Нолик написал с фронта два письма и пропал. Бэлла машинально продолжала ходить на работу, отоваривать карточки, вместе с соседкой по квартире Верой бегать по звуку тревоги (Москву уже с середины июля начали бомбить) в метро на станцию «Арбатская», которая была в десяти минутах от дома. Поначалу, прихватив с собой подушку, а соседка Вера почему-то резиновые ботики, они бегали туда каждый раз, как только слышали по радио: «Внимание, внимание, воздушная тревога!», но потом, устав от почти еженощной беготни, Бэлла решила это дело оставить и даже как-то научилась, если и не спать, то, по крайней мере, дремать под самолётный рёв и грохот зениток, а потом и вовсе перебралась к матери. Мать с Наумкой, Ниной, Яшкой и переехавшими к ним Любой с Шуркой (Любин муж был призван в первые дни) обрадовались ей несказанно, и она даже пожалела, что не сделала этого раньше. Миша и Семён были на фронте. Миша, с трудом вырвавшийся вместе с женой из Литвы, население которой дружно стреляло по грузовикам, увозивших незваных советских «братьев» [30], через уже пылавший Минск добрался до Москвы и сразу же пошел в военкомат, а с ним, к ужасу всей семьи, и его двадцатидвухлетняя жена, решившая воевать со своим Мишенькой плечом к плечу. Факт, что она была уже два месяца как беременна, её не останавливал, и на все мольбы пытающейся образумить её матери, хоть и укладывающей в дочерин рюкзак куски байки будущему младенцу на приданое, но, тем не менее, не смирившейся с её безрассудством, она беззаботно отвечала, что на фронте тоже рожают. Их послали на западный фронт под Калинин, на аэродром в Мигалово, создавать оборонительный рубеж, который они и создавали до тех пор, пока в октябре не началось отступление войск и с этих рубежей, и Миша пошел вместе со всеми отступать дальше, а явно беременную Алю отправили домой в Москву, после чего вся семья, кроме Алиного отца, работавшего врачом в одном из московских госпиталей, получила документы на эвакуацию и уехала в Свердловск, чтобы с миллионами других москвичей попытаться выжить на холодном и голодном Урале, и где она в марте сорок второго и родила девочку, названную Инночкой. Семён с июля начал ездить по фронтам с концертными бригадами, инициатором которых он и был, появляясь в Москве только для того, чтобы получить новое назначение, помыться и уехать снова развлекать в перерывах между боями измученных людей, отвлечь их от изматывающей работы, называемой войной. Роман, который по возрасту не подходил к отправке на фронт, вместе с такими же, как он, непригодными к военной службе, с одной устаревшего образца винтовкой на троих пошёл рыть противотанковые окопы вокруг Москвы. Через четыре месяца он, завшивленный и голодный, один из немногих уцелевших, появился дома, счастливо унеся ноги от фашистских танков, которые даже и не заметили препятствий, сооруженных ополченцами на их пути к Москве. Он вернулся домой четырнадцатого октября, а пятнадцатого в Москве началась паника. И было отчего. 13 октября пала Калуга, после чего началось генеральное наступление на Москву. Даже в центре было слышно далёкую канонаду. Вечерами над горизонтом то и дело вспыхивали зарницы. По городу прокатился слух, что немецкие танки уже на подступах к городу в подмосковных Крюково, Левобережная и Химки, и вот-вот появятся в центре, на улице Горького, куда прорываются от Речного вокзала. Очень часто объявляли тревогу, но на это даже как-то и не обращали внимания: привыкли. Пятнадцатого октября Бэлла, вышедшая утром из дома, чтобы, как всегда, идти на работу, почувствовала сильный, как при пожаре, запах гари, от летающих в воздухе чёрных хлопьев жжёной бумаги, а потом увидела бегущих, нагруженных узлами и чемоданами людей, штурмом берущих трамваи и автобусы, сплошной поток «эмок» и грузовиков, везущих куда-то плачущих женщин и детей, и каких-то непонятных личностей, некоторых даже с винтовками, останавливающих эти машины, выбрасывающих из них пассажиров, кричавших страшные слова, от которых у нее похолодело в животе: «Бей евреев! Они суки Россию продали, нечем защищать Москву, нет винтовок, нет патронов, нет снарядов. Евреи всё разграбили!». Милиционеры слонялись рядом, покуривали, на мольбы избиваемых, отводя глаза в сторону, индифферентно отвечали: «Нет инструкций». Ад разверзся, и его дышавшее смрадом чёрное нутро уже было готово поглотить впавшую в столбняк Бэллу, когда сильный толчок в спину привёл ее в себя. Она обернулась. Старуха одной рукой волокла тяжеленный узел, другой упирающуюся маленькую, лет трёх девочку в одной туфельке. Потерянная туфелька, уже затоптанная, валялась позади на тротуаре. Бэлла схватила её, догнала старуху с девочкой (они затормозили), и начала натягивать туфельку на беленький носочек:
– Скажите, что происходит? Где пожар, куда все бегут?
– Документы жгут, немцы вот-вот войдут, вот люди и бегут, – прокричала старуха. – И ты, девка, не стой, беги, пока не поздно!
Легко сказать «беги», а работа? Бэлла прекрасно знала, что бывает при неявке на работу, да ещё в военное время. Она должна туда дойти. И она пошла, а потом побежала, но очень скоро была остановлена свалкой в дверях гастронома на Кировской, где она после переезда к матери отоваривала карточки. Двери его были настежь распахнуты, из глубины неслись истошные крики и тяжёлый мат. Время от времени магазинные недра извергали из себя растерзанных людей с тушками кур и уток в руках, банками консервов и коробками конфет. Полная, восточного вида женщина, выскочившая на улицу в обнимку с большой бараньей ногой, была сбита с ног мужиком, который, вырвав у неё эту ногу, наставительно проговорил:
– Вот так вам, жидам, и надо, а то хапаете всё, что не попадя. Всю страну разворовали.
– Я не еврейка, я армянка! – заплакала женщина, ползая по заплеванному тротуару.
– Армян, грузин, все вы бляди! Русскому человеку дышать от вас нечем.
Тут Бэлла, ставшая свидетелем этой сцены, увидела, что мужик в стельку пьян.
– Как вы смеете! Фашист! – крикнула она, бросаясь к женщине, все ещё сидящей на тротуаре, и пытаясь помочь ей подняться.
Мужик с удивлением поднял на неё налитые кровью глаза:
– А ты чего за них заступаешься, гражданочка? – почти миролюбиво спросил он. – Тебе-то что? Ты-то тут при чем?
И пошел, прижимая к себе, как трофей, отбитую в честном бою баранью ногу, и недоуменно пожимая плечами. Бэлла не помнила, как добралась до дому. За что, за что? – билось у неё в голове.
Мать, увидя её в подтеках слёз лицо, испугалась донельзя:
– Дочка, что случилось?
– Мама, нас все ненавидят, даже больше, чем немцев! – захлебывалась в рыданиях Бэлла. – Немцев боятся, а нас ненавидят! Мама, за что, за что? Что мы им сделали?
К её плачу хриплым басом присоединился проснувшийся Яшка. Шурка, евший за столом кашу, отложил ложку и тоже начал всхлипывать. Мать в растерянности заметалась между ними. Схватила на руки плачущего Яшку, вложила ложку в Шуркину руку, прикрикнула:
– Ешь, твоё здоровье на дне тарелки! – потом кинулась к Бэлле утешить, но вместо утешения заплакала сама.
И столько безысходности было в её тихих всхлипываниях, что у Бэллы, которая никогда не видела мать плачущей, даже на похоронах отца, сразу высохли слезы. Она присела рядом, прижалась к материнскому плечу, и так они и сидели какое-то время, а потом мать утёрла лицо рукой, встала и сказала будничным голосом:
– Управдом приходил, сказал, что будут раздавать гранаты жильцам и винтовки тоже. Дескать, ваш дом угловой и обороняйте его, товарищи жильцы, стойко, особенно по ночам. А то сигнальщики вражеские ночью светят фонариками, и самолеты немецкие нас бомбами забрасывают. А если сигнальщиков увидите, пускайте их сразу в расход. – Помолчала немного: В расход, легко сказать, да я курицу никогда зарезать не могла, а то человека… А ты, – она обернулась к Бэлле, – на улицу пока не выходи. Мало ли что, всякое может случиться. В моменты безумия, вот как сейчас, толпа всегда крови жаждет.
– Но почему нашей крови? В чём мы провинились?
– Не знаю, дочка, наверное, в том, что дали им Бога. Ладно, что об этом говорить. Это всегда было и всегда будет.
– А как же равенство и братство?
– Вот за это они своего Бога и распяли, а теперь ему поклоняются. А народ его ненавидят – подумала, – но не все. Людей хороших много, больше, чем губителей. Я в это всю жизнь верила и сейчас верю. И вас в этой вере вырастила. Садись, поешь, я каши пшённой наварила. И я с тобой сяду. Господи, хоть бы Нина с Любой вернулись живые, где их носит весь день?
Следующий день начался, как всегда, под бой Кремлевских курантов по радио и песни «Священная война», которую играли теперь каждое утро, да еще под гудки паровоза с Павелецкого вокзала; а потом пошли леденящие кровь сводки о победах вермахта, прерываемые заверениями, что, несмотря на захват Калуги, Ржева и Калинина, победа будет за нами. На улицу никто из женщин больше не выходил, питаясь слухами, которые приносили соседки по квартире: Москва окружена, товарищи из числа членов партии и правительства пятки смазывают, на улицах паника, в магазинах драки, душат старух, молодежь бандитствует, правительство безмолвствует, а может, его уже и нет, этого правительства, евреев или похожих на них бьют; сегодня утром видели своими глазами как двоих – пожилого мужчину с рыжей бородой и девушку, они запечатанные ящики везли – вытащили из машины и начали бить; они кричат: «мы не евреи, мы архив везём», – куда там! всё разбросали, а что с этими несчастными сделали, кто знает, мы еле ноги унесли. Всегда такая энергичная, Бэлла впала в ступор. Она понимала, что надо что-то делать, но что? Бежать со всеми, сидеть дома, записаться на фронт? Но как она может бросить мать и Яшку с Шуркой? Прошли ещё два мучительных дня осадного сидения. Наконец двадцатого октября к вечеру она решилась выйти из дома: надо было достать какой-нибудь еды, утром детям сварили последнюю пшёнку. Мать и сёстры не пускали, порывались идти сами, но мысль о том, что погромщики могут наброситься на её маму или сестер только потому, что они темноволосые и кареглазые, приводила в ужас, поэтому, собрав всю свою решимость, которой становилось все меньше и меньше, она сунула все деньги и карточки в лифчик и, сказав «не волнуйтесь, меня не тронут, я не похожа», вышла на знойную улицу. Там был всё тот же ад, но её он уже не устрашал. Она шла сквозь него невидимкой, отталкиваясь от налетавших на неё людей, уклоняясь от острых чемоданных углов, лавируя между машинами. Сизый дым слоился на горизонте, вдалеке ухали зенитки, с рёвом, от которого закладывало уши, пролетели два серебряных истребителя ЯК-3 (она видела их на фотографии в газете и опознала по остроносости), стадо свиней, погоняемое двумя женщины, прошло мимо. Вдруг из металлической тарелки над головой (она как раз вышла на Кировскую) раздались оглушительные позывные «Широка страна моя родная», а за ними «Внимание, внимание! Сейчас по радио будет передано выступление председателя городского Совета трудящихся Москвы товарища Пронина». Она остановилась, торопиться всё равно было некуда: она уже поняла, что достать еды не сможет – пустые магазины, попадавшиеся по пути, зияли разбитыми окнами, за которыми уже ничего не было. Ещё раз прозвучали позывные, а за ними раздался спокойный размеренный мужской голос:
– Товарищи! В последние дни в столице безответственные элементы подняли панику. Были случаи бегства руководителей крупных предприятий без эвакуационных ведомостей, а также ряд случаев хищения социалистической собственности…
Бэлла с удивление увидела, что, ещё за минуту до этого стоявшая одна, теперь она была окружена плотной толпой, безмолвно внимавшей, как и она, голосу, сулящему надежду.
…В Москве вводятся осадное положение и комендантский час… Лица, покидающие свой пост без надлежащего распоряжения об эвакуации, будут привлекаться к строгой ответственности… Возобновляется работа предприятий общественного питания и бытового обслуживания, культурно-зрелищных учреждений, а также всех видов городского транспорта… Москва была, есть и будет советской!
Толпа все еще молчала, ожидая продолжения, но поняв, что это всё, закричала и зааплодировала. И Бэлла зааплодировала вместе со всеми, неожиданно ощутив необычайный прилив энергии, которая, казалось, в эти страшные дни покинула её навсегда. Какая она была дурочка, как она могла поддаться панике, впасть в отчаяние, подумать, что все их бросили, как будто они жили не в интернациональном социалистическом государстве, а где-нибудь при капитализме, где каждый за себя? Товарищ Сталин думает о них, он строго накажет виновных, а настоящих советских граждан спасёт и Москву фашистам не отдаст. И, охваченная счастьем от того, что всё страшное и непонятное, творившееся в эти дни в городе почти позади, она помчалась домой. Но на полдороге остановилась, спохватившись: Господи, а продукты-то? Продукты-то она не достала! Как же прийти домой с пустыми руками? Она повернулась и пошла обратно. К её удивлению её любимый магазин «Чай», китайская фанза с зелёной крышей, был открыт, и там что-то продавали. Она вошла и увидела, что продают печенье, конфеты и чай, но никакого ажиотажа вокруг не было, кому они были нужны в такое время, баловство одно! Даже не отойдя в сторону, чтобы никто не видел (не до стыдливости было!), Бэлла полезла в лифчик, достала все деньги, пересчитала, отложила на всякий случай сто рублей, а на оставшиеся сто купила четыре коробки печенья, ничего другого всё равно не было, и (не удержалась!) полкило шоколадных конфет. Чая покупать не стала: можно и кипятку попить! Домой она вернулась в восьмом часу и уже из-за двери услышала тревожные голоса, среди которых она различила Галин. Как только она вошла, все женщины бросились к ней: живая! Бэлла смущённо положила на стол свои деликатесы: вот, всё, что нашла, больше ничего не было! Яшка с Шуркой, увидев такие роскошества, на мгновенье остолбенели, а потом с ликующими криками бросились к столу, но были остановлены на полдороге: сначала тушёнку.
– Какую тушёнку? – удивилась Бэлла, – где взяли?
– Я принесла, – отозвалась Галя, – по карточкам в министерстве получила, и, понизив голос, обращаясь к матери: – Ну, мам, так договорились, завтра с утра, а детей убрать?
– Галя, не торопись, подумай. Ты уверена, что ты этого действительно хочешь? – просительно начала мать. – Может, не надо? А вдруг навсегда бездетной останешься?
– А что делать? Такие времена пошли. Госбанк через неделю эвакуируется, Роман должен ехать, и я с ним. Не до детей.
– Так ты решила избавляться завтра, здесь? – дрожащим голосом задала вопрос Бэлла (страшное слово «аборт» она произнести не могла).
– Да, – тихо, не сказала, прошелестела Галя. – Бэлле показалось, что она вот-вот заплачет. – Ну, я пошла.
– Oставайся ночевать, на улицах сейчас опасно, не уходи.
– Не пойду, – легко согласилась Галя.
Они легли вместе с Бэллой на брошенной на пол старой перине и долго не могли заснуть, ворочались и вздыхали.
Доктор Сухов пришёл ровно в десять. Он был их хороший знакомый, лет двадцать уже, с тех пор, как они переехали в Москву, лечил от разных болячек, и поэтому, когда Галя позвонила, откликнулся незамедлительно. Нина с Любой увели детей в пятиметровку, а мать с Бэллой остались ассистировать. Со стола сняли скатерть и вместо неё положили принесенную доктором клеёнку; он велел матери нагреть воды, сам прокипятил на керогазе, принесенном из кухни, устрашающего вида ножницы, щипцы, зонд, зеркало и скальпель (Бэлла старалась на них не смотреть), разложил их на чистой марлечке, потом открыл бутыль со спиртом, налил его на три пальца в стакан, долил до краев водой и поднес к Галиному лицу:
– Выпей, голубушка, да не бойся, жива будешь!
Она, стуча зубами о стекло, выпила. Потом легла на стол, задрала халат до пояса – обнажилось бедное, беззащитное, жёлтое в пробивающемся через плотно задернутые шторы свете дня и электрической лампочки тело – врач подошел к столу, мать встала по правую руку от него, комната вдруг закружилась, и Бэлла едва успела присесть на диван, как всё пропало. Пришла она в себя от Галиных стонов и запаха крови. Она посмотрела в направлении стола. Галя, бледная, как мертвец, с закушенными губами лежала на нём, а доктор доставал из неё какие-то кровавые ошмётки, которые ещё недавно были ее ребенком. Ненависть против несправедливости жизни, против Романа, который был частью этой несправедливости, жалость к сестре, за эту несправедливость расплачивающуюся, к матери, которая должна была видеть, как кромсают её дочь, и не только видеть, но и помогать этому, поднялась к самому горлу, грозя вот – вот вылиться наружу. Понимая, что выходить в коридор нельзя, а то, не дай Бог, соседи узнают и ещё чего доброго сообщат, куда надо (советское законодательство за аборты карало сурово!) она схватила таз, который стоял на полу, и, содрогаясь в мучительных конвульсиях, вырвала в него весь свой ужас, накопившийся в ней за последние четыре дня. Никто, ни мать, ни врач, даже не повернули головы в её сторону, и она была этому рада: стыдно было за свою слабость. Прошло ещё сколько-то времени. Наконец, врач бросил в лоток звякнувшие металлом щипцы и сказал, обращаясь к Гале:
– Ну, всё, голубушка, экзекуция закончена. Как ты себя чувствуешь, ничего?
– Ничего, – с трудом разлепив спёкшиеся губы, прошептала Галя.
– Ну и хорошо. Осторожненько слезай со стола, мы поможем, и ложись на диван. – Он указал на диван, на котором сидела Бэлла, и она вскочила, как ошпаренная. – Полежать придется денька два, постельный режим обязательный, если не хочешь осложнений. А если почувствуешь себя плохо, звони сразу! Это, – он показал на таз, полный крови и еще чего-то, легко узнаваемого, на что смотреть было невыносимо, – в брезентовый мешок и на помойку, сейчас же! И клеенку надо вымыть, я её с собой заберу.
Бэлла схватилась было за таз, но мать, посмотрев в Бэллино бледное лицо, отобрала его у нее, сказав:
– Нет, нет, я сама, а ты лучше клеенку вымой, доктору уходить надо.
После чего полезла в карман платья, вытащила свёрнутые в трубочку несколько бумажек и протянула врачу. Он с негодованием оттолкнул её руку:
– Не возьму, Анна Соломоновна, и не настаиваете! В такое время, как сейчас, денег не беру. Был рад помочь. Звоните, если что.
Галя пролежала у них не два дня, а целых десять: кровь никак не останавливалась, и Роман уехал в Казань без нее. Не мог не ехать. Происходила эвакуация золотого запаса, и за неподчинение распоряжениям и приказам военных властей можно было загреметь под трибунал. Два раза приходил доктор Сухов, озабоченно хмурился, нажимал на живот, лез зеркалом в истерзанные недра (Бэлла выходила из комнаты) и наконец, сказал, что если завтра, от силы послезавтра кровотечение не остановится, то процедуру придётся повторить. И, как бы убоявшись его слов, на следующий день все прекратилось, а ещё через день Галя собралась домой, но тут неожиданно приехал Семён. Похудевший и почерневший, он вошел в комнату, оглядел всех, обнял мать, сунул мальчишкам, сразу к нему бросившимся, по галете, которые он вынул из кармана шинели, увидел Галино бескровное лицо, безмолвно глянул на мать: что случилось? – она так же безмолвно качнула головой в ответ, и сказал голосом, не терпящим возражений:
– Я вчера ночью вернулся, послезавтра уезжаю на фронт опять. Сегодня утром был в Министерстве культуры, записал вас на эвакуацию в Омск, отправляетесь завтра с Ярославского вокзала. Вещи взять только самые необходимые, в основном тёплые, в Сибири уже зима. Ну и кастрюль пару, чайник, каждому по подушке, по одеялу там какому-нибудь, ну я не знаю, простыни. Ладно, разберётесь сами. В восемь быть на вокзале. Документы не забудьте. Ты куда? – обратился он к Бэлле, которая рванулась к двери.
– Я к Гале Поповой, сказать, что уезжаю, – запнулась…, – а можно и её тоже с нами?
– Что значит с нами, а её семья? – спросил Семен.
– А что её семья? Отец с мачехой и мачехиными дочерями эвакуировался две недели назад, ещё во время паники, а Галю оставил квартиру сторожить. Ты же знаешь, как они к ней относятся.
– Вот негодяи! Ладно, беги к ней, скажи, чтобы с вами завтра на вокзал явилась, я попытаюсь что-нибудь сделать. Нельзя ее одну оставлять, ни родных, никого. Ну, ладно, я пошёл. Завтра увидимся.
Галя Попова сидела в комнате и слушала пластинку Утёсова «Сердце, тебе не хочется покоя» [31]. Вокруг был разгром: кровати с непокрытыми в ржавых пятнах матрасами, совершенно пустой буфет с раскрытыми застеклёнными дверцами, шифоньер с болтающимися, освобождёнными от одежды вешалками.
– Собирайся! – на одном дыхании выпалила Бэлла. – Завтра в восемь утра на Ярославском вокзале.
Галя безучастно взглянула:
– Ты о чём?
– В эвакуацию поедешь вместе с нами. Сенечка велел тебя не оставлять.
В Галиных глазах мелькнуло какое-то подобие мысли.
– Правда, – недоверчиво спросила она, – вы, правда, меня с собой берете? – Родной отец бросил подыхать, а вы… – она заплакала.
– Ты нам не чужая и, вообще, кончай сырость разводить! – нарочито суровым голосом, боясь, что сама расплачется, приказала Бэлла, – а лучше собери тёплые вещи. Где они у тебя? – она подошла и пошире распахнула шифоньер. В нём одиноко висел голубой плащ.
– Мачеха мои зимние вещи тоже прихватила, пальто и всякое такое, сказала, что в Москве я всегда что-нибудь куплю, а они в эвакуации нет, – отвечая на безмолвный Бэллин взгляд, произнесла извиняющимся голосом Галя.
– А твой отец? Он ей разрешил?
– А ему на меня наплевать. Ему бы только, чтобы его не трогали. Иногда мне даже кажется, что я ему не родная, что меня подкинули.
– Ладно, о вопросах родства поговорим потом, а сейчас пошли к нам, у Нины, кажется, есть телогрейка.