Следующим летом нам исполнилось тринадцать, сначала ему, а затем и мне. Наши тела вытягивались, выкручивая изнемогающие, ноющие суставы. Я почти перестал узнавать себя в сверкающем бронзовом зеркале Пелея – долговязый, тощий, ноги как у аиста, заострившийся подбородок. Но Ахилл все равно опережал меня в росте и, казалось, возвышался надо мной. Потом мы с ним сравняемся в росте, но он взрослел быстрее, с поразительной скоростью – наверное, сказывалась божественная кровь.
Взрослели и остальные мальчишки. Теперь из-за закрытых дверей до нас то и дело доносились чьи-то стоны, чьи-то тени проскальзывали мимо нас, возвращаясь на заре в свои постели. В наших землях было принято, чтобы мужчина брал себе жену, не успев еще и бороды отрастить. Выходит, служанку себе в постель он брал еще раньше. Ничего необычного в этом не было, через это проходили почти все мужчины, перед тем как взойти на брачное ложе. Кроме разве что совсем неудачников: слабаков, которым не под силу было тягаться с другими, уродов, которые не могли никому приглянуться, да бедняков, которым такое было не по карману.
Во всех дворцах, согласно обычаю, хозяйке дома прислуживали женщины благородного происхождения – и не один десяток. Но у Пелея жены не было, поэтому почти все женщины, которых мы видели, были рабынями. Они были куплены, или захвачены в бою, или рождены от таких же рабынь. Днем они разливали вино, натирали полы, хлопотали на кухне. По ночам – становились добычей воинов, мальчишек-приемышей, гостящих во дворце царей, а то и самого Пелея. Округлившийся же затем живот рабыни ни у кого не вызывал стыда, ведь то была чистая прибыль – еще один раб. Союзы эти не всегда порождались насилием, случались они и ко взаимному удовольствию, а когда и по любви. Так, по крайней мере, думали хваставшиеся ими мужчины.
Что Ахиллу, что мне было бы просто – легче легкого – затащить такую девчонку в постель. В тринадцать мы с этим считай что припозднились, особенно он – ведь царевичи обычно похотливы. Но вместо этого мы молча смотрели, как другие приемыши усаживают рабынь себе на колени и как после ужина Пелей велит самой пригожей идти к нему в покои. Однажды царь даже предложил такую красавицу сыну. Тот, почти застенчиво, ответил: «Я устал нынче». Потом, когда мы возвращались в его покои, он старательно избегал моего взгляда.
А что же я? Я был тих и робок со всеми, кроме Ахилла, я и с другими-то мальчишками с трудом мог завести разговор, что уж там говорить о девушках. Впрочем, мне, как спутнику царевича, наверное, и говорить бы не пришлось – хватило бы жеста, взгляда. Но мне такое и в голову не приходило. Чувства, что пробуждались во мне по ночам, до странного не вязались у меня с девушками-прислужницами, с их покорностью и опущенными глазами. Я смотрел, как мальчишка лезет служанке под юбку, а та с потухшим взглядом наливает ему вина. Себе я такого не желал.
Однажды вечером мы допоздна засиделись в покоях Пелея. Ахилл растянулся на полу, подложив руку под голову. Я же сидел на стуле, в более строгой позе. Дело было не только в Пелее. Я еще не свыкся с новой долговязостью моих рук и ног.
Глаза у старого царя были полуприкрыты. Он рассказывал нам историю.
– Не было в те дни воина сильнее Мелеагра, но и не было его горделивее. Для себя он хотел только самого лучшего, и это лучшее он получал, потому что народ любил его.
Я покосился на Ахилла. Тот легонько поводил пальцами в воздухе. Он так часто делал, сочиняя новую песню. Наверное, догадался я, про историю Мелеагра, которую рассказывает отец.
– Но однажды царь Калидона сказал: «Почему Мелеагру столько причитается? Есть в Калидоне и другие достойные мужи».
Ахилл повернулся, хитон натянулся у него на груди. В тот день я слышал, как прислужница шептала подружке: «По-моему, царевич посмотрел на меня за ужином». Говорила она с надеждой.
– Слова царя дошли до Мелеагра, и он пришел в ярость.
В то утро он запрыгнул ко мне на циновку, прижался носом к носу. «Доброе утро», – сказал он. На коже запечатлелся жар его тела.
– Он сказал: «Тогда я больше не буду за тебя биться». И ушел домой искать утешения в объятиях жены.
Кто-то дернул меня за ногу. Лежащий на полу Ахилл ухмыльнулся.
– У Калидона были непримиримые враги, и когда они услышали, что Мелеагр более не будет биться за Калидон…
Дразнясь, я пододвинул ногу чуть ближе к нему. Он ухватил меня за лодыжку.
– Враги напали на Калидон, и город понес страшные потери.
Ахилл дернул, и я чуть было не свалился со стула. Чтобы не упасть, я обеими руками вцепился в деревянный каркас.
– Тогда жители пришли молить Мелеагра о помощи. И… Ахилл, ты слушаешь?
– Да, отец.
– Нет, ты не слушаешь. Ты мучаешь беднягу Филина.
Я постарался принять мученический вид. Но чувствовал я только одно – прохладу там, где на лодыжке еще миг назад были его пальцы.
– Что ж, и ладно. Меня уж в сон клонит. Конец расскажу в другой раз.
Мы встали и пожелали старику доброй ночи. Но едва мы хотели уйти, как он сказал:
– Ахилл, ты бы присмотрелся к той русоволосой девице с кухни. Говорят, она давно караулит тебя под дверями.
Это падавший от очага свет так переменил его лицо? Трудно было понять.
– Как-нибудь в другой раз, отец. Спать хочется.
Пелей хохотнул, будто услышал шутку.
– Уж она-то тебя точно разбудит.
И замахал рукой – идите, мол.
Пока мы шли в покои, я почти бежал, чтобы поспеть за Ахиллом. Мы молча умылись, но во мне засела боль, будто от гниющего зуба. Я не мог все так оставить.
– Эта девушка… Она тебе нравится?
Ахилл обернулся ко мне:
– А что? Она нравится тебе?
– Нет, нет, – покраснел я. – Я не об этом.
Так неуверенно я чувствовал себя только на заре нашей дружбы.
– Я хотел узнать, ты хочешь…
Он подбежал ко мне, толкнул на лежанку. Склонился надо мной.
– Меня уже тошнит от разговоров о ней, – сказал он.
Жар взметнулся по шее, облапил лицо. Его волосы окутали меня, и я чувствовал только его запах. Зернь его губ была, казалось, в волоске от моих.
И вдруг, точно так же, как и утром, он исчез. И уже в другом конце комнаты наливал себе последнюю чашу воды. Лицо у него было безучастным, спокойным.
– Доброй ночи, – сказал он.
По ночам, в постели, мной завладевают видения. Они начинаются во сне, принося с собой ласки, от которых я, дрожа, просыпаюсь. Но даже наяву они не оставляют меня – рябь от огня на шее, влекущий за собой изгиб бедра. Руки – крепкие, нежные – касаются меня. Я знаю эти руки. Но даже там, укрывшись во тьме под веками, я не могу облечь в слова то, на что надеюсь. Днем я теряю покой, не нахожу себе места. Но сколько бы я ни расхаживал туда-сюда, сколько бы ни пел, сколько бы ни бегал, отделаться от этих видений я не могу. Они завладели мной, и их не остановить.
Лето, один из первых погожих дней. Мы пообедали и лежим у моря, привалившись к выброшенной на берег коряге. Солнце в зените, воздух горяч. Лежащий подле меня Ахилл переворачивается, задевает мою ногу своей. Она прохладная, в розовых ссадинах от песка, кожа нежная, после зимы, проведенной во дворце. Он что-то напевает себе под нос, отрывок песни, которую сегодня исполнял.
Я поворачиваю к нему голову. Лицо у него гладкое, без пятен и прыщей, от которых уже страдают остальные мальчишки. Его черты нарисованы твердой рукой – без искажений и неровностей, без преувеличений – все точно, все вырезано острейшим ножом. Однако в облике его нет никакой остроты.
Он оборачивается, замечает, что я гляжу на него.
– Ты чего? – спрашивает он.
– Ничего.
Я чувствую его запах. Ахилл пахнет маслами, которыми он умащивает ноги, сандаловым и гранатовым, солью чистого пота, гиацинтами, по которым мы шли сюда, – их аромат прилип к нашим ногам. А под всем этим – его собственный запах, и с этим запахом я засыпаю, и это он будит меня утром. Описать его невозможно. Сладкий, но не совсем. Сильный, но не слишком. Какой-то миндальный – впрочем, и это неточно. Иногда, после наших с ним занятий борьбой, и моя кожа пахнет так же.
Он опирается на руку. Мускулы круглятся на ней, с каждым его движением то появляются, то пропадают. Его взгляд – зеленая глубь.
Я не могу понять, отчего так учащенно бьется мое сердце. Он глядел на меня тысячи, тысячи раз, но теперь в его глазах я вижу что-то иное, незнакомое мне прежде напряжение. Во рту у меня пересохло, и я громко сглатываю.
Он смотрит на меня. И кажется, чего-то ждет.
Я подаюсь к нему – самую, самую малость. Но это все равно что прыгнуть с водопада. До этого я и сам не знал, как поступлю. Я наклоняюсь, и наши губы неуклюже сталкиваются. Они словно толстые тельца пчел, мягкие, округлые, одурманенные пыльцой. Я вкушаю от его рта – он горяч и сладок от меда, что мы ели после обеда. По животу пробегает дрожь, под кожей разливается теплая капля наслаждения. Еще.
Сила моего желания, скорость, с какой оно расцветает во мне, пугает меня – я вздрагиваю, отстраняюсь. У меня есть миг, всего один миг на то, чтоб увидеть его лицо в полуденном свете – губы чуть приоткрыты, еще удерживают остатки поцелуя. Глаза широко распахнуты от удивления.
Мне очень страшно. Что я наделал? Но попросить прощения я не успеваю. Он встает, отступает. Лицо у него становится непроницаемым, далеким и непостижимым, и все объяснения застывают у меня на языке. Он отворачивается и убегает – самый быстроногий юноша на всем белом свете, – мчится по берегу, скрывается из виду.
Его отсутствие холодит мой бок. Кожа будто вот-вот лопнет, и я чувствую, что лицо у меня красное и нагое, как ожог.
«О боги, – думаю я, – только бы он меня не возненавидел».
Но не стоило мне взывать к богам.
Едва я свернул с садовой тропы за угол, как увидел ее – резкую, сверкающую как острие. Синее платье влажно липло к ее коже. Она вперилась в меня темными глазами, вцепилась ледяными, нечеловеческими пальцами. Ноги у меня стукнулись друг о друга, когда она оторвала меня от земли.
– Я все видела, – прошипела она.
Будто грохот волн о камни.
Я не мог говорить. Она держала меня за горло.
– Он уедет. – Теперь глаза у нее стали совсем черными, темными, будто промокшие от морской воды скалы, и такими же колючими. – Давно надо было его отослать. Не вздумай последовать за ним.
Теперь я не мог даже дышать. Но сопротивляться – не сопротивлялся. Это я хотя бы помню. Она замолчала, и мне показалось – скажет что-то еще. Но она ничего не сказала. Разжала пальцы, и я упал на землю, обмяк.
Воля матери. В наших землях ей грош цена. Но она – богиня, всегда и прежде всего.
Я вернулся в наши покои уже затемно. Ахилл сидел на постели, уставившись себе под ноги. Едва я показался в дверях, как он – почти с надеждой – вскинул голову. Я молчал, еще свежа была память о черных, горящих глазах его матери, о его пятках, когда он убегал от меня. Прости, я это зря. Вот что я, может, и осмелился бы сказать, если б не она.
Я вошел, уселся на свою постель. Он заерзал, то и дело взглядывая на меня. Он был похож на нее не так, как дети обычно походят на родителей, – линией подбородка, формой глаз. Что-то этакое было в его движениях, в его сияющей коже. Сын богини. Чем же еще, по-моему, все могло кончиться?
Даже отсюда я чувствовал, как от него пахнет морем.
– Я завтра должен уехать, – сказал он.
Вышло почти как обвинение.
– А-а, – сказал я.
Мой рот будто бы распух, онемел, стал слишком неповоротлив для слов.
– Теперь меня будет обучать Хирон. – Он помолчал и добавил: – Он учил Геракла. И Персея.
Пока нет, сказал он мне. Но его мать решила по-другому.
Он встал, стянул хитон. Было жарко, самый разгар лета, и мы обычно спали обнаженными. Луна осветила его живот, гладкий, мускулистый, покрытый рыжеватыми волосками, которые ниже пояса становились заметно темнее. Я отвел взгляд.
На следующее утро он поднялся на рассвете, оделся. Я не спал, не сомкнул глаз. Но притворялся спящим, наблюдая за ним из-под опущенных ресниц. Изредка он поглядывал на меня, и в полумраке от его кожи исходил бледный, ровный свет, как от мрамора. Он перекинул суму через плечо и уже в дверях остановился в последний раз. Помню его – силуэт в каменном проеме, растрепанные после сна волосы. Я закрыл глаза, и миг был упущен. Когда я открыл их снова, он уже ушел.