Може заспіваємо, хлопці і дівчата

Вместо предисловия

Странно, но я запомнила их почти всех. Может быть из-за смешных, в моем детском понимании, фамилий: Цюх, Дихнич, Просянко, Т0лстых, Лушник, С0ва…

Вертей Виктор Петрович – это мой отчим, который стал лучшим в мире отцом (для меня). Родился в 1912 году в селе Семеновка Харьковской области, в голодные довоенные годы бежал с Украины в сытый и благополучный Тбилиси с маленькой племянницей Марусей после смерти от голода всех остальных родных. По дороге потерял сестру Галину, она нашлась (как – не знаю, не помню, при мне об этом не говорили) через много лет в Подмосковье. Вот встречу их в году 70-м я уже помню: оба седые, старые, обнялись и плачут-плачут, руки разнимут и опять хватаются друг за друга… Так и ходили по дому, держась за руки, как маленькие. Тогда казалось это смешным и даже немного стыдным. Племянницу он удачно выдал замуж за хорошего человека, любил ее девчонок как своих родных.

Все эти Цюхи, Дихничи, Просянко, Т0лстые, Лушники были земляками отца, в одно и то же время, а может, раньше или позже, тоже бежали из Семеновки, ближних к ней Богодаровки и Новостепановки от голода, от ненавистных комбедчиков, от раскулачивания и коллективизации. После переселения в Грузию они продолжали тянуться друг к другу, пытаясь сохранить дух землячества, украинства в чуждой для себя социальной и языковой среде. Их уже выросшие к тому времени дети бойко говорили по-грузински, забыв рiдну мову за ненадобностью и редкой употребляемостью, готовили чахохбили и сациви, называли баклажаны бадриджанами, выходили замуж за грузин, женились на девушках других национальностей. А старшие даже не пытались ассимилироваться, приспособиться к изменившимся условиям, выучить чужой язык, перенять местные традиции и обычаи. Нет, они селились в наиболее доступном для них рабочем, полукриминальном районе города – Нахаловке, становились рабочими на заводах (их было в этом районе очень много), обзаводились семьями, детьми, но часто встречались в застольях, спивали свои песни, вспоминали минувшее-пережитое. Если говорить словами есенинского лирического героя, «проклинают свои неудачи, вспоминают…». Постараюсь вспомнить и я и передать свои воспоминания пятилетнего ребенка, чуть-чуть подкорректировав их под себя, нынешнюю.

***

Наша комната в коммуналке просто огромная – 36 квадратных метров и большой балкон. Отец – буду называть его так или, как уважительно называли остальные, Петрович – поставил резные ширмы, получилась двухкомнатная квартира. Мебель вся сделана его руками, не просто стол, кровать, шкаф для одежды – а сплошь отделанные искусной резьбой, хитрыми завитушками. Дерево он чуял душой, и оно раскрывалось ему навстречу, проявляло затейливый узор, оставалось только покрыть поверхность светлым лаком. Он часто брал меня, маленькую, к себе на работу в деревообделочный цех на авторемонтном заводе, где у него был отгорожен свой угол, в котором так славно пахло стружкой, опилками, стояли станки, которые он переделал сам – из трех сделал один, выбросив «лишние детали», там он проработал 57 лет до самой смерти.

Более разных людей, чем мои приемные родители, я уже никогда не встречала. Она – партийка с километровым партийным стажем, работала в «тех самых» карательных органах, которые ею же потом и заинтересовались по поводу пропавшего без вести брата (рассказ «Тени прошлого»). Он – жертва коллективизации и голода на Украине, так сказать, ее «подопечный», кулацкое отродье, куркуль, классовый враг. Любили друг друга, заботились, но уж если ругались… Забывали, с чего спор начался, и классовая ненависть била через край. Из-за таких, как он, врагов народа произошли все беды в стране, начиная с неудач коллективизации и индустриализации и заканчивая отступлением до Москвы. Из-за таких, как она, погибло столько народу, она лично (!) арестовывала, пытала и расстреливала тысячи людей, гноила их в бараках. Наругавшись всласть, они дулись друг на друга после ссоры, не разговаривали, потом мама шла жарить его любимые котлеты (каждая величиной чуть ли не с тарелку), а он шел покупать ее любимые финики. Так и жили, прям по Льву Николаичу: «Война и мир».



Сижу на полу, на вытканном мамой ковре (он и сейчас еще, потертый, истончившийся, выцветший, лежит у нас в доме под паласом «для тепла») и бубню себе под нос Чуковского. Давно знаю все наизусть, но делаю вид, что читаю. Собираются гости, это интереснее. За стол меня не посадят – мала, но если сесть вон там у шкафа, то через занавеску в ширме все очень хорошо видно. Слышно – это само собой! Детей они с собой не приводят, они уже все выросли, только я у папы Вити и мамы Лены такая маленькая (если кому-то станет интересна история моего появления в чужой семье в Грузии, то рассказ «Лялька» все объяснит).

Первыми пришли Степан и Даша Цюх. Степан длинный, худой, жилистый, сутулый и очень злой, а Даша маленькая, круглая, всегда с поджатыми губами, иногда приходит с замазанными синяками. Когда гости расходятся, мама дает некоторым нелестные характеристики. Эти – злыдни, «кулачье недобитое, недораскулаченное». Даша жаловалась маме, что Степан ее бьет, если цветы на базаре не все продаст. У них свой дом в Авчалах, отец сделал им оранжерею, теперь они выращивают цветы и продают на базаре. Денег у них куры не клюют. Странно, – думаю я, – куры ведь клюют зерно. Надо будет у тети Даши спросить, что это за куры такие у них странные.

Потихоньку собираются и остальные. Еще необычная пара – Т0лстых Петр и Тоня. Эти наоборот. Тоня громадная, как наш шкаф, а Петро маленький, черномазый, с широченными бровями и спрятавшимися под ними мышиными глазками. Весь вечер она будет отбирать у него незапланированные стопки с водкой, а он будет стараться выпить раньше, чем она ухватит ее своей громадной лапой. Вот такая борьба нанайских мальчиков!

На богатом столе дымящиеся пельмени, свежевыпеченные пироги, котлеты, всякие соленья и несколько бутылок водки. Каждый гость пришел со своей, поэтому мама недовольно поджала губы и нахмурилась. Выпивший отец всегда тихий, незлой, спешит лечь спать, но мама все равно не любит этакие посиделки с выпивкой. А ради отца, ради его друзей-земляков терпит…

Последними приходят Марина и Николай С0ва. Мамины губы превращаются в нитку, а взглядом она готова убить эту пухлую, веселую, визгливую хохлушку-хохотушку. Вот за что она ее так не любит? Были и мы у нее в гостях. Детей у них с Миколой нет, вся квартира увешана и уставлена пустячками и безделушками, фарфоровыми куколками, веерами расписными, китайскими зонтиками, фонариками. Мне там очень понравилось, Марина мне даже подарила кукольную сумочку всю в кружевах. Правда, мама хотела ее почему-то выбросить в мусор, но я разревелась. В общем, отдала мама мне ту сумочку… Уже через много лет я поняла, что это была банальная ревность. Марина та действительно липла к отцу, а он был нешуточный красавец.

Мама приносит мне всего понемногу на большой тарелке, а папа ставит передо мной бутылку лимонада (не забыл про меня папка!) и заговорщицки шепчет: «Не забудь!». Это наш с ним секрет. Я (как будто случайно) иду в коридор мимо гостей, а папа останавливает и просит меня почитать для них стихи. Он поставит меня на стул, и я забацаю им, захмелевшим и размякшим, свой концерт минут на двадцать. А папка будет счастливо улыбаться мне, и хлопать, и гордиться мной.

Застолье начинается традиционно. Сначала гости вяло переговариваются, чинно выпивают и закусывают, хвалят хозяйку за вкусное угощенье, потом разговор становится громче, лица краснее, жесты размашистее. Вот Цюх уже сжимает свои костлявые маленькие кулаки и яростно грозит кому-то за окном: «Всех бы вас …. Я бы вам… Голоштанники!». Тоня Т0лстых отвлеклась на разговор с мамой, как она такое мягкое тесто на пельмени-то делает, а Петро шустро опрокидывает в себя третью стопку. Лушники, всегда приходившие всем семейством – мать, отец и три великовозрастных сына, усиленно налегают на котлеты. Мама радостно бежит за следующей сковородкой. Для нее жуткое оскорбление, когда в ее доме гости не едят или (не дай Бог!) не просят добавки. Цюх и Дихнич (вот его имя не помню) спорят, у кого было хозяйство крепче, кто от голзадых пострадал больше, называют им одним известные имена, размахивают руками, перебивая друг друга, входят в раж.

Я боюсь громких криков и втягиваю голову в плечи, все жду, когда же, когда… И вот наконец-то!

– Може заспіваємо хлопці і дівчата, – перекрывая общий шум, говорит папа. Откуда-то у него появляется этот украинский говор, этот громкий и властный голос, который заставляет замолчать и неугомонного Степана, и пьяненького Петьку, и пронзительную Марину. И почти без паузы сразу заводит:

Реве та стогне

Дніпр широкий,

Сердитий вітер завива,

Додолу верби гне високі,

Горами хвилю підійма.

Голос у него, как я теперь понимаю, совсем необработанный, но сильный, какой-то широкий, проникновенный. И мне становится так холодно, так неуютно, как будто я, такая маленькая и беззащитная, стою на высоком берегу этого самого Дніпра широкого, а злой ветер рвет на мне платьишко и толкает в спину. Гости подхватывают песню, может быть, они тоже умели петь, может быть, у них тоже были хорошие голоса, но мне-то кажется, что они только все испортили, помешали папке спеть по-настоящему. Так он пел, когда мы прошлым летом ездили на Кубань к маминой родне. Там, на рыбалке, на утренней зорьке, он сидел, свесив ноги с высокого обрыва, и пел стремительной реке про ревущий Днепр. Казалось, что Кубань замедлила свое течение, чтобы послушать…

Была еще одна загадочная песня, но уже с маминой стороны. Я очень долго собиралась с духом, чтобы спросить у нее, кто такой баргузин, почему бочка мулевая, что такое акатуй и чем так страшны шилка и нерчинск.

Потом они поют очень жестокую, на мой детский взгляд, песню про Галю молодую. Вначале я не вслушивалась и не понимала, о чем она, но потом… Леденящий ужас пробрался в душу, когда они хором выводили жуткие слова:

Везли, везли Галю темними лісами,

прив’язали Галю до сосни косами.

Ой, ти Галю, Галю молодая,

прив’язали Галю до сосни косами.

Розбрелись по лісу, назбирали хмизу,

підпалили сосну, від гори до низу.

Ой, ти Галю, Галю молодая,

підпалили сосну, від гори до низу.

Горить сосна, горить, горить та й палає,

Галя криком, кричить розмовляє.

Помню, как я разревелась в голос, сообразив, что эти казаки (маньяки по-нынешнему) убили бедную молодую Галю. Мама в ужасе прибежала узнать, в чем дело, а узнав, раз и навсегда запретила им петь эту песню. Вместо нее пели:

Ніч яка місячна, зоряна, ясная,

Видно, хоч голки збирай.

Вийди, коханая, працею зморена,

Хоч на хвилиночку в гай!

А когда замирали последние звуки песни, не было больше слепой ярости к далеким врагам, ненависти к прошлому. Слезы катились по морщинистому костлявому лицу Степана Цюха, всхлипывал и утирал покрасневший нос Петро Т0лстых, закрыв лицо ладонями, рыдала Шура Лушник. Каждый плакал о своем, о чем не сказать, а только спеть.

Шли годы. Все реже собирались отцовы земляки, теперь они иногда приходили поодиночке, узнать, как дела, где тот, а этот… Болеет, не встает, умер… Провожали одного за другим в последний путь. Плакали теперь уже за поминальными столами, без слепой злобы к прошлому, без веры в будущее. И некому было сказать:

– Може заспіваємо хлопці і дівчата…

Загрузка...