После этого дружба нахлынула на нас разом, будто весенние потоки с гор. Раньше и мне, и остальным мальчишкам казалось, что его дни проходят в обучении царскому и государственному делу, в метании копья. Но для меня уже давно не было тайной, что – кроме уроков игры на лире и тренировок – его дни проходили в праздности. Поэтому мы с ним могли пойти купаться, а на следующий день – лазать по деревьям. Мы сами выдумывали себе игры, боролись друг с дружкой, носились взапуски. Лежа на теплом песке, говорили: «Угадай, о чем я думаю?»
О соколе, которого мы видели из окна.
О мальчишке с кривым передним зубом.
Об ужине.
И пока мы плавали, играли или разговаривали, на меня то и дело накатывало какое-то чувство. Оно вскипало в груди, захлестывало с ног до головы – почти как страх. Почти как слезы, до того быстро оно появлялось. Но, в отличие от слез или страха, оно было парящим, а не давящим, радостным, а не унылым. Мне и до этого случалось знать довольство – краткими урывками, когда я предавался одиноким развлечениям: швырял скакавшие по воде камушки, играл в кости, грезил. Но, по правде сказать, тогда дело было не в том, что я чувствовал, а в том, чего не чувствовал, ведь только тогда страх отступал – когда рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я был не голоден, не был болен, не хотел спать.
Это же чувство было совсем иным. Я вдруг понимал, что улыбаюсь во весь рот, да так, что ныли щеки, по голове начинали бегать мурашки, и мне казалось, что еще немного – и волосы взлетят в воздух. Язык, упиваясь свободой, переставал меня слушаться. Я говорил с ним – еще, еще и еще. Больше можно было не бояться сказать лишнего. Больше можно было не бояться, что я слишком тощий или слишком медленный. Еще, еще и еще! Я научил его швырять камушки, а он меня – вырезать фигурки из дерева. Я чувствовал каждый нерв в своем теле, каждое дуновение ветра на коже.
Он играл на лире моей матери, а я смотрел на него. Когда же наставала моя очередь, я путался пальцами в струнах, приводя наставника в отчаяние. Но мне было все равно. «Поиграй еще», – говорил я ему. И он играл до тех пор, пока я почти не переставал различать в темноте его пальцы.
Я понял, до чего я переменился. Меня больше не заботило, что я проигрывал, когда мы бегали наперегонки, проигрывал, когда мы плавали к скалам, проигрывал, когда мы метали копья или швыряли камушки у воды. Уступить такой красоте – что ж тут позорного? Мне хватало того, что я видел, как он побеждал, видел, как мелькают в вихре песка его стопы, как вздымаются и опадают его плечи, рассекающие соль. Мне этого хватало.
В самом конце лета, когда со дня моего изгнания прошло уже больше года, я наконец рассказал ему, как я убил мальчика. Мы сидели в ветвях росшего во дворе дуба, за лоскутным занавесом его листьев. Здесь, далеко от земли, прижавшись к мощному стволу, говорить было как-то проще. Он молча выслушал меня, а затем спросил:
– Почему же ты не сказал, что защищался?
Как это похоже на него – спросить то, о чем я даже не подумал.
– Не знаю.
– А еще ты мог солгать. Сказать, что он уже был мертв, когда ты на него наткнулся.
Я вытаращился на него, оторопев от самой простоты предложенного. Я мог солгать. И тут меня осенило: солги я, и остался бы царевичем. Я оказался в изгнании не из-за того, что убил, а из-за собственного простодушия. Теперь-то я понял, отчего отец глядел на меня с таким отвращением. Сын-недотепа, с ходу во всем признавшийся. Я вспомнил, как играли желваки у него на скулах, пока я говорил. Он недостоин быть царем.
– Ты бы не солгал, – сказал я.
– Нет, – признал он.
– А как бы ты тогда поступил? – спросил я.
Ахилл побарабанил пальцем по суку, на котором сидел.
– Не знаю. Мне и представить-то сложно. То, как этот мальчишка с тобой говорил. – Он пожал плечами. – Никто еще не пытался что-то у меня отнять.
– Ни разу? – В это не верилось.
Я о такой жизни и помыслить не мог.
– Ни разу.
Он задумался, замолчал.
– Не знаю, – наконец повторил он. – Но я бы, наверное, разозлился.
Он закрыл глаза и прислонился к дубовой ветви. Зеленые листья увенчали его волосы будто корона.
Теперь я часто видел царя Пелея, нас иногда призывали на советы, на пиры с заезжими царями. Мне дозволялось сидеть за столом подле Ахилла, а захоти я – то и говорить. Мне не хотелось; я довольствовался тем, что молчал и разглядывал сидящих вокруг мужей. Σκώψ – вот какое прозвище дал мне Пелей. Филин – за большие глаза. Он умел одаривать такой лаской – ненавязчивой, ни к чему не обязывающей.
После того как мужи разъезжались, мы сидели с ним у огня, слушая рассказы о днях его юности. Нынче седой, увядший старик рассказывал нам о тех временах, когда он сражался бок о бок с Гераклом. Я рассказал, что видел Филоктета, и Пелей улыбнулся:
– Да, хранитель великого лука Геракла. А тогда он был копьеносцем, и мужа храбрее его еще нужно было поискать.
Такие похвалы тоже были в его духе. Теперь-то я понимал, отчего его казна ломилась от даров, преподнесенных ему в честь заключенных союзов и перемирий. Промеж наших куражащихся, бахвалящихся героев Пелей выделялся своей скромностью. Мы слушали его, а слуги подбавляли в огонь полено за поленом. И заря, бывало, уже наполовину занималась, когда он наконец отсылал нас спать.
Я разлучался с Ахиллом, только когда он ходил повидаться с матерью. Уходил он поздно ночью, а то и на рассвете, задолго до того, как пробуждался дворец, и возвращался раскрасневшийся, пахнущий морем. Когда я спрашивал его об этих встречах, он ничего от меня не утаивал, говоря до странного невыразительным голосом.
– Вечно одно и то же. Она спрашивает, чем я занят, здоров ли. Рассказывает, какая обо мне идет слава среди людей. А под конец всегда спрашивает, хочу ли пойти с ней.
– Куда? – с жадным интересом спрашивал я.
– В пещеры на дне моря.
Там жили морские нимфы, так глубоко, что туда не проникал даже луч солнца.
– И что, ты пойдешь?
Он покачал головой:
– Отец не советует. Говорит, смертному, который там побывает, уже никогда не стать прежним.
Когда он отвернулся, я сделал знак, подсмотренный у крестьян, – оберег против зла. Страшновато было, когда он вот так спокойно говорил обо всем этом. В наших легендах, если боги сходились со смертными, ничем хорошим это не заканчивалось. Но она же мать ему, успокаивал я себя, да и сам он – полубог.
Время шло, и встречи с ней стали для меня очередной его странностью, с которой я свыкся, как, например, с дивом его ног или нечеловеческой ловкостью его пальцев. Теперь, заслышав, как он поутру влезает в покои, я бормотал спросонок: «Как она?»
И он отвечал: «У нее все хорошо». Иногда прибавлял: «Рыбы нынче полным-полно». Или: «Вода в заливе теплая, как в купальнях».
И мы с ним засыпали.
Шла моя вторая весна у Пелея, и как-то утром Ахилл вернулся от матери позже обычного, солнце уже почти встало из-за воды, и с холмов доносился перезвон козьих бубенцов.
– Как она?
– У нее все хорошо. Она хочет тебя видеть.
Во мне всколыхнулся страх, но я подавил его.
– Что скажешь, мне нужно пойти?
Я и представить не мог, чего ей от меня надо. Я знал, как она ненавидит смертных.
Он отводил глаза, вертел туда-сюда найденный камушек.
– Хуже не будет. Она сказала, завтра ночью.
Теперь до меня дошло, что это приказ. Боги до просьб не снисходят. Я уже так хорошо его знал, что понял – ему стыдно. Раньше он никогда не говорил со мной так сухо.
– Завтра?
Он кивнул.
Мне не хотелось, чтобы он видел мой страх, хотя обычно мы с ним ничего не утаивали друг от друга.
– Надо ли… надо ли мне принести ей дары? Вина с медом?
В дни празднеств мы лили его на алтари богов. То было одно из щедрейших наших подношений.
Он покачал головой:
– Она этого не любит.
На следующую ночь, когда все во дворце уснули, я вылез из окна. Света половинки луны мне хватило, чтобы пробраться по камням, и я не брал с собой факела. Он сказал, что мне нужно встать в полосе прибоя и тогда она появится. Нет, уверял он меня, говорить ничего не надо. Она сама все узнает.
Волны были теплыми, вязкими от песка. Я переминался с ноги на ногу, глядя, как маленькие белые крабы шныряют в набегающей на песок воде. Я вслушивался, думая, вдруг услышу плеск волн под ее ногами. Подул легкий ветерок, и я с благодарностью закрыл глаза. А когда открыл их, она стояла передо мной.
Она была выше меня, выше любой женщины. Черные волосы струились по спине, кожа – до невозможного бледная – сияла серебром, словно впитала в себя лунный свет. Она стояла так близко, что я чуял ее запах, запах морской воды, приправленный темным медом. Я не дышал. Не смел.
– Ты Патрокл.
Я вздрогнул, заслышав ее голос, хриплый, скрипучий. Я ожидал звона колокольчиков, а не перестука камней в воде.
– Да, госпожа.
Она поморщилась от омерзения. Глаза у нее были нечеловеческие – целиком черные, с золотистыми крапинками. Я не мог заставить себя в них поглядеть.
– Он будет богом, – сказала она.
Я не знал, что отвечать, поэтому ничего и не ответил. Она склонилась ко мне, и у меня даже промелькнула мысль – неужто дотронется. Но она, конечно, не стала.
– Тебе ясно?
Щекой я чувствовал ее дыхание, совсем не теплое, а ледяное, как сама морская пучина. Тебе ясно? Он говорил, что она не любит ждать.
– Да.
Она склонилась еще ниже, нависла надо мной. Ее рот был красной раной, будто вспоротый живот жертвенного животного – окровавленный, пророческий. За ним поблескивали зубы, острые, белые будто кость.
– Хорошо.
Беззаботно, словно себе под нос, она добавила:
– А ты скоро умрешь.
Она развернулась и нырнула в море, не оставив даже кругов на воде.
Я не сразу вернулся во дворец. Не мог. Вместо этого я пошел в оливковую рощу, присел среди узловатых стволов и падалицы. Она была далеко от моря. Сейчас я хотел скрыться от запаха соли.
А ты скоро умрешь. Она сказала это равнодушно, как нечто безусловное. Она не желала меня ему в спутники, но я не стоил того, чтобы меня убивать. Что такое для богини несколько десятилетий человеческой жизни – их даже и помехой не назовешь.
Ей хотелось, чтобы он стал богом. Она сказала это так просто, как нечто само собой разумеющееся. Бог. Этот образ у меня с ним совсем не вязался. Боги были холодными, далекими – далекими как луна, у них не было ничего общего с его яркими глазами, с теплым озорством его улыбок.
Она вынашивала честолюбивые замыслы. Даже полубога непросто сделать бессмертным. Такое, правда, уже случалось – с Гераклом, Орфеем, Орионом. Теперь они восседали в небе, воцарившись в созвездиях, наслаждаясь амброзией за столом у богов. Но эти мужи были сыновьями Зевса, их крепкие жилы полнились чистейшим божественным ихором. Фетида была меньшей из меньших божеств, всего-навсего морской нимфой. В сказаниях таким божествам приходилось пробивать себе дорогу с помощью изворотливости и лести, с помощью милостей от богов посильнее. Сами они ничего особенного не могли сделать. Только жить – вечно.
– О чем задумался?
Меня нашел Ахилл. В тихой рощице его голос прозвучал громко, но я даже не вздрогнул. Я почти ждал, что он придет. Я этого хотел.
– Ни о чем, – ответил я.
Это была неправда. Наверное, на такой вопрос и нельзя ответить правдой. Он уселся рядом, ноги босые, запыленные.
– Она сказала тебе, что ты скоро умрешь?
Я с изумлением взглянул на него.
– Да, – ответил я.
– Прости, – сказал он.
Ветер разносил над нами серые листья, слышались мягкие шлепки – падали оливки.
– Она хочет, чтобы ты был богом, – сказал я ему.
– Знаю.
Он поморщился от стыда, и вопреки всему на сердце у меня стало легче. Это было так по-мальчишески. И так по-человечески. Родители везде одинаковы.
Но вопрос по-прежнему ждал своего часа, и я не нашел бы себе места, пока не узнал ответ.
– Ты хочешь быть… – Я замолчал, борясь с собой, хоть и дал себе слово не колебаться. Я сидел в рощице, ждал, когда он меня найдет, и повторял этот самый вопрос. – Ты хочешь быть богом?
В полумраке его глаза казались темными. Не было видно золотых крапинок в зелени.
– Не знаю, – наконец ответил он. – Я не знаю, что это такое или как это бывает.
Он оглядел свои руки, обхватил колени.
– Мне хорошо здесь. Да и потом, когда это еще будет? Скоро?
Я растерялся. Я не знал, как становятся богами. Я был всего лишь смертным.
Он нахмурился, заговорил громче:
– Неужто правда есть такое место? Олимп? Она даже не знает, как ей это удастся. Только делает вид, будто знает. Думает, если я прославлюсь, тогда… – Он умолк.
Это я хотя бы мог понять.
– Тогда боги сами вознесут тебя.
Он кивнул. Но на мой вопрос он не ответил.
– Ахилл.
Он повернулся ко мне, с гневом, с каким-то сердитым замешательством во взгляде. Ему только недавно минуло двенадцать.
– Ты хочешь быть богом?
На этот раз вопрос дался мне легче.
– Пока нет, – ответил он.
Тяжесть в груди, о которой я и не подозревал, стала чуть легче. Значит, пока что я его не потеряю.
Он подпер подбородок ладонью, черты его лица нынче казались тоньше обычного, будто высеченными из мрамора.
– А вот героем я бы стал. И наверное, сумею. Если пророчество верно. Если будет война. Мать говорит, я превзошел даже Геракла.
Я не знал, что ему ответить. Я не знал, правда ли это или материнская предвзятость. Меня это пока что не заботило. Пока нет.
Он помолчал. И вдруг резко обернулся ко мне:
– А ты хотел бы быть богом?
Там, посреди мха и оливок, меня это только насмешило. Я рассмеялся, и через миг рассмеялся и он.
– Вот уж вряд ли, – сказал я ему.
Я встал, протянул ему руку. Он ухватился за нее, вскочил на ноги. Наши хитоны были пыльными, ноги у меня легонько покалывало от подсыхавшей на коже морской соли.
– На кухне есть смоквы. Я сам видел, – сказал он.
Нам было всего по двенадцать лет, мы были еще слишком малы, чтобы долго печалиться.
– Спорим, я съем больше твоего?
– Кто первый добежит?
Я расхохотался. Мы припустили во весь дух.