Предисловие

[ко второму изданию работы Джона Остина «Определение области юриспруденции», опубликованному в рамках его «Лекций по юриспруденции, или философии позитивного права» 1861 года]


Мне кажется необходимым попытаться оправдать тот шаг, который я сделала, представляя перед публикой сочинения такого рода и такой ценности, как сочинения моего покойного мужа. Я также должна объяснить, почему я решила опубликовать их в том неполном и незавершенном состоянии, в котором он их оставил. Последнее решение было, действительно, необходимым следствием первого, поскольку меня едва ли можно было бы обвинить в непочтительности и самонадеянности при попытке исправить или изменить то, что он написал.

Я с почтением даю эти объяснения тем немногим, кому подобает упоминать о таком человеке, и прошу их не думать, что я столь небрежно отношусь к его славе, что легкомысленно и неосмотрительно взялась сделать то, что могло бы принизить репутацию, которую он (почти против своей воли) среди них приобрел. Их суду и беспристрастности я вверяю эти несовершенные сохранившиеся фрагменты. Какие бы недостатки они ни обнаружили, пусть они будут уверены, что он нашел бы больше и значительней.

Всем, кто интересуется наукой юриспруденции, хорошо известно, что Том, переизданием которого является настоящая работа, уже много лет не печатался. С того времени, как о нем стало известно, с разных сторон к Автору стали поступать искренние и лестные просьбы опубликовать второе издание. Их было достаточно, чтобы пробудить тщеславие любого, но не его.

К сожалению, они поступили слишком поздно. Публика или та небольшая ее часть, которая интересуется подобными вопросами, не обнаружила в своем доступе глубокого и ясного течения юридической науки, пока ее воды не были направлены в другие русла или исчезли вовсе. Соразмерно тому, как потребность в книге становилась все более насущной, состояние ума, в котором она была написана, и то, в котором эта потребность его застала, разделяло все больше лет и все больше занятий. Кроме того, надежда, воодушевление, пыл, с которыми он начал свою карьеру преподавателя юриспруденции, были омрачены равнодушием и пренебрежением, и в столь мало оптимистичном настроении, как у него, они не могли получить второго расцвета.

В мои намерения не входило вдаваться в подробности жизни, о которой мало что можно рассказать, кроме разочарований и страданий, и которая, как по собственному выбору, так и по необходимости, оставалась в тени. Ничто не могло быть более противно человеку с его гордым смирением и требовательной сдержанностью, чем то, что он отдает свою частную жизнь на суд публики; и мое почтение к нему не состояло бы в том, чтобы требовать преклонения (даже если бы я была уверена, что получу его) от мира, с которым у него было столь мало общего.

Но когда под влиянием соображений, показавшихся убедительными мне и его друзьям, наиболее компетентным для того, чтобы дать совет, я решила переиздать приводимый ниже том и опубликовать остаток цикла Лекций, частью которого являются содержащиеся здесь лекции, оказалось необходимым дать некоторое объяснение тому состоянию, в котором он их оставил; рассказать, почему работа, над которой размышлял Автор, так и не была закончена; почему уже напечатанная ее часть так долго и так упорно скрывалась от публики; и, наконец, что заставило меня взяться за трудную задачу подготовки этих материалов к печати. Для того, чтобы сделать это, я должна рассказать о тех событиях его жизни, которые непосредственно связаны с ходом его исследований, а также, пусть и с бесконечной болью, должна коснуться качеств или событий, которые парализовали его усилия по продвижению юридической науки и распространению важных истин.

Если я задержусь на его личном характере дольше, чем это может быть сочтено абсолютно необходимым для моей цели, мое оправдание будет найдено в словах писателя, который понимал и ценил его:

"В наши дни его личный характер был или должен был быть более поучительным, чем его интеллектуальная энергия. Он жил и умер бедняком. Его мало знали и мало ценили, и он не искал наград, которые должно было дать общество. Но во всем, что он говорил и делал, было достоинство и великодушие, которые давали один из самых впечатляющих уроков, которые можно постичь – об истинной природе и истинных источниках величия".

* * *

В очень раннем возрасте Г-н Остин вступил в армию, в которой прослужил пять лет, – факт, которому здесь не было бы места, если бы не устойчивый отпечаток, оставленный им на его характере и чувствах. Хотя Г-н Остин оставил армию ради профессии, для которой, как казалось, его таланты подходили более всего, до конца своей жизни он сохранил глубокую симпатию и уважение к военному характеру, как он его понимал. Высокое и педантичное чувство чести, рыцарская нежность к слабым, великодушный пыл, смешанный с благоговением перед властью и дисциплиной, откровенность и преданность, которые были, как он думал, отличительными чертами настоящего солдата, были также его собственными качествами, возможно, даже более выдающимися, чем интеллектуальные способности, которыми он был известен.

Г-н Остин был приглашен в адвокатуру в 1818 году. Если бы столь скрупулезному и требовательному уму можно было внушить уверенность в своих силах и перспективах благодаря свидетельствам и предсказаниям других, он начал бы свою карьеру с несомненным и жизнерадостным духом, ибо каждый из выдающихся юристов, в кабинетах которых он учился, говорил о его талантах и способностях как о несравненных и уверенно предсказывал ему высшие почести в его профессии.

Но он никогда не был уверенным и жизнерадостным. Даже в те дни, когда надежда наиболее лестна, он никогда не смотрел в будущее с оптимизмом; и (позвольте мне здесь добавить) он никогда не пытался пробудить блестящие ожидания в человеке, которого он пригласил разделить с ним это будущее. С удивительной искренностью он с самого начала доверил ей свои дурные предчувствия. За четыре года до своей женитьбы он завершил письмо так: "…и да укрепит нас Бог, помимо того, вынести те лишения и разочарования, с которыми нам, вероятно, суждено бороться!". Человек, которому были адресованы такие слова, имеет, тем самым, так же мало права, как и склонности жаловаться на судьбу, ясно представленную перед ним и сознательно принятую. И она никогда не могла вообразить себе человека, столь созвучного ее честолюбию и столь удовлетворяющего ее гордость, как тот, кто дал ей возможность разделить его благородную бедность.

Мне должно быть позволено сказать это, чтобы никто не подумал, что он разрушил ожидания, которые никогда не порождал, и чтобы влияние того, что я должна рассказать, не ослаблялось представлением о том, что это – недовольное выражение личного разочарования. Сколько бы жалобного ни было в этом кратком повествовании, оно возбуждено воспоминанием о великих качествах, не оцененных по достоинству, о великих силах, не нашедших подходящего применения, о великой страсти к благу человечества, охлажденной равнодушием и пренебрежением, а также воспоминанием о борьбе и муках слишком скрупулезного и слишком чувствительного духа, тщетно пытающегося в одиночку и без всякой поддержки обосновать притязания науки, которую он считал столь важной для человечества. И скорбь о неизмеримой личной потере не столь велика в сравнении с сожалениями о потере, понесенной миром.

Вскоре тому, кто наблюдал за ним с величайшей тревогой, стало ясно, что он не преуспеет в адвокатуре. Здоровье его было слабым: он был подвержен лихорадочным приступам, которые приводили его в состояние крайней немощи и упадка сил; а поскольку эти приступы были вызваны либо физическими, либо моральными причинами, то для него ничто не могло быть хуже, чем спешка практики или духота и непрекращающееся волнение судебных заседаний.

Помимо того, что он физически был непригоден для избранной им профессии, еще более препятствовал этому его склад ума. В высшей степени нервный и чувствительный, он был совершенно лишен охоты, дерзости, самодовольства и уверенности в превосходстве, которое осознавалось им, но которое скорее угнетало, чем воодушевляло его. Он чувствовал, что оружие, которым он был вооружен, хотя и отличалось высочайшей по накалу страстью, было неприменимо в войне, в которой он участвовал; и постепенно он становился все более и более требовательным и недоверчивым к себе. Он ничего не мог сделать быстро или неумело. Он не мог заставить себя считать какую-либо часть своей работы незначительной. Он практиковал уровень размышления и усердия, совершенно несоизмеримый с характером и важностью случая. Эти умственные наклонности сыграли роковую роль для его успеха в профессии.

В самом деле, еще до того, как его пригласили в адвокатуру, он обнаружил в себе зародыш особого склада ума, который не позволял ему поспевать за ходом человеческих дел. В письме, адресованном его будущей жене, датированном 1817 годом, когда он еще служил в конторе составителей документов для Суда справедливости, он писал: "Я почти предчувствую, что склонность к составлению документов в скором времени придаст мне столь исключительное и фанатичное пристрастие (я имею в виду, в том, что касается моих собственных произведений) к ясности и точности, что я едва ли решусь послать письмо с важной целью даже вам, если оно не будет выполнено с точностью и осмотрительностью, которые требуются в акте сообщения".

Но не "склонность к составлению документов" создал эту склонность добиваться от себя степени совершенства, несовместимой с расторопностью и быстротой, хотя он и мог бы привести к ее развитию. Г- н Остин был, по его словам, нетерпим ко всякому несовершенству, и до тех пор, пока он мог разглядеть малейшую ошибку или двусмысленность в слове, он переделывал его снова и снова, пока его точный ум уже не мог предложить какое-либо возражение или затруднение. Это был не тот характер, который мог бы приспособиться к властным требованиям профессиональной деятельности. После тщетной борьбы, в которой сильно пострадали его здоровье и дух, он оставил практику в 1825 году.

В 1826 году был основан Лондонский университет (ныне Университетский колледж). Судя по характеру и целям этого учреждения, оно, по-видимому, питало надежду на то, что не только определенные категории лиц, но и отрасли науки, исключенные из древних университетов, мохут найти в нем приют и поддержку. Среди наук, которые предлагалось преподавать, была и юриспруденция, и г-н Остин был избран на эту должность. Как только он получил назначение, он решил отправиться в Германию, чтобы на месте изучить то, что было сделано и делалось великими правоведами этой страны, к которым он испытывал глубокое восхищение. Он немедленно приступил к изучению языка и, прежде чем покинуть Англию, уже достиг определенных успехов. Осенью 1827 года, побывав в Гейдельберге, он поселился с женой и ребенком в Бонне, где в то время жили Нибур, Брандис, Шлегель, Арндт, Велькер, Маккелди, Хефтер и другие известные люди, от общества которых он получал и удовольствие, и наставления. Г-н Остин заручился поддержкой молодого юриста, который только что вступил на ту ступень профессиональной карьеры, на которой мужчинам разрешается преподавать, не занимая никаких должностей. Они называются «Privatdozenten»[97] и являются своего рода преподавателями-консультантами. Читая вместе с этим джентльменом юридические книги на немецком языке, г-н Остин, преследуя свою главную цель, в то же время быстро овладел языком с той точностью и полнотой, которые он вносил во все, что изучал.

Как я узнаю из ряда небольших записок, он также приложил много усилий, чтобы полностью ознакомиться с дисциплиной и режимом преподавания в немецких университетах. Он часто выражал свое искреннее желание привезти домой, для пользы Англии, то, что было наиболее достойно подражания в Германии. Он покинул Бонн весной 1828 года, став обладателем хорошего немецкого языка и ряда величайших написанных на нем произведений. Он всегда вспоминал свое пребывание там как один из самых приятных периодов своей жизни. Он и его спутники, оказавшиеся тогда единственными англичанами, обосновавшимися в Бонне, были радушно приняты этим знатным обществом и нашли там качества, наиболее созвучные их вкусам: уважение к знаниям, любовь к искусству, свободу мысли и простоту привычек. Несмотря на надежды, планы и достижения, с которыми он приступил к своим новым обязанностям, он не без большого сожаления и дурных предчувствий покинул жизнь, столь полную интереса и свободную от забот, ради ограничений и лишений, которые Лондон налагает на бедных людей, и ради волнений, связанных с трудной и неопробованной карьерой.

И тем не менее все обещало быть хорошо, за исключением, как всегда, его здоровья, которое сильно пострадало от его переживаний перед тем, как он покинул адвокатуру, и которое лишь частично восстановилось благодаря относительному спокойствию духа, последовавшему за его назначением, а также целительному и приятному пребыванию на Рейне.

Его лекции открылись классом, который превзошел все его ожидания. В него входили несколько человек, наиболее выдающихся ныне в юриспруденции, политике и философии. Зрелище этой благородной группы молодых людей произвело на него сильное впечатление и взволновало его, и он с каким-то благоговейным трепетом почувствовал возложенную на него ответственность. Он имел высочайшее понимание важности ясных представлений об основаниях права и морали для благополучия человеческого рода, и мысль о том, что он станет посредником, через которого эти представления будут переданы столь многим умам, призванным иметь сильное влияние в Англии, наполняла его задором и энтузиазмом. Как и следовало ожидать от его восприимчивой натуры и чувствительной совести, они смешались с тревогой, слишком сильной для его физического здоровья.

Некоторые заметки, которые я нахожу на чистом листе первой лекции, прочитанной в Лондонском университете, настолько проникнуты его искренней и пылкой преданностью своему делу, что я не без некоторого колебания решаюсь дать их в точности такими, как они есть. Даже обрывки фраз здесь показательны и, для тех, кто его знал, невыразимо трогательны. Таковые отчетливо вспомнят человека, чья страстная любовь к истине и знанию проявляется даже в этих поспешных словах.

"Прежде чем мы расстанемся, я хочу сказать несколько слов.

Моя цель – проводить беседы в конце каждой лекции. [Преимущества для меня и для джентльменов моего класса – преимущества импровизированных лекций.

Неполнота написанных лекций, в отношении соответствующих идей. Напрасная трата труда в письменной форме; импровизированные лекции могут быть приспособлены в данный момент к слушателю:

Унылость письменных лекций:]

Поэтому я хочу, чтобы у меня вошло в привычку читать лекции экспромтом: сейчас я в этом не компетентен, но, давая объяснения и т. д., я надеюсь, что смогу приобрести необходимую легкость и самообладание.

Еще одно преимущество, которое возникнет из этих дискуссий: ошибки в плане и в исполнении будут отмечены и исправлены.

Прошу вас, не сдерживайте себя ложной деликатностью: откровенность – высший комплимент.

Сам я никогда молча не соглашаюсь и т. д…

И это вполне согласуется с восхищением гением – чудовищным, тем самым, для человека и т. д…

Поэтому я умоляю вас, в качестве величайшего одолжения, которое вы можете мне сделать, потребовать объяснений и завалить меня возражениями – вывернуть меня наизнанку. Я не должен стоять здесь, если только…

Можно, не дрогнув, вынести бичевание, исходящее от дружеской руки.

От этого столкновения выгоды для обеих сторон гораздо больше, чем от любой письменной лекции.

Попросить их задавать вопросы, связанные с обучением.

Короче говоря, мои просьбы таковы: Вы будете засыпать меня вопросами и будете регулярно посещать занятия".

В рукописи я нахожу многочисленные отрывки с пометкой "v. V.", которые он, очевидно, намеревался экспромтом расширить или проанализировать.

Теперь он, как казалось, достиг положения, которое подходило для него лучше всех остальных. Его своеобразные пристрастия и таланты вполне подходили для работы преподавателя. Его способность систематизировать и разъяснять была несравненна, и он обладал природным и мощным красноречием (когда позволял себе ему поддаваться), рассчитанное на то, чтобы приковывать внимание и откладываться в памяти. Это было гораздо более поразительным в разговоре, чем в его письменных лекциях. Как только он сводил что-либо к письму, суровость его вкуса и его привычная решимость пожертвовать всем ради ясности и точности заставляли его забирать обратно каждое слово или выражение, которые, по его мнению, не служили данным целям.

Возможно, ни один человек не был бы столь высоко квалифицированным, как он, чтобы довести импровизированную беседу до высочайшего совершенства, если бы он сочетал это с другими своими исключительными качествами легкой уверенности и удовлетворенности собой. Его голос был чистым и гармоничным, а ораторское искусство – совершенным. Никто никогда не слышал, как он говорил, не будучи при этом сильно пораженным силой и оригинальностью его речи, разнообразием и обширностью его знаний, ученой точностью и исключительной уместностью его языка. Классические размышления и обороты речи были ему так знакомы, что казались врожденными и спонтанными. "Я думаю, – пишет друг, которому я показала эту неудачную попытку описать его, – что вы едва ли достаточно сказали о его красноречии в разговоре. Но правда заключается в том, что невозможно описать то, как его речь увлекала и полностью поглощала слушателей. За час происходило путешествие через такие огромные пространства и на такую высоту! А потом – необычайная протяженность и точность его памяти!". Это правда, что я уклоняюсь от попытки передать представление о его красноречии в обычном разговоре. Оно живет в воспоминаниях немногих. Его память была необыкновенна и была бы даром, о котором можно было бы с удивлением размышлять, если бы она не была столь подчинена его высшим способностям. Он никогда не показывал этого, и поскольку это всегда было под управлением его большой любви к истине, его слушатели были уверены, что он ничем не рискует и что на его утверждения можно безоговорочно положиться.

Но те качества, которые, помимо всех остальных, облегчают путь к успеху, нельзя было искать в таком характере, какой был у него. Гордый, чувствительный, оценивающий все по высокому стандарту, который всегда вместе с ним, для него был доступен лишь очень своеобразный вид поощрения. Самые высокие аплодисменты или восхищение невежественных миллионов не смогли бы доставить ему ни малейшего удовлетворения. Одобрение тех немногих, чьи суждения он уважал, или убеждение, что его труды способствуют общей пользе, были единственными стимулами, с помощью которых он мог подняться над своей врожденной застенчивостью и сдержанностью.

Вскоре стало ясно, что он как никогда далек от того скромного, но спокойного и надежного положения, в котором он мог бы продолжать трудиться для развития высокой науки, в которой, как он знал, он был таким непревзойденным мастером.

Нельзя было ожидать, – и это никогда не встречается, даже в стране, где наукой занимаются с наибольшей страстью ради нее самой, – что исследования, не имеющие прямого отношения к тому, что называется практической жизнью, могут, за исключением весьма особенных обстоятельств, привлекать многочисленную аудиторию. Поэтому там, где есть серьезное намерение, чтобы те немногие, кто глубоко предан подобным исследованиям, нашли компетентных наставников, выделяются средства на содержание людей, которым явно нечего ожидать от интереса публики. Их положение, быть может, и не является блестящим, но оно надежно и достойно, а также дает им свободное время для занятий их наукой. Однако для должности, на которую был избран г-н Остин, не было предусмотрено подобного обеспечения, и поскольку юриспруденция не входила в число необходимых или обычных дисциплин, изучаемых адвокатами, то его профессорское звание стало почти пустым званием.

"Несмотря на блестящее начало его профессорской карьеры, – пишет именитый автор заметки о смерти г-на Остина в "Юридическом журнале", – вскоре стало очевидно, что эта страна не может позволить себе такую череду студентов-юристов, которой хватило бы для содержания должности. А поскольку для преподавателей не было никаких других средств, кроме гонораров студентов, то из необходимости следовало, что ни один человек не мог продолжать занимать эту должность, если у него не было частного состояния или если он не совмещал со своим профессорством какой-либо прибыльный вид деятельности. Г-н Остин, который не имел состояния и рассматривал изучение и изложение своей науки более чем достаточным занятием для всей своей жизни, а также знал, что она никогда не будет востребована среди того огромного большинства студентов-юристов, считавших свою профессию лишь средством зарабатывания денег, оказался перед необходимостью покинуть свою должность"[98].

Таков был конец его усилий в деле, которому он посвятил себя со страстью и целеустремленностью, на которые мало кто способен. Это было настоящим и непоправимым несчастьем его жизни, ударом, от которого он так и не оправился. Его неудача с адвокатурой была пустяком, и ни он сам, ни те, кто о нем заботился, никогда бы не пожалели об этом. Это не было его призванием, и у него не было к этому особых способностей, как не было и недостатка в способных и успешных адвокатах. Не было никого, кто мог бы сделать ту работу, которую мог бы сделать он как толкователь философии права.

В то время, когда он писал свои лекции, составлял таблицы (упомянутые далее) и готовил этот том к печати, я могу утверждать, что у него не было никакой другой мысли, намерения или желания, кроме как продвинуть свои исследования и открытия в науке права как можно дальше и распространить их как можно шире. Он отказался от стремления, которому надеялся посвятить свою жизнь, не из-за шаткости цели, не из-за уклонения от работы, не из-за отвращения к жизни в относительной бедности и безвестности. Если бы для него нашелся какой-нибудь тихий и скромный уголок в обширных и богатых областях познания, то я твердо убеждена, что он продолжал бы свои занятия, – пусть и медленно, поскольку природа его исследования и его собственная природа сделали это неизбежным, и с периодическими перерывами из-за болезни, но с непоколебимым упорством и рвением – до конца своей жизни.

В июне 1832 года он прочитал свою последнюю лекцию. В тот год он издал том, повторной публикацией которого является настоящее издание. Он был так далек от того, чтобы предвидеть сколько-нибудь блестящий успех издания, что был поражен готовностью и щедростью, с которыми покойный г-н Мюррей взялся за его публикацию, и в течение многих лет после этого он очень беспокоился, как бы она не повлекла за собой потери для этого джентльмена. Когда, наконец, в ответ на мои расспросы, г-н Мюррей представил мне последний оставшийся экземпляр, как доказательство того, что наши опасения были беспочвенны, г-н Остин выразил полное удовлетворение и нечто вроде удивления даже этим весьма умеренным успехом. Он прекрасно сознавал непопулярность исследований, которым посвятил себя.

"Так мало, – сказал он, – искренних исследователей, обращающих внимание на эти науки, и так трудно для множества людей понять ценность их трудов, что развитие этих наук сравнительно медленно, тогда как самые проницательные истины, которыми они иногда обогащены, либо отвергаются многими как бесполезные или пагубные парадоксы, либо завоевывают свой трудный путь к общему согласию долгой и сомнительной по действенности борьбой с устоявшимися и упрямыми ошибками".

Надо признать, что прием, поначалу оказанный его книге, не был обнадеживающим. Ни одна из рецензий, притязающих на руководство общественным мнением в серьезных вопросах, не обратила на нее ни малейшего внимания. Некоторые хвалебные статьи появлялись в журналах менее общего характера, но в целом можно сказать, что книге было оставлено самой пробивать себе дорогу, полагаясь лишь на собственные заслуги. Только в более поздний период, и постепенно, таковые были оценены по достоинству.

В 1833 году г-н Остин был назначен лордом Бруэмом, тогдашним лордом-канцлером, на должность члена Комиссии по уголовному праву. Хотя это и отвело его в сторону от того искания, которому он надеялся посвятить свою жизнь, и направило его исследования в более узкую и менее привлекательную область, чем та, которую он наметил для себя, он вступил в нее с той же добросовестной преданностью и привнес в нее те же глубокие и всеобъемлющие взгляды. Но вскоре он понял, что от последних здесь мало пользы и ему самому, и публике. Полномочия, предоставленные Комиссии, не позволяли провести фундаментальные реформы, которые, по его мнению, только и могли привести к положительным результатам. К тому же его воззрения относительно оснований, которые должны быть выделены и заложены до того, как будет создано сколь-нибудь удовлетворительное строение уголовного права, сильно отличались от взглядов его коллег. Он мало верил в действенность Комиссии по достижению конструктивных целей. Он сказал мне: "Если бы мне дали двести фунтов в год в течение двух лет, я бы заперся на чердаке и по исходу этого времени составил бы полную карту всей области Преступления и проект Уголовного кодекса. После этого пусть назначают Комиссию, чтобы разорвать его на куски". Он приходил домой с каждого заседания Комиссии подавленный и взволнованный, и выражал свое отвращение к получению общественных денег за работу, от которой, по его мнению, общественность получит мало пользы или не получит никакой. Некоторые из найденных мною размытых и запятнанных листков несут на себе болезненные и трогательные следы борьбы, происходившей у него в голове, между его собственным высоким чувством достоинства и долга и теми более обычными понятиями, которые подчиняют общественные обязанности частным. Я также обнаружила начало проекта Уголовного кодекса, составленное в то время.

Примерно тогда же он пришел к убеждению, что ему, как преподавателю юриспруденции, надеяться не на что. Недостаточность юридического образования в стране на некоторое время привлекала внимание более просвещенной части данной профессии, и в конце концов Общество Внутреннего Храма[99]решило, что следует предпринять попытку преподавать принципы и историю юриспруденции. Одним из самых ревностных сторонников этого плана был друг г-на Остина, г-н Бикерстет, впоследствии лорд Лэнгдейл. В соответствии с этим в 1834 году г-на Остина пригласили читать курс лекций по юриспруденции во Внутреннем Храме. Если бы это назначение было сделано при других условиях, он предпочел бы его любому другому, каким бы выдающимся и прибыльным оно ни было. К сожалению, оно не давало ему спокойствия и уверенности, которых он хотел. Его пригласили взяться за обескураживающую задачу – попытаться установить новый порядок вещей без определенной, хотя и отдаленной перспективы, которая обычно радует первопроходца в таком предприятии. Его назначение можно было рассматривать лишь как эксперимент. Эта неуверенность давила на него с самого начала. Как я уже сказала, он от природы был лишен способности ко всякой работе преходящего и временного рода, и для того, чтобы трудиться с бодростью и одушевлением, ему нужно было видеть перед собой долгий период непрерывного изучения и безопасность от изнуряющего беспокойства. Его шаткое здоровье и подавленное настроение требовали всяческой поддержки, и он слишком легко впадал в уныние от того, что, по его мнению, недостаток доверия к плану или к нему проявился в простом предварительном назначении.

Было также ясно, что те же причины, которые сделали несостоятельным назначение на должность профессора юриспруденции в Лондонском университете, действовали (возможно, в еще большей степени) и в Судебных иннах[100]. Нужно было создать спрос на нечто вроде научного юридического образования. Выдающиеся юристы, составлявшие украшение английского суда и адвокатуры (великие способности которых не ценились никем столь высоко, как г-ном Остин), были сформированы в рамках совершенно другого процесса, а молодые люди, вступавшие в профессию, были по большей части глубоко равнодушны к любым занятиям, кроме тех, что позволили их предшественникам занять почетные места и получать прибыль. Так, он был подавлен неудачей, лишен сочувствия к своим высоким и доброжелательным устремлениям или признания его ценности как преподавателя, взбудораженный противоречивыми обязанностями и измучен беспокойством о средствах к существованию, и неудивительно, что его здоровье заметно ухудшилось. Тяжелые лихорадочные приступы, которым он всегда был подвержен, становились все более частыми и сильными; и часто после тщательной и напряженной подготовки лекции он был вынужден в назначенный для ее прочтения день, посылать гонцов к джентльменам своего класса, чтобы объявить о своей неспособности присутствовать. Вскоре он понял, что бороться с такими препятствиями бесполезно. Он решил отказаться от борьбы, в которой не встретил ничего, кроме поражения, и искать неприметное, но спокойное убежище на Континенте, где он мог бы жить на очень небольшие средства, имеющиеся в его распоряжении.

Он покинул Англию с сильным чувством того неблагополучного положения, в котором оказался такой человек, как он, преданный исключительно истине и вечному благу человечества, в стране, где мирской успех является не только наградой, но и критерием добродетели; и где, если он не продвигается вперед по некоторым проторенным тропам, он не получает ничего, кроме пренебрежения и своего рода презрительного удивления. Он остро чувствовал это и сказал единственному человеку, с которым когда-либо свободно говорил о себе: "Я родился вне времени и места. Мне следовало бы быть ученым XII века или немецким профессором", – положение таких прославленных и почитаемых учителей, как Гуго и Савиньи, казалось ему самым завидным в мире. Материальная неполноценность такого положения по сравнению с доходами, получаемыми в этой стране от юридической практики, не была тем соображением, к которому его ум мог легко снизойти.

Он поселился в Булони, прожив там около полутора лет, когда Министерство по делам колоний через многоуважаемого и верного друга г-на Остина сэра Джеймса Стивена предложило ему отправиться на Мальту в качестве королевского уполномоченного, чтобы выяснить характер и степень недовольства, составлявшего основу для жалоб со стороны коренного населения этого острова. Он принял назначение, для которого действительно был особенно пригоден. Справедливость и человечность были частью его натуры и воспитывались разумом и обучением. Он не испытывал сочувствия к надменности господствующей расы и не был склонен снисходительно относиться к нарушениям условий, на которых Англия признала добровольную передачу Мальты ее жителями. С другой стороны, его проницательность, знание и строгое чувство справедливости делали его недосягаемым для фантастических схем или беспочвенных жалоб. С помощью своего способного и опытного коллеги г-на (а ныне сэра) Джорджа Корнуолла Льюиса он оказал острову услуги, которые не привлекли особого внимания в Англии, но с живой и нежной благодарностью вспоминаются на Мальте.

Он с удовольствием наблюдал, как все меры, рекомендованные им, принимались Министерством по делам колоний, и всегда с большим удовлетворением вспоминал о своей связи с двумя людьми, к которым питал столь искреннее уважение: лордом Гленелгом и сэром Джеймсом Стивеном. Но и здесь его ожидало еще одно разочарование. После реформы таможенных пошлин (которую много лет спустя сэр Джеймс назвал "самым успешным законодательным экспериментом, который он видел в свое время") и различных частей администрации острова, г-н Льюис был отозван в Англию, чтобы председательствовать в Комитете попечения о бедных, г-н Остин готовился приступить к более характерной для него области – правовой и судебной реформе. Однако лорд Гленелг более не занимал свой пост, а его преемник неожиданно прекратил работу Комиссии. Причины этого не назывались, как и внезапное увольнение г-на Остина не сопровождалось ни единым словом признания его заслуг. Их признание осталось на долю мальтийцев[101].

Действительно, крайне вероятно, что состояние его здоровья сделало бы его неспособным к работе, которую он планировал. Но он часто говорил мне, что, если бы, как он предполагал, Министерство по делам колоний хотело положить конец расходам Комиссии, он продолжал бы жить на острове в уединении и скромности, пока не внес бы некое подобие порядка в разнородную массу законов, завещанных сменявшими друг друга властителями Мальты. Однако, это удача, что ему не позволили взяться за дело, для которого у него не хватало сил.

Давая это краткое описание его беспокойной жизни и расстроенных планов, я лишь хотела показать, каковы были обстоятельства, заставившие его свернуть с пути, на который он вступил, и которым были заняты весь его ум и душа, и то, почему он, казалось, оставил науку, которой посвятил свои исключительные способности с таким пылом и напряжением.

Именно этот пыл и напряжение, эта полная поглощенность своим предметом делали для него невозможным в любой момент возобновить череду мыслей, от которых он был вынужденно отвлечен. Для его природы было свойственно разбираться с вопросами с затруднениями – почти с неохотой. Казалось, он испытывал какой-то страх перед трудом и напряжением, который, однажды овладев им, подчинит его с неизбежностью. Его часто призывали писать о вопросах, которые он изучал с серьезностью, уступавшей лишь тому усердию, которое он посвятил своей собственной самобытной науке, – например, о философии, политической экономии и в целом политической науке. Как правило, он уклонялся от этих обращений, но человеку, с которым у него не было никаких недомолвок, он обычно говорил: "Я не могу так работать. Я не моту ничего делать в небрежной манере". Он прекрасно знал свою силу и свою слабость. Он мог разработать тот или иной вопрос, требующий предельного напряжения человеческих способностей, с ясностью и полнотой, с которыми редко кто мог сравниться. Но быстроты ума у него не было. Когда он отдавался исследованию, оно овладевало им, как непреодолимая страсть. Еще в 1816 году он писал мне в письме о "трудностях, которые он находил в том, чтобы обратить свои способности от любого предмета, на котором они были долго и усердно сосредоточены, к любому другому предмету". И по той же причине, когда его ум однажды ослаблял хватку предмета, он с трудом мог ее восстановить.

В ту пору, когда впервые потребовалось второе издание его книги, он, как я уже говорила, был занят общественными делами, которым он должен был посвятить все свое безраздельное внимание. К этой причине задержки теперь добавилась еще одна. Под давлением труда и беспокойства его здоровье постепенно ухудшалось. После возвращения с Мальты в 1838 году ему стало настолько хуже, что в 1840 году его друзья- медики уговорили его попробовать воды Карлсбада – как они впоследствии признались, с очень малой надеждой увидеть его снова. Однако от этих чудотворных вод он получил столько пользы, что решил вернуться туда и провел там лето 1841, 1842 и 1843 годов. В разнообразном и интересном обществе, собравшемся в этом месте, он познакомился со многими выдающимися людьми, у которых он с жадностью искал сведения о состоянии их стран. Шедшие в промежутке зимы были приятно и с пользой проведены в Дрездене и Берлине. В последней столице он нашел людей, выдающихся во всех областях науки, на некоторых из которых он уже давно смотрел как на великих мастеров своего дела, – особенно герра фон Савиньи. Тогда в Прусии политические вопросы обсуждались с большим жаром и раздражительностью. Г-н Остин изучал их с присущим ему усердием и беспристрастностью, и несколько человек, которые сами были вовлечены в дискуссии того времени, были столь поражены ясностью и справедливостью его взглядов, что убеждали его писать о делах их страны. Я обнаружила записки, свидетельствующие о том, что в свое время он обдумывал какую-то подобную работу. Именно в Дрездене он написал для "Эдинбург ревью" свой ответ на яростную критику д-ром Листом доктрины свободной торговли.

В 1844 году он переехал в Париж, привлеченный туда обществом и дружбой некоторых выдающихся людей, которые были тогда способными толкователями науки или красноречивыми защитниками свободных учреждений. Вскоре после этого он был избран Институтом членом-корреспондентом Нравственного и Политического Класса[102] – честь, к которой он совершенно не был готов, так как не привык к публичному признанию своих заслуг. Я позаимствую слова одного прославленного друга, чтобы описать впечатление, которое он произвел на некоторые из высших умов Франции: я могла бы добавить много таких свидетельств, но свидетельства месье Гизо вполне достаточно. "C'etait un des homines les plus distingues, un des esprits les plus rares, et un des coeurs les plus nobles que j'ai connus. Quel dommage, qu'il n'ait pas su employer tout ce qu'il avait, et montrer tout ce qu'il valait!"[103].

В том же году к нему снова обратились с настоятельным призывом опубликовать второе издание "Области юриспруденции"; приходили письма от друзей и даже от незнакомых людей, сетовавших на невозможность получить экземпляр и указывавших на постоянно растущую известность книги. Но эти хвалебные представления, которые, быть может, в прежние времена побудили бы его к новым усилиям, по- видимому, доставляли ему мало удовольствия, и он редко упоминал о них. Теперь им пришлось столкнуться с тем нежеланием, о котором я говорила, возобновить давно забытый труд, – труд, с которым было связано множество болезненных воспоминаний.

Осуществить простое переиздание книги было бы достаточно легко, и, вероятно, это то, что сделал бы любой другой, побуждаемый таким образом; но г-н Остин обнаружил в ней недостатки, ускользнувшие от критики других, и с тем требовательным вкусом и добросовестностью, которые невозможно было удовлетворить, он отказался переиздать то, что казалось ему несовершенным.

Я хорошо знала, что он долго размышлял над книгой, охватывающей гораздо более широкую область, но я боялась, что эта огромная работа никогда не будет завершена, и с радостью согласилась бы на что-то гораздо менее совершенное, чем его замыслы. Но я видела, что ничто не может поколебать его решимости, и никогда по своей воле не обращалась к этой теме. Всякий раз, когда об этом заходила речь, он говорил, что книга должна быть полностью переработана и переписана, и что должен быть, по крайней мере, еще один том. Его мнение о необходимости полного refonte[104] его книги возникло в значительной мере из убеждения, постоянно укреплявшегося в его уме, о том, что до тех пор, пока этические понятия людей не станут более ясными и последовательными, нельзя надеяться на значительное улучшение ни в юридической или политической науке, ни, следовательно, в юридических или политических институтах.

Прилагаемый ниже проспект или объявление достаточно доказывают, что он серьезно решил выполнить огромную запланированную им работу. Я нашла только один ее экземпляр и не могла слышать о существовании другого. Я не могу посчитать, чтобы он привлек какое-либо внимание.


«Принципы и отношения юриспруденции и этики

Написанные Джоном Остином, эсквайром из Внутреннего Храма, адвокатом.

Набросок курса лекций по общей юриспруденции, которому предшествовала попытка определить область данной науки, был опубликован автором в 1832 году. Продажа всего тиража и постоянный спрос на книгу побуждают его взяться за работу, которая касается того же предмету, но сильнее углубляется в связанный с ней предмет этики. Данный предмет столь обширен, а задача его систематизации и уплотнения столь трудна, что должно пройти значительное время, прежде чем намеченный трактат будет готов к публикации.

Краткое и недвусмысленное название для задуманного трактата не предоставляется устоявшимся языком. Положительное право (или jus), положительная мораль (или mos)[105], вместе с принципами, составляющими текст обоих, суть неразрывно связанные частями огромного органического целого. Объяснить их различную природу и представить их общие отношения – вот цель сочинения, над которым работает автор. Но положительная мораль (как она понимается во всей своей протяженности) едва ли приобрела какое-либо особое название; тем не менее один ее важный раздел стал предметом науки и называется современными авторами положительным правом народов. Для многообразно понимаемых и часто оспариваемых принципов, образующих меру или критерий положительного права и морали, в устоявшемся языке нет названия, которое обозначало бы их без многозначности. Применительно к положительному праву (надлежащему предмету юриспруденции) они именуются принципами законодательства. Что касается положительной морали, то они называются нравами или этикой; но поскольку любое из этих названий будет означать положительную мораль, а также стандарт, которому она должна соответствовать, то для рассматриваемых принципов не существует никакого современного выражения, которое обозначало бы их подходящим и отчетливым образом. Он (автор) раздумывал над тем, чтобы дать предполагаемому сочинению название "Принципы и отношения права, нравов и этики", подразумевая под правом – положительное право, под нравами – положительные нравы, а под этикой – принципы, являющиеся критериями для того и для другого. Но вследствие трудностей, которые он только что изложил, он предпочел более краткое и не более двусмысленное название, стоящее в заголовке настоящей заметки.

По причинам, раскрываемым далее, работа будет разделена на две части. Первая из них будет посвящена общей юриспруденции, и в своем изложении этой науки автор погрузится в те подробности, которые были указаны в вышеупомянутом наброске, настолько глубоко, насколько это возможно в пределах, установленных для институционного трактата. Вторая часть будет посвящена этике. Положительным нравам не будет отведено самостоятельного раздела; но поскольку они связаны с юриспруденцией и этикой, они будут отмечены в разделах, отведенных для этих предметов».

О том же намерении он объявил в письме к нынешнему главному судье Суда по общегражданским искам, товарищу по его ранним занятиям, дорогому и верному другу на каждом этапе его жизни. Только на днях сэр Уильям Эри нашел следующий фрагмент этого письма, который он любезно разрешил мне напечатать. К несчастью, часть, содержащая дату, потеряна. Она начинается с обрывка фразы, которая, должно быть, относится к одному из многочисленных к нему обращений за вторым изданием. Вероятно, им предшествовали такие слова, как:

Загрузка...