В эту весну, с первых же её тёплых дней, на улицы Петербурга выползли люди фантастические, люди жуткие. Где и чем жили они до сей поры? Воображаешь, что в какой-то трущобе разрушен огромный, уединённый дом, там все эти люди прятались от жизни, оскорблённые и отверженные ею. Навязчиво думается: они что-то забыли и вспоминают, тихо ползая по городу.
Они оборваны, грязны, видимо очень голодны, но – не похожи на нищих и не просят милостыни. Молчаливые, они ходят осторожно, смотрят на обыкновенных горожан с недоверчивым любопытством. Останавливаясь пред витринами магазинов, они рассматривают вещи глазами людей, которые хотят догадаться или вспомнить: зачем это нужно? Автомобили пугают их, как пугали деревенских баб и мужиков двадцать лет тому назад.
Высокий, темнолицый старик с провалившимися глазами, кривым носом и зеленоватой бородою, вежливо приподняв измятую шляпу, с дырой на тулье, спрашивает прохожего, указывая длинной рукой вслед автомобилю:
– Электричество? Ага… Благодарю.
Ходит он выпятив грудь, гордо подняв голову, никому не уступая дороги; смотрит на встречных отталкивающим взглядом прищуренных глаз. Он – босой и, касаясь ступнями камня панелей, подгибает пальцы, словно пробуя прочность камня.
Празднично настроенный, бойкий юноша спросил его:
– Вы – кто?
– Вероятно – человек.
– Русский?
– Всю жизнь.
– Военный?
– Возможно.
И, оглянув юношу, он сам спрашивает:
– Делаете революцию?
– Сделали!
– Ага…
Старик отвернулся и стал разглядывать витрину букиниста, взяв себя за бороду левой рукою. Юноша, вертясь около него, спросил ещё что-то, но старик, не взглянув на него, сказал спокойно, негромко:
– Идите прочь.
На Семионовской улице, прижавшись к церковной ограде, стоит женщина лет сорока; жёлтое лицо её опухло, глаз почти не видно, рот полуоткрыт, точно она задыхается. Её голые ноги всунуты в огромные башмаки, на башмаках толстая корка сухой грязи. Она окутана в нанковый мужской халат[1], руки её сложены на груди, голову украшает соломенная шляпа с измятыми листьями и одной ягодой вишни; ягод была целая гроздь, но осталась только одна, голые стебли и какие-то осколки, блестящие, как стекло. Сдвинув густые, красиво изогнутые брови, она внимательно смотрит, как люди втискивают друг друга в вагоны трамвая, как они выпрыгивают, вываливаются с площадок вагонов и бегут во все стороны. Губы женщины вздрагивают, точно она считает людей. А может быть, ожидая кого-то, припоминает слова, которые необходимо сказать при встрече. В красных, узеньких щёлках опухших глаз её светится что-то недоброе, сухое и режущее. Она брезгливо сторонится мальчиков и девочек, торгующих папиросами, раза два, три она даже отталкивала их движениями то локтей, то бедра.
Её тихонько спросили:
– Может быть, вы нуждаетесь в помощи?
Смерив спросившего сердитым взглядом, она ответила так же тихо:
– С чего это вы взяли?
– Извините.
Рядом с нею стояла чистенькая старушка в кружевной наколке, продавая какие-то пеньковые или глиняные лепёшки. Женщина спросила её:
– Вы – дворянка?
– Купчиха.
– А… Сколько жителей в этом городе?
– Не знаю. Много.
– Ужасно много!
– Вы – приезжая?
– Я? Нет. Я здешняя.
Покачнулась и, кивнув старушке смешной головою, пошла к цирку, шаркая по камням тяжёлыми башмаками; они спадали с голых, грязных ног её.