Птица нахохлилась и прикрыла глаза. Вздохнув, Николка взял в одну руку серебряные бубенцы, в другую – гороховую погремушку и сильно тряхнул перед клеткой. От грохота и звона сокол встрепенулся и заклекотал.
– Ну-ну, что ты там шепчешь, как колдун. Не спи, миленький, не спи, Гамаюнушка!
Семилетний Никола и сам не спал уже два дня и одну ночь. Гришка с голубиного двора обещал прийти подсобить караулить, а сам наврал.
«Увижу, сразу врежу ему, кто его за язык тянул, – приду, приду».
Мальчик зевнул, привалился к бревенчатой прохладной стене, прикрыл глаза и крепко уснул, бубенцы с погремушкой брякнули на пол.
Сокольничему снилась живая матушка. Сразу стало так хорошо, и Николка улыбнулся во сне.
– Поспи, мой соколик, – ласково говорила она.
– Не могу, я, маменька, мне Гамаюна надо тормошить, завтра уже будем выпускать, не улетел бы!
– Давай, я посторожу, а ты спи, – гладила Николку по голове матушка.
– Нельзя тебе, я царским сокольничим назначен, не дай бог чего!
Ночью мальчик открыл глаза, долго пытался сообразить, где он, потом медленной рекой потекли мысли, матушки-то нет уже. Он и сам чуть не умер с голоду прошлой зимой, хорошо его дядька Парфентий взял к себе, откормил, теперь жизнь ничего, сытая – краюха хлеба каждый день! Была б мамка жива, вот порадовалась бы. Глаза начали привыкать к темноте, и Николка увидел клетку.
Птица уснула! Он вскочил, громко закричал, бросился шарить руками по земляному полу, ничего, тогда – что есть сил, захлопал ладонями. Подбежал к клетке. Сокол открыл глаза, сверкнул диким взглядом на мальчика и попятился к стенке.
Эх, хоть бы не улетел теперь! У Алешки Богача в прошлом году сокола призывали— призывали, а он не воротился. Алешку так ободрали кнутом, что он чудом жив остался. Николка вздрогнул.
Утром прискакал на черном коне сокольник Парфентий в новом кафтане.
–Здорова живешь, Никола, после полудня будем выезжать. Как сокола смотрел?
–Две ночи и три дня потешал его, сегодня не кормил, вон он какой послушный сидит, – соврал мальчик.
– Смотри у меня, не дай бог что, шкуру живо сдеру!
«Сдеру, сдеру, только и знает», – губы у мальчика задрожали, он вытер рукавом слезы.
– Поговори мне еще.
Парфентий подошел к клети, открыл засов, бережно достал птицу и начал надевать клобучок из дорогой кожи на голову сокола, когтистые лапы засунул в путы, усадил сокола на руку. Гамаюн не сопротивлялся. Дядька вышел из избы.
– Только бы не улетел, – прошептал Николка.
Мальчик растянулся на голой лавке и сразу заснул. Опять снилась матушка, потом вдруг Парфентий стал грозить кулаком, а затем сокольничий превратился в Гамаюна и стал шипеть и бросаться на Николку. Мальчик проснулся и перекрестился. С улицы потянуло горькой резедой. Становилось холодно.
Раздался стук копыт. Никола бросился к окну. На соколиный двор влетел всадник. С крыш черным крылом поднялись встревоженные вороны и уселись на ветку однобокой сосны. Парфентий, с белым как снег лицом, спешился и рванул дверь.
– Никола, убью, Гамаюн не воротился! Собирайся живо. Беги к пруду, потом в Измайловский, на пасеке побывай, без сокола не возвращайся, а я на голубятне буду сторожить.
Мальчик вскочил, схватил мешок, бросил в него путы, сеть, веревку, выскользнул в дверь и припустился бежать на голубиный.
По дороге ему встретился Гришка, который сыпал голубям.
– Гришка, сокол улетел, дай мне горлиц, я на виноградный и в лес, искать буду, а ты здесь смотри!
Гришка кивнул. Он протянул жменю сушеной кукурузы, голуби бросились к нему и Гришка ловко словил двух заворковавших голубиц. Никола быстро сунул горлиц в мешок и помчался к виноградному пруду.
Он бежал по знакомой тропинке и всматривался в серое небо, в качающиеся верхушки деревьев, но сокола нигде не было.
«Эх, это ведь из-за меня он улетел. Худо смотрел я его. Гамаюн, миленький, вернись, Христом богом прошу!»
В небе суетились и пронзительно каркали вороны. Пролетала и прогорланила утка.
Мальчик остановился перевести дух. Перед ним открылось озеро с темной холодной водой. У берега в камышовых зарослях, в приплеске сбились кряквы. Сокольничий поискал булыжник и со злостью швырнул в стаю.
– Схоронились, а соколиного клюва не хотите попробовать? – крикнул Никола.
Утки шумно взлетели. Мальчик ждал, что, в небе появится черная точка, и Гамаюн камнем упадет, приманится жирной добычей? Но сокола не было.
Прождав до наступления темноты, Никола отправился к лесу на царскую пасеку. Ноги ели двигались. Сил не осталось, становилось зябко. Мальчик повалился на землю на последнем издыхании и зарылся в листву, пытаясь согреться.
Наступала скорая темь, и сокольник тихо заплакал: длинную ночь ему не осилить, лучше сразу помереть. Оплакав свое горе, Никола провалился в сон.
Ему виделось, что он в избе у бортника дедушки Алексея. Пол—избы занимала белая печь, в печи томился глиняный горшок, и пахло гречневой кашей.
Никола открыл глаза: «Хорошо-то как, я умер», – вспомнил он.
Он был в теплом деревянном доме, сладко пахло воском.
– Проснулся, гостенек, что ж не дошел до порога-то, на дорожке в лесу нашел тебя три денька тому назад, думал мертвый ты, мешочек с голубками твой подобрал. – Попей, соколик, медку гретого. Ослаб ты сильно, чуть не замерз.
– У меня Гамаюн улетел, мне теперь не жить, деда!
– Знаю.
– Откудова?
– Оттудова! От тебя улетел, а ко мне прилетел.
– Как прилетел?– не поверил Николка.
– Да так! Вышел я в тот день как тебя нашел, смотрю, сокол на березе сидит. Дай, думаю, твоими голубками приманю, прихватил ладом бечевочку к лапкам, да и выпустил. Сокол слетел, а я и притянул, сеть набросил на Гамаюна твоего.
– А где же он, деда?
Алексий подошел к круглому улью, что взял в дом справить, открыл крышку и достал сокола.
– Гляди, пчела какая диковинная, твоя?– заулыбался старик.
– Гамаюн, – прошептал Никола и засиял…
С тех пор, как умерла Мария, Конрад часто просыпался среди ночи: резко подскакивал в кровати, затем долго сидел, прислушиваясь. Совал ноги в мягкие клетчатые тапки – подарок Марии на позапрошлое Рождество – и потихоньку подбирался к двери, хотя знал наверняка, что замок заперт, а снаружи – пустынный двор.
– Нервы ни к черту! – сказал сам себе. Хриплый шепот царапал горло. Тягучая, как чернила, тоска плескалась внутри.
Мария не любила, когда он чертыхался, но Конрад так и не отучился.
Пока суетливые добродушные женщины с грубыми руками укладывали ее вещи, Конрад сидел в гостиной, глядя в окно на голое ноябрьское поле.
Летом поле было совсем другим. Когда они въехали, Мария была счастлива.
– Все окна! Понимаешь? Все! Выходят на поле! Как хорошо, что не на улицу, не на чужие дома!
Как весело мелькали ее пятки, когда она бежала вверх по лестнице. Под самой крышей нашлась комнатенка. Мария легла на пол, глядя в круглое оконце, и потянула его за руку, заставив лечь рядом.
– Смотри, – шепнула она, – наш корабль вышел в открытое море.
По зеленому полю без конца и без края и в самом деле бежали мелкие волны.
У них был счастливый брак. Мария была весела и молчалива. Не пилила его и не жаловалась. Даже когда он чуть было не лишился работы. Секретарша отправила заказчику неверные расчеты. Ошибка была незначительной, но Конрад настаивал, что бумаги следует отозвать. Начальник Конрада думал иначе.
– Нельзя было мириться, Мария, понимаешь? – кипятился он, рассказывая, как хлопнул на стол заявление об уходе. Мария кивала.
Мириться, конечно же, можно. Если б у них были дети, Конрад, пожалуй, не рискнул бы. Но тогда…
– Ordnung muss sein! Порядок! Понимаешь, Мария?
Она понимала. В конце концов, ситуацию замяли, все—таки архитекторов его уровня в городке днем с огнем не сыскать.
Конрад медленно шел вверх по лестнице. Перерыв, чтобы чуть отдышаться. Все. Дальше. Он толкнул деревянную дверь. Полумрак. Запах пыли. Вот оно, Мариино обиталище. Дом Конрада был внизу, в гостиной, где стоял телевизор и любимое мягкое кресло. Комната под крышей досталась Марии. Она не любила его телевизор. Конрад не возражал. Давно он здесь не был. Когда ему стало казаться, что плыть на корабле – чистое ребячество? Похоже, ужасно давно.
Книги, пузырьки, коробки, куча старого хлама. Она никогда ничего не выбрасывала. Губы свело в полуулыбке-полурыдании. Конрад провел по лицу непослушными пальцами. Он терпеть не мог собирать и копить всякую ерунду и велел жене избавляться от всякой дряни. А она все тянула наверх.
На полу клетчатыми коричневыми буграми скорчился старый плед. Марии здесь не было больше года. Она перестала вставать год назад. Кажется, год – это много. Можно привыкнуть, смириться и… подготовиться, что ли? Но что такое один короткий, стремительный год, если Мария была всегда, почти столько же, сколько он себя помнил. Он знал ее с девяти лет. Они были знакомы шестьдесят три года, женаты – пятьдесят два. Три недели назад ее увезли навсегда.
Нужно было выйти из дома и пройти сто шестьдесят семь шагов. Свернуть направо. Пройти мимо церкви. Оглядеться по сторонам. Перейти дорогу. Вот оно, кладбище. Узкая тропинка. Могильный камень. Мария. Она теперь там, а он здесь. Одинокий, маленький и ничтожный, как таракан.
Черт знает, зачем он полез в ту коробку. Обычная коробка для обуви, только очень большая. Конрад поднял крышку, ожидая увидеть пару стоптанных зимних сапог, но внутри оказалась бумага. Множество записок, свернутых в трубочку, с неровным краем, словно бы оторванных впопыхах. Попадались сложенные вчетверо листы из клетчатых тетрадей. Некоторые исписаны чернилами, другие – простым карандашом. На всех почерк Марии.
«Конрад сказал, что омлет опять подгорел. У меня жутко болела голова, но я все равно встала в пять утра, чтобы приготовить ему завтрак. Ужасно хотелось завизжать и хлопнуть тарелку об пол, но я сдержалась».
Когда это было? По почерку не разберешь. Мария провожала его на работу каждое утро. Конрад помнил зимний утренний полумрак, их светлую кухню, неизменные тарелки с синим ободком и керамический кофейник, под которым горела свеча, согревая напиток. Хоть убей, позабыл этот чертов омлет. Неужели и вправду он мог так сказать?
Конрад неуклюже опустился на плед. Часть листков из коробки высыпалась на пол. Не заботясь поднять, он наугад вынимал и разворачивал записки. В каждой какая-то жалоба. Грубое слово, отсутствующий взгляд, резкий жест.
Чаша грехов неумолимо давила на колени. Руки дрожали. Он думал, она была счастлива… Мария! Как же ты молчала все эти годы? Смутное воспоминание: жена рассказывает про мать. Та выговаривала все обиды воде. Что же Мария? Поверяла свои бумаге, так что ль выходит? Конрад с кряхтением поднялся, подобрал с пола выпавшие бумажки – все до одной, накрыл сверху крышкой и понес вниз. Устроившись за кухонным столом, приступил к анализу. Он всегда любил цифры, они утешали и успокаивали.
Он обидел Марию одну тысячу шестьсот тридцать восемь раз. Это много или мало? Они были женаты пятьдесят два года. В среднем выходит тридцать один с половиной раз в год. Не считая годы знакомства. Наверно, считать их не стоит. Тридцать один с половиной раз в год. То есть, раз в две недели. Примерно так. Он ничего, ничегошеньки не замечал.
«На обеде у доктора Конрад глаз не спускал с фрау Штольц. Она красивая. Модная. С модной стрижкой».
Мария, ты что? Неужели… Ты знала? Какой это год? Штольцы переехали в их город… Сколько? Лет тридцать назад? Тридцать пять. Конрад вспомнил худощавую, как будто всегда ускользающую Марту Штольц. Резкие жесты, змеиный рот. Ее губы всегда были твердыми и чуть солоноватыми на вкус. Их роман длился два года. Мария… Ведь ты не могла… И все же… Она обрезала длинные косы, сказала, что надоели. Уже после того, как приехали Штольцы?.. Да. После.
Мертвая Мария жаловалась и обвиняла. Конрад, не в силах усидеть, зашагал по кухне. Как же так… Почему? Почему же ты их не сожгла? Месть? Если так, то очень жестокая. Может, ты не успела? Не успела избавиться от коробки? Или же позабыла? Скажи, что забыла, Мария.
Мария, Мария, Мария…
Он понял, что делать.
Он наденет пальто, возьмет коробку и выйдет из дома. Он пройдет ровно сто шестьдесят семь шагов. Он прочитает одну за одной всю тысячу шестьсот тридцать восемь записок. Он попросит прощения. За каждую.
Он знал, что Мария простит, и тогда он снова сможет плавать на ее корабле.
Над зоопарком занималась заря.
Просыпались гиены, глухо похохатывая спросонья, потягивались на ветках лохматые шимпанзе, вставали столбиком, встречая солнце, сурикаты. Человечий мир тоже оживал после тихой ночи – дворники зашаркали метлами у метро, распугивая стаи голубей, и в воздухе повисло предчувствие звона первого трамвая.
Федор специально приехал на работу пораньше – день обещал быть особенным и очень важным. Может быть, даже самым важным за последние годы.
Федор работал в зоопарке смотрителем серпентария и потому был уверен, что понимает женщин как никто. Уверен был до тех пор, пока пару лет назад жена не ушла от него к грустному клоуну из цирка на Цветном бульваре. Почему-то особенно задевало Федора то, что клоун оказался грустным, будто уйди Нина к веселому клоуну, ему было бы легче.
И вот совсем недавно Федор снова влюбился.
Он увидел Лику в вагоне метро, между станциями «Автозаводская» и «Коломенская», когда поезд проносился над Москва-рекой. Она стояла, ухватившись правой рукой за поручень, но было как—то сразу понятно, что не нуждалась в опоре. От глаз цвета мха расходились паутиной лучики мелких морщин, пальцы левой руки размеренным движением крутили прядь медных волос.
Федор приглашал Лику в кафе, кино и на пикники в строгинской пойме. Она не отказывалась, но дистанцию сокращать не спешила. Федор чувствовал: она ждет от него подвига. Он никогда не мог похвастать героизмом и очень ждал, чтобы подходящий случай выставил его в нужном свете. Время шло, случай не подворачивался, Лика скучнела и начала пропускать пикники. И вот неделю назад на воротах зоопарка появилась афиша. «Итальянская труппа цирка Медрано в Московском Зоопарке! Акробаты в опасном полете! Канатоходцы над змеиным логовом! Смотрите, удивляйтесь, рискуйте и участвуйте!»
Директор зоопарка поручил Федору к назначенной дате перевести большую часть змей из серпентария на специально расчищенную площадку, посыпанную песком и закрытую по периметру высокими прозрачными листами пластика. Именно там, над шипящим полом, под импровизированным куполом были канаты, трапеции, мостики и кольца. Все вместе называлось модным словом «коллаборация» и было приурочено к году Италии в России, хорошему году для дружбы, buon anno in amicizia.
За три дня до выступления члены цирковой труппы приехали в зоопарк посмотреть площадку и обсудить детали программы. За главного у них был бородатый приземистый итальянец по имени Джузеппе, которого Федор, конечно, немедленно прозвал Карабасом. На встрече Карабас рассказал вот что: по программе команда из тринадцати акробатов, мужчин и женщин, разыгрывает под куполом драму с похищением, используя пантомиму, а также «особый язык акробатических трюков». В кульминационный момент в сценарий вводится человек из зала, которому отводится роль помощника – спасителя похищенной героини. Его гримируют и учат простому трюку с вольтижеркой – трапецией, на которой он, раскачиваясь, ловит за руки героиню, и приземляется с ней на мостик. Разумеется, в отличие от артистов труппы, со страховкой. Впрочем, оказалось, что «человек из зала» обычно из своих. Страховка страховкой, но мало ли что. Кандидат в случайного зрителя тоже был, приехал вместе с труппой – русский агент Джузеппе, высокий мужчина в хорошей спортивной форме.