Весной 1878 года, в апреле, скончался от воспаления легких в Оптиной пустыни иеромонах Климент, в миру Константин Карлович Зедергольм. Ему еще не было пятидесяти лет от роду.
Отец Климент не был ни красноречивым проповедником, ни поражающим воображение, внешним, так сказать, телесным подвижником; он не был и одним из тех знаменитых духовников или старцев, которых руководства и советов ищут не одни монахи, но и многие миряне всех состояний и возрастов. Административную должность он не успел занять; его только прочили в настоятели одного из монастырей Калужской губернии, когда неожиданная и ранняя смерть пресекла его дни.
Отец Климент писал и печатал, но нельзя также сказать, чтоб его произведения были многочисленны или особенно влиятельны, или чтоб они имели в себе что-либо резкое, лично-характерное и вовсе выходящее из ряда.
И не смотря на весь этот ряд отрицаний отец Климент был замечательный человек и еще более замечательный инок.
Его заслуги, его история, его роль совершенно особые и оставить их в забвении было бы величайшей несправедливостью.
Вот краткая история его прежней жизни в миру.
Вместо сухого и последовательного перечня событий, вместо обычного формулярного списка некрологов, я передам на память то, что он в двух-трех беседах сам рассказал мне о первой своей молодости.
Отец Константина Карловича Зедергольма был реформаторским суперинтендантом в Москве. У него было еще несколько братьев: один из них был в последней кампании генералом в Закавказской армии и скончался немного ранее отца Климента. Вот что он мне сам говорил: «Семья наша была хорошая и почтенная, но, знаете, сухая, немецкая семья. Протестантство ничем не отталкивало меня, но ничем особенно и не привлекало. Церковная служба наша мне не нравилась. Я испытывал совершенно другое чувство, когда мне случалось бывать в православной церкви. Религиозные потребности мои были сильны, но все, что говорили наши пасторы мне было не совсем по сердцу; все это не удовлетворяло меня. Пасторов в Москве я знал несколько, и у каждого из них был личный оттенок. Отец мой был очень серьезный человек, с немного рациональным, скептическим оттенком. Это мне очень не нравилось; другой пастор разыгрывал из себя светского человека; третий был сухой фанатик. А вы не можете себе вообразить, как фанатизм на этой холодной протестантской почве не привлекателен… Я еще не был знаком ни с учением, ни с историей православной церкви, когда уже меня начинало влечь к ней, и когда формы ее начинали мне сильно нравиться… Тут явились и побочные влияния, национальные, вовсе не духовные, но и они, по смотрению Божию, косвенно помогли мне приблизиться к истине. Было обстоятельство, которое укрепило во мне желание стать русским. В университете[1] у меня были два друга, два товарища: покойный поэт Б.Н. Алмазов[2] и Тертий Иванович Филиппов[3], которые вам, и не вам только, а многим известны. С ними мне был очень весело и приятно. Алмазов был юноша привлекательного характера, любил острить и очень смешил. Т.И. Филиппов был тогда белокурый красавец в русском вкусе; он превосходно пел русские песни. Они оба много говорили мне о русском духе, о русской народности, о русской поэзии… Однажды я сказал: «Тертий Иванович, сделай меня русским». – «Для этого прежде всего надо стать православным», отвечал он. Вот это желание обрусеть косвенно тоже помогло моему обращению. Желание обрусения, симпатия к русским национальным формам славянофильского даже рода, с одной стороны, а с другой – неудовлетворенные протестантством сердечные потребности, – вот пути, которыми меня привел Господь сперва в церковь, а потом и сюда, в скит».
Сверх того, отец Климент говорил мне, что философия Шеллинга также много способствовала утверждению его, как в христианском чувстве вообще, так и в переход к вселенскому православию. Он находил, что никто прекраснее Шеллинга не объяснил мировой важности христианства, как исторического момента.
Зедергольм был одним из лучших студентов историко-филологического факультета и (если я не ошибаюсь) его прочили в профессора.
Покойный П.М. Леонтьев знал хорошо и уважал молодого Зедергольма и советовал ему посвятить свои способности и свое трудолюбие университетской науке.
«Но я тогда уже мечтал о монастыре, рассказывал мне отце Климент. Я был вечером у Павла Михайловича; он сидел за лампой, так что я не видал выражения его лица. Не знаю, что он думал, когда я, возражая на эти советы его отдаться светской науке, начал ему говорить об Оптиной пустыни, о преданиях старчества, об Оптинских знаменитых духовниках, о Паисии Величковском… Я говорил долго, с жаром. Павел Михайлович ничего мне не возразил».
Присоединился Зедергольм к православной церкви в 1853 году, в августе месяце, в Оптинском скиту. В краткой летописи скита описано, как было совершено над молодым человеком таинство миропомазания, каким утешением было это зрелище для всей скитской братии…[4]
Почему Зедергольм не миропомазался в Москве или в Петербурге, а приехал нарочно для этого в Оптину пустынь? В вышеозначенной летописи сказано, что И.В. Киреевский привлек его к Оптиной. Он говорил молодому человеку так: «Если вы хотите узнать основной для христианства, то необходимо познакомиться с монашеством: а в этом отношении лучше Оптиной пустыни трудно найти». Имение Киреевского было в Лихвинском уезде, не очень далеко от Оптиной пустыни, и из биографии его известно, что в последние годы своей жизни Киреевский часто ездил в этот монастырь для бесед с духовниками. Он и похоронен в Оптиной, рядом с братом своим Петром[5]. Зедергольм еще юношей, в Москве, был знаком по-видимому, со многими знаменитостями литературы и науки русской. У Киреевского он был несколько времени домашним учителем. Уже будучи монахом, он часто вспоминал об Иване Васильевиче и говорил мне, что хотя все славянофилы того времени были люди, конечно, православные по своим убеждениям, но ни у одного из них он не находил столько сердечной теплоты, столько искренности и глубины чувств, как у Киреевского. «Хомяков, говорил мне Зедергольм, был холоднее; он, разумеется, был человек тоже искренне-православный, но его диалектика, его страсть к словопрениям увлекала его до того, что он вступал в споры и с людьми православными иногда о самых существенных вопросах, противоречил и впадал в некоторые уклонения. Разговаривал он с безбожником или с иноверцем, о был вполне православный; но начинал он беседовать с православным, и как только тот сказал ему раза два «да, да» Хомякову уже становилось скучно, и ему хотелось сказать: «нет, нет, не совсем так!» Киреевский же был весь душа и любовь.
Надо заметить, что помимо всех собственно духовных сокровищ Оптиной, самый вид этой пустыни привлекателен и действует на воображение людей даже и вовсе не особенно набожных.
Монастырь построен на опушке огромного бора; пред обителью река Жиздра вьется по лугам; в стороне (верстах в двух) видны колокольни, сады и домики Козельска. Вид со всех сторон чрезвычайно красив и как-то успокоителен, величав. Сзади эта бесконечная синева векового бора, теряющаяся вдали. Вблизи эти исполинские сосны и ели, перемешанные с чернолесьем; спереди обширные луга, река, рощицы вдали, этот городок в стороне, как-то кстати напоминающий и о «мирской жизни»… Все это на самом деле прекрасно.
Скит построен в самом лесу, очень близко впрочем от монастыря, всего минутах в десяти ходьбы. К нему идет убитая щебнем дорожка в тени великолепных деревьев. Главная дорожка случайно, или по верному художественному чувству распорядителей, идет не совсем прямо, а чуть заметно уклоняясь в сторону; от этого скит долго не виден, но потом, вдруг из чащи предстают вам скитские ворота. Они имеют вид как бы небольшого храма, розового цвета, с одною белою главой наверху. Самый выбор этих цветы чрезвычайно удачен. Это так «тепло» и красиво, и летом в густой зелени леса, зимой в снегу, из которого поднимаются суровые ели и сосны с их огромными, снизу грубо-чешуйчатыми, а наверху нежно-планшевыми мачтовыми стволами…
По обеим сторонам дверей, под этими воротами, на стене изображены почти все главные подвижники и учителя монашества: Антоний Великий, Нил Сорский, Исаак Сирин и другие. Все с развернутыми свитками, на которых славянские надписи, изречения их. Если кто-нибудь захочет тут остановиться и внимательно подумать, при чтении этих свитков, он найдет уже в них всю основную, так сказать, азбуку монашеской жизни. Внутри, со стороны скита, на этих розовых, как бы мирно-радостных приветливых воротах изображена икона Знамения Божией Матери. Под иконой есть подпись: «Все упование мое на Тя возлагаю, Матерь Божия Сохрани меня под кровом Твоим»… Кто войдя в ворота скита обернется, тот непременно прочтет эту подпись, и она на многих действует особенной силой. Отец Климент говорил мне сам, что как только увидал он эти ворота, как вошел в этот просторный, тихий и цветущий скит и посмотрел на все вокруг себя, так и сказал себе в сердце своем: «здесь тебе кончить жизнь»…
Может быть это было и в первый приезд его, но, во всяком случае, между приездом его (в 1853 году) и поступлением в обитель (в 1862–1863 году) прошло около десяти лет мирской христианской жизни.
Не знаю, советы ли Оптинских старцев испытать себя и не спешить, или собственные соображения и наклонности удержали его надолго в миру, только он по окончании курса поступил на службу в Святейший Синод и вскоре был сделан чиновником по особым поручениям при обер-прокуроре. Обер-прокурором в то время был граф Александр Петрович Толстой (умерший в 1872 или 1873 году в Швейцарии). Мне кажется, что этот выбор светской службы был внушен Зедергольму желанием быть «ближе к церкви». Одновременно с поступлением на службу по духовному ведомству Зедергольм получил степень магистра. Он защищал в Москве диссертацию:»О жизни и сочинениях Катона Старшего», которая была около того же времени напечатана в Русском Вестнике и, насколько мне помнится, вызвала какие-то замечания, что не совсем полезно низводить с пьедестала великих людей. Перечитывая теперь эту ученую и очень хорошим языком написанную статью, я никак не мог понять, что нашли в ней враждебного Катону или унижающего его. Если и можно видеть в этой статье отсутствие особенного поклонения, то эта едва заметная сразу черта зависит, кажется, от того, что диссертация о великом язычнике совпала у Зедергольма, вероятно, с молодым рвением христианского прозелита, и он, осуждая Катона, удовлетворял своей потребности осудить весь языческий Рим.
При Синоде прослужил он с 1858 года до 1862; посылался в разные командировки и, между прочим, в 1860 году ездил по поручению Синода на Восток вместе с г. Соломоном[6] (теперь сенатором, а тогда служившим в Синоде) для собрания точных сведений о халкинских и афонских богословских курсах и о состоянии православных церквей и монастырей на Востоке. Некоторые из заметок и впечатлений его вынесенные из этой поездки в Турцию и Грецию, были напечатаны в духовном журнале «Душеполезное Чтение».
Довольно любопытно просмотреть оставшуюся после отца Климента тетрадь, в которой он на скорую руку записывал свои путевые впечатления во время этой поездки. особенно интересна та часть (очень значительная), которая осталась в рукописи. В ней-то ясно видишь, в какой мере православные чувства и православное миросозерцание были и тогда уже основой его внутренней жизни. Этот московский студент 50-х годов, сын ученого реформаторского пастора, этот магистр древнеэллинской словесности филолог и автор диссертаций о Катоне Старшем, этот молодой петербургский бюрократ ничего почти не видит и не слышит на Востоке кроме православия, монашества, афонских старцев, кроме церковной истории и церковных древностей. На быть (особливо на быт мусульманский, столь своеобразный и до сих пор всем иностранцам столь мало доступный и мало понятный) он не обращает почти никакого внимания и если замечает что-нибудь мимоходом, то не иначе как с отвращением; на древности в Афинах едва смотрит, хотя, конечно, понимать их может лучше многих по роду университетской подготовки своей и по врожденному вкусу. Споры православного новогреческого консерватора Икономоса с афинскими либералами занимали его гораздо больше всяких древностей. Святая Афонская гора с ее современными чудесами подвижничества была для него гораздо интереснее всех красот невозродимого к действительной жизни Акрополя. Афонской горе у него посвящено в тетради семьдесят и более страниц; Афинам – с чем-то двадцать… В нашем посольстве в Константинополе он слышал разговоры, что Россия бессильна, ибо у нее нет денег, а «как не будет денег», другие державы станут только смеяться над нашими угрозами». Зедергольм записал в свою путевую книжку, что не безденежье, а безверие губит Россию, но не высказал дипломату своих возражений.
С кем бы не говорил он, – с доктором Зографом, с г. Каратеодори, с поэтом профессором Танталидесом и другими замечательными фанариотами, он везде один и тот же человек, все старающийся свести на мистически православную точку зрения. При свидании со знаменитым старцем патриархом Григорием VI в нем все дрожит…
«Когда патриарх говорил, все во мне дрожало: так сильно на меня действовала мысль, что я вижу Патриарха Григория – и вид и самый голос его, в котором какая-то особенная глубина, сдержанность. Доктор Зограф после говорил мне, что слова патриарха тронули его до слез, а о человек, кажется не очень чувствительный. Потом патриарх сказал, что теперь, когда мы увидим вблизи положение дел, мы убедимся, что оно во многом не такое каким представляется нам издали. Касательно нашего поручения в Халки заметил, что нужна осторожность, чтобы присылка русских воспитанников не повредила заведению и здешним христианам вообще. В течение разговора С. упомянул о новом переводе св. Писания на русский язык. патриарх заметил, что в России, православной стране, охраняемой правительством, подобное предприятие возможно, а что здесь им бы воспользовалась пропаганда протестантская и что оно поэтому было бы опасно. Затем сделал еще несколько замечаний, смысл которых был, что для народа потребнее не перевод св. Писания на народный язык, а частая проповедь Евангелия. зашла речь о нынешней цивилизации. Патриарх сказал, что нет ничего гибельнее цивилизации, основанной не на Законе Божьем, что подобная цивилизация не цивилизация, а разрушение. Потом патриарх сделал несколько общих замечаний о нашем времени. «Прежде, сказал он, греки не имели такого сообращения с другими народами, не было такой легкости в сближении с ними: они меньше знали иностранные языки, но в них больше держались христианские добродетели: страх Божий, вера нелицемерная, любовь; теперь греки стали образованнее и имеют гораздо больше удобств для сообращения с другими народами, но христианские добродетели в них ослабли: смесишася во языцех и навыкоша делом их. Далее патриарх указал, каким средством враг старается ослабить веру в человеке: прежде всего колеблет в нем уважение к пастырям церковным, и когда овца удалится от пастыря, тогда она легче становится добычею волка. Затем С. предложил несколько вопросов; при разрешении их патриарх повторял, что в России, стране православной, возможно многое, что здесь было бы опасно. Спросили о причинах успеха римской пропаганды. Патриарх отвечал, что причина заключается в том, что пропаганда разрешает на все, а церковь многое запрещает. Затем патриарх упомянул о широком пути, ведущем в погибель и узком, ведущем в царство небесное. Я спросил, отчего в православном духовенстве замечается как будто менее усердия к обращению в православие, чем латинском. Патриарх отвечал, что латыни только о том и думают, чтобы увеличить число своих, а мы из обращенных желаем делать истинных христиан. После того, сказав еще раз о том, как хорошо, что Россия посылает осведомляться о положении христиан на Востоке, патриарх с любовью отпустил нас».
Что же такого особенного было в словах патриарха Григория? Собственно в речах его не было ничего нового, красноречивого, глубокого или тонкого. Все самые общеизвестные и общедоступные вещи и в самом практически консервативном духе… Но тут действовали сильно не столько смысл и содержание речей патриарха, сколько сознание «что это говорит он, тот кого я духовно и нравственно так высоко чту»… Эта ученическая вера в лицо старца и святителя, в силу высокой души, в святость высокой жизни… это чувство похоже не на умиление от красноречивой и умной проповеди, оно скорее похоже на радость при принятии в себя даров таинства.
Но вот отец Климент знакомится с богословом греком, преосвященным Тпильдосом, ректором Халкинской академии и митрополитом Ставропольским. Здесь Зедергольм говорит духовнее, православнее митрополита-ректора; и ректор, который пробовал «поставить вопрос на более реальную почву», спешит согласиться с нашим немцем… Разговор шел о том; необходимо или нет пользоваться протестантскими и латинскими сочинениями по некоторым хорошо обработанным на западе отраслям богословских наук. Зедергольм сожалел об этой необходимости. Преосвященный Типальдос говорил, что можно пользоваться от запада лишь методом, а не духом и что людей, даже и молодых, но уже утвержденных в вере, стеснять в чтении даже и философском не надо. Зедергольм, не отвергая этой свободы, жаловался на «бедность руководства и на недостаток полноты в изложении полной православной системы, которая могла бы обнять все науки (он здесь разумел только одни богословские науки, конечно) и избавили бы нас от необходимости обращаться к западным писателям..
Типальдос одобрил его и прибавил, что решения этой задачи ожидают от России, где есть и средства и люди.
«Что касается меня, продолжал я (пишет в дневнике своем Зедергольм, то я знаю, что все – объемлющая полнота познания не доступна на сей земле и будет достигнута нами в другой жизни (Типальдос заметил, что это справедливо, но, что это другой вопрос); что бедность и немощь составляют непременный удел истинной церкви, и что именно в этой бедности и немощи совершается преизобильная сила Божия; что православие живет среди всяческого неустройства и скудости именно для того, чтобы было видно, что оно держится не человеческими силами и порядками, а могуществом Божиим, и что я поэтому не соблазняюсь скудостью нашей, как в других отношениях, так и в отношении к руководствам и изданиям (Типальдос несколько раз прерывал меня одобрениями). Оберегаясь подобными мыслями от соблазна, я, однако, чувствую в себе недостаточно сил, чтобы убедить тех, которые иначе думают и прошу вас сказать, как следует отвечать тем, которые соблазняются скудостью восточной церкви в сравнении с западной и заключают от сего о преимуществах последней пред первою.
«Типальдос посоветовал указать им на разговор Минуция Феликса Октавий. Язычник там хвалится перед христианином театрами, цирками и т. д. Христианин отвечает, что это предметы посторонние, когда дело идет о познании Бога истинного, и что этим человек не спасется.
«И турки, сказал Типальдос, если хотят совратить христианина, указывают на униженное состояние христиан. А мы им хвалимся.