Бог свидетель, что теперь таких уже нет. Он сам был словно бог, точно. Такой белый и чистый, и красивый, и гладкий, и быстрый, как тигр или как молния.
– Я видел этот бой в кино, – сказал Том.
Мы все были очень растроганы ее рассказом. Алиса вся тряслась, я посмотрел на нее и увидел, что она плачет. Индейцы вышли на перрон.
– Он был для меня больше, чем любой муж, – сказала химическая. – Мы были мужем и женой перед Богом, и я до сих пор принадлежу ему, и всегда буду принадлежать, вся, до конца. Плевать мне на свое тело. Пусть кто хочет берет его. Но моя душа принадлежит Стиву Кетчелу. Боже милостивый, это был мужчина так мужчина.
Всем стало не по себе. Всем было грустно и неловко. А потом заговорила Алиса, которая не переставала трястись.
– Все ты бессовестно врешь, – сказала она низким голосом. – Никогда ты не спала со Стивом Кетчелом, и сама это прекрасно знаешь.
– Да как ты смеешь так говорить! – заносчиво сказала химическая.
– Говорю, потому что это правда, – отозвалась Алиса. – Я здесь единственная, кто знал Стива Кетчела, я приехала из Манселоны и знала его еще там, вот это правда, и ты знаешь, что это правда, разрази меня гром тут на месте, если это неправда.
– И меня разрази, – сказала химическая.
– Это правда, правда, правда, и ты это знаешь. Это не какие-то там твои россказни, я точно знаю, что он мне сказал.
– И что же такое он тебе сказал? – самодовольно спросила химическая.
Алиса так рыдала и тряслась, что едва могла говорить.
– Он сказал: «Мировая ты баба, Алиса». Вот что он сказал.
– Это вранье, – сказала химическая.
– Это правда, – сказала Алиса. – Именно так он и сказал.
– Вранье, – заносчиво повторила химическая.
– Нет, это правда, правда, правда, Иисусом и Богородицей клянусь – правда.
– Стив не мог так сказать. Он так не выражался, – задиристо сказала химическая.
– Это правда, – сказала Алиса своим приятным голосом. – И мне плевать, веришь ты или нет. – Она больше не плакала, теперь она была спокойна.
– Стив ни за что так бы не сказал, – заявила химическая.
– Он сказал это. – Алиса улыбнулась. – И я помню, когда он это сказал, и я действительно была тогда мировой бабой, точно как он сказал, да я и теперь получше тебя буду, старая ты пустая грелка.
– Не старайся, тебе меня не оскорбить, язвища гнойная, – сказала химическая. – Мои воспоминания всегда со мной.
– Нет, – очаровательно сладким голосом возразила Алиса, – нет у тебя никаких настоящих воспоминаний, кроме воспоминаний о том, как тебе трубы перевязывали и как ты первый раз заразилась «с» и «т»[5]. Все остальное ты просто вычитала в газетах. А я – здорова, ты это знаешь, и мужчинам я нравлюсь, хоть я и толстая, это ты тоже знаешь, и я никогда не вру, и это ты тоже знаешь.
– Оставь в покое меня и мои воспоминания, – сказала химическая. – Мои правдивые и прекрасные воспоминания.
Алиса посмотрела на нее, потом на нас, мучительное выражение сошло с ее лица, она улыбнулась, и лицо ее стало таким милым, какого я и не видел-то, кажется, никогда. У нее было очень милое лицо и красивая гладкая кожа, и очаровательный голос, и сама она была по-настоящему милой и искренне дружелюбной. Но боже ж мой, какой она была толстой! Ее толщины хватило бы на трех женщин. Том увидел, как я смотрю на нее, и сказал:
– Ну, хватит, пошли.
– До свидания, – сказала Алиса. Голос у нее и впрямь был очаровательный.
– До свидания, – сказал я.
– Так в какую сторону вы направляетесь, ребята? – спросил повар.
– В другую, – ответил ему Том.
В те времена расстояния были совсем другими, пыль несло с холмов – теперь их сровняли с землей, – и Канзас-Сити больше всего походил на Константинополь. Быть может, вам не верится. Никому не верится, хоть это и правда. В тот вечер шел снег, и в витрине магазина автомобилей, светлея на фоне ранних сумерек, стояла гоночная машина, вся посеребренная, с надписью «Дансаржан» на капоте. По-моему, это значило не то серебряный танец, не то серебряный танцор, и хотя я точно не знал, что правильней, я шел по заснеженной улице, любуясь красотой машины и радуясь знанию иностранного языка. Шел я из салуна братьев Вульф, где на Рождество и в День благодарения бесплатно угощали жареной индейкой, к городской больнице, стоявшей на высоком холме, над дымами, домами и улицами города. В приемном покое больницы сидели два хирурга «Скорой помощи» – док Фишер у письменного стола и доктор Уилкокс – в кресле, у стенки.
Док Фишер был худощавый рыжеватый блондин, с тонкими губами, насмешливым взглядом и руками игрока. Доктор Уилкокс, низкорослый и чернявый, всегда носил при себе справочник «Спутник и друг молодого врача», где для каждой болезни были указаны симптомы и лечение. В справочнике был указатель, и по нему, отыскав симптомы, можно было поставить диагноз. Док Фишер предлагал в следующем издании добавить такой указатель, чтобы по способу лечения можно было бы угадать болезнь и симптомы. «Для освежения памяти», – говорил он.
Доктор Уилкокс стеснялся справочника, но обойтись без него не мог. Книжка была переплетена в мягкую кожу, легко умещалась в кармане пиджака, и купил он ее по совету одного из профессоров, который сказал:
– Врач вы никуда не годный, Уилкокс, и я приложил все усилия, чтобы вам не выдавали диплом. Но так как вы все же стали представителем сей ученой профессии, советую вам, для блага человечества, приобрести справочник «Спутник и друг молодого врача» и пользоваться им. Научитесь хотя бы этому.
Доктор Уилкокс ничего не ответил, но в тот же день приобрел книжку в кожаном переплете.
– Привет, Хорейс, – сказал док Фишер, когда я вошел в приемную, где пахло табаком, йодоформом, карболкой и перегретыми радиаторами.
– Джентльмены! – сказал я.
– Что нового в Риальто? – спросил док Фишер. Он любил несколько вычурные фразы. Мне это казалось верхом изысканности.
– Бесплатная индейка у Вульфа, – ответил я.
– И вы вкусили?
– Обильно.
– Много ли коллег присутствовало?
– Все, весь штат.
– Бурно веселились, как положено в сочельник?
– Не очень.
– Вот доктор Уилкокс тоже слегка вкусил, – сказал док Фишер.
Доктор Уилкокс поглядел на него, потом на меня.
– Выпьем? – спросил он.
– Нет, спасибо, – сказал я.
– Как хотите, – сказал доктор Уилкокс.
– Хорейс, – сказал док Фишер, – вы не возражаете, что я называю вас просто Хорейс?
– Нет.
– Славно, Хорейс, старина. А у нас тут был презанятный случай.
– Да уж, – сказал доктор Уилкокс.
– Помните мальчика, того, что приходил сюда вчера вечером?
– Это какого?
– Того, что избрал удел евнуха.
– Помню.
Я был тут, когда он пришел. Мальчику было лет шестнадцать. Он вошел без шапки, очень взволнованный и перепуганный, но решительный. Он был кудряв, хорошо сложен, с крупным выпуклым ртом.
– Тебе что, сынок? – спросил доктор Уилкокс.
– Хочу, чтоб меня кастрировали, – сказал мальчик.
– Зачем? – спросил док Фишер.
– Я и молился, и чего только не делал – не помогает…
– Чему не помогает?
– Изгнать гнусную похоть.
– Гнусную похоть?
– То, что со мной творится. И никак не остановить. Всю ночь молюсь – не помогает.
– А что с тобой делается? – спросил док Фишер.
Мальчик объяснил.
– Слушай, мальчик, – сказал док Фишер. – Ничего плохого в этом нет. Все так, как надо. Ничего тут плохого нет.
– Нет, это плохо, – сказал мальчик. – Это грех против целомудрия. Грех против Господа и Спасителя нашего.
– Нет, – сказал док Фишер. – Все это естественно, так и надо, потом ты поймешь, что в этом – счастье.
– Ах, ничего вы не понимаете, – сказал мальчик.
– Выслушай меня, – сказал док Фишер и стал ему объяснять всякие вещи.
– Нет, не буду я вас слушать. Вы меня не заставите.
– Да ты выслушай, прошу тебя, – сказал док Фишер.
– Дурак ты, и больше ничего, – сказал доктор Уилкокс.
– Значит, не сделаете?
– Чего это?
– Не кастрируете меня?
– Слушай, – сказал док Фишер. – Никто тебя кастрировать не станет. Ничего плохого в твоем теле нет. У тебя прекрасное тело, и перестань об этом думать. А если ты верующий, так помни, что то, на что ты жалуешься, вовсе не греховное состояние, а средство принятия таинства.
– Никак не могу остановиться, – сказал мальчик. – Всю ночь молюсь и днем молюсь. Нет, это грех, вечный грех против целомудрия.
– Да иди ты… – сказал доктор Уилкокс.
– Когда так со мной говорят, я не слушаю, – сказал мальчик с достоинством доктору Уилкоксу. – Я вас очень прошу, сделайте! – обратился он к доку Фишеру.
– Нет, – сказал док Фишер. – Нет, мальчик, я уже тебе сказал.
– Гоните вы его отсюда! – сказал доктор Уилкокс.
– Я сам уйду! – сказал мальчик. – Не троньте меня! Я сам уйду.
Это было вчера, часов в пять.
– Так что же случилось? – спросил я.
– А то, что нынче, в час ночи, к нам привезли этого мальчика, – сказал док Фишер, – искалечил себя бритвой…
– Кастрировался?
– Нет, – сказал док Фишер, – он не понимал, что такое кастрация.
– Помрет, наверно, – сказал доктор Уилкокс.
– Почему?
– Крови много потерял.
– Наш добрый врачеватель, доктор Уилкокс, мой коллега, был на посту, но не смог найти указания на такой случай в своем справочнике.
– Идите вы к черту с вашими разговорчиками, – сказал доктор Уилкокс.
– Но я же выражаю лишь самое дружественное сочувствие, доктор, – сказал док Фишер, глядя на свои руки, – руки, причинившие ему столько неприятностей из-за его постоянной готовности помочь и полного пренебрежения к федеральным законам. – Вот и Хорейс подтвердит, что мои слова полны самых дружественных чувств. Дело в том, что юноша произвел себе ампутацию, Хорейс.
– Ну и нечего ко мне цепляться, – сказал доктор Уилкокс, – я бы вас попросил ко мне не цепляться.
– Цепляться к вам, доктор? Да еще в такой день – в день Рождества Господа нашего и Спасителя?
– Нашего Спасителя? Вы ведь, кажется, еврей? – сказал доктор Уилкокс.
– Верно, верно. Да, верно. Вечно я об этом забываю. Как-то не придаешь значения. Благодарю вас за напоминание, вы очень добры. Правильно. Ваш Спаситель, без всякого сомнения – именно ваш Спаситель, – тут и весь путь к светлому Христову воскресению.
– Больно вы умный, – сказал доктор Уилкокс.
– Блестящий диагноз, доктор. Всегда я был больно умный. Во всяком случае, для тех краев. Никогда не умничайте, Хорейс. Правда, особых наклонностей к этому у вас нет, но проблески иногда замечаются. Но какой диагноз! И притом – без справочника!
– Катитесь к черту в зубы! – сказал доктор Уилкокс.
– Все во благовремении, доктор, все во благовремении. Если есть ад, то я, непременно, посещу его. Я даже как-то туда заглядывал. Мельком, конечно. Сразу отвернулся, тут же. А знаете, что сказал этот юноша, когда наш добрый доктор привез его сюда? Он сказал: «Я же просил вас – сделайте сами! Я вас так просил…»
– Да еще на Рождество! – сказал доктор Уилкокс.
– Вряд ли торжественность этого дня имеет тут особое значение, – сказал док Фишер.
– Может, для вас и не имеет, – сказал доктор Уилкокс.
– Слышите, Хорейс? Доктор обнаружил мое уязвимое место, так сказать, мою ахиллесову пяту, и сумел обратить это в свою пользу.
– Больно вы умный, – сказал доктор Уилкокс.
– Ну, – сказал молодой человек. – Так как же?
– Нет, – сказала девушка. – Не могу.
– То есть не хочешь?
– Я не могу, – сказала девушка. – Не вкладывай другого смысла в мои слова.
– Смысл такой, что не хочешь.
– Что ж, – сказала девушка. – Пусть будет по-твоему.
– Это как раз не по-моему. А хотелось бы, чтобы было по-моему.
– До сих пор так и было, как тебе хотелось, – сказала девушка.
В этот ранний час в кафе, кроме бармена за стойкой, только эти двое сидели у столика в углу. Лето подходило к концу, и оба они были такие загорелые, что выглядели совсем не по-парижски. На девушке был твидовый костюм, ее гладкая кожа отливала темным золотом, белокурые волосы были коротко подстрижены и откинуты со лба, открывая его прекрасную линию. Молодой человек посмотрел на нее.
– Я ее убью, – сказал он.
– Не надо, прошу тебя, – сказала девушка. У нее были прелестные руки, и молодой человек перевел взгляд на них. Узкие, загорелые и очень красивые руки.
– Убью. Клянусь богом, убью.
– Легче от этого тебе не станет.
– Ничего умнее ты не могла выдумать? Не могла впутаться в какую-нибудь другую историю?
– Видимо, нет, – сказала девушка. – Что же ты по этому поводу думаешь делать?
– Я уже говорил тебе.
– Нет, правда?
– Не знаю, – сказал он. Она посмотрела на него и протянула ему руку.
– Бедный мой Фил, – сказала она. Он посмотрел на ее руки, но той, что она протянула, не коснулся.
– Спасибо, не надо, – сказал он.
– Просить прощения не стоит?
– Не стоит.
– Может, объяснить – почему?
– Нет, уволь.
– Я очень люблю тебя.
– Да, доказательства налицо.
– Как жаль, – сказала она, – что ты не понимаешь.
– Я понимаю. В том-то и беда. Я все понимаю.
– Да, ты понимаешь, – сказала она. – И от этого, конечно, тебе тяжелее.
– Еще бы, – сказал он, глядя на нее. – И все время буду понимать. И днем и по ночам. Особенно по ночам. Буду, буду понимать. На этот счет можешь не беспокоиться.
– Прости, – сказала она.
– Если б это был мужчина…
– Зачем ты так говоришь? Мужчины бы не было. Ты это знаешь. Ты не веришь мне?
– Вот интересно! – сказал он. – Верить! Очень интересно.
– Прости, – сказала она. – Я, кажется, одно это и твержу. Но если мы понимаем друг друга, стоит ли притворяться, будто понимания нет.
– Верно, – сказал он. – Действительно, не стоит.
– Если хочешь, я вернусь к тебе.
– Нет. Не хочу.
Несколько минут они молчали.
– Ты не веришь, что я люблю тебя? – спросила девушка.
– Перестанем молоть чепуху, – сказал молодой человек.
– Ты правда не веришь, что я тебя люблю?
– А ты бы доказала это на деле.
– Ты раньше был не такой. Ты никогда не требовал от меня доказательств. Это невежливо.
– Смешная ты девочка.
– А ты нет. Ты хороший, и у меня сердце разрывается, оттого что я тебя бросаю и ухожу.
– Да ведь ты иначе не можешь.
– Да, – сказала она. – Не могу, и ты это знаешь.
Он замолчал, и она посмотрела на него и опять протянула ему руку. Бармен стоял у дальнего конца стойки. Лицо у него было белое, и такая же белая была куртка. Он знал этих двоих и считал их красивой парой. Ему много пришлось перевидать, как такие вот молодые, красивые расходились, потом сходились в новые пары и не так уж долго сохраняли свою красоту. Сейчас он думал не о них, он думал о лошади. Через полчаса можно будет послать через дорогу и справиться, не выиграла ли его лошадка.
– Отпусти меня, почему ты не сжалишься надо мной? – спросила девушка.
– А что я, по-твоему, собираюсь сделать?
В кафе вошли двое и остановились у стойки.
– Слушаю, сэр, – сказал бармен, приняв заказ.
– И ты не можешь простить меня? Когда все знаешь? – спросила девушка.
– Нет.
– По-твоему, все, что между нами было, все, что мы с тобой испытали, не научило нас понимать?
– Порока мерзостную харю, – с горечью сказал молодой человек, – та-та-та-та когда узришь. Потом что-то там еще и та-та в объятия заключишь. – Всех слов он не помнил. – Я не силен в цитатах.
– Почему же порок? – сказала она. – Невежливо так говорить.
– Извращение, – сказал он.
– Джеймс, – обратился к бармену один из вошедших. – Ты прекрасно выглядишь.
– Вы сами прекрасно выглядите, – сказал бармен.
– Старина Джеймс, – сказал другой. – Ты толстеешь, Джеймс.
– Так меня разносит, – сказал бармен, – страшное дело!
– Не забудь подлить коньяка, Джеймс, – сказал первый.
– Что вы, сэр, – сказал бармен. – Можете не сомневаться.
Двое у стойки посмотрели на тех двоих за столиком, потом опять на бармена. В этом направлении смотреть было спокойнее.
– Я тебя все-таки прошу не говорить таких слов, – сказала девушка. – Такие слова ни к чему.
– Как же прикажешь это называть?
– А никак не надо. Не надо давать этому название.
– Так это называется.
– Нет, – сказала она. – Мы слеплены из разных кусочков. Ты это знал. И пользовался этим, сколько хотел.
– Этого можешь не повторять.
– Я хочу, чтобы тебе было понятнее.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Хорошо.
– Говоришь, хорошо, а думаешь, плохо. Да, я знаю. Это плохо. Но я вернусь к тебе. Я же сказала, что вернусь. Вот сейчас вернусь.
– Нет, не вернешься.
– Вернусь.
– Нет, не вернешься. Во всяком случае, не ко мне.
– Вот увидишь.
– Да, – сказал он. – В том-то и весь ужас. Очень может быть, что и вернешься.
– Конечно, вернусь.
– Тогда уходи.
– Правда? – Она не поверила ему, но голос у нее был радостный.
– Уходи. – Он сам не узнал своего голоса. Он смотрел на нее, на извилинку ее губ и на линию скул, на ее глаза и на то, как у нее были откинуты волосы со лба, и на кончик ее уха, и на шею.
– Нет, правда, можно? Какой ты милый, – сказала она. – Какой ты добрый.
– А когда вернешься, все мне подробно расскажешь. – Голос у него звучал странно. Он сам не узнал своего голоса. Она быстро взглянула на него. Что-то в нем устоялось.
– Ты хочешь, чтобы я ушла? – серьезно проговорила она.
– Да, – серьезно проговорил он. – Сейчас уходи. Сию же минуту. – Голос у него был чужой и во рту пересохло. – Немедленно, – сказал он.
Она встала и быстро пошла к двери. Она не оглянулась. Он смотрел ей вслед. До того как он сказал «уходи», лицо у него было совсем другое. Он поднялся из-за столика, взял оба чека и подошел с ними к стойке.
– Меня будто подменили, Джеймс, – сказал он бармену. – Перед тобой уже не тот человек.
– Да, сэр? – сказал Джеймс.
– Порок, – сказал загорелый молодой человек, – очень странная вещь, Джеймс. – Он выглянул за дверь. Он увидел, как она идет по улице. Поймав свое отражение в стекле, он увидел, что его действительно будто подменили. Двое у стойки подвинулись, освобождая ему место.
– Что верно, то верно, сэр, – сказал Джеймс.
Те двое подвинулись еще немного, чтобы ему было удобнее. Молодой человек увидел себя в зеркале за стойкой.
– Я говорю, меня будто подменили, Джеймс, – сказал он. Глядя в зеркало, он убедился, что это так и есть.
– Вы прекрасно выглядите, сэр, – сказал Джеймс. – Наверно, хорошо провели лето.
Наступление прокатилось через поле, было задержано пулеметным огнем с низкого участка дороги и из кучки фермерских домов, не встретило никакого сопротивления в городе и достигло берега реки. Проезжая по дороге на велосипеде, спешиваясь и толкая его перед собой, когда дорожное покрытие становилось слишком уж разбитым, Николас Адамс по положению тел видел, что здесь происходило.
Они лежали поодиночке или группами в высокой траве на само́м поле и вдоль дороги, с вывернутыми карманами, и мухи роились над ними, и вокруг каждого тела или группы тел валялись бумаги.
Посреди травы и неубранных хлебов, у дороги, там и сям было разбросано много всякой техники и амуниции: походная кухня – должно быть, она прибыла, когда дела шли хорошо, – множество ранцев из телячьей кожи, противотанковые ручные гранаты, каски, винтовки – иногда прикладом вверх, штыком в землю, видимо, в последний момент солдаты начали окапываться; ручные гранаты, каски, винтовки, шанцевые инструменты, ящики из-под боеприпасов, ракетницы с разбросанными вокруг патронами, санитарные сумки, противогазы, пустые сумки от противогазов, в гнезде из отстрелянных гильз – приземистый пулемет без казенника, на треноге, кожух водяного охлаждения пуст и свернут набок, снаряженные патронные ленты вываливаются из ящиков, весь пулеметный расчет в неестественных позах – рядом, на траве, и всё так же бумаги вокруг.
Повсюду валялись молитвенники, групповые фотографии – пулеметный расчет, выстроившийся в ряд, все румяные, веселые, как футбольная команда на фотографии для школьного ежегодника; теперь они лежали в траве, скорчившиеся и распухшие, – пропагандистские открытки с изображением солдата в австрийской форме, опрокидывающего женщину на кровать; рисунки были выполнены в импрессионистической манере, с привлекательными персонажами, и не имели ничего общего с реальной картиной изнасилования, когда женщине задирают юбку и натягивают подол на голову, чтобы заглушить крики, а иногда кто-то из товарищей еще и сидит у нее на голове. Таких стимулирующих открыток прямо накануне наступления, судя по всему, было выпущено множество. Теперь они лежали на земле вперемешку с непристойными фото-открытками, маленькими карточками деревенских девушек, сделанными деревенскими фотографами, иногда с детскими фотографиями и письмами, письмами, письмами. Вокруг погибших всегда и везде валяется много бумаг, и обломки этого наступления не составляли исключения.
Эти трупы были недавними, и никто ни о чем не позаботился, кроме как об их карманах. Ник заметил, что наших мертвых, или тех, о которых он все еще думал как о «наших мертвых», было на удивление мало. Мундиры у них тоже были расстегнуты и карманы вывернуты, и по положению их тел можно было понять, как именно и насколько искусно велось наступление. И распухли от жары все одинаково, независимо от национальной принадлежности.
Под конец город, очевидно, оборонялся лишь огнем с нижнего участка дороги, и мало у кого из австрийцев была возможность отступить – если у кого-то она вообще была. На улицах лежало всего трое убитых, и по тому, как именно лежали тела, было ясно, что застрелили их, когда они убегали. Дома были разрушены снарядами, улицы завалены грудами штукатурки, цемента, сломанными балками, разбитой черепицей, а в стенах зияло множество дыр, пожелтевших по краям от горчичного газа. Все это было усеяно шрапнелью и осколками снарядов. В городе не осталось ни единой живой души.
Нику Адамсу, с тех пор как он покинул Форначи, не встретился ни один человек, хотя, проезжая по густо заросшей деревьями местности, он догадался, что слева от дороги, под завесой тутовой листвы, спрятаны орудия, их присутствие выдавали волны горячего воздуха от раскаленного солнцем металла, поднимавшиеся над ними. Потом он пересек город из конца в конец, удивляясь тому, что тот совершенно пуст, и съехал в низину, через которую дорога вела к берегу реки. Сразу за городом начиналось открытое голое пространство, дорога здесь бежала под уклон, и он мог издали видеть внизу гладкую поверхность реки, плавный изгиб противоположного берега и покрытую выбеленным, спекшимся на солнце илом полосу прибрежной земли, где австрийцы прорыли окопы. С тех пор как он видел эти места последний раз, все здесь буйно разрослось и пышно зазеленело, и несмотря на то, что место стало историческим, оно ничуть не изменилось – все тот же низкий берег.
Батальон занимал позицию вдоль реки слева. По склону высокого берега тянулась цепочка окопов, кое-где в них виднелись люди. Ник заметил, где располагаются пулеметные гнезда и где установлены на своих станках сигнальные ракеты. Люди в окопах на склоне реки спали. Никто не спросил у него пароля. Ник Адамс прошел дальше, и только когда он вышел из-за поворота, огибавшего земляной вал, на него наставил пистолет юный младший лейтенант с давно не бритой щетиной на лице и очень красными глазами в обрамлении таких же воспаленных покрасневших век.
– Вы кто?
Ник представился.
– Чем можете подтвердить?
Ник протянул ему свою tessera[6] с фотографией и печатью Третьей армии, удостоверявшую его личность. Офицер взял ее.
– Это я пока оставлю у себя.
– Ничего подобного, – сказал Ник. – Отдайте мое удостоверение и уберите свой пистолет. Вон туда, в кобуру.
– А откуда мне знать, кто вы такой?
– Вы видели мою tessera.
– А если tessera фальшивая? Дайте-ка ее сюда.
– Не валяйте дурака, – весело сказал Ник. – Проводите меня к командиру роты.
– Я должен отправить вас в штаб батальона.
– Ну ладно, – сказал Ник, – послушайте, вы знаете капитана Паравичини? Высокий такой, с маленькими усиками, который был до войны архитектором и говорит по-английски?
– А вы его знаете?
– Немного.
– Какой ротой он командует?
– Второй.
– Он командует батальоном.
– Отлично, – сказал Ник. Он был рад узнать, что Пара жив-здоров. – Тогда пошли в штаб батальона.
Когда Ник покидал пределы города, три шрапнельных снаряда разорвались справа высоко над разрушенными домами, и с тех пор обстрел не возобновлялся ни разу. Но у этого младшего офицера было такое выражение лица, какое бывает у человека в разгар артобстрела, – такое же напряженное. И голос звучал неестественно. Его пистолет нервировал Ника.
– Уберите его, – повторил он. – Между ними и вами – целая река.
– Если бы я считал, что вы шпион, я бы уже давно вас пристрелил, – сказал младший лейтенант.
– Ну ладно, – сказал Ник. – Пошли в штаб батальона. – Этот офицер очень его нервировал.
В блиндаже, служившем штабом батальона, занимавший майорскую должность капитан Паравичини, еще более худой и еще больше похожий на англичанина, чем прежде, встал из-за стола, когда Ник с порога взял под козырек.
– Привет, – сказал он. – Тебя не узнать. Что ты делаешь в этой форме?
– Меня в нее обрядили.
– Я очень рад тебя видеть, Николо.
– Взаимно. Вы хорошо выглядите. Как прошло представление?
– Мы провели наступление отлично. Правда. Отличное наступление. Я тебе покажу. Смотри.
Он продемонстрировал по карте, как развивалось наступление.
– Я ехал из Форначи, – сказал Ник. – И видел, как оно проходило. Действительно здорово.
– Исключительно. Совершенно исключительно. Ты прикомандирован к нашему полку?
– Нет. Мне предписано объехать позиции и продемонстрировать форму.
– Ну и задание.
– Предполагается, что, увидев одного американца в форме, люди поверят, что другие на подходе.
– А откуда им знать, что эта форма американская?
– Вы им сообщите.
– А-а! Ну да, понятно. Я отряжу капрала, который будет тебя сопровождать, и ты проедешь с ним по всей передовой.
– Как какой-нибудь политик-трепач, – сказал Ник.
– В штатском ты бы выглядел гораздо солидней. Штатская одежда придает солидности.
– Особенно если в шляпе, – сказал Ник.
– В велюровой, с вмятиной на тулье, – подхватил капитан.
– Вообще-то карманы у меня должны быть набиты сигаретами, почтовыми открытками и прочей чепухой, – сказал Ник. – А вещмешок – шоколадом. И все это я должен раздавать, сопровождая добрым словом и дружеским похлопыванием по спине. Но ни сигарет, ни открыток, ни шоколада у них не оказалось. Поэтому мне велели просто послоняться тут.
– Уверен, твое появление и без того окажет воодушевляющее воздействие на войска.
– Не надо, – сказал Ник. – Меня и так воротит от всего этого. В принципе я должен был бы привезти вам бутылку коньяка.
– В принципе, – сказал Пара и в первый раз улыбнулся, обнажив желтые зубы. – Какое милое выражение. Хочешь стаканчик граппы?
– Нет, благодарю, – сказал Ник.
– Она совсем без эфира.
– У меня тот вкус до сих пор на языке стоит.
Ник вдруг все отчетливо вспомнил.
– Знаешь, у меня даже мысли не было о том, что ты пьян, пока ты не разболтался на обратном пути в грузовике.
– Я надирался тогда перед каждой атакой, – сказал Ник.
– А я вот не могу, – сказал Пара. – Напился было перед первым боем, перед самым первым, но от этого у меня только случилось расстройство желудка, а потом страшно мучила жажда.
– Вам это не нужно.
– В бою ты гораздо храбрей меня.
– Нет, – сказал Ник. – Я себя знаю и предпочитаю надираться. И не стыжусь этого.
– Я никогда не видел тебя пьяным.
– Разве? – сказал Ник. – Никогда? Даже в ту ночь, когда мы ехали из Местре в Портогранде и я захотел спать и принял велосипед за одеяло и натянул его на себя до самого подбородка?
– То было не на передовой.
– Давайте не будем обо мне, – сказал Ник. – Этот предмет я знаю слишком хорошо, чтобы у меня было желание обсуждать его дальше.
– Ты можешь немного здесь задержаться, – сказал Паравичини. – Поспи, если хочешь. Там, снаружи, еще слишком жарко. А эту берлогу даже бомбы не пробили.
– Да, думаю, особой спешки нет.
– Ну, а если откровенно, как ты?
– Прекрасно. У меня абсолютно все в порядке.
– Нет, я серьезно.
– У меня все в порядке. Разве что спать без света пока не могу. Но и только.
– Я же говорил, что нужна трепанация. Я не врач, но это знаю точно.
– Ну, они решили, что лучше подождать, пока само пройдет, вот я с этим и живу. А что? По-вашему, я выгляжу чокнутым?
– Выглядишь ты превосходно.
– Чертовски неприятно, когда тебя официально признают психом, – сказал Ник. – Никто больше в тебя не верит.
– Я бы на твоем месте поспал, Николо, – сказал Паравичини. – Тут, конечно, не такой штабной блиндаж, какой был у нас раньше. Но мы ждем, что нас скоро отсюда переведут. Я бы не советовал тебе пока выходить на солнцепек – это неразумно. Ложись вон на ту койку.
– Прилягу, пожалуй, ненадолго.
Ник лег на койку. Он был очень расстроен своим состоянием, а еще больше тем, что оно было очевидно капитану Паравичини. Этот блиндаж был не таким большим, как тот, в котором взвод новобранцев 1899 года рождения, только что прибывших на фронт, бился в истерике во время артиллерийской подготовки перед атакой, и Пара приказал ему выводить их парами наружу, чтобы показать, что ничего с ними не случится; Ник и сам тогда подтянул до упора подбородочный ремень каски, чтобы губы не дрожали. И вот, зная, что они не смогут удержать позицию, когда возьмут ее, зная, что все это – чертова мясорубка, и все же: если он не перестанет скулить, сверни ему нос, чтобы ему было о чем другом подумать. Я бы пристрелил одного для устрашения, да теперь уже поздно. Их еще хуже развезет. Сверни ему нос. Начало перенесено на пять двадцать. У нас осталось всего четыре минуты. Сверни нос тому тупому мерзавцу и вытолкай его отсюда коленкой под зад. Думаешь, они сами поднимутся? А если нет, пристрели парочку и, кровь из носа, вытолкай остальных. Держись позади, сержант. Какой толк, если ты пойдешь впереди и обнаружишь, что за тобой никого нет? Гони их перед собой. Чертова мясорубка. Ладно. Все нормально. Потом, посмотрев на часы, уже спокойным тоном, тем самым веским спокойным тоном: «Савойя». На трезвую голову, не успев приложиться – а потом где уж было искать, если и себя было не найти после обвала, когда обрушилось полблиндажа, это-то и выгнало их наружу и погнало по склону, – тогда он единственный раз шел в атаку не надравшись. А когда они вернулись, оказалось, что сгорела станция teleferica[7], и некоторых раненых удалось спустить вниз только через четыре дня, а некоторых и вовсе не удалось, но мы взбирались в гору и спускались вниз – мы всегда возвращались. И была там, как ни странно, Габи Делис[8], вся в перьях; куколкой своею ты звал меня год назад тра-ля-ля-ля, ласкать меня днем и ночью ты был бесконечно рад тра-ля-ля-ля, в перьях и без перьев прекрасна великая Габи, и меня тоже зовут Харри Пилсер[9], мы бывало выходили из такси, когда оно больше не могло ехать, потому что подъем становился слишком крутым, он каждую ночь видел этот крутой подъем во сне, а на вершине, как белый мыльный пузырь, вздувалась Сакре-Кер. Иногда его девушка была с ним, а иногда с кем-то другим, и он не мог этого понять, но это случалось в те ночи, когда река была гораздо шире и текла гораздо спокойней, чем должна была, а за Фоссальтой стоял невысокий дом, выкрашенный желтой краской и обсаженный со всех сторон ивами, и рядом была приземистая конюшня, и протекал канал, ведь он бывал там тысячу раз и никогда не видел всего этого, а теперь оно являлось ему каждую ночь так же отчетливо, как холм, только оно пугало его. Этот дом значил больше, чем что-либо другое, и снился ему каждую ночь. Именно это было ему нужно, но оно же и пугало его, особенно когда лодка тихо качалась на воде среди ив, а берега были не такими, как у этой реки, а еще более низкими, как в Портогранде, где они видели, как те переправлялись через затопленную низину, держа винтовки высоко над головами, пока не ушли вместе с ними под воду. Кто отдал такой приказ? Если бы, черт возьми, все так дьявольски не перепуталось, он бы во всем прекрасно разобрался. Вот почему он подмечал все в малейших подробностях и старался запечатлеть в памяти, чтобы знать, что и как, но иногда, безо всякой причины, все путалось, как вот сейчас, когда он, в дурацкой американской форме, лежит на койке в штабе батальона, которым командует Пара. Он сел и огляделся, все смотрели на него. Пара куда-то вышел. Он снова лег.
Начиналось всегда с парижского периода, но он его не пугал, разве только если она уходила с кем-то другим или он боялся, что им дважды попадется один и тот же таксист. Страшно было только это. А все, что касалось фронта, – нет. Фронт ему теперь больше и не снился, но что пугало его настолько, что он никак не мог избавиться от этого страха, так это длинный желтый дом и другая ширина реки. Сейчас он опять здесь, у реки, он проехал через тот же самый город, и никакого такого дома здесь не было. И река выглядела как положено. Так куда же он переносился каждую ночь и в чем заключалась опасность, и почему он просыпался промокшим насквозь, испытывая больший страх, чем когда бы то ни было во время бомбежки? И все из-за какого-то дома, длинной конюшни и канала.
Он сел; осторожно спустил ноги на пол; они затекали всегда, когда он долго держал их вытянутыми; посмотрел на уставившихся на него от двери сержанта, связистов и двух ординарцев и надел свою каску, обтянутую парусиной.
– Сожалею, что у меня нет ни шоколада, ни почтовых открыток, ни сигарет, – сказал он. – Зато на мне – форма.
– Майор сейчас вернется, – сказал сержант. В этой армии звание сержанта не являлось офицерским.
– Форма не совсем правильная, – сказал им Ник. – Но общее представление дает. Скоро здесь будет несколько миллионов американцев.
– Вы думаете, что сюда пришлют американцев? – спросил сержант.
– О, безусловно. Американцев, вдвое выше меня ростом, здоровых, с чистыми сердцами, спящих по ночам, никогда не бывших раненными, никогда не бывших контуженными, не пьющих, хранящих верность своим девушкам, оставшимся дома, и по большей части не знающих, что такое лобковые вши, – славные парни. Вот увидите.
– Вы итальянец? – спросил сержант.
– Нет, американец. Посмотрите на мой мундир. Его сшил Спаньолини, но он не совсем правильный.
– Северный или южный американец?
– Северный, – сказал Ник. Он чувствовал, что на него снова накатывает. Нужно поменьше болтать.
– Но вы говорите по-итальянски.
– А почему бы нет? Вы что-то имеете против? Разве я не имею права говорить по-итальянски?
– У вас итальянские медали.
– Пока только ленточки и удостоверения. Сами медали присылают позже. А то дашь их кому-нибудь на хранение, а человек уедет; или они потеряются со всем прочим багажом. В Милане, правда, можно купить новые. Документы – вот что действительно важно. Да вы не расстраивайтесь. Пробудете на фронте достаточно долго – тоже получите.
– Я ветеран эритрейской кампании, – чопорно заметил сержант. – Я сражался в Триполи.
– Большая честь познакомиться с вами, – сказал Ник и протянул руку. – Нелегкие, должно быть, выпали вам денечки. Я заметил ваши нашивки. А в Карсо вы случайно не бывали?
– Меня только что призвали. В начале войны я по возрасту не подлежал призыву – слишком стар.
– А я еще недавно был слишком молод, – сказал Ник. – А теперь я демобилизован с фронта.
– И почему же вы сейчас здесь?
– Демонстрирую американскую форму, – сказал Ник. – Думаете, это не важное дело? Мне, правда, воротничок немного жмет, но скоро вы увидите, как неисчислимые миллионы одетых в эту форму парней налетят сюда, как саранча. Кузнечики. Вы знаете, то, что мы в Америке называем кузнечиками, это та же саранча. Настоящий кузнечик маленький и зеленый, и сравнительно слабенький. Тем не менее не надо путать его с семилетней саранчой или цикадой, которая издает своеобразный непрерывный звук, правда, сейчас я не могу его припомнить. Стараюсь, но не могу. То почти слышу его – то он пропадает. Вы извините меня, если я прерву наш разговор?
– Пойди поищи майора, – сказал сержант одному из двух ординарцев. – Вижу, вы были ранены, – снова обратился он к Нику.
– В самые разные места, – ответил Ник. – Если вы интересуетесь шрамами, могу показать вам очень интересные, но я бы предпочел поговорить о кузнечиках; то есть о том, что мы называем кузнечиками и что на самом деле представляет собой саранчу. Когда-то эти насекомые играли очень важную роль в моей жизни. Возможно, вам это будет интересно, а вы можете рассматривать мою форму, пока я буду рассказывать.
Сержант рукой сделал знак второму ординарцу, и тот вышел.
– Сосредоточьтесь на форме. Ее сшил Спаньолини, это вы уже знаете. Вы тоже можете смотреть, – сказал Ник связистам. – На самом деле у меня нет никакого звания. Мы приданы американскому консулу. Вы не стесняйтесь, смотрите. Глазейте сколько хотите. Я вам расскажу про американскую саранчу. Мы всегда предпочитали ту, которую называли средней коричневой. Они лучше всех сохраняются в воде, и рыба тоже их предпочитает. Те, что покрупнее, летают и издают звук, похожий на тот, что издает гремучая змея, когда она гремит своими погремушками, очень сухой звук, у нее ярко окрашенные крылышки, иногда ярко-красные, иногда желтые в черную полоску, но эти крылышки в воде распадаются на кусочки, так что наживка из этой саранчи никакая, а вот средняя коричневая – это пухленький, крепенький, мясистенький попрыгунчик, которого я могу рекомендовать, насколько можно рекомендовать что-то, с чем вам, джентльмены, вероятно, никогда не доведется встретиться. Но я должен подчеркнуть, что вы никогда не наберете достаточного количества этих насекомых на день рыбной ловли, если будете ловить их голыми руками или попытаетесь сшибать палкой. Это будет полной бессмыслицей и пустой тратой времени. Повторяю, джентльмены, это ни к чему не приведет. Правильный способ, которому следует обучать всех молодых офицеров на занятиях по стрелковому оружию, это, я бы сказал, если бы мне пришлось высказываться на эту тему – а кто знает, на какую тему мне придется высказываться, – это использовать невод или сеть, сделанную из обычной москитной сетки. Два офицера держат кусок такой сетки с противоположных концов, или, скажем так, они становятся с двух сторон, наклоняются, держат один край внизу, другой поднимают вверх и бегут против ветра. Попрыгунчики, которых гонит по ветру, попадают в сетку и застревают в ее ячейках. Не требуется никакой особой сноровки, чтобы наловить огромное их количество, и, по моему мнению, у каждого офицера всегда должен быть про запас кусок москитной сетки, подходящий, чтобы соорудить из него ловушку для кузнечиков. Надеюсь, я все понятно объяснил, джентльмены? Вопросы? Если что-то в моей лекции осталось неясным, пожалуйста, спрашивайте. Прошу вас. Нет вопросов? Тогда я хотел бы завершить следующим. Великий полководец и джентльмен сэр Генри Уилсон сказал: джентльмены, либо повелеваете вы, либо повелевают вами. Позвольте мне повторить его слова. Джентльмены, мне хотелось бы, чтобы вы запомнили одну вещь. Одну вещь, которую я хочу чтобы вы унесли с собой, когда покинете этот зал. Джентльмены, либо повелеваете вы – либо повелевают вами. Это все, джентльмены. До свидания.
Он снял обтянутую парусиной каску, снова надел и, пригнувшись, вышел из блиндажа через низкую дверь. Пара, сопровождаемый обоими ординарцами, приближался снизу, от дороги. На солнце было очень жарко, и Ник опять снял каску.
– Надо бы придумать систему водяного охлаждения для этих штук, – сказал он. – Пойду смочу свою в реке. – Он стал взбираться на насыпь.
– Николо, – окликнул его Паравичини. – Николо, ты куда идешь?
– Да, собственно, никуда ходить и не стоит. – Ник спустился обратно, держа каску в руке. – Мокрая она или сухая – один черт. А вы свою постоянно носите?
– Постоянно, – ответил Пара. – И скоро я от нее облысею. Пойдем внутрь.
Внутри Пара предложил ему сесть.
– Знаете, от них ведь совершенно никакого проку, черт их побери, – сказал Ник. – Помню, каким они казались удобством, когда нам их впервые выдали, но с тех пор я слишком часто видел их, полными мозгов.
– Николо, – сказал Пара, – думаю, тебе следует вернуться. Думаю, лучше тебе не появляться на передовой, пока тебя не снабдят всем необходимым. Нечего тебе здесь делать. Если ты будешь здесь расхаживать, даже не имея ничего сто́ящего для раздачи, люди начнут собираться вокруг тебя, а это навлечет обстрел. Мне это ни к чему.
– Я знаю, что это глупо, – сказал Ник. – Это была не моя идея. Но я прослышал, что здесь базируется наша бригада, и подумал, что смогу повидать вас или еще кого-нибудь из знакомых. Я мог бы отправиться в Зензон или Сан-Дону. Я хотел бы побывать в Сан-Доне и еще раз взглянуть на мост.
– Я не могу допустить, чтобы ты разгуливал здесь безо всякой надобности, – сказал капитан Паравичини.
– Ладно, – сказал Ник.
Он чувствовал, что на него снова накатывает.
– Ты понял?
– Конечно, – сказал Ник.
Он старался удержать это в себе.
– Вылазки подобного рода надо предпринимать ночью.
– Естественно, – сказал Ник.
Он уже знал, что не сможет это остановить.
– Видишь ли, я командую батальоном, – сказал Пара.
– Почему бы вам не командовать им? – сказал Ник. Вот оно, уже здесь. – Вы ведь умеете читать и писать, правда?
– Умею, – мягко сказал Пара.
– Беда в том, что батальон у вас чертовски маленький. Как только его снова усилят, вас опять переведут в роту. Почему не хоронят мертвых? Я видел их по пути сюда. И мне не хочется смотреть на них снова. Их-то можно хоронить в любое время суток, насколько я понимаю, и это будет гораздо лучше для вас. А то потом замучаетесь.
– Где ты оставил свой велосипед?
– В последнем доме.
– Думаешь, он там уцелеет?
– Не волнуйтесь, – сказал Ник. – Я скоро уйду.
– А пока приляг, Николо.
– Ладно.
Он закрыл глаза и вместо бородача, который совершенно спокойно смотрел на него через ружейный прицел, прежде чем спустить курок, вместо белой вспышки, вместо удара словно дубиной, после которого он, стоя на коленях, давился обжигающе-сладким комом, который выхаркнул на камень, пока они шли мимо него, вместо всего этого он увидел длинный желтый дом с приземистой конюшней и реку, гораздо более широкую, чем она была на самом деле, и более спокойную. «Господи, – подумал он. – Наверное, и впрямь надо идти».
– Я ухожу, Пара, – сказал он. – Поеду назад, пока светло. Если туда уже что-нибудь доставили, привезу сегодня ночью. Если нет, приеду в какую-нибудь другую ночь, когда будет что привезти.
– Жарко еще ехать, – сказал капитан Паравичини.
– Не беспокойтесь, – сказал Ник. – Некоторое время со мной все будет в порядке. Один приступ только что был, но легкий. Они теперь становятся все легче. Я знаю, когда это должно вот-вот случиться, потому что начинаю слишком много болтать.
– Я пошлю с тобой ординарца.
– Лучше не надо. Дорогу я знаю.
– Так ты скоро вернешься?
– Обязательно.
– Давай я пошлю…
– Нет, – сказал Ник. – В знак доверия.
– Ну, тогда ciao[10].
– Ciao, – сказал Ник.
Он направился вниз, к дороге, и по ней туда, где оставил свой велосипед. К концу дня, когда он минует канал, дорога окажется в тени. Деревья, окаймляющие дорогу по ту сторону канала, совсем не пострадали от снарядов. Именно на этом отрезке дороги они как-то на марше повстречали Третий Савойский кавалерийский полк, всадники ехали по снегу, с пиками. В морозном воздухе из лошадиных ноздрей вырывались султанчики пара. Нет, это было где-то в другом месте. Где же это было?
– Скорей бы уж добраться до проклятого велосипеда, – сказал себе Ник. – Я не хочу заблудиться по дороге в Форначи.
Когда у него умер отец, он был совсем еще зеленый и его менеджер похоронил покойника навечно, то есть обеспечил за ним постоянное место на кладбище. Но когда и мать умерла, менеджер сообразил, что не всегда же им амуриться. Ведь у них была любовь, да, он из таких, этот красавчик Пако, вы разве не знаете? Ну еще бы, конечно, из таких. И менеджер решил похоронить его мать только на пять лет.
Так вот, вернулся он в Мексику из Испании и сразу получил первое уведомление. Там было сказано, что это первое уведомление: дескать, пять лет на исходе, и не соблаговолит ли он распорядиться должным образом, чтобы продлить срок сохранения материнской могилы. За постоянное место требовалось внести всего двадцать долларов. Касса хранилась тогда у меня, и я сказал, поручи это мне. Но он сказал – нет, он сам об этом позаботится. Позаботится сам, и немедленно. Мать-то его, и он хочет сам все сделать.
Через неделю пришло второе уведомление. Я прочитал его вслух и говорю, я думал, ты уже позаботился об этом. Нет, говорит, еще нет.
– Давай я все сделаю, – сказал я. – Вот они, денежки, у меня.
Нет, сказал он. Нечего ему указывать. Он сам об этом позаботится, когда руки дойдут. Какой смысл тратить деньги раньше времени.
– Ладно, – сказал я. – Только смотри не забудь. – У него тогда был контракт на шесть боев по четыре тысячи песо каждый, да еще бенефис. В одной только столице он заработал больше пятнадцати тысяч долларов. Скаред он был, вот и все.
Третье уведомление пришло еще через неделю, и я опять прочитал его вслух. Там было сказано, что, если он не внесет до субботы, могилу его матери разроют и останки ее выбросят на общую свалку костей. Он сказал, что займется этим в тот же день, когда поедет в город.
– Почему ты мне не поручишь? – спросил я.
– Не суйся куда не надо, – сказал он. – Это мое дело, и я сам этим займусь.
– Ладно, когда так, – сказал я. – Делай свои дела сам.
Он взял сколько было нужно денег из кассы, хотя в те времена у него в кармане всегда лежала сотня песо, а то и больше, и сказал, что сам этим займется. И ушел с деньгами, и я, конечно, думал, что дело сделано.
Неделю спустя оттуда написали, что, поскольку ответа на их окончательное предупреждение не поступило, останки его матери выбросили на свалку костей – на общую свалку.
– Господи помилуй! – сказал я ему. – Ты же собирался заплатить, взял на это деньги из кассы, и что же теперь стало с твоей матерью! Подумать только! Общая свалка костей, и там твоя мать! Почему ты мне не поручил? Я бы сразу после первого уведомления выслал.
– Это не твое дело. Мать – она моя мать.
– Верно, дело не мое, это твое дело. Но какая же у человека кровь в жилах, если он допустил такое со своей матерью? Не заслужил ты, чтобы у тебя мать была.
– Это моя мать, – сказал он. – Теперь она мне еще дороже. Теперь мне не надо думать, что она похоронена там-то и там-то, и горевать. Теперь она вокруг меня, в воздухе, как птицы и как цветы. Теперь моя мать всегда будет со мной.
– Господи помилуй! – сказал я. – Какая же у тебя кровь в жилах? Ты больше и разговаривать со мной не смей.
– Она всюду при мне, – сказал он. – Теперь я не буду о ней горевать.
В те времена он крутился около женщин и тратил на них уйму денег, все старался казаться настоящим мужчиной и думал, что проведет этим кого-нибудь, но на тех, кто его знал, это нисколько не действовало. Мне он задолжал шестьсот с лишним песо и никак не хотел расплатиться.
– Зачем тебе сейчас деньги? – говорил он. – Неужели ты не доверяешь мне? Мы же с тобой друзья.
– Друзья не друзья, доверяю не доверяю – не в этом дело, а в том, что, пока тебя не было, я за все платил из своего кармана, и теперь эти деньги мне нужны, и у тебя есть чем расплатиться.
– Нет у меня сейчас ничего.
– Нет, есть, – сказал я. – Вот они, в кассе, отсюда и возьмешь.
– Эти деньги мне нужны на другое, – сказал он. – Ты не знаешь, какие у меня расходы.
– Я здесь все время сидел, пока ты был в Испании, и ты сам велел мне платить по всем счетам, что приходили из магазинов, а денег ни разу не прислал, и у меня ушло шестьсот с лишним песо моих кровных, а теперь деньги мне нужны, и расплатиться со мной ты можешь.
– Скоро расплачусь, – сказал он. – Сейчас они мне самому позарез нужны.
– На что?
– Мало ли у меня какие дела.
– Ну, хотя бы часть отдай.
– Нет, не могу, – сказал он. – Мне деньги прямо-таки позарез нужны. Но я отдам.
В Испании он выступал всего два раза, ему там ходу не дали, моментально его раскусили, а он сшил себе семь костюмов для арены, и ведь что за человек: упаковал все кое-как, и на обратном пути четыре костюма так подмочило морской водой, что и надеть нельзя.
– О господи! – сказал я ему. – Ты едешь в Испанию. Торчишь там весь сезон, а выступаешь всего два раза. Все деньги, что взял с собой, тратишь на костюмы, и не потрудишься даже уберечь их от морской воды, и никогда эти костюмы не наденешь. Вот как у тебя прошел сезон, а теперь ты мне заявляешь, что сам со своими делами управишься. Тогда отдай деньги, и я с тобой распрощаюсь.
– Нет, ты мне понадобишься, – сказал он. – И я все тебе отдам. Но сейчас мне деньги самому нужны.
– Уж так нужны, что и за материнскую могилу не мог заплатить, чтобы твоей матери было где покоиться. Значит, нужны, говоришь? – сказал я.
– Я очень рад, что с матерью так все получилось, – сказал он. – Тебе этого не понять.
– И слава богу, – сказал я. – Расплатись, или я сам из кассы возьму.
– Теперь касса будет у меня, – сказал он.
– Нет, не будет, – сказал я.
В тот же самый день он явился ко мне с каким-то подонком – молодчиком из его родного города, без гроша в кармане, и сказал: «Вот этому пейсано нужны деньги на проезд домой, потому что у него мать тяжело заболела».
Понимаете? Какой-то подонок, он его раньше и в глаза не видел, но земляк! Надо же перед ним покрасоваться – как же, знаменитый матадор, староватый, не поскупится ради земляка!
– Дай ему пятьдесят песо из кассы, – велел он мне.
– Ты же только что говорил, будто тебе нечем со мной расплатиться, – сказал я. – А теперь хочешь дать пятьдесят песо этому подонку?
– Мы с ним земляки, – сказал он, – и у него тяжелое положение.
– Сука ты, – сказал я и бросил ему ключ от кассы. – Сам давай. Я еду в город.
– А ты не кипятись, – сказал он. – Я с тобой расплачусь.
Я собрался в город и вывел машину. Машина была его собственная, но он знал, что я вожу лучше. У меня все получалось лучше, чем у него. Он знал это. Он даже читать-писать не умел. Мне надо было кое с кем повидаться в городе и выяснить, можно ли его заставить вернуть долг. Он вышел и сказал:
– Я тоже поеду. И я тебе все верну. Мы же друзья. Зачем нам ссориться.
Мы поехали в город, и машину вел я. Только въехали, он сует мне двадцать песо. Вот, говорит, возьми.
– Ах ты сука безродная! – сказал я и посоветовал, куда ему девать эти деньги. – Какому-то подонку даешь пятьдесят песо, а мне двадцать, когда твоего долгу шестьсот с лишним. Я и цента из твоих рук не приму. Сунь их знаешь куда?
Я вышел из машины, а у самого пусто в кармане, и где ночевать, неизвестно. Потом попозже в тот же день поехал с одним приятелем и забрал из дома все свои вещи. С тех пор и вот до нынешнего года я с ним и слова не сказал. А тут как-то вечером встретил его с двумя дружками по дороге в кино «Каллао» на Гран-Виа в Мадриде. Он ко мне с ручкой.
– А, Роджер! Здравствуй, дорогой! Ну, как поживаешь? Я слыхал, ты про меня нехорошее говоришь. Всякую небылицу.
– Если я говорю, так только одно – что у тебя матери сроду не было. – Это самое худшее оскорбление для мужчины, какое только есть по-испански.
– Что правда, то правда, – сказал он. – Я был такой маленький, когда моя бедная мамочка умерла, что у меня ее будто и не было. И это очень грустно.
Вот вам, какие они, эти красавчики. Их не проймешь. Ну, ничем не проймешь. Деньги они тратят только на себя или на всякую показуху, а долгов не платят. Попробуйте, получите с такого. Я ему все выложил, что я о нем думаю, прямо там, на Гран-Виа, в присутствии трех его дружков, но теперь при встречах он со мной разговаривает, будто мы с ним закадычные друзья.
Какая же у них кровь в жилах, у таких вот красавчиков?
Она сидела у себя в спальне за столиком, разложив перед собой газету, и только изредка поглядывала в окно на падающий снег, который сразу же таял, ложась на крышу. Она писала вот это письмо – писала набело, не видя необходимости что-либо вычеркивать или исправлять.
Роунок, Виргиния.
6 февраля 1933 г.
Дорогой доктор, позвольте обратиться к Вам за советом по важному для меня делу, – мне надо прийти к какому-то решению, и я не знаю, на кого можно больше всех положиться, родителей спрашивать я не смею, и вот пишу Вам – и даже Вам признаюсь только потому, что это можно сделать заглазно. Так вот как все обстоит. Я вышла замуж за военнослужащего США в 1929 году, и в тот же год его услали в Шанхай в Китае. Он пробыл там три года и вернулся – его демобилизовали несколько месяцев назад – и поехал к своей матери в Хелену, штат Арканзас. Он мне написал, чтобы я тоже туда выехала, я приехала и узнаю, что он проходит курс лечения уколами, и я, конечно, спросила, и оказывается, его лечат от… не знаю, как это слово пишется, но на слух вроде «си. филюс». Вы, наверно, понимаете, о чем я говорю. Так вот, скажите, не опасно ли мне будет жить с ним, – у нас ни разу ничего не было с тех пор, как он вернулся из Китая. Он меня уверяет, что все наладится, когда врач кончит его лечить. Как Вы считаете, правда ли это, – я помню, мой отец часто говорил, что лучше умереть, чем стать жертвой этой болезни. Отцу я верю, но мужу своему хочу верить еще больше. Умоляю Вас, скажите, что мне делать, – у меня дочь, которая родилась, когда ее отец был в Китае.
Заранее Вас благодарю и всецело полагаюсь на Ваш совет. С уважением…
И она поставила свою подпись.
Может, он скажет, как мне быть, думала она. Может, все-таки скажет. Судя по портрету в газете, он должен это знать. Лицо такое умное. Наверно, каждый день дает людям советы. Такой должен знать. Я хочу поступить, как надо. Но так долго ждать! Так долго! А сколько я уже ждала. Господи! Сколько же можно ждать! Он должен был ехать, куда бы ни послали, знаю, знаю. Но почему такое должно было случиться с ним? Почему, Господи? Что бы он там ни сделал, зачем это с ним случилось? Господи, зачем, зачем? Ведь не обязательно ему было схватить это. Как же мне быть? Не хочу, чтобы он болел. Зачем он этим болеет?
В станционном буфете было тепло и светло. Деревянные столешницы лоснились от постоянного протирания, и на них стояли корзинки с солеными крендельками в пакетиках из вощеной бумаги. Сиденья резных стульев были потертыми, но удобными. На стене висели деревянные резные часы, буфетная стойка располагалась в дальнем конце. За окном шел снег.
За столиком под часами двое вокзальных носильщиков пили молодое вино. Еще один носильщик, войдя, объявил, что Симплонский восточный экспресс следует из Сент-Морица с часовым опозданием, и вышел. Официантка подошла к столику мистера Уилера.
– Экспресс опаздывает на час, сэр, – сказала она. – Принести вам кофе?
– Если вы ручаетесь, что он не вгонит меня в сон.
– Простите? – переспросила официантка.
– Несите, – ответил мистер Уилер.
– Благодарю вас.
Она принесла из кухни кофе, мистер Уилер посмотрел в окно на снег, кружившийся в свете перронного фонаря.
– Вы говорите на других языках, кроме английского? – спросил он у официантки.
– О да, сэр. Я говорю по-немецки и по-французски и еще на местных диалектах.
– Не хотите ли чего-нибудь выпить?
– О нет, сэр. Нам не разрешается пить в буфете с посетителями.
– Тогда сигару?
– О нет, сэр. Я не курю, сэр.
– Это правильно, – сказал мистер Уиллер. Он снова посмотрел в окно, отпил кофе и закурил сигарету.
– Fräulein, – позвал он.
Официантка вернулась.
– Чего желаете, сэр?
– Вас, – сказал он.
– Не надо так шутить.
– Я не шучу.
– Тогда не надо говорить подобных вещей.
– У меня нет времени на споры, – сказал мистер Уилер. – Поезд прибудет через сорок минут. Если вы подниметесь со мной наверх, я дам вам сто франков.
– Как вы смеете, сэр! Я носильщика позову.
– Носильщик мне не нужен, – сказал мистер Уилер. – А равно полицейский и разносчик сигарет. Мне нужны вы.
– Если вы будете продолжать в том же духе, вам придется уйти. Вы не можете сидеть здесь и говорить подобные вещи.
– Тогда почему же вы не уходите? Если бы вы ушли, я не мог бы вам ничего сказать.
Официантка отошла от стола. Мистер Уилер проследил, не подойдет ли она к носильщикам. Она не подошла.
– Mademoiselle! – крикнул он. Официантка вернулась. – Принесите мне бутылку сионского, пожалуйста.
– Да, сэр.
Мистер Уиллер посмотрел, как она вышла, затем снова вошла с бутылкой, которую поставила на его стол. Он взглянул на часы.
– Даю двести франков, – сказал он.
– Пожалуйста, прекратите это.
– Двести франков – это куча денег.
– Вы не говорить такие вещи! – сказала официантка.
Она начала делать ошибки в английском. Мистер Уилер посмотрел на нее с интересом.
– Две сотни франков.
– Вы наглец.
– Почему же вы тогда не уходите? Я ничего не смогу вам сказать, если вас здесь не будет.
Официантка отошла от стола и направилась к стойке. Некоторое время мистер Уилер пил вино и улыбался про себя.
– Mademoiselle! – позвал он снова. Официантка притворилась, что не слышит. – Mademoiselle! – повторил он. Официантка подошла.
– Вам что-то нужно?
– Очень нужно. Даю триста.
– Вы наглец.
– Триста швейцарских франков.
Она ушла, мистер Уилер посмотрел ей вслед. Дверь открыл носильщик. Тот самый, который погрузил вещи мистера Уилера на свою тележку.
– Поезд подходит, сэр, – сказал он по-французски.
Мистер Уилер встал.
– Mademoiselle! – позвал он. Официантка подошла к столу. – Сколько я должен за вино?
– Семь франков.
Мистер Уилер отсчитал восемь и оставил их на столе. Надев пальто, он последовал за носильщиком на перрон, где продолжал падать снег.
– Au revoir, Mademoiselle, – сказал он, проходя мимо официантки.
Официантка проводила его взглядом. «Урод, – думала она, – урод и наглец. Триста франков ни за что. Сколько раз я делала это даром. Да и места здесь для этого нет. Если бы он получше соображал, то понял бы, что тут негде. Некогда и негде. Триста франков! Что за люди эти американцы!»
Стоя на бетонном перроне возле своего багажа и сквозь пелену снега глядя вдоль рельсов на головной прожектор приближавшегося поезда, мистер Уилер думал, что забава обошлась ему очень дешево. В сущности, кроме платы за обед он потратил семь франков на бутылку вина и франк на чаевые. Хотя хватило бы и семидесяти пяти сантимов. Теперь он жалел, что не оставил на чаевые только семьдесят пять сантимов. Один швейцарский франк – это пять французских. Мистер Уилер направлялся в Париж. Он был очень щепетилен в отношении денег, а в отношении женщин – ничуть. Ему уже доводилось прежде бывать на этом вокзале, и он прекрасно знал, что никакого помещения наверху нет. Мистер Уилер никогда не рисковал попусту.
В станционном буфете было тепло и светло. Деревянные столы лоснились от постоянного протирания, некоторые из них были накрыты скатертями в красно-белую полосу, некоторые – в сине-белую, и на всех стояли корзинки с солеными крендельками в пакетиках из вощеной бумаги. Деревянные сиденья резных стульев были потертыми, но удобными. На стене висели часы, оцинкованная буфетная стойка располагалась в дальнем конце. За окном шел снег. За столиком под часами двое вокзальных носильщиков пили молодое вино.
Пришел еще один носильщик и объявил, что Симплонский восточный экспресс следует из Сент-Морица с часовым опозданием. Официантка подошла к столику мистера Джонсона.
– Экспресс опаздывает на час, сэр, – сказала она. – Принести вам кофе?
– Если это вас не затруднит.
– Прошу прощения? – переспросила официантка.
– Да, принесите, пожалуйста.
– Благодарю.
Она принесла из кухни кофе, мистер Джонсон посмотрел в окно на снег, кружившийся в свете перронного фонаря.
– Вы говорите на других языках, кроме английского? – спросил он у официантки.
– О да, сэр. Я говорю по-немецки и по-французски и еще на местных диалектах.
– Не хотите ли чего-нибудь выпить?
– О нет, сэр. Нам не разрешается пить в буфете с посетителями.
– Тогда сигару?
– О нет, сэр. Я не курю, сэр.
– Я тоже, – сказал Джонсон. – Мерзкая привычка.
Официантка ушла, а Джонсон закурил сигарету и стал пить кофе. Часы на стене показывали без четверти десять. Его наручные часы немного спешили. По расписанию поезд должен был прийти в половине одиннадцатого; плюс час опоздания – значит, он придет в половине двенадцатого. Джонсон позвал официантку:
– Signorina!
– Чего желаете, сэр?
– Не хотите ли немного развлечься со мной? – спросил Джонсон.
Официантка покраснела.
– Нет, сэр.
– Я не имел в виду ничего дурного. Просто подумал, не составите ли вы мне компанию посмотреть на ночную жизнь Веве? Если хотите, возьмите с собой подругу.
– Мне надо работать, – сказала официантка. – Я здесь на службе.
– Я знаю, – сказал Джонсон. – Но разве никто не может вас подменить? Во время Гражданской войны часто так делали.
– О нет, сэр. Я должна присутствовать лично.
– Где вы учили английский?
– На курсах Берлица, сэр.
– Расскажите мне о них, – сказал Джонсон. – Веселая там была компания, на этих курсах Берлица? Наверное, всякие объятия-поцелуйчики? Много ли там было галантных кавалеров? Со Скоттом Фицджеральдом не доводилось встречаться?
– Простите?
– Я имею в виду, было ли время учебы самым счастливым в вашей жизни? Какого рода команду набрали курсы Берлица прошлой осенью?
– Вы шутите, сэр?
– Разве что самую малость, – сказал Джонсон. – Вы ужасно симпатичная девушка. Так не хотите развлечься со мной?
– Нет-нет, сэр, – сказала официантка. – Вам что-нибудь еще принести?
– Да, – сказал Джонсон. – Принесите мне, пожалуйста, карту вин.
– Хорошо, сэр.
С картой вин Джонсон подошел к столику, за которым сидели теперь три носильщика. Они подняли головы. Все трое были пожилыми мужчинами.
– Wollen Sie trinken?[11] – спросил он.
Один из носильщиков кивнул и улыбнулся.
– Oui, monsier[12].
– Вы говорите по-французски?
– Oui, monsier.
– Что будете пить? Connais-vous des champagnes?[13]
– Non, monsieur[14].
– Faut les connaître[15], – сказал Джонсон. – Fräulein! – крикнул он официантке. – Мы будем пить шампанское.
– Какое предпочитаете, сэр?
– Самое лучшее, – сказал Джонсон. – Laquelle est le best?[16] – обратился он к носильщикам.
– Le meilleur?[17] – переспросил носильщик, который первым вступил в разговор.
– Только так.
Носильщик достал из кармана пальто очки в золотой оправе и заглянул в карту. Провел пальцем по четырем машинописным строчкам названий с ценами и сказал:
– «Sportsman». «Sportsman» – самое лучшее.
– Вы согласны, джентльмены? – спросил остальных Джонсон. Один кивнул. Другой сказал по-французски:
– Сам я не разбираюсь, но много раз слышал про «Sportsman». Должно быть, оно хорошее.
– Бутылку «Sportsman», – сказал официантке Джонсон.
Он посмотрел на цену, значившуюся в карте вин: одиннадцать швейцарских франков.
– Несите две бутылки, – сказал он официантке. – Вы не возражаете, если я подсяду к вам? – спросил он носильщика, который выбрал «Sportsman».
– Садитесь. Вот сюда, пожалуйста. – Носильщик улыбнулся ему, складывая очки и убирая их в футляр. – У джентльмена сегодня день рождения?
– Нет, – сказал Джонсон. – Никакого праздника нет. Жена решила развестись со мной.
– Да что вы? – сказал носильщик. – Может, образуется?
Второй носильщик покачал головой. Третий, видимо, был глуховат.
– Конечно, ничего необычного в этом нет, – сказал Джонсон, – что-то вроде первого визита к зубному или первого нездоровья у девочки, но я расстроен.
– Это можно понять, – сказал самый пожилой носильщик. – Я это понимаю.
– Из вас, джентльмены, никому не доводилось разводиться? – спросил Джонсон. Он перестал коверкать язык и уже некоторое время говорил на хорошем французском.
– Нет, – ответил носильщик, заказавший «Sportsman». – Тут редко разводятся. Есть, конечно, разведенные господа, но их не много.
– А у нас наоборот, – сказал Джонсон. – Почти все разводятся.
– Это правда, – подтвердил носильщик. – Я про это в газете читал.
– Я-то еще среди отстающих, – продолжал Джонсон. – Первый раз развожусь. А мне уже тридцать пять.
– Mais vous êtes encore jeune[18], – сказал носильщик и пояснил товарищам: – Monsier n’a que trente-cinq ans[19].
Остальные носильщики закивали – мол, да, очень молодой.
– И вы действительно разводитесь первый раз? – спросил носильщик.
– Конечно, – сказал Джонсон. – Пожалуйста, откройте бутылку, mademoiselle.
– А это дорого стоит?
– Десять тысяч франков.
– Швейцарских?
– Нет, французских.
– Ну да. Это две тысячи швейцарских. Все равно недешево.
– Недешево.
– Ну и зачем тогда люди это делают?
– Потому что от них этого требуют.
– А зачем?
– Чтобы выйти за другого.
– Но это же глупость.
– Согласен с вами, – сказал Джонсон.
Официантка разлила шампанское в четыре фужера. Они подняли их.
– Prosit! – сказал Джонсон.
– A votre santé, monsier[20], – сказал носильщик.
Двое других подхватили:
– Salut.
На вкус шампанское напоминало сладкий розовый сидр.
– Это в Швейцарии обычай такой – всегда отвечать на вопрос на другом языке? – спросил Джонсон.
– Нет, – сказал носильщик. – Просто по-французски вежливее звучит. Кроме того, тут же Французская Швейцария.
– Но вы говорите по-немецки?
– Да. Там, откуда я родом, говорят по-немецки.
– Понятно, – сказал Джонсон. – Так вы говорите, что никогда не разводились?
– Не разводился. Это было бы слишком дорого. А кроме того, я никогда не был женат.
– Вот как, – сказал Джонсон. – А остальные джентльмены?
– Они женаты.
– Вам нравится быть женатым? – спросил Джонсон у одного из носильщиков.
– Что?
– Вам нравится быть женатым человеком?
– Oui, c’est normale[21].
– Именно, – сказал Джонсон. – Et vous, monsier?[22] – обратился он к третьему носильщику.
– Ça va[23], – ответил тот.
– Rour moi ça ne va pas[24], – сказал Джонсон.
– Мсье разводится, – объяснил первый.
– А-а! – сказал второй.
– Ага, – сказал третий.
– Ну, – сказал Джонсон, – тема, кажется, исчерпана. Вам вряд ли интересны мои неприятности, – он обращался к первому носильщику.
– Ну почему же, – сказал тот.
– Тем не менее давайте поговорим о чем-нибудь другом.
– Как скажете.
– О чем же нам поговорить?
– Вы занимаетесь спортом?
– Нет, – сказал Джонсон. – А вот моя жена занимается.
– А чем вы увлекаетесь?
– Я писатель.
– За это много платят?
– Нет. Но потом, когда вы становитесь знамениты, тогда – да.
– Интересно.
– Нет, – сказал Джонсон. – Ничуть не интересно. Простите, джентльмены, но я вынужден вас покинуть. Надеюсь, вы разопьете другую бутылку сами.
– Но поезд придет только через сорок пять минут.
– Я знаю, – сказал Джонсон.
Подошла официантка, он расплатился за шампанское и за обед.
– Вы уходите, сэр? – спросила она.
– Да, – сказал Джонсон. – Хочу немного пройтись. Я оставлю здесь свои вещи.
Он замотал шею шарфом, надел пальто и шляпу. Снаружи валил снег. Он обернулся и через окно посмотрел на трех носильщиков, сидевших за столом. Официантка разливала по фужерам остатки шампанского из уже открытой бутылки. Закупоренную она унесла обратно в бар. По три франка с чем-то навара с каждого, отметил про себя Джонсон. Он отвернулся от окна и пошел по перрону. Там, в буфете, он вдруг подумал, что боль притупится, если с кем-нибудь поговорить об этом, но она не притупилась, лишь на душе стало мерзко.
В станционном буфете Территэ было жарковато; ярко горели лампы, и столы были отполированы до блеска. На столах стояли корзинки с солеными крендельками в пакетиках из вощеной бумаги и лежали картонные подставки под пивные кружки, чтобы те не оставляли мокрых кругов на дереве. Сиденья резных стульев были потертыми, но очень удобными. На стене висели часы, в дальнем конце располагалась буфетная стойка, а за окном шел снег. За столиком под часами какой-то старик пил кофе и читал вечернюю газету. Вошел носильщик и объявил, что Симплонский восточный экспресс опаздывает из Сент-Морица на час. Официантка подошла к столику мистера Харриса; мистер Харрис только что закончил обедать.
– Экспресс опаздывает на час, сэр. Принести вам кофе?
– Если хотите.
– Прошу прощения?
– Хорошо, принесите, – сказал мистер Харрис.
– Благодарю вас, сэр, – сказала официантка.
Она принесла из кухни кофе, мистер Харрис положил в чашку сахар, размешал его ложкой и посмотрел в окно на снег, кружившийся в свете перронного фонаря.
– Вы говорите на каких-нибудь языках, кроме английского? – спросил он официантку.
– О да, сэр. Я говорю по-немецки, по-французски и еще на местных диалектах.
– И какой из языков вам больше нравится?
– Да вообще-то все они для меня одинаковы. Не могу сказать, что какой-то один нравится мне больше, чем другие.
– Хотите выпить? Кофе или чего-нибудь покрепче?
– О нет, сэр, нам не разрешают пить в буфете с посетителями.
– Может быть, сигару?
– О нет, сэр. – Она рассмеялась. – Я не курю, сэр.
– Я тоже, – сказал Харрис. – Я не согласен с Дэвидом Беласко.
– Прошу прощения?
– Беласко. Дэвид Беласко. Его всегда можно узнать по воротничку, пристегнутому задом наперед. Но я с ним не согласен. К тому же он уже умер.
– Я могу идти, сэр?
– Конечно, – сказал Харрис.
Он подался вперед и стал смотреть в окно. Старик в другом конце зала сложил газету. Он посмотрел на мистера Харриса, взял свою кофейную чашку с блюдцем и подошел к его столу.
– Прошу прощения, если помешал, – сказал он по-английски, – просто мне пришло в голову, что вы можете быть членом Национального географического общества.
– Присаживайтесь, пожалуйста, – сказал Харрис.
Пожилой джентльмен сел.
– Не хотите ли еще кофе или ликеру?
– Благодарю вас, нет, – сказал джентльмен.
– Тогда, может быть, выпьете со мной кирша?
– Не откажусь. Но позвольте мне вас угостить.
– Нет уж, угощаю я.
Харрис подозвал официантку. Старик достал из внутреннего кармана пальто кожаный бумажник, снял широкую резинку, которым тот был перетянут, вынул несколько карточек, перебрал их и одну вручил Харрису.
– Вот мой членский билет, – сказал он. – Вы знакомы в Америке с Фредериком Дж. Русселем?
– Боюсь, что нет.
– Насколько я знаю, он очень знаменит.
– А откуда он? Из каких краев в Соединенных Штатах?
– Из Вашингтона, разумеется. Разве не там находится руководство Общества?
– Полагаю, что там.
– Полагаете? Вы не уверены?
– Я давно не был в Штатах, – сказал Харрис.
– Значит, вы не являетесь членом Общества?
– Нет. А вот мой отец является. Он состоит в Обществе много лет.
– Тогда он должен знать Фредерика Дж. Русселя. Руссель – один из руководителей Общества. Позволю себе упомянуть, что именно он дал мне рекомендацию для вступления в него.
– Рад слышать.
– Жаль, что вы не являетесь членом. Но ведь ваш отец мог бы вас рекомендовать.
– Думаю, да, – сказал Харрис. – Нужно будет озаботиться этим по возвращении.
– Очень советую вам это сделать, – сказал джентльмен. – Вы, конечно, читаете журнал?
– Конечно.
– Видели номер, посвященный североамериканской фауне, с цветными иллюстрациями?
– Да. Он есть у меня, в Париже.
– А номер о вулканах Аляски?
– Это просто чудо.
– Мне еще очень понравились фотографии диких животных, сделанные Джорджем Шересом-третьим.
– Они были обалденные.
– Прошу прощения?
– Превосходные снимки. Старина Шерес…
– Вы называете его «старина»?
– Мы старые друзья, – сказал Харрис.
– Неужели? Так вы знаете Джорджа Шереса-третьего? Должно быть, он очень интересный человек.
– Так и есть. Пожалуй, он самый интересный человек среди всех моих знакомых.
– А Джорджа Шереса-второго вы тоже знаете? Он такой же интересный?
– О нет, он не такой интересный.
– А я думал, что он тоже должен быть очень интересным человеком.
– Знаете, это странно, но он совсем не такой интересный. Я сам не раз задумывался – почему так?
– Гм, – сказал джентльмен. – Мне казалось, в этой семье все должны быть интересными людьми.
– Вы помните номер, посвященный пустыне Сахара? – спросил Харрис.
– Пустыне Сахара? Это же было лет пятнадцать назад.
– Верно. Это был один из любимых номеров моего отца.
– А более поздние ему не нравятся?
– Нравятся, наверное. Но тот, о Сахаре, он очень любил.
– Да, тот номер был великолепен. Но, с моей точки зрения, его художественные достоинства намного превосходили его научную ценность.
– Не знаю, – сказал Харрис. – Ветер, несущий всю эту песчаную массу, араб со своим верблюдом, молится, стоя на коленях, лицом в сторону Мекки…
– Насколько я помню, там араб стоял и держал верблюда в поводу.
– Вы совершенно правы, – сказал Харрис. – Я спутал с книгой полковника Лоуренса.
– Книга Лоуренса, вроде бы, об Аравии.
– Ну разумеется, – сказал Харрис. – Просто этот араб напомнил мне о ней.
– Должно быть, полковник – очень интересный молодой человек.
– Думаю, да.
– Вы не знаете, чем он теперь занимается?
– Служит в Королевских военно-воздушных силах.
– Зачем?
– Наверное, ему нравится.
– Как вы думаете, он состоит в Национальном географическом обществе?
– Сам хотел бы знать.
– Он был бы очень полезным членом Общества. Он из тех, кого туда охотно принимают. Я был бы счастлив дать ему рекомендацию, если вы считаете, что его примут.
– Думаю, примут.
– Я уже давал рекомендации – одному ученому из Веве и своему коллеге из Лозанны, и оба были избраны. Наверняка в Обществе обрадуются, если я выдвину полковника Лоуренса.
– Прекрасная идея, – сказал Харрис. – Вы часто здесь бываете?
– Я прихожу сюда выпить кофе после обеда.
– Вы преподаете в университете?
– Я больше не являюсь действующим профессором.
– А я просто жду поезда, – сказал Харрис. – Еду в Париж, а оттуда, из Гавра, на пароходе – в Америку.
– Никогда не бывал в Америке. Но очень хотел бы побывать. Возможно, когда-нибудь приму участие в съезде Общества. Был бы очень рад познакомиться с вашим отцом.
– Уверен, что он тоже был бы рад знакомству, но он умер в прошлом году. Застрелился, как это ни странно.
– О, примите мои искренние соболезнования. Уверен, что для науки эта утрата была таким же тяжелым ударом, как и для его семьи.
– Наука перенесла ее на удивление мужественно. – Вот моя визитка, – сказал Харрис. – У него были инициалы Э. Дж., а мои – Э. Д. Уверен, что он был бы рад с вами познакомиться.
– Мне тоже было бы чрезвычайно приятно.
Джентльмен вынул визитку из бумажника и вручил ее Харрису. На визитке значилось:
Д-р Сигизмунд Уайер, доктор философии,
член Национального географического общества,
Вашингтон, Округ Колумбия, США
– Я буду очень бережно хранить ее, – сказал Харрис.
Мы еще лежали в постели, когда он вошел в комнату затворить окна, и я сразу увидел, что ему нездоровится. Его трясло, лицо у него было бледное, и шел он медленно, как будто каждое движение причиняло ему боль.
– Что с тобой, Малыш?
– У меня голова болит.
– Поди ляг в постель.
– Нет, я здоров.
– Ляг в постель. Я оденусь и приду к тебе.
Но когда я сошел вниз, мой девятилетний мальчуган, уже одевшись, сидел у камина – совсем больной и жалкий. Я приложил ладонь ему ко лбу и почувствовал, что у него жар.
– Ложись в постель, – сказал я, – ты болен.
– Я здоров, – сказал он.
Пришел доктор и смерил мальчику температуру.
– Сколько? – спросил я.
– Сто два.
Внизу доктор дал мне три разных лекарства в облатках разных цветов и сказал, как принимать их. Одно было жаропонижающее, другое слабительное, третье против кислотности. Бациллы инфлюэнцы могут существовать только в кислой среде, пояснил доктор. По-видимому, в его практике инфлюэнца была делом самым обычным, и он сказал, что беспокоиться нечего, лишь бы температура не поднялась выше ста четырех. Эпидемия сейчас не сильная, ничего серьезного нет, надо только уберечь мальчика от воспаления легких.
Вернувшись в детскую, я записал температуру и часы, когда какую облатку принимать.
– Почитать тебе?
– Хорошо. Если хочешь, – сказал мальчик. Лицо у него было очень бледное, под глазами темные круги. Он лежал неподвижно и был безучастен ко всему, что делалось вокруг него.
Я начал читать «Рассказы о пиратах» Хауарда Пайла, но видел, что он не слушает меня.
– Как ты себя чувствуешь, Малыш? – спросил я.
– Пока все так же, – сказал он.
Я сел в ногах кровати и стал читать про себя, дожидаясь, когда надо будет дать второе лекарство. Я думал, что он уснет, но, подняв глаза от книги, поймал его взгляд – какой-то странный взгляд, устремленный на спинку кровати.
– Почему ты не попробуешь заснуть? Я разбужу тебя, когда надо будет принять лекарство.
– Нет, я лучше так полежу.
Через несколько минут он сказал мне:
– Папа, если тебе неприятно, ты лучше уйди.
– Откуда ты взял, что мне неприятно?
– Ну, если потом будет неприятно, так ты уйди отсюда.
Я решил, что у него начинается легкий бред, и, дав ему в одиннадцать часов лекарство, вышел из комнаты.
День стоял ясный, холодный; талый снег, выпавший накануне, успел подмерзнуть за ночь, и теперь голые деревья, кусты, валежник, трава и плеши голой земли были подернуты ледяной корочкой, точно тонким слоем лака. Я взял с собой молодого ирландского сеттера и пошел прогуляться по дороге и вдоль замерзшей речки, но на гладкой, как стекло, земле не то что ходить, а и стоять было трудно; мой рыжий пес скользил, лапы у него разъезжались, и я сам растянулся два раза, да еще уронил ружье, и оно отлетело по льду в сторону.
Из-под высокого глинистого берега с нависшими над речкой кустами мы спугнули стаю куропаток, и я подстрелил двух в ту минуту, когда они скрывались из виду за береговым откосом. Часть стаи опустилась на деревья, но большинство куропаток попряталось, и, для того чтобы снова поднять их, мне пришлось несколько раз подпрыгнуть на кучах обледенелого валежника. Стоя на скользких, пружинивших сучьях, стрелять по взлетавшим куропаткам было трудно, и я убил двух, по пятерым промазал и отправился в обратный путь, довольный, что набрел на стаю около самого дома, радуясь, что куропаток хватит и на следующую охоту.
Дома мне сказали, что мальчик никому не позволяет входить в детскую.
– Не входите, – говорил он. – Я не хочу, чтобы вы заразились.
Я вошел к нему и увидел, что он лежит все в том же положении, такой же бледный, только скулы порозовели от жара, и по-прежнему не отрываясь молча смотрит на спинку кровати.
Я смерил ему температуру.
– Сколько?
– Около ста градусов, – ответил я. Термометр показывал сто два и четыре десятых.
– Раньше было сто два? – спросил он.
– Кто это тебе сказал?
– Доктор.
– Температура у тебя невысокая, – сказал я. – Беспокоиться нечего.
– Я не беспокоюсь, – сказал он, – только не могу перестать думать.
– А ты не думай, – сказал я. – Не надо волноваться.
– Я не волнуюсь, – сказал он, глядя прямо перед собой. Видно было, что он напрягает все силы, чтобы сосредоточиться на какой-то мысли.
– Прими лекарство и запей водой.
– Ты думаешь, это поможет?
– Конечно, поможет.
Я сел около кровати, открыл книгу про пиратов и начал читать, но увидел, что он не слушает меня, и остановился.
– Как по-твоему, через сколько часов я умру? – спросил он.
– Что?
– Сколько мне еще осталось жить?
– Ты не умрешь. Что за глупости!
– Нет, я умру. Я слышал, как он сказал – сто два градуса.
– Никто не умирает от температуры в сто два градуса. Что ты выдумываешь?
– Нет, умирают, я знаю. Во Франции мальчики в школе говорили, когда температура сорок четыре градуса, человек умирает. А у меня сто два.
Он ждал смерти весь день; ждал ее с девяти часов утра.
– Бедный Малыш, – сказал я. – Бедный мой Малыш. Это все равно как мили и километры. Ты не умрешь. Это просто другой термометр. На том термометре нормальная температура тридцать семь градусов. На этом девяносто восемь.
– Ты это наверное знаешь?
– Ну конечно, – сказал я. – Это все равно как мили и километры. Помнишь? Если машина прошла семьдесят миль, сколько это километров?
– А, – сказал он.
Но пристальность его взгляда, устремленного на спинку кровати, долго не ослабевала. Напряжение, в котором он держал себя, тоже спало не сразу, зато на следующий день он совсем раскис и то и дело принимался плакать из-за всякого пустяка.
Из книги «Смерть после полудня»
Весной лучше не ездить в Испанию на бой быков – из-за дождей. Может случиться, что в какой город ни сунешься, повсюду будет дождь, особенно в мае и июне, поэтому я предпочитаю летние месяцы. Правда, я ни разу не видел, чтобы в Испании шел снег в июле или августе; впрочем, в августе тысяча девятьсот двадцать девятого года снег выпал в горах, в летних курортах Арагона, а в Мадриде однажды снег шел пятнадцатого мая, и было так холодно, что бой быков пришлось отменить. В тот год я отправился в Испанию рано, рассчитывая, что весна уже наступила, и я хорошо помню, как весь день поезд шел по голой холодной пустыне, точно мы ехали по Южной Дакоте в ноябре месяце. Просто не верилось, что это та же страна, которую я знавал летом, и, когда я вечером, в Мадриде, вышел из здания вокзала, меня закружила снежная метель. Я приехал без пальто и целых три дня либо писал в своем номере, не вставая с постели, либо сидел в соседнем кафе и пил кофе с коньяком. Выходить на улицу я не мог – было слишком холодно; а через три дня наступила чудесная весенняя погода. Мадрид лежит в горах, и климат там горный. Небо над Мадридом высокое, безоблачное, подлинно испанское небо, – по сравнению с ним итальянское кажется приторным, – а воздух такой, что дышать им – просто наслаждение. Зной и холод мгновенно сменяют друг друга. Однажды, июльской ночью, когда мне не спалось, я видел, как нищие жгли на улице старые газеты и грелись, сидя вокруг костра. А два дня спустя была такая жаркая ночь, что заснуть удалось лишь под утро, когда потянуло предрассветным холодком.
Мадридцы любят климат Мадрида и гордятся его изменчивостью. Где, в каком другом большом городе найдете вы такое разнообразие? Вы приходите в кафе и на вопрос, хорошо ли выспались, отвечаете, что была адская жара и вы уснули только на рассвете, а вам говорят, что именно так и надо. Всегда под утро становится прохладно – это и есть самое время, когда человеку полагается спать. Как бы жарко ни было ночью, уже на рассвете вы непременно заснете. Так что климат и вправду отличный, если не обижаться на резкие перемены. В душные ночи можно поехать в Бомбилью – посидеть за стаканом сидра и потанцевать, потом погулять в прохладных длинных аллеях, где с мелководной реки подымается туман. В холодные ночи можно выпить коньяку и рано лечь спать. Вообще-то спать по ночам считается в Мадриде чудачеством. И эта привычка довольно долго смущает ваших испанских друзей. Мадридец ни за что не ляжет спать, пока так или иначе не убьет время до утра. Свидания обычно назначаются в кафе на любой час после полуночи. Ни в одном из городов, где мне довелось побывать, кроме Константинополя во время оккупации его союзными войсками, я не видел, чтобы люди так редко ложились в постель с намерением выспаться. В Мадриде, где действует общее правило, согласно которому никто не ложится спать до предрассветной прохлады, такое поведение понятно, но для Константинополя это не причина, потому что там мы всегда, пользуясь прохладным часом, ездили к Босфору любоваться восходом солнца. Восход солнца – это чудесное зрелище. В ранней молодости – на рыбалке или на охоте, а также во время войны – нередко приходилось видеть, как встает солнце; а после окончания войны, насколько мне помнится, я видел восход только в Константинополе. Ездить к Босфору любоваться восходом стало прочно укоренившимся обычаем. Едешь на рассвете вдоль Босфора, смотришь, как встает солнце, и, что бы ты ни делал до этого, ты чувствуешь, что, общаясь с этим, ты утверждаешься в решенном. Словно это какое-то естественное, целительное завершение прожитого дня. Но такие вещи, когда долго их не видишь, забываются. Я однажды вечером очень поздно выехал из Канзас-Сити, чтобы навестить своих родственников, живущих за городом, и вдруг увидел огромное зарево, точно такое, как в ту ночь, когда горел скотопригонный двор; и, хотя я понимал, что мало чем могу помочь, все же счел своим долгом поспешить на пожар. Я повернул машину и повел ее в ту сторону. Когда я поднялся на ближайший пригорок, все объяснилось: это был восход солнца.