Они, как бессловесные животные, водимые природою, рождённые на уловление
и истребление, злословя то, чего не понимают, в растлении своём истребятся.
Второе соборное послание Святого апостола Петра, 2.12.
Сквозь короткую, скользкую от обильной слизи, мускулистую щель меня вытолкнуло наружу из полости, располагавшейся рядом, через тоненькую кожицу, с клоакой рожавшей меня матери. Так я начал жизнь икринки – вблизи с извергающей клоакой. Много позже мне случалось видеть, как рожают другие самки – они так напрягаются, что их кишечник невольно опорожняется. Женщинам перед родами ставят клизму, но это не всегда помогает. Я родился так же, как и все рождаются в этом мире. Вмести со мной выпали в океан мои братишки и сестрёнки – икряным комком.
Но помню-то я себя, как и положено хищнику, с зачатия. Чувства ещё не проявлялись, а потому – какое-то постоянное плескание в тёплой темноте. Но уверен, что уже тогда я был собой – живым. Там же, в темноте постепенно ко мне пришло и первое знание: о том, что я обременяю и раздражаю, что меня невозможно более держать внутри, а пора выпростать наружу – мысли моей матери перед родами. У нас с матерью до моего рождения мысли сплетались в общий клубок, и мысли матери превосходили мои протомыслишки.
После рождения я начал жить во внешнем мире маленьким студенистым комочком без чувств – икринкой. Хорошо, целостно помню себя икрой. Вначале какая-то муть, странная, как будто не со мной происходящая, похожая на сон или болезненный бред. Тени и толчки – ничего больше. И всего два ощущаемых состояния: «мне плохо» или «мне хорошо» – и терпеливая невозможность эти состояния изменять.
Медленно и неохотно проявлялась реальность. Сначала нашлась преграда между мной и всем остальным, тем, что за гранью. Преграда охватывала меня гибкой перепонкой, полупрозрачной плевой, покрывала и защищала. По мере моего роста – я ведь постоянно рос и чувствовал, что расту – плева охватывала меня всё плотней и плотней. Мне становилось тесно.
Мои формировавшиеся глаза все лучше и лучше различали мутные образы теней, как сквозь илистую зеленоватую пелену, нечаянно поднятую со дна. Большая тень, постоянно плавающая рядом, излучала заботу и надежность – таков впервые осмысленный образ моей матери. Нет, ещё не осмысленный, а как-то учуянный слабо сформированным комочком плоти, почти без мозга и нервов.
По-моему, икринка – идеально самодостаточная форма существования в этом мире. Если бы только зародыш в икринке не развивался и не страдал от грубости внешнего окружающего. Внутри икринки я не ел и не испытывал голода. Не дышал и не задыхался. Всё время как будто спал без снов. Потом почему-то проснулся и начал рвать внешнюю тесную кожицу. Мне сразу стало недоставать дыхания, и слабенький голод начал посасывать меня изнутри.
Боль встретила меня, когда я только-только вылупился из икринки. Первое ощущение этого мира – страдание от боли. Та первая боль – боль расправляющихся жабр. Я орал до тех пор, пока приятная вода океана не прошла под кожу мантии и не омыла жабры. Тогда я задышал. А рядом вылуплялись из икры и заходились первыми криками мои братья и сестры.
И тут мама рассказала мне об этом мире, в котором я только что родился. Мама раскрыла знание разом, в один миг. Знание этого мира сразу стало моим, перешло в меня и оглушило. Мной овладел страх: я сразу же понял, что мой первый крик – глупость. Вокруг в океане полным-полно хищников, и каждый из них тут же захотел меня съесть. Я почти наяву увидел их жадные пасти и бросился спасаться в самое надёжное место на свете – под щупальца мамы. Хищники остановились на полдороге, повисели нерешительно в задумчивом пространстве и уплыли.
С того самого момента по капельке, по крупинке во мне начал копиться опыт, сгущаться на подаренном мне знании про мир. Только рождающаяся добыча верит, что родилась для счастья, наслаждений и удовольствий, а вот хищники с самого-самого начала жизненного пути знают, что мир – отвратителен, равнодушен и устроен на погибель. Любой родившийся – неудачник изначально.
Мама. У мамы росли необыкновенно длинные и крепкие щупальца с острыми костяными когтями, и был острый клюв, а в клюве – яд. У всех на нашем дне и в толще вод нашего океана присутствовали веские основания опасаться мою маму. Прошло очень, очень много времени, прежде чем я понял, что мама, в сущности, была самой обыкновенной самкой, хищницей средних размеров, но тогда, в глубоком детстве, я знал, что мама большая и сильная, что она убьет всякого, посмевшего только вздумать обижать меня.
Отец. Отца я никогда не знал. Очень долго даже не подозревал, что порождают двое – отец и мать. От самца потребовалась лишь молока, он её дал. Получился я. До осеменения икра не живёт самостоятельной жизнью, у неё общая жизнь с матерью, общие чувства, а точнее – отсутствие чувств. Если икра не выйдет наружу, женский организм просто растворит, рассосёт, переварит в себе эту кучку икряной белковой массы – и всё.
Тому, что я стал собой, я обязан, положим, и отцу. Но никогда не испытывал чувства благодарности к какому-то неведомому самцу за маленькую мутненькую капельку, которая тому ничего не стоила, кроме удовольствия.
Мать – иное, близкое – в матери я зрел икринкой. И ведь именно мать научила меня правильно видеть и слышать океан. Мать научила меня выражать чувства переливами красок тела, петь цветами. Менять окраску дано было мне от природы, но мама научила меня правильно владеть тем, что дано. Мама учила меня всему-всему до той поры, пока я не начал учиться сам – только мама, а не какой-то там отец, которого я никогда не видел. Хищники редко знают отцов.
Мы, малыши, росли быстро. Мама кормила нас густым питательным бульоном. Она отрыгивала нерастворявшуюся в воде вкусную массу, мы бросались на это жирное облако и ели, ели, ели. Мама так и охотилась с нами под мышкой, охотилась всегда удачно. И мы учились ловить еду, охотясь с матерью, жадной тучкой бросались на всё, что мама убивала.
Через некоторое время мы уже не помещались под маминым брюшком. Тогда же чуть потеплела и попреснела вода в океане из-за дождей на поверхности, а из глубин поднялись тучи рачков. Мы с моими братьями и сестрами ловили этих рачков, наедались до полной округлости, до полной неподвижности и лени.
Мама подгоняла нас в охоте, подталкивала щупальцами. А потом в один прекрасный момент вдруг сказала примерно так:
– Вы, детки, уже совсем выросли и всему научились. Живите сами. Если мы и дальше будем вместе, это принесёт всем нам только вред. Расплываемся. Я люблю вас, правда люблю, но того, кто ничего не понял и останется – просто проглочу.
В океане матери-хищницы не лгут детям-хищникам, не шутят их жизнями. Никогда до этого случая я так быстро не плыл, убегал, куда глаза глядят. Потом спрятался за камнем и посмотрел назад. И видел, как мама сдержала свое слово: она проглотила самых тупых моих братишек и сестрёнок – всех оставшихся. Мама их просто всосала ртом. Лиловая скорбь окрасила её. Она страдала.
Мама поразила меня тогда. Но я никогда не осуждал её. Если я кого-то когда-нибудь судил – то сам бывал и палачом. А тогда я просто поплыл, куда глаза глядят. И постарался забыть. А на случай воспоминаний всё-таки носил в себе уверенность в том, что те дети, которых мама уничтожила – недоразвитые ублюдки, уроды, недостойные жить, ошибки мутации, позорящие породу и грозящие породе вырождением. Никогда не согласился бы выкармливать студенисто-вяло-недоразвито-тупых братца или сестрёнку из-за каких-то там родственных чувств, если такие чувства и случились бы.
Он идёт по длинному, длинному, длинному коридору. Пол выстилают мраморные плиты. Шаг – через две плиты на третью. И под каждый шаг из-под мрамора плиты выскакивает звено цепи размышления. Как голографический экранчик, висящий в пространстве.
Мысль. Именно близкие всегда получаются первыми читателями. И сразу же первые читатели романа становятся принадлежностью романа. Во-первых, потому, что замыкают трёхчастный процесс творчества, состоящий из придумывания, написания и чтения. Они берут на себя важнейшую часть процесса – прочтение. Вершина завершения.
И, во-вторых, первые читатели теперь вошли в роман и превратились в персонажей потому уже, что только что упомянуты были во второй главе романа. Человек в кресле никогда не избегнет своей причастности роману именно потому, что уже существует в романе сразу в трёх ипостасях: дядя, друг, шеф. Второстепенный персонаж со словами.
Да, первые читатели стали действующими лицами, безликими, в массе своей бессловесными, но не пассивными. В действии они не ограничились этим вот одним упоминанием о них. Им оказалось легко влиять на текст там, внутри действия. А вне действия – у каждого своё мнение.
Под влиянием их мнений – отчасти – изменилось начало «Первого Пролога». А начинался когда-то «Первый Пролог» так: «Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида. Беспросветная бессмысленность существования обернулась для неё ещё и цепью житейских неприятностей. Ей не хотелось поднимать промёрзший задик с сыроватой плоскости гранита, не хотелось серых сумерек, вместо дневного света, сумерек, которые непременно потянутся низким потолком из весны в лето, из лета в осень, из осени в зиму – без конца. Ей совсем ничего не хотелось. Разве что забраться, как в детстве, в большой шкаф, будто в уютную маленькую комнатку, и свернуться калачиком на каких-то одеждах или белье, упавших на шкафное дно.
Я бы мог легко помочь той самочке с уходом из жизни: просто подтолкнул бы её к шагу, а она шагнула – и её бы не стало. Но, во-первых, такое не было бы чистым самоубийством с её стороны. А во-вторых, мне совершенно не за что было ей помогать. Разве только за то, что она – человек. Но я знал людей. И я догадывался, гладил по пушистой шёрстке умную уверенность в том, что размышления о самоубийстве в данном случае так и останутся умозрительными, забудутся под новыми молодыми впечатлениями, смоются потоками жизнелюбивых гормонов. Ну а мне предстояло плыть по волнам собственной жизни. Мне надлежало пройти мимо. Зато у меня не получалось по-человечески, с лёгкой душой забывать, улитка памяти постоянно нарастала, тяжелила. Для простоты забывания у меня даже отсутствовала человеческая душа. Но я помнил…»
Излишне мрачно и тяжеловесно. А ведь вместо «низкого потолка» была, кажется, в самом первом, ещё смутном, варианте «крышка гроба». Которая совсем уж никуда не пролезала. Да к тому же и прочитавшие… Не то, чтобы начало «Первого Пролога» никому не нравилось. Но читателям-персонажам не обязательно что-то явно осуждать, требовать что-то изменить. Они могут и явно, конечно. Но чаще, как и в этом случае, они пожимают плечами, вздыхают, создают настроение сомнения: «Так ли, мол, надо?» Он согласился с настроением. И «молодая человеческая самочка» убрала свой «промёрзший задик» из романа. Но не сразу, не в одночасье. На неё ведь у него были виды в перспективе развития сюжета. Он даже как-то вернул её, прежде чем окончательно расстаться под «низким потолком из весны в лето, из лета в осень, из осени в зиму». Потому что «только жизнь одиночки имела для него смысл…», для протагониста то есть…
Только жизнь одиночки имела для меня смысл в океане. И самому-то трудно выжить, нет возможности заботливо думать о ком-то ещё, кроме себя самого. Нельзя впадать в вечную тоску от потери ещё каких-то любимых и близких существ, кроме себя самого. И тут господствовала справедливость – о потери себя самого не было бы возможности скорбеть. Кроме того, стая куда как заметней для хищника, чем одинокая особь. Толпы добычи всегда охотно сбивались в стада. Стада откупались от хищников – давали на съедение кого-то из своих рядов. А мне законы стаи или стада не подходили никогда.
Я довольно долго не имел своего участка дна. Мне долго не о чем было заботиться, не за что было драться, кроме собственного тела – инструмента в борьбе за жизнь. Да, мое тело – неплохой инструмент, за него драться стоило. Я рассматривал свои щупальца – совершенные мускулистые конечности, вооруженные когтями, оснащенные присосками, и думал о том, как я замечательно устроен. Я научился любить себя.
Тянулись сезоны, смысл которых для меня заключался в одном – расти, расти поскорей. Сезоны океана можно различать по еле ощутимой смене солёности, а вода становится чуть теплее или холоднее. Никогда не считал эти сезоны – бессмысленное занятие. Зато я научился узнавать, получалось как-то само собой, когда из глубин поднимаются полчища рачков, такие густые, что становилось трудно плыть – не расправить было щупальца из-за плотности рачьих тел. Объедался я этими рачками до рвоты. Рачки были вкусными, жирными, и я не мог упускать такой случай. Иногда попадались крупные особи. В моё, тогда ещё маленькое щупальце, помещался всего один такой крупный рачок. Держал это примитивное существо, самую элементарную добычу, и смотрел в прозрачные пузырьки рачьих глаз с чёрной точечкой в середине. Он шевелил глазёнками – чёрная точечка в глазике перемещалась коротенькими толчками – и, наверное, догадывался, что я его съем, глупо дрыгался, стараясь вырваться, а я покрепче сжимал его щупальцем. Так я привык смотреть в глаза своих жертв. Хищник имеет право откровенно смотреть в глаза добыче. Пусть жертва видит в глазах хищника правду – смерть. Так – честно.
Принцип выживания прост: есть всех, кто мельче, и избегать тех, кто крупней. Но я не боялся нарушать этот принцип – можно нарушать принципы, чтобы выживать ещё успешнее. Я нападал из засады на проплывающую мимо рыбу гораздо крупнее меня размерами, вскакивал ей на спину, охватывал щупальцами, крепко присасывался и ел рыбу живой со спины, лущил чешую, отрывал клювом куски и глотал. Рыба билась подо мной, но я не отпускал её, пока не наедался. Потом приходилось убегать – на рыбью кровь сплывались другие хищники, они съели бы и меня вместе с рыбой и даже не заметили бы.
Вкус пищи был неважен, ведь я ел не для наслаждения, а чтобы выжить. И всё же процесс поедания добычи нередко доставлял удовольствие, а сытость, что ни говори – приятна. Мне нравилось в блаженстве сытости петь красками тела, излучать эмоции в океан. Кто-то в океане иногда подпевал мне, а порой я слышал увлекающие песни других и тихо вторил им. Бывало по-разному. Такая вот романтика набитого желудка. Я пел:
Я сыт, сыт, сыт.
Мне хорошо, я счастлив.
А кто-то вдали подхватывал:
Я тоже сыт, я едой наполнен.
Как приятно чувство насыщенности.
Океан никогда не молчал. Всегда в океане что-то шумело вдали, кто-нибудь пел в довольстве, кто-нибудь кричал перед смертью, выл, падая умирать на дно. И обязательно звучало что-нибудь непонятное, возбуждающее любопытство. Очень важно было никогда не переставать слушать – от внимания к звукам океана зависела жизнь. И к запахам. И к вибрациям.
Понемногу я благополучно вырос в сравнительно крупный организм, а это укрепляло надежду, что я выживу в океане. Меня уже трудно было назвать малышом. С увеличением моих собственных размеров уменьшилось количество хищников, которым я мог бы достаться в пищу, а некоторые хищники сами перешли в разряд моей добычи. Но вот акулы мелкого меня не замечали, а подросший я вынужден был прятаться от их круглых страшных глаз. Мне нечего было противопоставить вечной голодности акул. Да, хлебнул я горя, пока скитался. До сих пор удивляюсь, как это меня не съели. Однажды я просто выскочил в последнее мгновение из чьей-то зубастой пасти, такой громадной, что вначале и не заметил её челюстей вокруг себя. А кто-то рядом выскочить не успел – ему не повезло, он оказался недостаточно ловок и не умел смотреть по сторонам.
Мне пришлось искренне полюбить океан, мне некуда было деться от океана, я жил в нём. И я полюбил слушать запахи океана и трогать кожей его никогда не смолкающие звуки. Полюбил светлую поверхность над головой и темную глубину внизу, сгущающуюся в чернь. Когда поднимался снизу к зеркалу спокойной воды, навстречу мне спускалось моё отражение, и я соединялся с ним, как с самим собой, прикасаясь к воздуху. А глубина – чёрная, сиреневая, синяя, лиловая – не могла пугать, она влекла и дарила простор мыслям. Мне нравилось долго смотреть в глубину. Смотреть в глубину – это совершенно особенное занятие. На поверхности океана с этим может сравниться возможность видеть бесконечную морскую линию горизонта. Лишь ограниченные и недоразвитые существа не смотрят на горизонт или в глубины, туда, где ничего нет, кроме бесконечности или бездонности. Ограниченность – свойство добычи. И я быстро сообразил, что добыча, бродящая стадами, близорука и не видит ни глубин, ни горизонтов, а только зад плывущего впереди. Тут проявилось моё хищническое преимущество – полезно видеть перспективу, особенно когда охотишься.
Океан объял меня своей ограниченной бесконечностью, стал для меня чем-то вроде вселенской тюрьмы. Странно, что я долгое время не стремился вырваться из этой тюрьмы. Видимо, она создавалась под меня. Или я создавался под неё, плотно влитым в толщу её воды – не вынырнуть. Но я так устроен, что мог бы выжить где угодно, в любой влажной среде, лишь бы жабры не пересохли и водилась добыча. На то я и хищник, чтобы выживать.
Шаг через две мраморные плиты пола – на третью. Он только один раз немного запнулся. На «ещё одно».
Ещё одно. Отступления-обращения к читателям. В каждой главе в той далёкой, первобытной редакции романа, которой уже давным-давно нет, которая давным-давно видоизменилась, как предстоит ещё видоизменяться главному герою. Роман-то постоянно мутирует. Отступлений-обращений в нём не стало, а вот теперь они вроде бы и есть.
«Ты, читающий или читающая эти строки, знай, что я к тебе равнодушен, гораздо равнодушнее, чем ты ко мне, потому что у меня есть всё, и я сыт. Оттого-то я и пишу эти строки, а не охочусь на тебя. Пусть у меня теперь руки вместо щупалец, нет когтей и яда. Но ведь я могу взять в руки ножи или стволы – и ты станешь моей добычей, если я захочу. Твоё спокойствие напоминает мне наивное неведение жертвы, приближающейся к засаде хищника. Сочти меня ограниченным, недооцени меня – мне такое на пользу. Можешь читать эти строки с начала, с середины, с конца, с любого места – мне безразлично. А можешь и вовсе не читать – тогда положи эти строки туда, где взял, или взяла, и попробуй на вкус что-нибудь другое.»
«А чего бы хотел или хотела ты, читающий или читающая эти строки? Чтобы выживали все? Тебе всех жаль? Ты бы хотел или хотела, пожалуй, чтобы мы, хищники, не совершенствовали себя в борьбе за жизнь, а были неповоротливы и беззубы? Ты – добыча, а потому хочешь того, о чем мечтает добыча всегда и везде – о мире без хищников. Но ты не дождешься, чтобы я, хищник, выродился. Пойми: вместе со мной выродишься и ты, ты постоянно находишься на пути к вырождению, и только мое существование удерживает тебя от этого пути.»
«Я знаю, ты, читающий или читающая эти строки, был бы рад, если бы я пропал. Добыча всегда надеется, что хищники съедят друг друга, а до неё не доберутся. Твои надежды пусты.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, смотришь на линию горизонта? Не смотришь? Тебе некогда? Добыча всегда чем-то занята, всегда суетится, по большей части – отъедается.»
«А ты, читающий ли читающая эти строки, знаешь вкус чужих объедков? Продолжаешь ими питаться? На здоровье. Питайся хорошо, добыча, будь жирной и вкусной. Разница между хищником и добычей в том, что хищник соглашается на объедки и крошки от слабости и на время, а добыча рада им всю жизнь.»
«Ты, читающий или читающая эти строки, никогда не поймёшь, что быть голодным – до отчаяния унизительно – не поймёшь, если ты покладистая, на все согласная и ко всему готовая дичь.»
«Ты, читающий или читающая эти строки, тоже, наверняка, ешь своих однокровных, но потихоньку, и травишь их, но помаленьку и незаметно. Тебе никогда не хватает решимости, и никогда не хватит, открыто пожрать ближнего своего или смело, прямо в морду выплеснуть в него весь свой яд. Такое не по тебе, ты всего лишь скромная добыча, тебе привычней жить и действовать исподтишка.»
«И ты, читающий или читающая эти строки, тоже придумываешь всякие натянутые глупости – придумываешь, придумываешь, я-то знаю, кривляешься в словах и поступках – лишь бы избежать откровенного признания в том, что тебе просто хочется засунуть свой половой орган в кого-то, или чтобы в тебя кто-то засунул свой половой орган, в зависимости от того, самец ты или самка по своей натуре.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, размножаешься? Размножайся, размножайся, брызгай семенной жидкостью без разбора, мечи икру не думая. Для хищника хорошо, когда добыча размножается.»
«Я уверен, что ты, читающий или читающая эти строки, совсем не думаешь о смерти и пустоте своего бессмысленного существования. И это правильно: добыча должна спокойно пить, есть и развлекаться, ни в коем случае не худеть от мрачных и тоскливых мыслей, а нагуливать свою мягкую и вкусную плоть для краткой услады хищника.»
«Послушай, а что чувствуешь ты, читающий или читающая эти строки, когда в твоих мыслях грубо копаются? Или ты этого даже не чувствуешь, счастливая добыча?»
«Впрочем, я уверен, что ты, читающий или читающая эти строки, любишь бесконечно мысленно обсасывать банальности, если ты простая мелкоплавающая добыча.»
«Представь себе, ты, читающий или читающая эти строки, ведь, может быть, я разгуливал у входа в твоё жилище и не вошел только из лени, может быть, я провел день именно в твоем декоративном пруду, и, может быть, по чистой случайности ты не стал или не стала моей добычей и едой. Но тебе не стоит опасаться тёмных дождливых ночей или пресноводных водоемов, заросших по поверхности кувшинками, твои опасения тебе не помогут – если ты станешь добычей, то всё равно умрешь.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, часто смотришь себе в глаза? Хотя бы в зеркале? Что ты можешь увидеть в своих глазах неизбежной жертвы хищника? Тоску?»
«Знаешь ли, понимаешь ли ты, читающий или читающая эти строки, как ты уязвим или уязвима просто физически? Уверен, ты стараешься об этом даже не задумываться. Жертва не должна отдавать себе отчета в собственной слабости, тогда она легко и весело гибнет.»
«Зачем тебе, читающему или читающей эти строки, все эти имена, названия, слова, числа, номера, часы, минуты, секунды? Ты строишь из всего этого свой мир условностей, и постройка кажется тебе надёжной. Но есть ли у тебя настоящая уверенность в прочности строения? Или тебе и не нужна такая уверенность? Тебе нужны только условности.»
«Ты, читающий или читающая эти строки, знаешь, а ведь я мог бы поохотиться и на твоей территории. Ты ведь живёшь в непоколебимой уверенности, как и положено жертве, что пространство вокруг тебя давно тобой изучено и безопасно. Так и думай себе до поры до времени.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, умеешь ждать? Для тебя ожидание – потерянное время? Ты постоянно спешишь куда-то, тебе постоянно некогда, как и любой добыче. Но суть твоей спешной суеты проста – ты торопишься к гибели. Или ты, читающий или читающая эти строки, любишь бесцельно просиживать в ожидании неизвестно чего и бесконечно мирно беседовать о чём-то банально пустом с соседями по очереди? Ты и в этом случае дождёшься своей гибели. Не беспокойся.»
«Ты, читающий или читающая эти строки, знаешь запах крови врага? Или хотя бы запах крови того, кто из твоей же стаи? Вряд ли – добыча боится крови. А если ты хоть раз слышал или слышала этот запах, не думай, что он не повлиял на тебя, не изменил тебя хоть чуть-чуть. Аромат крови неизбежно толкает примитивность добычи к внутреннему уродству, внешне совершенно незаметному. Не говори мне, что ты никогда не видел, например, как голуби остервенело клюют в голову раненую птицу из их же стаи. Ты – такой же или такая же, не обманывай себя. Уж я-то точно знаю. Ты бы убивал или убивала бы легко и даже с удовлетворением, тебя не остановили бы никакие моральные и нравственные нормы – лишь страх перед наказанием удерживает тебя. И боишься ты кары за убийство не в какой-то там будущей жизни, которой ещё скорей всего и не случится. Нет, от убийства тебя удерживает страх осуждения на наказание в этой, вполне реальной жизни. Тебя осудят такие же, как и ты, скрытые убийцы, и осудив тебя, они удовлетворят своё собственное скрытое желание – убить.»
«Что происходило бы с тобой, читающем или читающей эти строки, если бы близость смертельной схватки неумолимо пресекла лёгкое скольжение твоей жизни? Уверен, ты постарался бы или постаралась бы сбежать, спрятаться, забиться в какую-нибудь щель и затаиться, переждать, как угодно сохранить своё существование. Правильная реакция добычи. Так и должна вести себя самосохраняющаяся пища для зверя-бойца, чтобы голодный победитель-хищник после изнурительного боя всегда мог бы найти тебя, уцелевшего или уцелевшую в укромном уголке, и насытиться тобой, восстановить свои силы.»
«Имеешь ли право на уверенность в себе, в своём запахе, ты, читающий или читающая эти строки? А не скрывают ли твой дезодорант, или твой бальзам после бритья, или твои духи твой застарелый отвратительный душок? Ни одно из животных имеющих мозг не способно так низко пасть, смердя, как человек. Поверь мне, уж я-то знаю.»
«Ты, читающий или читающая эти строки, не имеешь способности к анализу своих внутренних процессов, как и любая добыча. Даже не пытайся. Пребывай в уверенности, что повинуешься свободным страстям и чувствам. Верь в любовь. Создавай семьи. Поддерживай численность жертвенного стада.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, с удовольствием проводишь треть жизни в невольном плену у полубредового состояния? Или тебе всё равно, лишь бы засыпать сытым и довольным? Спи крепко и побольше – сочней будешь. Ворочайся из-за снящихся кошмаров – взбивай пышней свою плоть. В тебе всё на пользу хищника.»
«К кому ты, читающий или читающая эти строки, относишь себя? Ведь люди очень любят самоопределяться, когда сыты и довольны, говорить и думать про это массу ненужных слов. К „сильным и смелым“, „не из толпы“? Или с гордостью причисляешь себя к „простым людям“? Можешь не пыжиться – разницы нет никакой. В любом случае ты – жертва.»
«А ты, читающий или читающая эти строки, тоже веришь в силу пули, топора, дубинки, закона – всего того, что вне тебя? А не потому ли ты веришь во внешние вещи, что в себе-то самом тебе верить не во что.»
Связки фраз, которые приятно вертеть, как красивые ножи – «Когти гнева» – в ладонях.
Когда-то, когда отступления-обращения были расставлены по главам, возникло ощущение: «Слишком агрессивно». И он согласился с ощущением. Не стал спорить с плотно вошедшим в роман сомнением. Да и персонажи читателей пожимали плечами. Он убрал все отступления-обращения из текста. Под клюющий клёкот грифоподобной кнопки «Delete»…Склёванная ответственность. Хм, хорошо устроился…
Одно время я неплохо устроился на дне. Поселился среди камней рядом с норой старой мурены. Старуха очень редко вынимала своё длинное тело из норы, только если слышала колебания от проплывавшей над норой добычи. Она бросалась вверх в атаку с широко раскрытой пастью, а в пасти торчали белые, совсем не затупившиеся об жёсткость времени иглы зубов. Старуха плохо видела, вся пошла какими-то пятнами от древности. Но над её зубами время оказалось бессильно. И прыть сохранилась, как у молодой.
Ничего не имело для мурены смысла, кроме броска на добычу. Она и не видела никогда, на кого бросалась, она только шкурой осязала, что рядом с норой есть кто-то, в кого можно вонзить зубы – и вонзала. Бесчисленное число раз она расправляла мускулистую ленту своего тела, намертво смыкала челюсти на ком-то и тащила в зубах обратно в нору того, кого ухватила, целиком или хотя бы отгрызенный кусок. Так и жила мурена – воплощение смерти для всякой твари у дна.
Зубы мурены рвали плоть жертвы грубо, будто пилили, крошки и кусочки разлетались, повисали в воде, оседали на дно. Вот эти-то кусочки и крошки долгое время были моей основной пищей. Я даже научился отгонять мелких рыбёшек, которые тоже хотели крошек из пасти мурены: угрожающе растопыривал щупальца и кидался на рыбок, те пугались и разбегались. Приживалом существовать было вовсе не досадно – досадно было оставаться голодным, когда все вокруг тебя сыты. «Ничего, ничего, – говорил я себе, – Можно на время смешаться с толпой мелких прихлебателей. Чтобы выжить».
Я мог сколько угодно проплывать мимо норы старухи-мурены. На меня она не реагировала, пренебрегала и не выскакивала – волны моих вибраций казались ей незначительными, я был для неё слишком мелкой добычей. Так я жил-поживал довольно долго.
Но однажды, когда я не спеша плыл над мурениной норой, мурена все-таки взяла и выпрыгнула. Наверное, я вырос настолько, что она не поленилась. Внезапно я увидел несущуюся на меня смерть с широко раскрытой зубастой пастью. Я замер, поражённый и ошарашенный. Сердца перестали стучать. Ужас стиснул моё тельце, и из этого тельца впервые в жизни совершенно непроизвольно выдавилось облачко чернил. Ужас и чернила спасли маленького хищника: мурена меня потеряла, помоталась наобум в непроглядной мути, которую я со страха устроил, и вернулась в нору. А я в это время, боясь пошевелить кончиком щупальца – мурена учуяла бы любое движение – медленно падал на дно, а упав, потихоньку, потихоньку уполз, как донный червь.
Из старушки-кормилицы мурена превратилась в старуху-смерть. Я сидел в какой-то расщелине, бесцветно-серый, переживал случившееся. На моём клюве ощущался сладковато-кислый вкус яда – от потрясения заработали не только мои чернильные мешки, но и ядовитые железы. Я и не предполагал, что во мне столько ядовитости. Я то и дело сплевывал ядовитую слюну подальше, смотрел на рыбок, шалеющих от растворившейся в воде отравы, и чувствовал, как где-то неглубоко внутри меня наливается спелостью особая жажда – случайно выживший, я вдруг сам остро захотел съесть мурену, вцепиться клювом в её бок. Кусок её мяса – больше мне с мурены взять уже было нечего.
Но я не спешил, копил в себе чернила и яд. И только когда переполнился всем необходимым и решимостью – поплыл к норе мурены. Остановившись на приличном расстоянии выше страшной норы, я изо всех сил взбрыкнул щупальцами – мурена не смогла бы такого не заметить и не выйти. И она заметила и выпрыгнула. А выпрыгнув, оказалась в густой тучке моих чернил и слегка опешила. Тут-то я и кинулся к ней так быстро, как только мог, подлетел и дико рванул клювом толстую шкуру на боку мурены, ближе к хвосту, мгновенно прокусил и впрыснул через укус весь свой накопившийся яд.
Мурена повернулась ко мне, враз сложившись пополам, и автоматически ловко щелкнула зубами. Но я уже убегал, и поймать меня было не так-то легко. Старуха и не пыталась меня ловить, как-то болезненно передёрнулась – яд начинал действовать – и вернулась в пещеру. Но почти сразу же из пещеры вылезла и стала корчиться, мотая головой из стороны в сторону, потом извернулась, скрючилась, укусила себя два раза за хвост, боком легла на дно и затихла. Мурена не сдохла, её челюсти и жабры едва заметно шевелилась – она дышала. Мой яд не убил старуху, а лишь на время её обездвижил.
Я плавал кругами вокруг мурены и покрывался розовыми пятнами от отчаянья – старуха оказалась несъедобной. За долгую жизнь она пропиталась насквозь своим и чужими ядами, если бы я съел хоть кусочек мурены – умер бы быстро, но мучительно. Странно даже, что мой-то яд на неё всё-таки подействовал. Я укусил мурену всего раз, а мой клюв сильно пощипывало и жгло. Я сплевывал и сплевывал, а клюв всё равно горел.
Широко раскрытый глаз мурены мутно пялился в пространство. Я подплыл к этому глазу и аккуратно его выклевал – единственное, что мог съесть, не отравившись, из всей мурены. В клюве перестало щипать. Потом я повернулся и уплыл от безглазой мурены и её норы. Моя вяло-сытенькая жизнь мелкого прихлебателя закончилась.
Уйдя от мурены, помню, нашёл большую пустую витую раковину и спрятал в ней свое мягкое тельце. Я таскал ту раковину на себе, пока она не стала мне тесной, и пока сплошь не оброс под погрубевшей кожей сыромятным мешком мускулов – не каждый зуб прокусит. Раковина помогла мне на первых порах моего юношеского бродяжничества, но я её немного стыдился перед самим собой. Всё-таки та раковина осталась валяться на свалке дна из-под какого-то вонючего мягкотелого, издохшего в ней и разложившегося. А я её подобрал и обжил. «Ничего, ничего, – успокаивал я себя, – Лучше пережить немного внутреннего стыда, чем погибнуть, перекушенному во сне клешнёй примитивного краба. Глупо сгинуть – вот что стыдно».
Приходилось умудриться и не сгинуть глупо. Приходилось плыть путём унизительной мелочной бездомной тяжбы с гибелью, чтобы выжить.
– Вив-Аржан, что такое роман?
– Это волшебные сказки для взрослых, Буржуа.
Братья Гонкур, «Шарль Демальи» («Литераторы»), 13.
Он проходит весь длинный, длинный, длинный коридор. Переступая через мраморные плиты пола. И через главы. С четвёртой – на пятую, с пятой – на шестую. Без видимой связи. Просто потому, что в романе оказался длинный, длинный, длинный коридор, с полом, выложенным удачными мраморными плитами. И несколькими главами.
Он проходит весь длинный, длинный, длинный коридор. Под шум размышлений и воспоминаний, намывших, как волны, обратно в роман не вошедшие варианты, куски текста, отвергнутые повороты сюжета. Роман никогда ничего не теряет и не упускает. Всё остаётся с ним и в нём. Клюющая трупы непонадобившихся слов кнопка «Delete» бессильна.
Он открывает дверь своего кабинета, входит и закрывает дверь. А за дверью находит мысль. О том, что…
Морской Змей, кусающий самого себя за хвост. Читатели, прочтением замкнувшие для себя свой цикл романа, став к тому же ещё и персонажами, не исчерпали собой всех, оказавшихся в романе по самой логике развития создания романа.
Он садится на свой стул – пока ещё не кресло, ни намёка на монументальность, но уже на колёсиках. И чуть-чуть прокатывается на половине строки, потому что роман…
Всепоглощающая Харибда. Роман, осуществляя себя, неизбежно и естественно вберёт, объемлет всех. Несчастного хищника, мечущегося в бесконечной клетке текста, и всех остальных действующих лиц и безличностей. И всех попавшихся, в циклически замыкающуюся, как водоворот, ловушку чтения, зачем-то добровольно увязших. Но ещё и его самого! Его, написавшего роман, непонятно для чего и непонятно почему написавшего именно так, но иначе написать он бы не смог. Безымянного его. Автора, имеющего неимеющее значения имя.
Самое место ещё одному отступлению-обращению. Самому важному. «Ты, читающий или читающая эти строки, понимаешь ли ты, что читая эти строки, ты попадаешь в роман, становишься его частью? Ведь именно на тебе заканчивается процесс творения. И ты – неизбежная добыча романа-хищника. Прекрати читать! И спасайся! Если, конечно, хочешь…»
Он вздыхает и пожимает плечами. Его авторская совесть после такого предупреждающего обращения спокойна, сонно-равнодушна, вполне сыта. И если теперь он по-авторски инстинктивно-тщеславно расширит гибельную ловушку водоворота уловления читателей, его совесть ничего ему не скажет, не упрекнёт, а только вздохнёт и пожмёт плечами.
Между прочим, Морской Змей и губительный водоворот – сильные образы. Он их не забудет. Он их использует. В своё время и в своём месте. Тут уж понятия места и времени в романе скептически хмыкают: мы, мол, относительны.
Он осторожно спускается по лестницам, аккуратно придерживает входную дверь, чтобы не хлопнула и не обиделась, оставляет на время надёжное здание вечной бюрократии. Место, где в вечном архиве навечно осталось его неимеющее значения имя. Место, где он получает жалование за службу, а поэтому – место неизбежного возвращения. Чем скорее, тем лучше. Можно сказать, он отлучается буквально на минутку, чтобы тут же вернуться. В кармане у него рукопись.
Это так непросто «однажды отдаться подводному течению…»
Однажды я отдался подводному течению, и меня понесло через какие-то холмы. Ничего не делал, даже щупальцами не шевелил. Даже не охотился. Какая-то лёгкость охватила меня. И вот течением меня вывезло в обширную долину с редкими кучками скал, в которых наверняка притаились надёжные пещеры.
Я сразу услышал и увидел, что долина густо населена – еды тут плавало и бегало по дну в изобилии. Но я также услышал, что у долины есть хозяин, такой же, как я – хищник, уверенный в себе. Мое тело сразу стало предельно осторожным и внимательным, и я вышел из течения на враждебную территорию. Не то, чтобы я хотел воевать, но как-то так получалось, что эта земля дна должна была стать землей моего самоутверждения.
Враг находился где-то рядом, его мысли распространялись шёпотом, похоже, что он засел в засаде, зарылся в песок по самые глаза и даже глаза прикрыл. Этот местный не уступал мне ни силой, ни размерами. Откормленный самец, долгое время хорошо и регулярно питавшийся, не то, что я – бродяга, живущий случайной добычей. Иногда, голодая, я даже худел, уменьшался в размерах – мой организм использовал собственную плоть, перерабатывал её в жизненную энергию. Уменьшаться от голода – очень унизительно. Голодать – унизительно до отчаяния. Вряд ли этот благополучный местный испытывал подобное.
Нервный импульс фиолетовостью пробежал по моему телу, я легко толкнулся вперёд и крикнул:
– Где ты, урод?! Выходи на бой!
– Ты умрёшь, – тихий хрип исходил откуда-то слева.
Я начал описывать плавную дугу влево. Двигался я медленно, но все мои сердца усиленно работали, в запас снабжая мускулы кислородом. Одновременно я изо всех сил выделял весь свой яд в чернильный мешок – ядовитые железы просто лопались от напряжения. Так я готовился и при этом не переставал сыпать оскорблениями, слыша, как местный наливается жёлтой яростью.
Наконец у меня получилось сказать что-то очень обидное, и я увидел левым глазом летящего на меня врага. Я тут же захлопнул жаберные щели, сжал их изо всех сил, чтобы не отравиться самому, одновременно из чернильного мешка выплюнул струю чернил, всю пропитанную ядом, и дёрнулся в сторону. Расчет оправдался – местный в чернильном облаке сначала промахнулся, но быстро сориентировался и развернулся. Мы сцепились, сплелись, закружились в драке, загребая песок дна телами, баламутя воду.
Мне рвали тело острые когти, и я тоже рвал головобрюхо врага когтями, бил через боль. Я хлестал и хлестал щупальцами, водил ими, как пилой, но не дышал, а мускулы понемногу наполняла тяжестью усталость. Я как-то отвердел в мыслях, отупел и думал только одно: «Держаться!» Я видел, как у противника широко распахнута жаберная щель – тот мощно дышал и был, конечно, уже безнадёжно отравлен ядом моих чернил. Надо было терпеть и держаться, только держаться.
И вот удары местного начали ослабевать, слабели, слабели и вовсе прекратились. Я успел мгновенно выпить – враз высосать – из затуманенного, но ещё не уплывшего в безсознание, вражьего мозга всё важное про его жизнь: о нём самом, о его охотничьей территории, о его пещере. В эту-то пещеру я и потащил безвольное тело местного. Только у входа в пещеру, вдали от места схватки я в первый раз вздохнул и задышал свободно. Муть отупения схлынула – я выдержал. Так я никогда и не узнал о том, был ли у меня шанс победить в том бою без яда в чернилах. Меня это никогда и не беспокоило – я победил. В бою допустимо всё, а честных ничьих никогда не бывает. Только добыча умеет ритуально якобы сражаться, чем-то вроде танца имитировать битву – без урона и гибели.
Едва я завалил камнем изнутри вход, как над пещерной скалой заметались злые тени. Было пролито много крови, запах этой крови привлёк акул. Но пещера надёжно дарила безопасность. Здесь, в спокойной обстановке, мне удалось вскрыть костяную пластину головобрюха и разорвать жилы и смолистые комочки мозга врага. Враг умер.
Убивать мне себе подобных в океане гораздо сложней, чем на суше. Я знаю – я убивал и там, и там. Можно разрывать тело врага на две половины, это ничего не даёт – он всё равно выживает, хоть в одной половине, даже в небольшой частице. Чтобы надежно убить, надо последовательно вскрывать вражеское тело, находить по одному и уничтожать вражьи сердца, превращать вражье тело в безжизненное мясо, полностью изрытую плоть, но выступает много крови, и рыться в мясе приходится довольно долго. Проще ударами камня, зажатого в щупальцах, разбить кость, защищающую мозг, или просто оторвать костяную пластину по краям, потом вывернуть её и убить врага, убив главный мозг. Я использовал последний вариант убийства. Но и вражьи сердца я потом, конечно, тоже съел.
Я долго сидел в пещере и питался её бывшим хозяином. Теперь эта пещера стала моей, и пещера мне нравилась – приятно было закладывать камушками дырочки наружу. Трофей – чисто обглоданная надмозговая пластина врага – стала дверцей для запасного выхода. Мои раны зарастали, а силы росли – впервые в жизни рядом со мной лежало так много мяса, столько еды. А будь я чуть менее ловким или чуть слабее – съели бы меня, я сам превратился бы в пищу, в простое мясо. Победитель получает всё. И съедает проигравшего.
Так я получил долину и стал её единственным владельцем. Постепенно я перестроил все пещеры долины в крепости от акул с острыми каменными шипами, торчащими во все стороны. Я гордо ходил по своей земле, медленно, почти величественно перебирая щупальцами. Все на дне знали, что хозяин здесь – я.
Когда таскал камни для своих пещер, по-настоящему понял, каким сильным стал. Обхватывал щупальцами кусок скалы, а сам думал: «Ни за что не сдвину с места». Но сдвигал, далеко тащил и сам себе удивлялся: «Ну и здоровяк же я». И радовался своей способности расти телесной массой и мощью всю жизнь.
Пути вдохновения, написания и издания
неисповедимы. Впечатление, что мы выбираем
их сами, не более чем иллюзия.
Саша Соколов, «Открыв-распахнув-окрылив».
Публикации в литературных журналах вызывали у него громадные сомнения. Прежде всего, явным отсутствием живого ощущения читателя. Прочитавшего и отреагировавшего. С ещё тёплыми очками на носу. С остывшей чашкой чая. Читателя романа из этого же самого романа. А, кроме того, он просто не верил в журналы, как в осмысленную форму организации материи.
И время подтвердило верность его недоверия. Всё же он отправил, два раза сам отнёс, отлучаясь со службы на минутку, сиротливые рукописи в несколько журнальных редакций. Там, в редакциях, томившийся в неподвижных рукописях хищник издыхал, никому не понадобившийся, ни разу, по-видимому, не прочитанный, забытый всеми, в том числе и автором. Только пару раз сквозь пыль многомесячного забвения прорывались удивлением для автора телефонные отказы, добивавшие страдальца-хищника гарпунчиком «неформат для нашего издания».
В конце концов он перестал клонировать слепки с текста романа и выбрасывать их в никуда затоптанных мусорных журнальных корзин. Полдюжины бросков хватило. Начальное сомнение закостенело в уверенности: журналы – это несерьёзно. К тому же, может роман и вправду «неформат» для любого издания, редактируемого красным карандашиком чьего-то вкуса. А других-то изданий быть не может. В этом тесном, мелеющем море, где они все и утонут когда-то, странным образом, стаканноштормно, лужеглубинно. Естественнопроцессно.
Роману собственное журнальное несовершенство оказалось абсолютно безразлично. Он только чуть подрос, на одну из небольших своих главок – и только. Даже не соизволил повернуться на другой бок композиции. Роман полагал, что роман, стремящийся именно к изданию – ущербен в чём-то.
А он… Он продолжает прохаживаться по коридору, теперь, кажется, не такому уж длинному. По короткому коридочику простой, упрощённой символики. Куда её ещё усложняться, символике-то? Ей, символике, пора и вовсе упроститься. Коридор размышлений сокращается, плиты пола улетают, как в карточном фокусе. Остаётся самодостаточная дверь его кабинета. Он входит. И сразу за дверью, на вешалке – забытая, не сразу замеченная им мысль. Явная, как цветной шарфик, но почему-то не сразу обнаруженная: сам роман давно, с самого своего начала, стал неизбежным персонажем в себе самом и вовне себя самого.
Вдобавок ко всему он споткнулся на переходе из главы в главу. Споткнулся об эпиграф. Даже дважды, потому что эпиграфы оказались в обеих главах: предыдущей и последующей. Торчали порожками. Но были нужны. Что за вход без порога? Он не всегда спотыкался об эпиграфы, кое-где он о них помнил, замечал, да и не во всех главах были эпиграфы. А он бы наставил их везде. Эпиграфы его как-то камертонно настраивали. Определяли. Он приставлял их к ещё недописанным главам, когда становилось окончательно понятно, какой глава получится, чтобы определить для себя, что в этой главе не так. А иногда эпиграф прикладывался только к мысли. Иногда.
И снова мне мерещилась любовь
На диком дне.
К. К. Вагинов (Вагенгейм), 1926 г.
Иногда мне приходила охота совокупляться с самкой. Возможно, на меня так действовали тёплые течения, которые вдруг врывались в долину и вращались у дна, оглушая меня запахами дальних стран. Или надоедало одиночество. Или накопленный в сытой жизни жирок довольного однообразия заставлял слегка беситься.
Во времена моей первой случки я не мог и мечтать о жире. Я мечтал о том, чтобы выжить. Но мне совершенно неожиданно встретилась в океане она – молодая милая самочка, впервые почувствовавшая в себе созревшую икру и ждущая осеменения, в реальности согласная на любого самца, но верящая в волшебную встречу и долгую жизнь в паре с избранником. Океанские юные самочки всегда верят в такое до первой случки. Порой и зрелым самкам кажется, что они готовы уверовать в идеальные парные отношения, но так бывает только тогда, когда им хочется самца, то есть совсем недолго. Затем – трезвый реализм, осевший на горьком опыте, – побеждает. Всегда побеждает. Океанские самки – такие же одиночки, как и самцы, только способные метать икру и умеющие выхаживать детей. А вот я никогда не пускал в свое сознание мираж о возможности жить в паре, мне от самок всегда нужно было одно – наслаждение. И самой первой своей самке я, кажется, что-то врал про «вместе навсегда», придумывал всякие натянутые глупости, а сам цинично думал об одном – сладко и безответственно пустить в неё струйку семени. Или верил – чуть-чуть – в то, что говорил. Всё может быть.
Мое первое соитие прошло, как в тумане. Я, совершенно пьяный от избытка гормонов, брызгал молокой, как попало – я и не предполагал, что во мне столько молоки – и совершенно не помню, попадал ли в заветную щелку с икрой. Мы потом с той самочкой поплавали немного, ещё соединились пару раз и разошлись в разные стороны, совершенно пресыщенные друг другом и равнодушные друг к другу.
Разнополые разумные хищники и хищницы помнят весь свой сексуальный опыт, от первой до последней самки, от первого до последнего самца, сколько бы их не случилось. Отличительная черта хищников. И вот, через многие-многие сезоны после того первого наслаждения, я, намного-намного более опытный, в очередной раз возжелав, выбрался из пещеры, принял цвет серого дна и поплыл, не касаясь рыхлого грунта. Стаи рыб разбегались в стороны. Моя тень расплывчато, но целеустремленно гналась за мной внизу.
Я оставил долину и поднялся на подводный хребет, чтобы слушать запахи океана. Течения поднимали из глубин и приносили с просторов разное, интересное, смысла многого я не понимал, но стал совершенно нелюбопытен. В другое время отправился бы посмотреть, но не в тот раз. А тогда я услышал нечто отдаленно напоминающее зов свободной самки и, не колеблясь, двинулся в нужную сторону.
Я рисковал, но мне нравилось рисковать. Путь предстоял неблизкий, много неприятного и даже угрожающего могло встретиться, но это приятно будоражило. Я плыл, сложив щупальца сзади, головой вперёд, выбрасывая из себя сильные струи воды. В таком положении я плохо видел, что там впереди, а такое в океане – опасно, но я отважно летел в толще вод на высоте в два щупальца над дном.
Один раз я остановился, поохотился, поел. Территория вокруг лежала чужая, но я никого не встретил. Хозяин, видимо, оказался мельче размерами, потому испугался, спрятался – я, если и захотел бы, не нашел бы его. А я не думал искать – было не до того.
Наверху свет сменился темнотой, а потом снова вернулся свет, когда я достиг того места, с которого мог обмениваться мыслями со свободной самкой. Я поздоровался сквозь пространство и услышал в ответ:
– Кто ты?
– Я пришел к тебе. Может у нас что-то получится.
Самка заинтересовалась, и мы поплыли кругами, понемногу сближаясь. Мы разговаривали, лихорадочно подбирая образы и цвета. Я что-то напевал, она подпевала мне. Мы чувствовали друг друга, чувствовали краски, пробегавшие по телам. И другое…
Вот мы встретились взглядами. Самка поражала и манила женственностью, возбуждала сама мысль о том, что где-то в ней желает оплодотворения зрелая икра. Самка, переливаясь всеми цветами, замерла в ожидании. Крупная самочка с толстенькими, слабо колышущимися щупальцами. Самке я понравился, она возбудилась:
– Ты красивый. Красивый… Иди ко мне… Ближе, ближе…
И я приближался, не спеша, по сжимающейся спирали, выбрасывая струи секреций в сторону желанной самки. Вскоре самка вся пребывала в облаке зовущей страсти, раздвинула складочки кожи и раскрыла полость, в глубине которой изнемогала икра.
– Иди же, осемени меня… Иди же… Приди!
Она вся напряглась и ждала. Я бросился к ней. Молока, семенная жидкость, вскипала во мне и готова была выстрелить.
Но густая, желтоватая от насыщенности, капелька яда тусклой жемчужинкой выступила на клювике самки. Я будто натолкнулся на невидимую стену, встал и замер. Всё во мне упало.
Происходящее вдруг прояснилось для меня. Самка задумала поцеловать меня ядом и парализовать в момент экстаза, в предельном возбуждении. Она насладилась бы мной, тугая струя молоки влилась бы в неё, в оргазме оплодотворилась бы икра. И нахлынула бы вспышка восторга… А потом я, неподвижный, стал бы её добычей. Что бы она со мной сделала? Съела? Очень возможно. Отгрызла большой кусок, несколько щупалец, что-нибудь оторвала, пока бы я не очнулся и не смог вновь двигаться. Я попятился.
– Зачем ты так, девочка?
– Не уходи, не уходи…, – она застонала. – Не уходи-и-и-и…
– Нет, нет, нет… Нет! – я выбросил чернильное облако, ничего не стало видно, и я бежал. Все мои сердца стучали: «Дальше, дальше, дальше от неё».
Только когда её голос замер, я остановился. Я слышал её отчаяние. А ещё я слышал её сладкий аромат, тот аромат, что истек из неё до моего бегства и не успел раствориться. И тут во мне родилась простая досада от неосуществленного: «Что же? Так и уйти?» И я позвал:
– Эй! Ты слышишь меня?
– Что тебе нужно? Трус.
– А ты – коварная сука. Но… Но, знаешь, я тебя всё-таки хочу.
Только после того, как сказал это, я осознал, что действительно все еще хочу её. И я снова позвал:
– Эй. Ты слышишь?
– Слышу.
И молчание. А потом, через какое-то время:
– И я тебя хочу. Иди ко мне. А? Я буду хорошей. Правда, правда. Буду хорошей… Твоей…
Но меня уже невозможно было обмануть. Я решил отдать ей только часть себя. Пусть поглотит. Я иногда поступал так, у меня неплохо получалось.
Я отчленил от себя небольшое, шустрое, очень чувствительное щупальце, все прошитое нитями нервов с утолщениями и узелками, и, содрогаясь от наслаждения, обильно исторг из себя семя в ложбинку между присосками этого щупальца, щупальце сложилось вдоль и спрятало семя в ложбинке.
– Иди к ней.
И щупальце, источая запах любви, извиваясь, как змей, поплыло к самке. Я провожал его довольно долго, до самого близкого безопасного расстояния. Я начал успокаиваться, половой акт, пусть и в усеченном виде, для меня уже случился.
А щупальце, чувственную связь с которым я не утратил на расстоянии, плыло к желающей самке. Я видел её и физически ощущал, как она хотела самца. Щупальце, часть меня, часть самца, а, значит, и само по себе – самец, приблизилось и вошло в неё. Самка раскрылась вся, как огромный, переливающийся всеми красками, цветок, и отдала свою икряную полость во власть твердого, мускулистого щупальца. Щупальце волнообразно дернулось, развернулось и излило из себя тягучую молоку.
Я на расстоянии, через щупальце, живущее самостоятельной, но одновременно и моей жизнью, почувствовал влажную прелесть икряной полости, впитал оргазм закричавшей самки, услышал стон оплодотворяющейся икры. И наслаждение воспрянуло во мне, тщеславное наслаждение от того, что я овладел-таки этой самкой, и она кричит, бьется, не помня себя от счастья, которое я ей доставил. Поток чувственности оказался так ощутимо силен, что я, мгновенно возбудившись, ещё раз выстрелил струей семени в пространство океана и вкусил, сразу расслабившись, блаженство опустошенности. Соки удовлетворения нежно потекли в моём теле, делая меня одновременно слабым и весёлым.
Самка в угаре страсти терзала клювом щупальце, продолжавшее биться в ней. Я коротко почувствовал боль, сладость этой боли, такую странную после оргазма. Щупальце умирало, жизненная сила в нём иссякала. «Прощай», – прошептал я ему и сразу перестал его чувствовать.
– Прощай, девочка! – крикнул я самке. – Ты была хороша. Прощай!
– А-а-а?… Да-а-а, – прохрипела та в ответ. Она, абсолютно переполненная ощущениями и гормонами, рухнула на дно, подняв легкое облачко мути. Я воспользовался моментом замешательства и поплыл вдаль.
Я летел в сторону своей долины и пел любовную песню дна:
Ты – избранница моя.
Только ты достойна семени моего.
Только твоя икра достойна стать детьми моими.
Я избрал тебя, прекрасная!
Было хорошо, легко, пульсировали силы. И, наверное, если бы на меня тогда напала молодая акула, я бы не отступил, а дрался. А лучше бы мне встретилась не акула, а ещё одна самка. Только не такая стерва. Уж я бы её… осеменил вовсю.
Всё-таки очень приятное, сладкое и как-то поднимающее занятие – совокупление с самкой. Я всегда самозабвенно брызгал молокой. Кажется, я при этом ещё и размножался, плодил себе подобных. Жаль только, что такое приятное и насыщенное занятие отнимало все силы – ни на что другое жизненной энергии не оставалось в период размножения. Зато ни к чему другому не возникало такого жадного желания: влияние сил молодости и законов бытия.
Справедливо или нет, а он распространил-таки своё недоверие к журнальным изданиям на все издания и издательства вообще. Коридоры, какие-то менеджеры-нахлебники, секретарши. Суета, не приносящая удовольствия. И т. д. и т.п., в самых банальных своих проявлениях этих «и т. д. и т.п.». Если такой у него предвзятый субъективизм, то, значит, он с удовольствием выращивает свой субъективизм в горшочке на подоконнике, аккуратно обрезая сухой листочек «если».
Экран монитора в купе с клавиатурой повели-повели его по перепутьям Паутины. Один за другим находились литературные сайты. Очень удобные и простые, совершенно демократичные, но и совершенно безгонорарные альтернативы любым издательствам в деле публикации. И он начал публиковать роман, сеять в Сети, выбрав несколько сайтов, которые неизвестно почему выбрал.
Его воображаемое творческое пространство как-то легко и удобно сократилось до рабочего стола и компьютера на нём. Он растягивал удовольствие: бросал в пространства сайтов по одной главе, как камушки в воду. Круги от опубликованных глав на глади свободного доступа уходили, отражались, возвращались. Главы романа читали, писали короткие рецензии, небольшие мнения, отзывались – читатели. В роман входили всё новые и новые персонажи, они же – влияющие прочитавшие. Относительно и условно, конечно, влияющие – мнением. Необязательная такая интерактивность: сидящий за воображаемым письменным столом никак её не гарантирует.
Главная и любопытная особенность читателей на литературных сайтах заключается в том, что эти читатели практически все пишут, создают те или иные тексты. И все они уверены, что могут написать точно такой же роман, а девять читателей из десяти уверены, что могут написать лучше, даже гораздо лучше. Ну, где ещё найдёшь таких отборных, таких породистых, таких уважающих текст персонажей-читателей?
Он сразу заметил, что читатели воспринимают осязаемо-созданный и опубликованный текст, как нечто монолитно-неизменяемое, подлежащее восприятию, как есть. Они и пишут-то отзывы простого ассоциативного восприятия, иногда эмоциональные. Например, глава «Случка» привлекла такие высказывания: «Сексуально! Настолько, что чувствуешь себя зоофилом.» или «Совершенно человеческие отношения. В океане они другие, конечно, но вполне узнаваемые». Выражения вызванных реакций – ничего более. Но хорошо, что есть реакции. На некоторые главы отзывов не было.
Следующей за главой «Случка» идёт глава «Страх». На эту главу минирецензии, конечно, были. «Страх двигатель прогресса». «Оболочка не имеет значения – ценна сущность». «Инстинктивно страх смерти испытывают все. Но не все это понимают. И не все готовы в нём признаться». «Всё – правда. Но никто не признается. Страшно же!!! Страшно!»…Он читал и думал о том, что, пожалуй, поступил нечестно перед читателями, написав главу про страх смерти. Но для развития главного действующего лица нужна была мотивация. Сильная мотивация.
Когда жизнь шла хорошо, когда было полно еды и самок, когда довольство стало постоянным состоянием – именно тогда и приходил страх перед тем, что всё когда-нибудь заканчивается. Не просто страх, а ужас. Ужас этот – ужас смерти, ведь со смертью этот чудесный мир исчезнет навсегда. Навсегда!
Ужас смерти – смерти! – сжимал меня порой. Ужас вползал в мою пещеру, подбирался ко мне, семеня лапками, на кончиках коготков, и сдавливал мои сердца. И наслаждение счастьем существования сразу же сменялось паникой безысходности. Я понимал, что небытие само по себе – ничто, не имеющее формы. Но вот страх – сам страх – небытия выглядел отвратительно: пучок клешней – чтобы терзать ими мои сердца, шипастый хвост – чтобы взболтать им мой мозг, широкая пасть с узкими гибкими слюнявыми губами – чтобы высосать мою радость.
А ещё у страха отвисало широкое толстое брюхо – оно наваливалось и давило на меня. Я лежал в своей пещере, раздавленный бессмысленностью существования – ведь это существование не могло не закончиться смертью. Моё бренное, моё совершенное тело не могло не перестать существовать когда-нибудь. Тело не могло не забрать с собой в небытие и меня – мыслящего, яркого, такого живого. Разве не бессмысленно?
Именно тогда, или чуть раньше, я начал различать себя и вмещающее меня тело. С тех пор я перестал воспринимать себя только мускулистым мешком мяса, моё понимание «Я» невероятным образом оторвалось и устремилось к бесконечности. И я, возможно, благодарен тому шипастому толстобрюхому страху. Вероятно он и освободил меня от себя самого.
Победить страх перед умиранием и небытием невозможно – это инстинктивный страх. Заглушить или ослабить – вот и всё, пожалуй, чего можно добиться. И я заглушал и ослаблял – силился преодолевать страх, как мог. Заглушал радостями жизни. Ослаблял обыденными заботами – охотой, схватками с другими хищниками. Но не мог сдаться скользкой, чуждой банальности: «Все там будем», – глупость, выдуманная добычей, чтобы спокойно есть, пить и развлекаться, ни в коем случае не худеть от мрачных и тоскливых мыслей, а нагуливать мягкую и вкусную плоть для краткой услады хищника или смерти. Тогда я задавил в себе смирение.
В конце концов, смерть не была для меня отвлеченным понятием из далекого будущего. За всю свою жизнь я привык умирать по частям. В стычках мне отрывали щупальца, отгрызали куски головобрюха, однажды выкусили глаз. Я чувствовал боль, я умирал частью себя в оторванном щупальце, в отгрызенном куске моего тела, в откушенном глазе. И раз за разом я преодолевал умирание, отращивая себе новые щупальца и глаз и заращивая дыры в боках головобрюха.
Как-то незаметно для себя самого я понял, что моя плоть не так-то просто подавалась уничтожению. Я вырастил бы нового себя из любого сохранившегося кусочка тела, лишь бы в этом кусочке присутствовал хоть один комочек нервов, хоть немного кровеносных сосудов и хотя бы часть желудка. Желудок, впрочем, совсем необязателен – я мог бы питаться через присоски. Мои присоски умеют выделять едкий сок, вроде желудочного, а потом всасывать растворенную этим соком плоть того, к кому получилось присосаться. Для меня достаточно одной присосочки или даже её частички. Чтобы гонять кровь по остатку тела, у меня нет потребности в сердце – мои кровеносные сосуды могут сжиматься и разжиматься, заставлять кровь циркулировать. Изначально, от рождения, в моем теле билось только одно сердце, а потом, по мере роста этого тела, для улучшения кровообращения сначала кое-где начали пульсировать артерии, со временем в тех местах выросли сердца – простые мускулистые мешочки, четыре штучки. Два из пяти сердец специально омывали кровью жабры. Мне и жабры не нужны: моя кожа прекрасно дышит, я дышал через кожу в тех случаях, когда прятался, когда нельзя было совсем шевелиться, даже жабрами перебирать.
И вот однажды я нашёл себе достойное и великое дело – решил улучшить, переделать, исправить себя, отрастить себе кое-что по-новому. Принять решение оказалось совсем легко. Меня перестало устраивать моё прежнее, слишком слабое, не предельно боевое, тело. Ничего в этом невозможного не оказалось, необходимо было только утопить собственные предубеждения, направить усилия воли в нужные каналы – и дальше всё пошло само собой, одно за другое цепляясь, одно от другого отталкиваясь и произрастая.
Для начала я увеличил себе несколько щупалец раза в полтора, вырастил на концах этих щупалец утолщения, усеянные большими когтями. Чтобы в достатке снабжать кровью эти новые боевые щупальца, пришлось создать дополнительное шестое сердце. Из-за этого шестого сердца я поначалу чуть не умер – аритмия – но вовремя спохватился и изменил ритм и порядок биения сердец, чтобы новое сердце работало в одном темпе с остальными и работало активно.
Изменения тела заставили меня усовершенствовать нервную систему, я лепил новые пучки и узлы нервов и постепенно выстроил себе большой мозг, куда как крупнее прежнего. До этого мой мозг представлял собой сплошное соединение нервных утолщений, сплошную, почти гладкую массу яйцевидной формы под защитной пластиной в головобрюхе. Усовершенствованный же шарообразный мозг заполнял вдвое больший объем, мозговая кора вся покрылась глубокими и частыми бороздами. Защитную пластину пришлось нарастить и сделать высокой и купольной, иначе мозгу под ней становилось тесно. Кроме того, крупные нервные узлы и утолщения разрослись по всему моему телу, бешено ускоряя мои реакции.
Мои жизненные возможности расширились. Одним ударом боевого щупальца я рвал акулий бок, а если бил «на разрыв» четырьмя большими щупальцами, то мог и располовинить некрупную акулу. Я знаю – я делал это. А кого помельче я просто расплющивал, превращал в массу полужидкого мяса.
Загипнотизированные мной рыбы сами заплывали в мою пещеру и зависали в воде, перебирая плавниками: ждали, когда можно будет нырнуть в мой раскрытый рот и дать себя проглотить. Мне пришлось отрастить рот пошире, а клюв – побольше. Однако, всё это мелочи, ерунда, забавы по сравнению с настоящим.
Я всего лишь сделал себя жизнеспособней, как смог, свел к минимуму возможность моей преждевременной смерти. Убить меня стало почти совсем невозможно. Смерть взмахнула хвостиком и отправилась пока поплавать в других местах, подальше от меня. Но она собиралась вернуться.
Не страх. Нет. Лёгкая боязнь. Небольшое сомнение. Сейчас он польёт на воображаемом подоконнике воображаемый фикус сомнения. Сомнение спотыкается о финал романа и встаёт во весь рост.
В самом конце будет, или теперь уже не будет, а, значит, было в самом конце романа примерно так.
«Улица закончилась гранитом набережной. Река несла через город белые пятна последних льдин.
– Вот и весна. Настоящая. Полная, – сказал я зачем-то речному ветру и себе. А ещё – никому. И дышал так глубоко, как только позволяли человеческие лёгкие».
То есть главное действующее лицо стал человеком. Со зверем, разумеется, внутри. Тут попадалась несостоявшаяся девушка из пролога. «Но присутствовал и совершенно лишний элемент. Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида». Присутствовала ещё и лишняя, вероятно, идея, что нечто она собой символизировала. Возможно, бессмысленность и конечность существования. Предстояло пройти мимо. «Да, мне предстояло пройти мимо. Мне предстояло плыть по волнам своей жизни. К своим собственным смертям». И действие прошло мимо.
Дальше эпилог в каких-то посылах и выражениях смыкался-смыкается с прологом, не тем «Первым прологом», а несостоявшимся прологом, в котором было «Но я помнил…». «Мои человеческие губы шептали: «Ничего, ничего. Я вернусь. Я уже вернулся». Действие отлично уложилось-укладывается в спираль бытия. Даже без того, несостоявшегося, пролога. Радостная рука печатает: «Конец».
И сразу же ответы от читателей, от тех, которые, очень возможно, и не прочитают такое окончание, но всё же уже прочитали в только что условно миновавшем прошлом: «Жаль, что нет продолжения. Было бы хорошо, чтобы ещё что-то случилось». Автор улыбается и отрицательно машет головой. «Но всё же будем ждать». «Дочитали. Местами перечитываем». «Роман есть куда продолжать, и глав, и частей можно нашлёпать сколько угодно». Нашлёпать? «Не было Любви. А ведь здесь есть место для Любви». «Не просто секс, а Любовь». «Любовь победит Зверя». С какой стати? «Может и не стоит продолжать. Вам видней». Да, ему видней. Но у него есть готовность признать: Любовь – это интересно.
Критический голос. Ах, как его не хватало! «Ничего не понимаю. Ещё только начало, а уже речь о концовке. Так нельзя». «Раскрывать финал, а тем более экспериментировать с финалом уже в первых главах – нелогично». «Всё испорчено. Зачем тогда читать весь роман?» «Возникает параллельная реальность романа, которая изнутри разрушает его цельность!»
Ах, как верно. Автор и сам сторонник нарратива, последовательной последовательности. В душе. Но у романа, оказывается, есть какая-то своя логика. Надёжная, как хорошо выложенная кирпичная стена. Относительность времени, когда не знаешь даже какую временную форму глагола употребить, оказывается, каким-то образом укрепляет монолитность времени романа. Внутри самого романа. Особенно для тех, кто существует внутри романа. Автор уже существует внутри романа. И выстраивает вполне чёткую линейность, выводя её от одной главы с названием к другой. Надёжно обозначенная дорожка, вымощенная благими намереньями… А ведь Любовь – это и впрямь интересно.
Впрочем, автор – несомненно внутри романа. Он открывает дверь своего кабинета и уходит. Уходит в точно такой же свой кабинет. Преодолев одним шагом пространство, время, последовательность и, может быть, ещё кое-какие из условностей романа… Да, Любовь – это интересно.
А по эту сторону романной реальности не стоит отвлекаться от последовательности происходящего. Хищнику глубин ведь нет дела до охотничьих ухищрений романа-хищника.
Всем в океане с момента рождения известно, что в глубинах живут существа с мощным мозгом – гигантские кракены. Они – не миф. Иногда я чувствовал, как их невидимые щупальца трогали мои мысли. А я так не мог. Смелые кашалоты, когда чувствовали такое же, бросались в глубину, находили кого-то и рвали зубами. Я и так не мог. Я смирялся, делал вид, что ничего не происходит. И даже старался не думать о том, что меня унижали, походя роясь в моем мозгу, как в какой-нибудь тине.
Но с улучшенным мозгом, я сам мог читать любые мысли в океане, и не только в океане, так же, как я читал щупальцами следы на песке дна. А в свои мысли я никому не давал проникать, погружал их в защиту, как в раковину, и плотно смыкал створки. Я и не ожидал, что в мире существует так много думающих существ.
Несчитанное число сезонов я изменял себя, стоило только начать: увлекало, невозможно было остановиться. Добиться же равновесия в измененном себе оказалось не так уж просто. И приходилось крепко держаться, особенно на первых порах, чтобы не утонуть в отрывшейся мне пучине чужих мыслей, не захлебнуться от восторга перед собственными возможностями.
Я был очень занят собой, совершенствуясь, когда услышал голос издалека:
– А ну-ка, открой мне свои мысли, слизняк!
Моя мысль полетела к источнику этого голоса, развернулась в пространстве невидимым чутким щупальцем-мыслещупом и нашла далеко в глубине невероятно громадного кракена. Кракен кипел от ярости: он не ожидал найти где-то в океане закрытые от прочтения мысли. Он простил бы такое другому кракену, но не мне, низшему в его понимании существу.
– Никогда ты не прочтешь моих мыслей, гнилая раковина! – крикнул я в ответ и плотней стиснул, решительно сжал створки защиты.
Там, вдали, чудовище в злобе сжало щупальцами плоти кусок скалы, скала раздробилась. Так он меня пугал:
– Я приду и убью тебя! – Кракен и вправду двинулся в мою сторону.
И вдруг я обрадовался – да обрадовался! – и бесшабашно весело закричал в ответ:
– Иди, ну иди сюда! Я раздроблю твою раковину, я буду резать твое тело! Я истерзаю тебя! Ты истечешь кровью! Ты умрёшь, умрёшь, умрёшь!
Я действительно сделал бы это: раздробил, истерзал, убил. Я хотел этого и был рад, безумно счастлив, что хотел и мог это сделать. И я долго кричал, звал, бесновался в своей долине, пока вдруг не понял, что злобный кракен куда-то пропал. Исчез. Молча сбежал. Испугался. Скрылся и боялся даже думать обо мне. Я искал его мыслещупами, шарил всюду и не находил даже следов от его мыслей. Так я победил без боя. С тех пор никто и никогда не ломился в мой мозг, не пытался трогать мои мысли. А я, между прочим, так и не смог никогда ответить себе на вопрос, сумел бы я сохранить боевой пыл до реальной встречи с кракеном. Ведь плыть ему до меня пришлось бы очень долго.
Автор, как персонаж, напоследок ещё попытался открыть дверь, через которую шагнул из двенадцатой главы в четырнадцатую, не ступив на основное действие, на условно основное действие. За дверным проёмом оказалась плотная, свежая, аккуратная кладка из красного силикатного красивого кирпича. Безвыходная. Он потрогал свежепридуманную, плотно вставшую кирпичную стену в дверном проёме: целостность романа была монолитна и неразрушаема изнутри.
Ему не оставалось ничего другого, как начать конструировать предполагаемое-свершившееся продолжение и финал с присутствием Любви. Потому что Любовь – это безумно интересно. Присутствие Любви в романе дарит сюжетные возможности, предполагает сентименталистические опыты и многое другое, вплоть до поэзии. Роману есть, где развернуться, есть чем повеселиться. Итак, новый зверь в образе человека встречает девушку. Та, несостоявшееся из несостоявшегося пролога вполне подойдёт. Только надо будет сделать её особенной. Ведь главный герой особенный: он носит хищника внутри, он сам хищник, умеющий, например, читать мысли. Начать с эпиграфа для настроения.
«Она в себе хранила тайный след.
И в смерть ушла, желая и тоскуя.
А. Блок, Стихи о прекрасной даме, 2, С. Соловьёву.
Улица закончилась гранитом набережной. Река несла через город белые пятна последних льдин.
– Вот и весна. Настоящая. Полная, – сказал я зачем-то речному ветру и себе. А ещё – никому. И дышал так глубоко, как только позволяли человеческие лёгкие.
Но присутствовал и совершенно лишний элемент. Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида. Я бы мог легко помочь ей с уходом из жизни. Но это стало бы для меня чужим, ненужным и скучным. Мне предстояло плыть по волнам собственной жизни. Мне надлежало пройти мимо. К собственным смертям. И я повернулся, чтобы сделать первый шаг – уйти.
Но тут девушка, сидевшая на каменной скамье, спросила, коснувшись моей спины дрожащим от холода голосом:
– Ты ведь не существуешь? Ты – мой бред?
«Не верю в эту реальность. Потому что её нет. Моё умирающее сознание создало её. Мгновенно. И этот миг только похож – удивительное творение полудохлого сознания, поражающее коварной проработанностью деталей и мелочей – только похож на жизнь. Крупица, едва ощутимый бортик до небытия. Всё ещё на этой стороне, но всё равно уже на той. Падение, растянутое в жизнь.
Но где же, когда случился момент превращения реальности в бред умирающего мозга? В какой точке моего существования это самое существование прервалось, и угасающее сознание выстрелило конструкцией несуществующего, иммитацей продолжения жизни?
Может быть я и вовсе не успела родиться? Возможно абортный скребок комкает в мясистый катышек моё неосуществившееся тельце, а крошечный мозг, в ужасе замыкаясь сам на себя, быстро строит этот универсум. Галактики, звёзды, космос, физические законы несбывшегося. Строит эту планету, кружащуюся вокруг Солнца. Океаны, континенты, горы, долины, города. Лихорадочно вставляет мою жизнь в эту мозаику. Жизнь, которой не было. Во Вселенной, которой нет.
Или роды пошли не так? Собственная моя пуповина удавной петлёй стягивает – всё туже и туже – мою же шею. Плющит трахею, так никогда и не познавшую вкус воздуха. Намертво пережимает аорты, лишая мозг – и меня! – жизни, самой попытки оказаться живой и снаружи. Скорей угаданный, чем узнанный, свет и неизбежная гибель стали предпосылками быстро сочинённого и коротко спетого мифа обо мне.
Нет, не так… Наверное в стыке между неправильной реальностью и тем, что было до того, должен присутствовать провал в памяти, пусть короткий, потеря сознания. Легко и логично предположить, что оттуда сознание пошло в даль одно, потеряв меня совсем.
Помню, как в наш двор через забор прилетела тяжёлая кривая железка и ударила меня по голове. Железку бросил мальчишка с соседнего двора, совершенно бездумно, не собираясь причинить кому-то вред. Железку я рассмотрела потом, когда моя перевязанная голова стала похожа на раздувшееся осиное гнездо, а во рту был такой вкус, будто я ту железку обсасывала. Всё это я помню после того, как я очнулась. А до того, как я очнулась, я помню только удар, яркий, затмевающий солнечность летнего дня, удар и сразу же темень беспамятства. Вернулась ли я из той темноты? Подозреваю и всё более и более убеждаюсь, что ничего потом не было: ни сотрясения мозга, ни забинтованной головы, ни вернувшегося света. И убившей меня железки я тоже не видела. А есть – только миражи в момент умирания.
А вдруг моя смерть случилась совершенно незаметно. И совершенно недавно даже по меркам выдуманного времени. Как это произошло? Несчастный случай? Намеренное убийство?
Вполне возможно, что месяца два тому назад в старом узком переулке мне на голову упала громадная сосулька, та самая, которая сталактитно растёт и расцветает каждую зиму на витиеватом краю крыши. Упала и убила. И вот сейчас, в реальном времени, которого для меня уже нет, я лежу на снежнозатоптанном тротуаре в луже собственной стынущей крови, и вместо головы у меня груда алмазных кусочков льда, густо обрызганных алым.
Меня ударили по голове в подъезде? И сразу лишили жизни тем единственным ударом. Кто-то сейчас убегает проходными дворами, уносит добычу – мою сумочку. Моя мысль не догонит его, она его не знает – он зашёл со спины. И моего убийцы нет в моей выдуманной жизни. Зато есть следующий шаг, и ещё шаг, и ещё – я захожу в лифт и живу себе дальше. По версии моего сознания ничего не произошло.
Некоторое время я искала отражения моей гибели в этой реальности, созданной на сомнениях. Я рассматривала тротуар и стены домов в переулке, высматривала бурые пятна – следы моей разлившейся крови, моего разбрызгавшегося мозга. В подъезде – от входной двери до дверей лифта – я исследовала затёртый кафель пола в поисках полузамытых клякс возможных кровавых следов. Ведь могло же моё сознание по инерции продолжить свершившееся в небывалом и оставить вполне зримые следы реального в выдуманном. Я ничего не нашла, но, наверное, не там искала.
Иногда я всерьёз задумывалась о провокационном самоубийстве. Мне было интересно, каким образом моё сознание примирит, состыкует, совместит насильственное прекращение моего нереального существования с моей реальной, уже свершаемой, свершившейся смертью.
Касаюсь твёрдых стен, а это – пустота. Держусь за металл поручней, а это – ничто. Сижу на камне, а его – нет. Вижу человека, которого не существует… И не касаюсь, не держусь, не вижу…»
– Ты всё-таки мой бред?»
Как-то так.
Большинство мыслей этого мира поражали примитивной простотой: о еде, то есть о собственной сытости; о случках, о поисках партнёра или партнёрши; о том, чтобы не быть съеденным, а съесть кого-то самому. Мне быстро наскучило просматривать такие мысли. Противно бесконечно обсасывать чужие банальности.
Мне очень импонировала цивилизация свободно мыслящих весёлых хищников – дельфинов и вообще всех китов. Уж им-то вовсе не нужно было скрывать свои мысли, простые и ясные, как бы просвеченные солнцем до самой своей глубины, а глубина там присутствовала – я-то знаю, я часто беседовал с дельфинами ни о чём. Дельфины никогда ничего не строили, не обживали пещер, как, допустим, я, не стремились к могуществу в любой форме и покорению чего бы там ни было – для них всякое подобное стало бы обузой, помешало бы легко кочевать по просторам океана, свободно размышляя обо всём, что видели и слышали. Дельфины – самые лёгкие и самые наслаждающие лёгкостью бытия разумные существа.
Между тем, и самые могучие создания мира жили именно в океане – гигантские морские змеи, настолько громадные, что съедали акул так же легко, как я миниатюрных коралловых рыбок. На проверку змеи-гиганты оказались земноводными – этакими двоякодышащими тритонами-переростками, лишёнными конечностей. Конечности, впрочем, существовали в виде рудиментарных косточек, спрятанных глубоко в телах. В воде они дышали внешними жабрами и кожей и не нуждались в том, чтобы всплывать на поверхность за воздухом. Жабры изящными сплетениями веточек свисали с их щёк. Но самая главная особенность гигантов состояла в том, что я не мог прочитать ни одной их мысли, как ни старался. А я очень старался, но никаких мыслей не услышал, а так только – клубок элементарных инстинктов, еле-еле годных на то, чтобы безбедно жить и хищничать в океане. И моему гипнозу примитивность змей никак не поддавалась. Тут гнездилось явное противоречие, и сидела в засаде какая-то тайна.
Тайны всегда давят на меня нестерпимыми плитами – не выношу тайн в моём океане. Несколько сезонов подряд я придумывал, готовился, выращивал на себе особый орган, способный проникнуть в мозг морского змея, а когда почувствовал себя готовым, то просто нашёл самого ближайшего ко мне змея.
Мы якобы случайно встретились со змеем над глубиной, в толще вод. Змей видел меня, но я изо всех сил делал вид, будто им совсем не интересуюсь, а так просто сам по себе плыву по своим делам. Но под головобрюхом, в бутоне из пяти накрепко сжатых широких щупалец я нёс тщательно выращенный плод – особый орган познания змея. И именно змей был моей единственной целью. Змей – я это почувствовал – решил меня съесть, завился в спираль, начал подплывать. А мне только этого и было нужно, и я поплыл толчками, бросаясь из стороны в сторону, чтобы змей не мог прицелиться для броска. И когда мы со змеем максимально сблизились, когда приоткрылась безмерная змеиная пасть, чтобы сглотнуть меня, бутон из пяти широких щупалец на моем теле раскрылся, и из него вылетела, махая крыльями, подобно скату, и выбрасывая струи воды, подобно кальмару, часть моего мозга, часть меня, похожая на невиданное ранее морское существо. Я создал это псевдосущество только из мускулов и нервов – прочее излишне – оттого оно получилось бледно-светлым из-за обилия нервных тканей. Оно отделилось от меня своей плотью, но осталось едино с моей мыслью. Я вёл его, как самого себя, я мыслил в нём, он был мной, а я – им.
Моё создание мгновенно облетело голову змея, село и присосалось к змееву затылку. Тут же из белёсого тельца выдавился острый и длинный, как игла, костяной шип, вонзился в основание змеевой шеи и ушёл в змея весь, без остатка. Шип глубоко вонзился в основание продолговатого мозга змея, чисто пройдя меж позвонков. Сквозь полый шип сразу же проросли толстые жилки нервов в мускулистых оболочках и углубились, вплелись в змеев мозг. И я услышал-таки мысли змея, но те мысли не исходили от змея, не из среды его мозга, а падали в змеев мозг откуда-то извне, подобно командам уверенного хозяина. Так я спокойно велю загипнотизированным рыбкам плыть в мой рот. Догадка пронзила меня. Морские змеи не обладали собственными мыслями в отдельности, мышление их было общим для всех морских змеев разом. Сколько бы их не существовало в океане, а их не могло быть много – еды не хватило бы, все они разом думали одно и то же. Самое сильное создание мира оказалось ничего не значащей частицей стаи, проще, чем стаи: союза существ с общими мыслями. Такого я не ожидал, но в океане случается и не такое.
– Прочь! – крикнул я змею. Крик исторгся из моего мозга, и из той его частицы, которая распласталась на змеевом затылке. Крик прошел через костяной шип, через волокна нервов и жгуче проник в змеев мозг, пронзил змея изнутри. Змей замер на мгновение, захлопнул пасть, и, гибко извернувшись, начал удаляться, оставляя тугие, гудящие от скорости вращения водовороты после каждого взмаха своего хвоста. Напоследок змей обернулся, нашел меня взглядом и, доказывая, что он – амфибия, что кроме жабр у него есть ещё и лёгкие, наполненные воздухом, во всю силу этих лёгких угрожающе проревел, исторгнув облако воздушных пузырей. И все морские змеи океана общим взором увидели и запомнили меня в тот миг – главного своего врага, единственного в океане, не позволившего себя съесть, первого нанесшего им удар изнутри.
Но я уже не думал о змее: белёсое псевдосущество, частица моего мозга, обломало шип и, бросив змея, летело обратно ко мне. Шип так и остался у змея под черепом, а мои нервные волокна в змеевом мозгу оборвались и заснули, затаились на время. У меня так случалось, неиспользуемые части мозга как бы засыпали, но я мог их в любое время разбудить, если понадобится. Созданное мной псевдосущество село на родную пуповину в сплетение пяти щупалец-лепестков на моём головобрюхе, свернулось, укуталось в щупальца и замерло, ожидая времени, когда снова понадобится. Я напрягся и начал оплетать псевдосущество кровеносными сосудами, срастаться с ним, чтобы полноценно его сохранить.
Предчувствовал, знал, был уверен, потому что чуял, что эта часть моего организма мне ещё пригодится.
Удачный образ из шестой главы – Морской Змей – не пропал втуне, воплощён. Образ гигантского водоворота из той же главы имеет шанс воплотиться в своё время. Всё куда-нибудь воплощается в своё время. Так действует закон сохранения энергии в романе.
Пожалуй, приходит время вочеловечить хищника глубин. Буквально. Свести его с людьми. Выбрать одного из людей. Вселить зверя в этого человека. В основном действии романа, там, где действия развиваются хоть как-то последовательно и мотивированно.
Как бы выглядело обоснованное мотивирование? «Очеловечивание в романе неизбежно естественно. Роман очеловечивает всё и всех, превращая всё и всех в персонажей, со словами и бессловесных, на первом плане или в массовке сзади. Всех: ангелов и демонов, зверей и птиц, рыб и гадов, червей и планктон. Всё: природу и стихии, облака и воздух, воды и потоки, деревья и цветы, вещи и понятия, машины и красоту, малое и большое. Всё и все, попадая в роман, действуют, чувствуют, реагируют, выражаются, как люди, или пытаются это делать. Так воздействует на них роман. В этом суть романа, как персонажа романа, суть себя самого».
Упрощение и банальная пафосность. Автор улыбается и поливает фикус формализма на подоконнике. В тесной комнатке, которая может в любой момент разрастись до масштабов собора. Игры внутри романа любопытны. А могут стать ещё любопытней. По крайней мере, он на это надеется, раз уж ему случилось стать персонажем автором.
Теснота. Океан становится тесен. Нужны ноги, чтобы ходить по земле. Нужны лёгкие, чтобы дышать воздухом. Нужен простор суши. Естественного драматического мира. Нужна декорация прозрачного света и неотражающей тьмы. Необходимо отвлечённое сознание воображения. Нужен один из стада людского, с чуть-чуть зверем внутри. Что же касается зверя, то он уже чуть-чуть человек. Возможно, «чуть-чуть» в данном случае – присутствует излишне.
Теснота? Плотненький жгутик мыслей в малой главе? Размер не имеет значения.
Разнообразие струй мысли я находил на суше, у людей. Многого из того разнообразия я просто не понимал; даже не мог взять в толк, как это живется в воздухе, на тяжелой земле. Как-то я побывал на суше, чтобы попробовать, почувствовать настоящую тяжесть своего тела. В прилив, в дождливую ночь я выбрался на берег. Ручьи текли к океану, а я полз навстречу ручьям. Пресная вода противная, моя кожа зудела, но я терпел и ушёл от берега моря далеко. Какая-то зубастая земная тварь бросилась на меня, но я стиснул её щупальцами и раздавил. Оказывается, я умел прекрасно убивать и на твёрдой земле. А ещё на суше я умел отрывать клювом куски мяса и есть, я мог питаться на воздухе, а питание – основа любого существования в любой среде. Но всё-таки на земле я мог только долго и удачно выживать, а не полноценно жить – узнав это, я вернулся в родной океан. Вернулся не сразу: на светлый период суток я спустился в какое-то, по виду искусственное, озерцо, населенное золотистыми глупыми рыбами, и затаился до ночи. Весь день я развлекался тем, что ловил кончиками щупалец тупых златопёрых рыб и учил свою кожу вырабатывать особую слизь, примиряющую меня с пресной водой. Только следующей ночью я добрался до берега родного океана.
Угловатое сооружение рядом с прудом было жилищем людей – слышал в нём людские мысли. Я мог бы войти внутрь, сломав запоры, и уничтожить всех, кого нашёл бы. Не вошёл только из лени – любопытство имеет предел.
Вылазка на сушу не единственное мое путешествие. Всю жизнь сидеть в пещерах скучно, и я часто поддавался искушению самому увидеть разнообразие океана, а не через чужие мысли чужими глазами. Я и своим ходом поплавал по океану немало, далеко забирался, но чаще у меня получалось ловко крепиться к днищам искусственных самоходных железных раковин, построенных людьми. Я распластывался по плоскости дна, крепился всеми присосками, упирался головобрюхом вперёд, навстречу движению. Люди катали меня по миру, а потом возвращали в родную долину. Мыслящие двуногие самодовольно бродили внутри и по поверхностям своих железных плавучих сооружений, и каждый из них в душе почитал себя высшим существом мирозданья. В то же самое время я мог смахнуть из жизни любое из этих «высших существ» одним движением щупальца. Внутри меня пучился оранжевый смех, когда я слышал, как в людских черепах ворочалось что-то вроде такого: «Вот море, вот небо, а посередине я – единственное существо на планете, одарённое интеллектом». Для типичной добычи характерно полагать, что только она одна и умеет мыслить.
В массе своей люди вызывали не веселье, а скорее – чувство настороженности, хотя бы из-за той тупой и бессмысленной жестокости, с которой люди убивали безобидных дельфинов. Если люди не едят, того, кого убивают, то зачем тогда убивают? Отсутствие ответа на этот вопрос и вызывало настороженность, и придушило бы в зародыше любое доверие к людям, если бы такое доверие захотело существовать.
Но всё-таки люди порождали во мне интерес в большей степени, чем любое другое чувство. Слишком много непонятного и даже совершенно чуждого для меня гнездилось в их головах. Жителю океана никогда не понять, каким образом можно думающим существам, причем одного вида, так густо населять сушу. Ведь мышление самосоздавалось для океана и в океане. Я всегда был в этом уверен, но эта уверенность ограничивала меня, я почувствовал необходимость её разорвать.
Постепенно во мне созрело решение побыть человеком – самым успешным обитателем земли. Не просто скользить невидимыми щупальцами-мыслещупами по поверхности людских мыслей, а оказаться владельцем этих мыслей изнутри, владельцем человеческой памяти. Я уже обладал особым органом, способным вселить мой разум в любой организм с высокой нервной системой. Осталось найти подходящее человеческое тело.
И я начал бродить вдоль океанских берегов, пересаживаться с одного самоходного железного днища на другое, просматривать один за другим тысячи человеческих мозгов. Мне хотелось подобрать не только неболезненное тело, но и непримитивное содержание мозга, а это оказалось непростым делом.
Прежде всего, я исключил для себя воплощение в теле женщины. Потому что я все-таки самец. Я желал познать новое, но не до такой степени.
Я твёрдо решил отказаться от проникновения в тела людей, мечтающих о еде, когда не голодны, людей, страстно желающих упиться, но не водой, людей, убеждающих себя, что хотят секса, только потому, что у них есть половые органы, и эти половые органы не дают им покоя. Набор плоских и убогих мыслей, желаний и позывов у людей доминировал и отличался широтой, недостижимой никаким другим разумным существом, а мне такой набор был бы ни к чему.
Странно, но некоторые люди, очень немногие, искренне не боялись смерти, не верили в смерть, на что-то надеялись после разрушения плотского тела. Мои боевые щупальца, как и другие орудия смерти, их не страшили бы: их страхи и надежды находились в послесмертье или послежизньи, там, где для меня лежала только пугающая пустота. Сознание таких людей я осязал особенно тщательно и подробно, но уж совсем ничего не понимал, бессильно опускал свои самые чуткие мыслещупы. Этих людей я решил тоже обходить стороной. Груз мыслей о том, что мое предполагаемое человеческое тело, куски мяса на костях, сгниёт после смерти, а затем вновь обрастёт ещё лучшим мясом и оживёт, – такой груз я не потянул бы, подобный бред не давал бы мне покоя. Тут необходимо «верить» – так я читал в людских мыслях. А что такое «вера» я никогда не понимал.
Поиск подходящего человеческого организма с устраивающим меня содержанием сознания затянулся. Но я не спешил, и длительность поиска меня не беспокоила. Меня раздражало другое: за мной пристально и надоедливо наблюдали морские змеи. Оставшаяся в мозгу морского змея веточка моих нервов слегка разрослась в парочку крупных узелков, и, похоже, сам морской змей был вовсе не против. Образовалась двусторонняя связь: я слышал отголоски общих мыслей всех змеев, а змеи всегда знали, где я. Не очень-то мне такое нравилось, но я ничего не мог поделать, а поэтому вынужден был терпеть постоянно плывущего за мной змея, того самого, с шипом в затылке. Иногда змей отставал, но потом всегда догонял и снова следил. А когда я заглядывал через его мозг в мысли всех змеев разом, то видел там быстро зреющую опасность. Морские змеи точно решили меня уничтожить.
Что бывает после первой встречи? Первое свидание. Надо развивать. Построение мизансцены. Допустим, причал Морского вокзала, куда он приходит посмотреть на круизные лайнеры, уходящие в тёплые моря, туда, куда стремится его душа, но он об этом пока не догадывается. А море, омывающее причал не тёплое, совсем не тёплое. Сюда, на причал он и позвал её на их первое свидание.
«Нет зверя сильней и страшней, чем страсть, поселившаяся внутри. Остеригись.
«Хуннские надписи». Надпись десятая. На поясной бляхе.
Морской вокзал грустно опускал взгляд широких окон на серую воду у причала, на пустое причальное пространство. Совсем никого не было. Только я и она. Это ведь я, повинуясь странному – человеческому? – порыву позвал её сюда. Неожиданно для нас обоих позвал, когда случилась та встреча на холодной набережной. Не особенно веря, что она придёт. Теперь она улыбалась. Мне.
«Ты – самая лучшая выдумка умирающей».
Мы шли через площадь. Я вёл её за руку – я вёл кого-то за руку?! – или она вела меня. Меня кто-то вёл за руку?! Я мог бы удивиться, если бы умел. Происходящее походило на странную игру. На другой стороне площади, напротив вокзала она вдруг остановилась и оглянулась.
«Ещё одно порождение моего, почти наверняка гибнущего, воображения: серое здание в прожилках тусклого металла, громада Морского вокзала на краю несуществующего пространства. И предел бреда – гигантский шар того же тусклого металла, опирающийся и покоящийся на четырёх острых шпилях над широтой плоской крыши. Если всё здание – сюрреалистическая имитация небывалого корабля, то параллелепипед шпилей и шар над ними и на них – якобы воплощение сути корабельной трубы? Или это символ великанского глобуса, мечта о замкнутости миража мира? Всё, всё, что угодно может быть в этом несуществующем.