Ольга Пойманова Отвражение

Отвражение. Почему никто до сих пор не придумал этого слова? Это же так просто! Отторжение – я отторгаю от себя то, что мне противно. Отвражение – отврагаю того, кто уродует меня изнутри. Вынимает из моих закромов самое гадкое, гнусное, больное. Я ведь, в сущности, неплохой человек. Не злой, не агрессивный. Не нытик, не рёва. Мама говорила, что плакать плохо, что это слабость, а потому нельзя. Утираю слёзы, на душе виновато и тошно.

Она подходит сзади, как всегда. Кладет на мои поднятые к самым ушам плечи свои тонкие белые пальцы. Такая другая. Такая красивая. Улыбается остро, задиристо, как Джокер на карте, как Джек Николсон в лучшие годы, поднимая уголки губ вверх как пики. Смотрит чуть насмешливо, распустив паутинку тонких морщин от глаз до висков. Лицо неправильное, но совершенное, неправдоподобное, изумительное. Когда она входит в комнату, все замолкают.

Мама, зачем ты так со мной? Зачем ты родила нас такими разными?

Моя сестра. Близнец. Так говорят.

Отврагаю, отврагаю, отврагаю.

– Сидишь? – она и говорит как Джокер, как дьявол, чуть насмешливо, глубоко, коварно. Завораживает. Тонкие пальцы пробегают по моему плечу. Никогда от них не бывает больно. Никогда они не впиваются, не давят. Зачем? Алекс работает тоньше.

Передо мной на стол шлепается толстый блокнот. Бумага желтоватая, словно старая. Карандашные тени разбегаются по углам. Это было бы очень красиво, если бы не…

– Полюбуйся. Хороша? – холодная ладонь покидает моё плечо. Алекс присаживается на край стола, руки сплетаются на груди, ноги скрещены. Отвратительная привычка, полное бескультурье. Но как же она красива… Ей можно. Ей все прощают.

Я смотрю на рисунок. Какой ты видишь меня сегодня, сестрёнка? Хороша… Оплывшая, одутловатая. Глаз почти нет, вместо них нарывы. Красная паутинка капилляров, а где-то в ней притаились зрачки. Нос огромный, на пол-лица, рыхлый как весенний снег. Такие же щёки. Рта нет. Рот ты в этот раз рисовать не стала. Прекрасная картина…

Молча киваю. Возвращаю блокнот ей. Алекс задорно смеётся, вырывает листок, любовно разглаживает, стремительно вскакивает со стола и размашистым движением примеряет мой портрет к холодильнику. Там как раз полно магнитов на такой случай. Отлично. Шедевр. Очередное искореженное изображение меня занимает место среди прочих равных.

Алекс не видит во мне своего отражения, не внутреннего, так хотя бы внешнего. Нет ничего, что связало бы нас вместе в ее рисунках. Нет, всякий раз она изображает меня… Какой? Я уже была толстой, огромной. Была похожей на крысу, с узким длинным носом и глазами-бусинками. Была блином без глаз и всего прочего. Была сплошными глазами. Кем только не была. Уродливей и уродливей с каждым разом.

Раньше я плакала. Срывала эти рисунки, топтала ногами, рвала, сжигала, сворачивала из них бумажные самолёты и караванами отправляла в чужие края. Жаловалась маме. Снова плакала, просила прекратить. Мама шла к Алекс, долго с ней о чем-то говорила, объясняла. Втолковывала. У нас прекрасная мама.

Сестра пожимала красивыми округлыми плечами, брала карандаш и рисовала мои самолёты. Я вам не буду говорить, какие она сватала им небеса.

– Летательный исход, так я это назову! – рассмеялась Алекс как-то, принося мне целую пачку таких вот рисунков. – Отличная серия работ!

Летательный исход лучше летального.

А ведь когда-то мы были дружны. Одни ленты в волосах, одни картинки в книжках, одна жизнь на двоих.

Когда все это изменилось? Не помню. Однажды.

Все дети рисуют. И мы рисовали. Мои картинки были просты: домики с печными трубами, цветы у порогов. Деревья у реки. Котята и собаки. Принцессы. Я брала цветные карандаши и упоенно создавала сказочные миры. Алекс брала только простой. Затачивала его остро-остро, стружка летела во все стороны.

– Чем проще, тем сложнее, – говорила она.

И правда.

Я рисовала лица. Смешные кукольные лица. Она душу. Изувеченную человеческую душу. Она замечала жадность, злость, зависть, алчность, боль… Может, она видела грехи?

На Алекс невозможно было смотреть, когда она рисовала. Казалось, у нее не было руки, только карандаш, тупой конец которого приторочен к самому ее мозгу. Она вытягивалась в струну, лицо ее заострялось, становилось колючим, нервным, упрямым.... Но даже в эти минуты она была невозможно красива. Особенно в эти минуты.

Однажды я замечаю ее на подоконнике кухонного окна. Блокнот нервно дрожит в руках, карандаш пляшет и кружится. Никаких резких нервных штрихов. Нет сухих скупых движений. Что-то было не так.

Все, все было не так.

– Привет, сестрёнка, – поворачивается она ко мне. Я застываю. Это был первый раз, когда уголки ее губ поползли вверх пиками. Красиво и жутко. – Вот, взгляни!

Я смотрю.

На рисунке лицо. Точнее, голова. В окружении кудряшек, бантиков, какой-то кремовый торт от безвкусного кондитера, а не лицо. И хуже всего, что больше ничего нет. Пустое белое пространство на месте черт.

– Что это? – спросила я.

– Не узнаешь? – она мурлыкает как котенок, но уже выпускает когти.

– Нет…

– Это ты.

– У меня другая прическа, – я, обидевшись, отворачиваюсь.

– Не вижу ничего другого, – дергает плечом она.

– Ну, ладно… Покажешь, как закончишь, да?

– А я закончила! Шедевр! – говорит Алекс и скачет к холодильнику. Я иду за ней.

Шедевр. Лицо, на котором нет ничего, ни лишнего, ни нужного.

Я ничего не понимаю. Алекс хлопает в ладоши и восторженно смотрит на свою работу.

Вечером, когда мама возвращается с работы, она берет ее за руку и ведет показывать рисунок. И знаете, что? Мама тоже ничего не понимает. Я плетусь следом за ними и вижу, как сестренка в радостном возбуждении тыкает пальчиком в белый пустой блин.

– Ну посмотрите же, это ведь идеально! Пустое и прекрасное ничто!

– Алекс, мы тебя любим. Поэтому очень хотим понять. Но сейчас не тот случай, – осторожно начинает мама. – Если ты рисовала сестру, то почему у нее даже глаз нет?

– А разве у нее есть глаза? Разве она что-нибудь видит? – удивляется Алекс. Мама трогает ее лоб. Температуры нет.

Я вообще перестаю что-либо понимать. Алекс словно в лихорадке. Она бьет и бьет в рисунок пальцем, просит, чтобы мы оценили его, подпрыгивает на месте…

– Да успокойся же ты! – мама не выдерживает, закрывает уши, мотает головой… Я стою позади. Молча.

Вскоре припадок заканчивается.

Ночью я тайком снимаю рисунок и прячу в кулинарной книге, которую мама много лет назад за ненадобностью закинула на самую дальнюю полку на кухне. С тех пор к ней никто не прикасался. И слой пыли на обложке выдает теперь моё преступление. Там, среди борщей, котлет и пирогов затерялся рецепт моего странного, пугающего будущего. Белый блин лица, чистый холст.

Долгое время рисунков не было. Алекс вообще перестала брать в руки карандаш. Магниты сиротливо прижимаются к дверце холодильника. Им некого поддерживать. И некого распинать.

Я тоже стараюсь жить как всегда. Выходит не очень. Мне кажется, что меня предали. Порой чувствую на себе ее холодный, злой взгляд.

Иногда, тайком ото всех, я достаю рисунок и смотрю него, пытаясь понять, что же имела в виду сестренка. И очень боюсь, что кто-то застанет меня за этим занятием. Дергаюсь при малейшем шорохе, не ставлю, а закидываю книгу назад на полку.

Ее взгляда тоже боюсь. Она словно медленно снимает с меня кожу, отрезая по кусочку.

Мы обе русые. Вдруг это стало невыносимым. Я смотрю на Алекс, и мне кажется, что ее волосы сейчас начнут извиваться змеями, закрутятся волнами, что она станет похожа на тот самый рисунок. А потом и у меня на голове начнется то же самое. Не властно и смертоносно, как у Медузы Горгоны, а глупо, нелепо, как кремовые бороздки, увенчанные огромной жирной розочкой… Я даже знаю, чья рука приколет этот бантик-розочку к моим удушающим кудрям.

Из парикмахерской я выхожу рыжей. В пути до дома мне кажется, что нет никого красивее.

Алекс хмыкает, как мне показалось, одобрительно. Подходит поближе. Берет прядь волос и протягивает ее между пальцев. Солнечный луч вдруг скользнул в комнату и тоже коснулся моих волос. Алекс отдернула руку, будто обожглась…

Три дня я горжусь собой. Три дня даже не смотрю в ее сторону. Зато все очень даже смотреят в мою. Мне поначалу это нравится. Никогда я не была в центре внимания. Вдруг оказалось, что это так приятно… Затем стала замечать, что далеко не все смотрят с одобрением. Кто-то откровенно смеется, кто-то словно и не одобряет. Всем есть до меня какое-то дело, как будто это не моя прическа, а их.

На четвертый день я наматываю на голову платок. Всем говорю, что это для красоты. На самом деле мечтаю отдохнуть. Смотреть стали еще больше…

На пятый день перед моими глазами вновь появился портрет.

– Это не я! – брезгливо отодвигаю от себя бумагу, зло посмотрев на сестру.

– Ой, ли? – спрашивает она, усаживаясь на стол. Ох уж эта ее привычка… Покачивая тапочкой, что едва держалась на одном большом пальце, она следит за мной. И снова эта улыбка! До дрожи.

Я притягиваю лист, чтобы рассмотреть.

На сей раз она нарисовала мне глаза. Огромные, круглые. Затравленные глаза. Я сжалась, увидев их. Как будто страх, всепоглощающий, жадный и липкий, сквозь этот рисунок выбирался наружу и овладевал мной.

Губы тоже были. Тонкие, бледные, едва заметные, как будто их нарисовали, а потом долго-долго размазывали.. Такими губами не поговоришь… Ты что же, не хочешь, чтобы я спорила с тобой, сестренка? Нос тоже был. Тонкий, вздернутый, он словно принюхивался, пытаясь понять, откуда идет опасность. Крыса с базедовой болезнью, вот кто я. Если такие вообще бывают.

Догадаетесь, что в этот раз она рисовать не стала?

Да. Вы совершенно правы.

Я лысая крыса.

– Ты сошла с ума, – раздражённо огрызаюсь я и резко выхожу из-за стола. Стул падает на пол. Прямо на чёрную клетку.

Загрузка...