Ах, какой реприманд неожиданный!
Все благомыслящие люди в Европе посвящают теперь свои досуги справедливому изумлению – как это так неаполитанский народ порешил с Бурбонской династией?! Не то удивительно, что восстание произошло: в королевстве Обеих Сицилии восстания нипочем; всем известно, что Италия, по крайней мере со времен Тарквиния Гордого, всегда была страною заговоров, тайных обществ и тому подобных ужасов…{1} Надобно же что-нибудь делать заговорщикам – вот они и пошаливают; и там уж все к этому привыкли, так точно, как у нас в старые годы ямщики были приучены к тому, что «пошаливали» известные люди на больших дорогах. Известно, что при Фердинанде II, например, для знаменитого начальника полиции Делькаретто{2} составляло немалое удовольствие – следить втихомолку за постепенным развитием заговоров, в которых принимали участие его агенты, дождаться, пока австрийская полиция получит неопределенные сведения о заговоре и с испугом уведомит о нем неаполитанское правительство, – и потом накрыть заговорщиков и доказать австрийцам, что они в этих делах ничего не смыслят. Все подобные шалости оканчивались обыкновенно ко всеобщему удовольствию, домашним образом, и законное правительство нимало оттого не страдало. Поэтому и в нынешнем году, когда началось восстание в Сицилии{3}, благомыслящие люди над ним смеялись; когда Гарибальди явился в Палермо{4}, над его дерзостью тоже подсмеивались. Когда Сицилия была очищена от королевских войск и Гарибальди готовился перенести войну на материк Италии, легитимисты потирали руки, приговаривая не без язвительности: «Милости просим! вот теперь-то мы и посмотрим вашу храбрость, благородный кондотьери!»{5} Даже когда он появился в Калабрии{6}, и тут благоразумные люди хотели выразить полное пренебрежение к его предприятию, но, к сожалению, – не успели: Гарибальди так быстро добрался до Неаполя, что за ним не поспело даже перо Александра Дюма, бесспорно величайшего борзописца нашего времени{7}. Зато благомыслящие граждане с избытком вознаградили себя, когда защита Капуя обещала обратиться во что-то серьезное: они положительно объявили, что Франциск II только по великодушию удалился из Неаполя, чтобы не подвергать свою столицу ужасам войны{8}, но что он отстоит свои права и что народ, опомнившись от своего безумия, повсюду уже призывает законное правительство. И вдруг – все надежды рушатся: на этот раз восстание оканчивается совсем не так, как обыкновенно; оно принимает нестерпимо серьезный характер, такой серьезный, что даже политика Кавура, при всей своей трусости, решается открыто вмешаться в дело…{9} А тут является еще новое изобретение – suffrage universel;[1] 1300000 голосов против 10 000 определяет присоединение к Пьемонту;{10} последний из Бурбонов истощается в последних воззваниях к меттерниховским трактатам{11} и к верноподданническим чувствам своего народа; но ничто не помогает, он теряет Капую и видит себя в необходимости оставить свое последнее убежище, свою милую Гаэту, 12 лет тому назад восприявшую в свои стены святейшего отца и счастливую столькими благородными воспоминаниями…{12} «Шаривари» и «Кладдерадач» изо всех сил издеваются над проницательностью благомыслящих людей{13}, и они уже ничего не находят лучшего, как сказать, что это англичанин нагадил…{14} Конечно, читатели, англичанин – такой человек, что всюду нос сует и везде гадит по возможности; но если вы припомните единодушные отзывы всей европейской прессы о неаполитанцах, то согласитесь, что, по всем видимостям, это был такой народ, которого и изгадить-то не было никакого средства. Кто и как мог дойти до того, чтоб развратить его до такой степени? – это вопрос чрезвычайно курьезный. Конечно, он практического значения, может быть, и не имеет, и вы скажете, что не стоит им теперь и заниматься, когда дело порешено окончательно. Но что прикажете делать, если «Современник» страдает некоторой слабостью упражняться на поприще мышления почтенного Кифы Мокиевича!{15} Он печатает стихи на взятие Парижа, если бы оно случилось (хотя всякий знает, что оно случиться не может), делает невозможные выкладки относительно выкупа и сельской общины, толкует об антропологическом принципе в философии{16} и т. п. Конечно, все это непрактично и бесплодно; но что же делать? Надо с этим примириться, хотя в уважение того, что в «Современнике» же печатаются иногда капитальные труды вроде, например, «Поземельного кредита» г. Безобразова{17}. Притом же известно, что кто хочет практичности, дельности, кто желает всегда быть на высоте самых насущных и настоятельных требований общественной жизни, тот должен читать «Русский вестник»; там он найдет и прекрасные письма г. Молинари о русском обществе, и мысли г. Герсеванова «о жалованье предводителям дворянства», и статьи об устройстве черкесов, обитающих на берегу Черного моря, и заметки г. Сальникова о паспортах{18}, и тьму заметок по вопросам еще более капитальным. «Современник», как всякому понятно, преклоняется пред мудростью «Вестника» и ограничивает свои претензии гораздо более скромною ролью: занимать иногда досужее любопытство праздного читателя какими-либо курьезными размышлениями. Помните, как в одной комедии Островского Устенька или Капочка предлагает для развлечения общества поддерживать занимательный разговор о том, «что лучше – ждать и не дождаться или иметь и потерять»?{19} Так и мы теперь для вашего развлечения, читатель, задаемся вопросом: что за странность такая, что неаполитанский народ обманул самые справедливые надежды всех благомыслящих людей? Где объяснение этой странности?..
Надеемся, что мы не снискали еще права на особенное благоговение читателей перед нашими мнениями и потому можем, не опасаясь никого повергнуть в горькое разочарование, признаться, что решить заданного вопроса мы не умеем. Но зато мы обещаем добросовестно передать читателям мнение благомыслящих людей, имевших всю возможность знать положение дел в Неаполе. На эти-то мнения мы и просим обратить внимание, постоянно имея в виду, что мы собственного мнения на этот счет не имеем[2]. Чтобы сказать что-нибудь положительное о причине странной неожиданности, поразившей Неаполь, надо бы знать народ неаполитанский; а мы его не знаем, да и кто его знает? Уж конечно, не иностранные туристы, рассказывающие бог знает что и о народе и о правительстве; конечно, и не журналисты, печатающие об иных странах такие корреспонденции, что, пожалуй, им и любой турист мог бы позавидовать… На мнения и рассказы таких людей положиться нельзя, тем более что, по уверению весьма почтенных людей, неаполитанский народ чрезвычайно сдержан, недоверчив и не любит высказываться пред чужими. Вот что говорит, например, виконт Анатоль Лемерсье в начале брошюры, изданной им в начале нынешнего года: «Несмотря на частные сношения Неаполя с Францией, несмотря на легкость сообщений, менее чем в два дня переносящих вас из Марселя в столицу королевства Обеих Сицилий, редкий народ так мало известен французам, как неаполитанцы. Правда, туристы печатают множество рассказов о своих путевых впечатлениях, в картинах и гравюрах воспроизводятся во всех видах местные пейзажи и костюмы, журналисты не упускают случая обсудить по-своему – и положение дел, и людей, и политику королевства; но неаполитанцев нельзя узнать ни по путевым впечатлениям, ни по рисункам артистов, ни по журнальным оценкам; нужно много времени, много случаев и средств, чтобы добраться до истины относительно этого народа, который при легком наблюдении всегда останется непостижимым. Нужен постоянный и долгий навык, для того чтобы, среди обдуманного притворства, открыть истинное состояние этого народа. Писатели всех стран в продолжение стольких лет клеветали на Неаполь, что неаполитанец теперь питает крайнее недоверие к иностранцам. Только с большим трудом поэтому можно достигнуть до открытия истины; и если особенные благоприятные обстоятельства не помогут вам, вы никогда в этом не успеете»[3].
Слова почтенного виконта мы привели затем, чтобы оправдать наше собственное незнание народа неаполитанского. Но мы не можем утаить, что виконт написал их с целью гораздо более благородною: он хотел доказать, что не следует верить писателям, уверяющим, будто в неаполитанцах шевелится любовь к свободе и недовольство их положением{20}. Действительно, были и такие писатели; но все они заражены были, как оказывается, духом партий и не имели ни тени того бесстрастия, которое, если припомнят читатели, считает первым долгом публициста г. Чичерин[4]. К счастию, количество таких писателей невелико. Вообще же относительно Италии давно принято мнение людей почтенных, бесстрастно исследовавших род человеческий и распределивших разным племенам те или другие способности: французам – остроумие, славянам – гостеприимство, англичанам – практичность и т. д., и решивших, кто к чему способен в истории. Так, известно, например, что немцы должны вырабатывать теоретические начала общественной жизни, а французы пускать их в ход на практике; известно, что мехиканцы должны производить в год столько же революций, сколько г. Семевский пишет исторических исследований{21}, а австрийцы время от времени переменять режим, подобно «Русскому инвалиду»;{22} известно, что славяне лишены инициативы и потому должны играть великую роль в будущем, как представители эклектической народности[5], и пр. и пр. В этой международной табели о рангах положено, что итальянцы вообще – народ ленивый, изнеженный, лишенный всякой стойкости, неспособный к самостоятельной политической жизни и не имеющий ни малейшего поползновения к гражданской свободе. Только бы не мешали его «ничегонеделанью», итальянец больше ничего не желает; своим farniente[6] он не пожертвует ни для какого благополучия. По временам он разгорячится (нельзя же и без этого: южный житель, стало быть, должен горячиться), но это лишь на минуту: волнение его так же легко успокоивается, как легко приходит. Таково было общее мнение об итальянцах, принятое всеми учеными и добропорядочными людьми. Относительно неаполитанцев прибавляли обыкновенно, что они ленивее и беспечнее всех остальных итальянцев, расслаблены климатом гораздо больше, а страстности имеют меньше, вследствие влияния религии и постоянно соблюдаемого правительственного порядка. Это мнение, за исключением немногих писателей (которых порицаем мы выше), принято было всеми партиями, как теми, которые защищали неаполитанское правительство, так равно и теми, которые нападали на него. Само собою разумеется, что образ выражения у тех и других был различен и даже в некоторой степени противоположен: одни, например, хвалили кротость и почтительность народа, другие сожалели о его уничижении и рабских свойствах характера; одни говорили, что он доволен малым и возлагает упование во всем на тех, кто им управляет; а другие выражались, что он невежествен, лишен лучших и возвышеннейших порывов души, потерял сознание собственного достоинства, и т. п. Но лучше приведем несколько отзывов из разных книжек об Италии, которыми теперь наводнены все книжные лавки в Европе. Жаль, что не имеем под рукою путевых писем гг. Греча и Пауловича;{23} но все равно, мы дадим вам выдержки из таких книжек, лучше которых едва ли писали что-нибудь наши почтенные соотечественники.
Не подумайте, что мы думаем посмеяться над проницательностью людей, которых цитируем; не подумайте, что мы совершенно отрицаем их показания. Мы уже сказали, что не знаем сами неаполитанского народа, следовательно, не имеем права отвергать и осмеивать чужие свидетельства о нем. А согласие противных партий в отзывах о характере неаполитанском дает им большую гарантию достоверности. Но тем изумительнее опровержение, которое против них сделано фактами последнего времени. Послушайте, что повторялось о неаполитанцах в течение десятков лет, и повторялось основательно: можно ли было ожидать такого грустного конца после таких светлых уверений!
Чтобы не начинать слишком издалека, мы возьмем только последнее тридцатилетие{24}, которое, как известно, весьма много способствовало к утверждению в Неаполе характера бездеятельности и равнодушия к политической жизни. До восшествия на престол Фердинанда II неаполитанцы могли считаться народом, имеющим те же наклонности и требования в политике, как и другие народы Европы. Вот почему Луи-Филипп вскоре по своем воцарении писал к Фердинанду, уговаривая его сделать некоторые уступки правам народным. «Мы живем, – писал Луи-Филипп, – в переходную эпоху, когда часто нужно бывает уступить кое-что, чтобы не отняли у нас всего. Признаки брожения так ясны и сильны в Италии, что необходимо ожидать взрыва, более или менее близкого, смотря по тому, ускорят или замедлят его меры князя Меттерниха, слишком уже крутые. Ваше величество будете увлечены потоком, если вы вовремя не сделаете своего выбора». Фердинанд отвечал письмом, которого многие фразы сделались знамениты: тут-то он делал признания, что «свобода гибельна для фамилии Бурбонов», «что они не нынешнего века», что он «преклоняется» пред идеями, «которые признала верными и спасительными многолетняя опытность Меттерниха», и пр.{25}. Тут же находилось и свидетельство о неспособности народа к гражданской самостоятельности, свидетельство едва ли не самое важное и положительное из всех, какие мы приведем далее. «Мой народ повинуется силе и склоняется под ней (se courbe), – писал он, – но горе, если он вздумал бы выпрямиться под влиянием этих мечтаний, которые так хороши в рассуждениях философов и невозможны на практике! С божьею помощью я дам моему народу благосостояние и честное управление, на которое он имеет право; но я буду королем, буду им один и всегда… Мой народ не имеет надобности мыслить: я забочусь о его благоденствии и достоинстве»[7].
Выражаясь таким образом о своем народе, Фердинанд должен был хорошо знать его характер и быть вполне уверенным в истине своих понятий о нем. И мы видим, что уверенность эта никогда не покидала его: все его царствование служило осуществлением принципов, высказанных в приведенных нами строках.
К некоторым фактам этого царствования мы еще возвратимся; а теперь, после свидетельства самого короля, приведем несколько отзывов всех партий о неаполитанском народе. Возьмем ряд известий за последние десять лет.
В 1851 году лорд Глэдстон напечатал знаменитые свои письма о неаполитанском правительстве{26}. Все в них было проникнуто сочувствием к страданиям народа и энергическим негодованием против правительства Обеих Сицилии. Письма эти произвели полемику, вследствие которой лорд Глэдстон издал новую брошюру «Examination»[8], пересмотр некоторых фактов, упомянутых им прежде и оспаривавшихся защитниками Фердинанда{27}. В этой-то брошюре пришлось лорду Глэдстону высказаться и о самом народе неаполитанском. Вот его слова: «Во всей Европе нельзя найти народа, более кроткого, преданного и послушливого, как народ неаполитанский»[9]. Подобное же понятие о народе видно и в самых письмах Глэдстона.
Один из самых яростных антагонистов лорда Глэдстона, француз Гондон, один из бывших редакторов газеты «L'Univers»{28}, написал несколько книг в защиту бурбонского правительства в Неаполе и в одной из них в 1855 году, говоря о разных либеральных претензиях, утверждает самым решительным образом невозможность и ненужность конституции для неаполитанского народа. Между прочим, вот что он пишет:
Трудно, может быть, не зная страны, составить себе отчетливое убеждение относительно невозможности организовать представительное правление в королевстве Обеих Сицилии; но всякий добросовестный человек, который захочет серьезно вникнуть в дело, непременно убедится в этой невозможности.
Низшие классы во всем королевстве исполнены энтузиазма к своему правительству и вполне довольны своим положением; они никогда и не помышляли о приобретении того, что называют политическими правами. Все, что ни говорила и ни писала против этого мнимая парламентская партия, – все это ложно в высшей степени. Народ неаполитанский верует в своего короля, ибо знает, что Фердинанд верует в бога и что в своей просвещенной совести он понимает и исполняет обязанности католического монарха в отношении к народу, над которым он царствует. Какого еще более верного ручательства может религиозный народ желать от своего повелителя? Какая писанная конституция может иметь для совести короля такое значение, как законы религии? Все политические беспорядки, волновавшие Европу, не происходили ли главным образом оттого, что новейшая политика оставила в стороне религию, желая разрешить задачу своего запутанного и ненормального положения? Но в таком королевстве, как Неаполитанское, где король и подданные одушевлены единою верою и единым желанием добра, – все вопросы, неразрешимо запутанные в других местах, находят себе разрешение самое простое и легкое. Народ неаполитанский, то есть масса населения, не желает ничего лучшего, как оставаться под тем же управлением короля, так достойно восседающего на троне Обеих Сицилий. Народ прямо и вполне рассчитывает на него во всем, что касается национальных интересов и улучшений, какие возможны в его участи. Двадцатипятилетнее царствование достаточно объясняет и оправдывает эту доверенность!
Кто же, при нежелании народа, может желать в Неаполе новых опытов этого представительного правления, которым кичится Англия и которое мы знаем по печальным опытам Франции? Конечно, уж не аристократия! Надо очень худо знать ее, чтобы предполагать, что ее члены (отличные люди, впрочем, весьма преданные королю) достаточно воспитаны для того, чтобы заседать в сенате или в законодательном корпусе. Вообще – плохую услугу оказал бы им тот, кто захотел бы превратить их в законодателей… Нет, уж лучше оставить их служить мечом королю и приносить пользу отечеству бесчисленными способами, которыми могут располагать умные и богатые аристократы!..
Есть, правда, разряд людей, который с удовольствием толкует о конституции: это – часть буржуазии, преимущественно адвокаты и медики, которые, как мы видели, и во Франции и в Пьемонте выказывают особенную жадность к политическим реформам и особенный энтузиазм к парламентскому правлению, ибо они умеют извлекать из него свои выгоды[10]. Но в Неаполе более чем где-нибудь этот класс людей потерял свой престиж и никому не внушает доверия. Они составляют здесь маленькую секту, которой главою до сих пор считается Поэрио. К великому счастью народа, размеры этой секты делают ее вовсе не опасною. Ее составляют неверующие философы и революционные теоретики, вроде тех, которые вызвали недавние ужасы во Франции{29}. Эта-то ничтожная частичка среднего класса, далеко, впрочем, не так сильная, как во Франции, – одна только и питает нелепые мечты, которых осуществления – увы! – ей но суждено увидеть!
И каким образом правительство с прениями и публичностью могло бы быть введено у народа, который, к счастию для него, не получил от своей истории так называемого политического воспитания? Да, ему не дано этого воспитания, за которое другие народы поплатились так дорого и которое, однако же, все-таки не помогло им удержать у себя эту форму правления… Притом же не нужно забывать народного темперамента и характера. Известно, что такое представляли в Париже некоторые заседания республиканские; в Неаполе парламентские рассуждения не замедлили бы произвести беспорядки гораздо более ужасные[11].
Свидетельство г. Жюля Гондона, может быть, не удовлетворит читателя: ясно, скажут нам, что г. Гондон один из самых завзятых католиков и в политическом отношении человек, что называется, ретроградный. Пожалуй, думайте о нем как хотите: мы считаем нужным заметить только, что г. Гондон сам путешествовал по неаполитанским владениям, имел там сношения с лицами высокопоставленными, обласкан был иезуитами, которые, как известно, отлично знают всегда душу народа, и специально занимался бурбонско-неаполитанским вопросом в течение многих лет. Впрочем, мы имеем и другие свидетельства, несколько в другом тоне, но решительно такие же в сущности. Например, не хотите ли прочесть размышления аббата Мишона? Не пугайтесь имени аббата: это аббат весьма либеральный; довольно сказать, что года четыре назад он напечатал брошюру, в которой отсылал папу в Иерусалим, чтобы он не мешал ходу дел в Италии. Брошюра заслужила несколько похвальных слов от Манина{30} и аббат в предисловии к своей книге не боится похвалиться его одобрением. В отношении к Бурбонам аббат нимало не куртизанит;{31} над чудом святого Дженаро{32} подсмеивается. А между тем относительно политического воспитания народа неаполитанского он говорит вещи столько же отчаянные, как и г. Гондон. Правда, аббат Мишон уверяет, что и аристократы, сколько-нибудь просвещенные, тоже питают – если не либеральные проекты, то по крайней мере недовольство. Но он сознается, что число их крайне ограничено. Относительно же народа вот что он пишет: